***
В любом человеческом проявлении и поступке есть ложь. Самому себе, чужаку, родному и близкому, всему миру или всей бесконечной Вселенной. Лаура вздрогнула, испугавшись собственной тени, отбрасываемой в свете почти погасшей свечи. Видит Бог — она не врала. Не врала, когда-то сказав, что отыщет ее в любом из воплощений, в любой жизни, пронесет сквозь века и тысячелетия их едва успевшую распуститься любовь. Но не сегодня, не здесь, когда Мария, светлая, правильная, с восхищением и настороженностью смотрящая на нее, вновь находится под ударом, способном преломить ее, рассечь нежную бархатную кожу. В эти времена и последующие, когда на любовь наложено табу, когда разрывающееся от чувств сердце признано вне закона, и все, что можно сохранить внутри — боль и страх за любимого человека, Лаура дала клятву, дала обещание, прошептав в белокурые волосы перед самым бегством, обращенным в смерть «я найду тебя, в этой или следующей жизни». И на бессильное «как я пойму?», дав первый пришедший в голову ответ. — Я подарю тебе гортензию*.***
— Это совершенно неприемлемо, Лаура Альбертовна, и если вы считаете, что кому-то нужны ваши невнятные намеки по поводу конкуренции на проекте — дело ваше, очевидно, что времени и сил на такие вещи у вас с лихвой. Я могла бы поспорить и сделать публичное заявление, но мне хватает этих непонятных слухов, и я совершенно не имею желания, чтобы меня вновь ассоциировали с вами — хоть в этой жизни, хоть в следующей, будьте уверены… — Третьякова, приняв царственно-надменную позу, сверлила взглядом директора Школы Леди, и, в общем-то, не ожидала никаких ответов. Более того, Мария и уверена не была, что ее самообладание выдержит очередной стычки с Лукиной, образ которой будто преследовал ее уже на протяжении шести лет сценического знакомства. Совершенно отличная от нее личность, она была ей поперек горла, вызывала дрожь в пальцах, идентифицированную Марией как раздражение и нетерпение оказаться как можно дальше. Иных вариантов не существовало. Директор лишь глубоко вздохнула, аккуратно сняв очки, и потянувшись через стол за вельветовой салфеткой. Методично протирая очки, и не глядя в глаза своей коллеги, она силилась вызвать хоть какие-то эмоции: гнев, раздражение, интерес, но все будто атрофировалось. Виной тому, предполагала Лукина, тотальная усталость от стервозной блондинки, восседающей напротив. Им бы разойтись по разным углам, забыться, не видеть лица друг друга, но — необъяснимо, а факт — жизнь сталкивала их вновь и вновь. А, может быть, и не жизнь, а сама Лукина, стабильно оказывающаяся в тех же местах, что и ее коллега. Ее волновали сны. Сны, в которых она слышала голос, похожий на Марию, но звучавший так нежно и преданно, будто это был совершенно иной человек. — Мы ведь должны как-то с этим справляться, Маша, — с легким укором начинает Лукина, но тут же замолкает, когда Мария вскидывает голову, одаряя ее гневