Как-то ночью мне приснилось, что у входа в мой шатер стоит Александр, он занес меч, чтобы меня убить. Я сказал ему: «Но ты же не бог» — и он исчез. Торнтон Уайлдер «Мартовские иды»
Люди смотрят на статуи Ромула и Рема и видят на лицах основателей нашего Города волчий оскал. Люди-волки, мы рождены от хищников, остальные рождены нашей добычей. Границ мы не признаем, ни своих, ни чужих. Город ширится до планеты. Мы не покоряем мир, мы и есть — мир, не творим историю, мы и есть — история. Мы собираемся остаться здесь навсегда, изменив несущественные детали вроде одежды, оружия, способов передвижения, видов информационных носителей и причин для ритуальных убийств. Реквизит и декорации поменяются, их уберут за кулисы и достанут новые. А люди останутся — постоянные, словно звезды, вмерзшие в вечность. Город, его люди и его звезды… И боги. Они ведь тоже были всегда. I «Хранитель священных книг Сивилл квиндецемвир Луций Аврелий Котта — Гаю Юлию Цезарю, Великому понтифику и диктатору римского народа. Высокочтимый Цезарь, сын Венеры! Касательно пятого оракула третьей книги я имею сведения, важные для диктатора. Все толкования пророчества указывают на то, что в грядущей войне парфянские войска сможет победить только царь, коронованный в Риме. Решением коллегии квиндецемвиров доклад об этом будет представлен на заседании Сената в мартовские иды. Составлено 1 января в год консульства Гая Юлия Цезаря и Марка Антония (709 год от основания Рима)». Марк Антоний тычет пергамент прямо ему под нос. — Вот, — говорит он, — видишь? Все указывает на то, что тебе будет предложен царский титул. Да об этом весь Город болтает уже несколько месяцев! Что я сделал? Немного опередил события. Думал тебя порадовать. И смотрит обиженно, как ребенок. Я старался, а ты не рад! На столе, среди исписанных указами свитков, блестит металлический обруч тонкой работы. Два ряда золоченых дубовых листьев, из которых застенчиво проглядывает пара бычьих рожков. Их даже не увидишь с первого взгляда. А если увидишь, то подумаешь: простой венец триумфатора, который тот надевает на торжество. Победитель катит по Городу на колеснице, собирая восторженные приветствия граждан, и считается богом на один день. Обычное дело. Триумфальный венец украшал в Риме разные головы. Он никого не смущает. То ли дело эти остренькие, умело спрятанные среди листьев зубцы, которые так легко перепутать с рожками… Но Рим не перепутает. Город никогда не забудет своего последнего царя Тарквиния Гордого, которого предок нынешнего Брута выставил за ворота, объявив, что отныне и навсегда мы — Республика. Отныне и навсегда править будут Сенат и народ Рима. И уже триста лет никто не осмеливается заигрывать с венцами, слишком похожими на короны, иначе рано или поздно толпа сбросит тебя с перерезанной глоткой в Тибр. — Луперкалии, — продолжает Антоний. — У народа приподнятое настроение. Он сыт, он пьян, он счастлив. Они бы сами провозгласила тебя царем, утопив в восторженных криках! А после Сенат утвердил бы решение, покорившись народной воле и мудрости пророчества Сивиллы, которое так удачно подоспело от Котты. Не пойму, чем же ты недоволен? Цезарь не отвечает. Он знает все, что Антоний может ему сказать в оправдание своего поступка — на виду у всех, в разгар торжества, предложить ему короноваться. Спасибо, удружил. Теперь у кого-то в Сенате точно будет приподнятое настроение. Он представляет себе церемонию, что проходит сейчас на Палатинском холме. Жрец режет коз, и двое юношей, вымазавшись в свежей крови, разражаются громким смехом. Луперкам полагается смеяться, и они смеются. Если бы им полагалось прыгать на одной ножке, кувыркаться и кукарекать, они бы так делали. Римский ритуал священен. Любой. Нарезав козлиные шкуры жгутами, юноши начинают бег под ликование люда. Толпу сметает за луперками вслед к основанию Палатина. На земле, раскисшей от позднего снега, остаются козлиные туши. Кровь блестит на зимнем солнце, солнце тусклое, кровь ярка… Он вдруг отчетливо видит два ослепительно алых пятна, они заплывают ему под веки, застят взор, и мир становится красным, красным, замешанным на крови. И он думает, словно чужими словами: миллион мертвых галлов. Ты убил миллион, не считая своих. Что за мысли? Откуда числа? Чей это голос?.. Он трясет головой, отгоняя морок. Это все последствия приступа, который сразил его на церемонии. Падучая что-то с ним делает, открывает проходы, лазы и двери в помраченном болезнью рассудке. Ощущения страшны и невероятны, иногда даже сладостны. Он узнает вещи, которых не может знать простой смертный. Видит какой-то свет, какую-то темноту. Слышит молчание вечности и разбирает то, из чего оно состоит. Люди называют его болезнь проклятием Аполлона, а он думает: разве это проклятье? Выходить за очерченные человеку пределы? Делать шаг за плоскость земного круга? Клеопатра говорила ему, что великие Александр и Ганнибал тоже страдали падучей, и это несомненный признак того, что человек отмечен воинским гением. Царица Египта целовала его лысеющую голову, держа ее на коленях, стирала влажной тканью его обморочный пот и, пользуясь его слабостью после приступа, вкрадчивым голосом сообщала результаты последних гаданий ее жрецов: он станет владыкой вселенной. Бедная девочка, она думает, что вселенная может компактно разместиться в ее надушенной спальне. Она полагает себя очень хитрой, думая, что ему непонятны ее честолюбивые замыслы: стать женой римского консула, переместить столицу в Александрию и вместе с ним править миром. Царица, искренне считавшая себя богиней Исидой, уговаривала и его объявить себя богом. Будучи женщиной умной, упирала она при этом не на тщеславие, которого он почти что лишен, а на политические преимущества статуса. — Назови себя богом, и твоей воле никто не посмеет противиться, — говорила она. — Тебе станет проще править своим народом. Клеопатра не знает римлян — их историю и умы. Он отшутился словами Аристотеля: — О, прекрасная, как мне стать «разумом, который мыслит себя самого»? Клеопатра очень мило и по-девичьи похлопала насурьмленными ресницами, в тот раз без своего обычного притворства (наивность она изображала с их первой встречи). — Что это значит, возлюбленный Цезарь? О каком разуме ты говоришь? Он велел ей ознакомиться с трудами греческих философов и пояснил свой отказ: — Римляне никогда не согласятся поклоняться тому, кто еще жив. Когда римский гражданин умирает, он становится богом, но не раньше. — Каким же богом он становится? — важно осведомилась царица, этот великий знаток теологии. — Что он решает? — Это мелкие божки. Они ничего не решают, только портят мне жизнь. — Вздор, — отмахнулась Клеопатра, не вникая в смысл его слов. — Ты стал бы прекрасным богом. Не пойму, отчего ты не хочешь? Еще один Марк Антоний с его советами откусить кусок, которым подавишься. Цезарь не стал ей отвечать, а опрокинул ее на ложе. Ему больше нравилось не разговаривать с царицей, а ласкать ее чудное тело с гладкой матовой кожей. Должно быть, она лишь терпела его ласки, изображая любовный пыл и Венерины судороги. Впрочем, кто знает женщин? Всей мудрости мира не хватит, чтоб их понять. Как верно он поступил, что отказался от ее детских советов! Хорош бог, который валится навзничь, трясется и пускает изо рта хлопья пены, точно загнанный конь. Какой бог, он и на человека-то во время приступов не похож! Сам он никогда их не помнит, но ему описывали его состояние доверенные рабы. Судя по их рассказам, зрелище жалкое. До сих пор ему удавалось скрываться от посторонних глаз, но сегодня на празднике недуг проявил себя у всех на виду. Это плохо, очень плохо. Римляне простят правителю самую чудовищную жестокость, но не слабость. Прежде чем рухнуть в судорожное забытье, он успел заметить, каким нехорошим огнем зажглись глаза Кассия Лонгина из фракции оптиматов. О, эти достойные люди только и ждут повода, чтобы его сковырнуть! Кассий случая не упустит, и нет сомнений, что вскоре по Городу полетят стрелы эпиграмм и ядовитые слухи: диктатор нездоров, диктатор стар, диктатор страдает расслаблением мозга… Не говоря уж о проклятой короне. Сколько шуму поднимется из-за этого украшения! Сколько усилий придется приложить, чтобы успокоить людей… Ни на одном поле сражений ему не приходилось быть осторожнее, чем в Сенате, где на все сборище достопочтенных двурушников, возглавляемых Цицероном, один честный человек — Марк Юний Брут. Возможно, молодой сенатор честен лишь из-за недостатка воображения, но к нему, по крайней мере, можно безбоязненно поворачиваться спиной. Антоний болтает, силясь его убедить в своей правоте. Упоминает народное волеизъявление. Эти слова на его грубом плебейском языке, не обточенном поэзией и музыкальным строем греческой речи, звучат, как святотатство. Обычно он прощает Антонию необразованность, но сейчас тот раздражает его почище Кассия с Цицероном. В человеке нет ни капли здравого смысла и политической прозорливости! Предложи ему власть хоть на серебряном блюде, он ее уронит и разобьет на куски. Его место в армии. Он повелительно поднимает руку, и Антоний смолкает. — Своей выходкой ты дал повод моим врагам ненавидеть меня сильнее. Они сочли, что ты действовал по моему приказу, — говорит Цезарь. — Будь уверен, они уже собрались на вилле Цицерона и шушукаются: Каска, Кассий, Квинт Лигарий и остальные приятели. Антоний слушает его с видом упрямого мула. Болван! — Зачем мне царский титул? Для волнений среди плебса и новых заговоров среди патрициев? Доклад Котты, — Цезарь указывает на пергамент, — я намеревался запретить для чтения в Сенате. Квиндецемвиры с их предсказаниями только воду лишний раз взбаламутили. Надеюсь, они вместе с авгурами провалятся в Тартар со своими Сивиллами, гаданиями и орлиным пометом, определяющим судьбу государства! Надеюсь, и ты туда провалишься! Мало мне забот, а теперь еще корона? Почему, если не завистники и ненавистники, — его тихий голос падает до хриплого шепота, как бывает, когда он разъярен, — то меня окружают одни благонамеренные идиоты? Воздух в таблинии провисает от тяжелой тишины. У Марка Антония хватает совести покраснеть, или же это просто следы вчерашней попойки в обществе новых любовниц и проституток проступают на его красивом лице. Он и без того налит полнокровной крепостью по края, а пристрастие к вину еще сильнее сгущает красноту на щеках. Когда-нибудь пьянство и женщины погубят его. Что ж, каждый сам мостит себе дорогу к могиле, а своей судьбы не избежать. Мысль о могиле нагоняет на Цезаря угрюмость, но вовсе не из-за страха смерти. Ему предстоит отложенный визит, которого он долго избегал. Он решает нанести его сегодня, день испорчен, хуже его не сделать. Внезапность ему только на руку: жрецы не успеют подготовить церемонию встречи, его давно от них тошнит, а бесконечные приветствия и торжественные обеды отъедают жирные куски времени, которого ему никогда не хватает. Он приказывает отнести золотой обруч, предложенный Антонием, в храм Юпитера Капитолийского и увенчать им статую бога. Это хороший жест: царствует бог, а не он. Так угомонятся недовольные, кроме самых рьяных оптиматов, но тех не успокоить ничем, ни жестами, ни речами. Он мог бы отказаться от короны не три раза, а триста — по счету лет освобождения Рима от последнего царя — Кассий Лонгин с дружками сильнее его не полюбят. Только и знают, что чинить препятствия его решениям и стенать о гибели Республики, как наемные плакальщики на похоронах. Боги всемогущие, чего хотят эти люди? Снова бесконечной грызни за власть, беспорядков, крови и разорения, как было до Суллы и после него? Республика рухнула задолго до Цезаря, он пришел, чтобы собрать обломки и заново выстроить государство. Возможно, оптиматы это понимают и сами, но не могут ему простить, что он собрал все могущество Рима в одном кулаке. А кто из них был бы на это способен? Кто из них работает столько же, сколько он? У кого из них вся империя в голове, от края до края? Умеют только болтать! Надо бы поговорить с Брутом, попросить его унять краснобаев, они его слушаются, уважают. Найти бы еще время на разговор… Он делает знак паре ликторов, сторожащих ворота, и выходит из своей новой виллы на Палатине, которую не сумел полюбить. Его бы воля, оставался бы в старом домике в нищей Субуре, где родился и вырос. На холме, где живут богатейшие из богатых и знатнейшие из знатных, скопилось столько злобы, что сам воздух, кажется, заражен. А бедный квартал полнится простодушием, комнаты там не бурлят от потаенных мыслей. И желания у людей понятны, просты: хорошее зерно, чистая вода и нетяжелая работа. Цезарь идет по Городу, тот раскатывается под ногами, как пятнистый грязный ковер, и приветствует его на все голоса. Люди любят своего диктатора, но в этом он не видит большой заслуги: достаточно быть приветливым с плебсом, кормить его и развлекать гладиаторскими боями, пирами и представленьями. Иногда ему становится скучно сидеть на вершине холма, изо дня в день наблюдая томительное однообразие вечного движения в Городе с его интригами, взятками и мелкой грызней. В такие дни он хочет вновь отправиться на войну. Может быть, и его место в армии вместе с Марком Антонием. Но руки перепачканы не в крови, а в чернилах, и они больше не отмываются. В него въелась ежедневная жизнь. Он и на войну с парфянами не поедет, пошлет Марка Антония. А хорошо бы снова в седло, в атаку, где враг смотрит тебе в лицо… Убивать он никогда не любил, делая это лишь из необходимости, он не по крови скучает — по простоте, простору и ветру, что вытряхивает усталые мысли из забитых суетою голов. Марк Антоний увязывается за ним следом, хочет вернуть его расположение и чувствует любопытство. Он тоже не бывал в храме Бессмертия. Спрашивает: — Что ты, Цезарь, по этому поводу думаешь? — Я думаю, что Сулла был настоящим бедствием для Рима, — холодно отвечает Цезарь. — Он начал с проскрипций, а закончил тем, что обожествил бессмертие. Нам всем было бы легче жить, если бы он приказал поклоняться его сандалиям. Антоний смеется, но Цезарь не шутил. В этот час мальчики, вымазанные кровью, бегут вкруг Палатинского холма и хлещут кожаными бичами женщин, которые сами бросаются им навстречу. Считается, что целительный удар очищает, приносит здоровье детям и дарит легкие роды. Они верят в козлиные шкуры сильнее, чем во врачей, и не потому, что женщины глупы. Их мужья тоже в это верят. Цезарь управляет государством, но правит — ритуал. Священнодействия, вплетенные в ткань повседневности так плотно, что между ними не осталось различия. Рим кренится под пятой пантеона, скопления вымышленных существ, которым люди доверяют свою жизнь и смерть, проклятие и удачу, здравие и болезни. Вертлявая мелочь — маны, гении, лярвы, лемуры — протискивается на редкие свободные места, не занятые толстыми самодовольными божествами. Цицерон хвастливо заявляет, что римляне обязаны превосходством над всеми другими народами своей набожности и, в мудрости своей, позволяют духам богов главенствовать и направлять их в жизни. Но Цицерону никогда не приходилось откладывать битву или назначение претора, потому что курица не стала клевать зерно или грянул гром. Цезарь смирился с тем, что его решения нужно сверять с авгурами и квиндецемвирами, склонил голову пред зигзагами птичьего полета и величавой ахинеей предсказаний, но это странное бессмертие, свалившееся на Рим при правлении Суллы, беспокоит его всерьез. Смертные души в бессмертных телах сгниют раньше, чем изменится человеческая природа, или новый Платон придумает новую философию, которая наделит бесконечное существование хотя бы толикой смысла. Вечная жизнь на земле — в тенетах усвоенных правил, в лабиринте пережеванных мыслей, в клетке нерушимой, познавшей все удовольствия и страдания плоти, — сведет их с ума. Цезарь боится однообразия и раздора. Даром богов пожелает завладеть каждый, война за бессмертие станет вечной. Волки будут грызть друг другу глотки, за ними придут псы, а после — шакалы, и однажды на пепелище Рима появятся варвары, его история кончится на обломках, под чужую победную песнь. Впрочем, он уверен, что злосчастный «дар богов» из Храма бессмертия — обычная ложь жрецов, и бояться его стоит не больше пророчеств и ветхих свитков. Сегодня очередной пророк накинулся на него по дороге на празднество и стал грозить наступлением марта. Марк Антоний отогнал сумасшедшего, но тот все продолжал вопить, как одержимый: — Берегись мартовских ид! Какой-то бродяга, нанятый оптиматами для его запугивания. Он смеется про себя: эти сенаторы просто глупые дети и воображают, будто и я — ребенок. Они заходят в храм Бессмертия, который Сулла повелел возвести на месте курии Гостилия. Это вполне обычное сооружение из бледного мрамора, только внутреннее убранство необыкновенно мрачно, все оттенки черноты: черно-красный, черно-синий, черно-черный… Тоги служителей темные, как у жрецов Сатурна, но понизу очерчены широкой ярко-алой каймой. Цезарю объясняли символику их одеяний, мол, таковы цвета вечной жизни. Боги, что принесли ее людям, горели черно-алым не обжигающим и даже вроде холодным пламенем. Чего не придумают! Цезаря подводят ближе, чтобы он взглянул на искру «божественного огня», и в первые мгновения он ищет костер. На языке вертится: ну и где оно, это ваше хваленое чудо? Эссенция бессмертия, или как вы там еще его называете? И он видит. Оно хранится на дне золотого фиала, фиал горделиво сияет на постаменте, постамент украшен гирляндами алых роз, к нему ведет череда высоких черно-красных ступеней, у подножия застыли караульные со стертыми лицами. Все торжественно, как на триумфе, помещение заполнено благоговейными взглядами, и Цезарь с облегчением думает: они спятили. Это что? Что за дрянь тут лежит? Почему вокруг нее возвели целый храм? — Узри, высокочтимый Цезарь, — провозглашает жрец, — благословенную эссенцию! Перед тобой — бессмертие. Он разглядывает ни на что не похожий, вызывающе нелепый предмет: маленький, полупрозрачный и плоский, с четырьмя металлическими шариками по краям. Внутри светится, точно гнилушка на болоте, зеленоватое вещество. Штука размером с монету, но прямоугольная. Ничего глупее, думает Цезарь, я в жизни не видел. В тишине, разбавленной треском горящих факелов, Марк Антоний морщит свой ровный солдатский лоб, не покрытый налетом сомнений. Звучит хруст его мыслей. — Вот это? — удивляется он. — Огонь вечной жизни? Записи о событиях, случившихся более тридцати лет назад, путаны и туманны. Свидетельства о них разнятся. Одни гласят, что посланцы небес явились Сулле в его дворце, где за великие деяния он получил в награду божественный «дар», и вручили его сами боги. Цезарь знает его дела, от которых в молодости ему пришлось бежать на Восток: проскрипционные списки, отъем имущества убитых и выставка отрубленных голов на Форуме. Свою власть Сулла строил на самом надежном материале — на костях. Сомнительно, чтобы некие божества решили его вдруг наградить. Большее доверие вызывала вторая версия. В Капуе пастух выводил стадо коров, когда заметил в небе костер и услышал шум, подобный завываниям ураганного ветра. В страхе он повалился на землю и лишился чувств. Когда он пришел в себя, коровы его разбежались, а перед ним очутились высокие существа, сложенные из черного дыма и красного света. Ртов они не раскрывали, может, и ртов у них не было, но пастух слышал их голоса. Он принял их за богов, ибо они были страшны, неизвестны и на людей не похожи. Они рассказали человеку о «даре» и разрешили им распоряжаться по своему усмотрению. Отойдя от испуга, он применил «дар» к себе и принялся простодушно о нем болтать, пока слух не дошел до Суллы. Тот приказал доставить пастуха к нему в Рим, допросил, отрубил ему голову, извлек «дар» и забрал в свой тайник. Сулла всегда был человеком решительным и долго думать не любил. Позже всех удивило, что он не применил «дар» к себе, а лишь объявил о создании нового культа. Бессмертие стало идеей, которой люди поклонились, а значит, стало и богом. И его хранилище все стали называть храмом Бессмертия. Цезарь, скованный ритуалами по рукам и ногам, не может этого отменить. Бог однажды — бог навсегда. Он спрашивает, глядя на нелепый предмет: — Как он действует? — Мы не знаем, могучий Цезарь, — отвечает верховный жрец. — Смертным не дано разгадать божественные секреты. — Но вы проверяли его действие на человеке? — Разумеется, — откликается жрец с большим оживлением. — Опыты на рабах проводились еще по приказанию Суллы. «Дар», соприкоснувшись с кожей, соединяется с нею удивительно легко, будто приклеивается, а затем проникает глубоко в плоть, не оставляя следов и шрамов. Болезненных ощущений человек при этом не испытывает. — Что же происходит с ним после? — Он становится бессмертным, — слегка раздраженно ответствует жрец. Мол, что же тут непонятного? — Но как вам удалось это выяснить? Даже если первый из ваших рабов прожил тридцать лет, это всего лишь тридцать лет, а не вечность. Откуда вы знаете, что «дар» на него подействовал? — О, — протягивает жрец обиженным тоном, — но мы-то верим! Не верить было бы святотатственно. Антоний широко ухмыляется. Цезарь себе этого позволить не может. Половина его работы — притворство ради приличий. — Ясно, — говорит он. — Что-то еще удалось узнать благодаря вашим опытам? Верховный жрец поджимает губы. Цедит неохотно, с холодком: — Насильственная смерть сохраняет над телом бессмертного власть, как над обычным человеком. — Кто бы мог подумать? — встревает Антоний. — А я уж было понадеялся на неуязвимость. Его реплики игнорируют. — Мы пробовали удушение, отравление, расчленение, — жрец перечисляет способы убийств монотонным голосом, — сожжение заживо… — Я понял, — сухо обрывает Цезарь. Его кресло в Сенате покоится на трупах римлян и чужеземцев, но это не то же самое, что бессмысленные истязания и безличные пытки. Он никогда не делал работу мясника, она ему неприятна. — Каков итог? — спрашивает он, надеясь на этом закончить. — Мы пришли к выводу, что бессмертному следует многого беречься. Особенно отсечения головы. Марк Антоний не сдерживает открытого смеха, разбередив болото торжественной тишины. В него мечут дружные недовольные взгляды, но жрец, кажется, догадался, что его ответ смехотворен. Он сконфужено прибавляет: — Мы также установили, что «дар» останавливает ход времени и замедляет старение. Самый младший из испытуемых, семилетний мальчик, не повзрослел ни на день, когда его тело стало бессмертным. Он оставался в своем изначальном возрасте последующие пять лет, пока «дар» не был из него извлечен. Ложь, думает Цезарь. Этого не может быть. Я надеюсь, что это ложь… — Ты можешь предъявить доказательства? — спрашивает он. — Конечно, — жрец горделиво вскидывает голову. — У нас хранятся письменные свидетельства. И диктатор может сам убедиться в том, что его не обманывают. Мы возьмем младенца, и через год ты увидишь, что его возраст не изменился. По детям проще судить. Если одного недостаточно, мы возьмем второго, третьего, сколько пожелаешь, и тогда ты уверуешь, великий Цезарь. — Возьмете, сколько пожелаю? — хмурится он. — Как же ты извлечешь «дар» из тела, если сам говоришь, что он глубоко входит в плоть? — Мы забираем «дар» после умерщвления раба. Пробовали извлекать из живых тел, но они все равно умирают от боли. — Значит, вы их пытаете, а потом убиваете? — уточняет Антоний. Жрец пожимает плечами. — Как еще проводить опыты? Красные пятна вновь наползают Цезарю на глаза. Ему отвратителен этот храм, этот божественный мастер пыток и сама идея вечной жизни. Она неестественна и безобразна. Она принесет только несчастья, из которых гражданская война — возможно, не самое худшее. И все из-за ничтожной мелочи, которую отмыли от крови и поместили на мрамор и золото среди роз. — Твоему богу, — начинает он своим самым тихим голосом, скрывающим ярость, — потребовались человеческие жертвоприношения, которые запрещены в Риме в последние пятьдесят три года. Или храм Бессмертия закону не подчиняется? — Диктатор не может говорить всерьез! — возмущается жрец, размахивая полами черно-красного одеяния. — Храм волен распоряжаться купленными рабами по своему усмотрению. Это нельзя считать человеческими жертвоприношениями. — Можно! — Нельзя! Оставшееся время они пререкаются, как в суде: постановление Сената против права собственности, польза государства против пользы частных лиц, права священников против закона, и все проклятые двенадцать таблиц вместе взятые. Жрец выстраивает доводы на формальностях, он, по сути, прав и выиграл бы процесс, дойди до него дело. Храм может поступать со своими рабами, как ему будет угодно. Тогда Цезарь без околичностей заявляет, что его авторитет перевесит все, он примет через коллегию понтификов запрет на дальнейшие испытания в храме, и в конечном итоге сражает священный бюрократизм своим мечом. Но это приносит ему лишь слабое удовлетворение, и он покидает чертоги черноты в самом дурном настроении. На улице — непогода, слякоть, ломота поздней зимы. Небо пухнет от серых туч, спрятавших метку солнца. Начинается дождь, и ветер бросает в лицо холодные струи. — Ты ему поверил? — спрашивает Антоний. — По-моему, он врет. Или сумасшедший, как Сулла. Я всегда считал, что тот был ненормальный. Республика лежала у него под пятой, а он взял и все бросил. Стал пиры задавать, тешить народ, а потом помер на перине, будто все ему надоело. Его звали Счастливым, и на что он променял свое счастье? Странному поступку Суллы до сих пор дивились все в Риме, полагая, что он и впрямь помешался. Никто в здравом уме не бросает власти. Цезарь и сам много раз размышлял над загадкой, почти одержим ею стал: о чем думал всемогущий диктатор, что чувствовал, уйдя в частную жизнь? Устал? Заскучал? Покаялся в прежних жестокостях и попытался закрасить красный мир другим цветом? Не случится ли такого со мной? Цезарь ежится, кутаясь в плащ от дождя и ветра. Теперь он знает разгадку, и беспокойные колкие мысли о Сулле перестанут ему досаждать. Все понятно и просто, логично и верно. Сумасшедшим он не был. Он вспоминает человека, каким тот был, сидя в своем кресле в Сенате. Ставил размашистую подпись под все новыми проскрипционными списками: вжик-вжик-вжик, голову долой! Он рубил с плеча, не заглядывая в завтрашний день. Был бесшабашен и лих, как разбойник с большой дороги. Брал, что хотел: деньги, войско и женщин. Пожелал как-то Рим — взял его. Захватил Город силой, как никто раньше не делал. Однажды в руки ему попалось бессмертие и он, не раздумывая о последствиях, объявляет о новом культе. Должно быть, захотел запомниться людям не беспощадным тираном, а открывателем вечной жизни. Церемонию открытия провели пышную, выкрасили лошадей и голубей в черно-красный, засыпали улицу лепестками, согнали народ. Римское торжество — это всегда красиво. И столько хвалы на нем поется диктатору, и так его любят… А потом он сообразил, что наделал. Город не потерпит правителя, влипшего в трон навсегда. Баранов из плебса придется держать в вечном страхе, из недовольных патрициев однажды выйдет зубастый волк и вгрызется в загривок, стоит зазеваться диктатору. Форум навеки оскалится черепами бунтовщиков, но заговоры не прекратятся, и сколько ты так проживешь? Сто лет, двести? Устанешь. И что нового даст бессмертие счастливому разбойнику Сулле, что разделал весь Рим, как артишок, листок за листком? А умирать он никогда не боялся, лез в самую гущу сражений и жаждал азарта. Вечность убьет волнение крови, жизнь станет стылой и пресной, покатится, как тележка по хорошей дороге, по сторонам — знакомые лица и улицы, сотню лет, двести… Осознав последствия своего решения, он сбежал в частную жизнь и прожил ее остаток мирно. «Счастливому» опять повезло. При нем бог Бессмертия не вышел из-под контроля. Цезарь обещает себе, что не сбежит. Он введет множество скучных церемоний и ритуалов. Бесконечных унылых молений. Включит в обязательные молитвы славословие, за которым потеряется идея и смысл. То, что становится частью повседневности, не привлекает внимания. Жрецы говорят о Юпитере, но где его гром? Жрецы говорят о бессмертии, но где наша вечная жизнь? Лишь один бог надежен — Сатурн, его коса всегда с нами и разит каждый день, каждый час. Может, даже странные иудеи правы со своим единственным богом, взявшим на себя все обязанности. Многие в Городе говорят: иудеям их бог дешевле выходит, чем наша толпа, ведь каждому храму — плати, и плати, и плати… А тут еще это бессмертие, у которого даже воплощения нет, кто его видел? И постепенно римляне перестанут замечать то, что у них перед глазами, этот храм истязаний и гнуси с его опасной реликвией. Пусть она покрывается пылью в своем золотом саркофаге в окружении почета, охраны и слухов о шарлатанстве жрецов, которые нужно будет распустить по Городу, наняв сплетников, прямо завтра этим займусь… Цезарь решает написать Гаю Октавиану в Иллирию, где мальчик сейчас на обучении. Попрощавшись с Антонием, отправляется в свою канцелярию на Палатинском холме и составляет послание. «Дорогой Гай! Сегодня вместе с Марком Антонием я побывал в храме Бессмертия, о котором все так много наслышаны. Нам показали так называемый «дар богов», и поначалу мы, конечно, решили, что это пустяк, поклонению которому мы обязаны известному сумасбродству Суллы. Однако теперь я опасаюсь, что этот загадочный предмет — настоящее чудо. Человека, который применит его к себе, можно убить. Но, если он избегнет насильственной смерти, то будет жить долго, возможно, и вечно. Большинство людей об этом мечтают, но я нахожу подобное существование утомительным, даже страшным. Оно станет не сладким сном, о котором и ты, быть может, грезишь, а ночным кошмаром, особенно, если «дар» попадет в плохие руки. Ритуализированность нашей религии и культуры не дает мне возможности разрушить этот храм и уничтожить его бога. Он останется в Риме под моею охраной. Дорогой племянник, я объявил тебя своим сыном и наследником. Ты получишь мое имя, состояние и всю славу дома Юлиев. Вместе с тем на тебя лягут мои обязанности. Береги «дар» от сенаторов и прочих честолюбцев. Не позволяй к нему прикасаться и не прикасайся сам. Оставь его на своем месте. Чем скорее нам удастся добиться его забвения…» Вдруг мелькает тусклая мысль, а затем ярче разгорается образ. Он представляет, как полупрозрачная пластина с зеленым светящимся веществом коснется его кожи и провалится в его тело. Навсегда оградит от унижений старческой слабости, даст возможность работать, выстраивать заново Рим, ширить и ширить империю… О, соблазн! Но «дар» не спасет от кинжалов, что повсюду его поджидают, мерещатся в складках каждой сенаторской тоги. И не спасет от себя самого, изнемогающего в вечной необходимости управлять Городом, ведь на меньшее он не согласен, он — Гай Юлий Цезарь, его история имеет начало и должна иметь достойный конец, к которому он придет на вершине силы, а не исчерпанным до предела. И пока его клыки остры, он будет охранять людей от бессмертия, какие бы жестокие боги ни послали его на землю. Покончив с письмом, он принимается за дела. Набрасывает проекты строительств: библиотеки, что воскресит славу Александрийской, и гавани в Остии, которой давно пора бы заняться, ее затапливает каждый год. Разложив на столе чертежи, думает: теперь это моя война, последняя война, когда я закончу ее, то закончу все войны. Парфия, Сирия, Галлия и Египет — тоже Рим. Мы покорили их земли и должны о них позаботиться. Я обещаю, что принесу людям больше, чем возможность разговаривать на ломаной латыни. Людям будет хорошо жить. А мое имя не затеряется в истории, оно застрянет у них меж зубов, и они не смогут его просто выплюнуть. Нужно ли человеку другое бессмертие? Вечереет, сумерки пачкают стены домов. Секретарь зевает до вывиха челюсти, и Цезарь отпускает его домой. Зовет раба, чтобы принес новые свечи. Читает предложения по осушению Понтийских болот. В унылой повседневности, думает он, есть своя вечность. Радуется по-детски: это хорошая мысль, и я — не мясник на троне, а философ, мыслитель… Глаза сухи, гудит голова. Он распахивает ставни, делает широкий глоток римского воздуха. Тот пахнет ни на что ни похоже, его запах это суета и интриги, взятки и сплетни, хлеб, вино, ароматное масло курилен, специи, кровь с гладиаторских песочных арен, скотобоен и мясных туш на Бычьем рынке… Весна уже заворошилась. Март почти выпутался из зимних пелен. Скоро с вершин голубоватых тосканских холмов сползут грязные снежные шапки. Небо зацветет золотой синевой, почки лопнут под натиском юной листвы, Город сделается чище и праздничней… Весна, думает Цезарь, может, даже влюблюсь… Его губы подрагивают в тихой усмешке. Что ты плетешь, старый дурень? Влюбиться собрался. Болотами лучше займись! Он вздыхает, поднимает усталый взгляд к небу. Пепельный свет луны льет сквозь тучи, большой шар качается, как на воде, и на миг красные-красные пятна заплывают под веки.Ум, который мыслит сам себя
15 июня 2022 г., 12:09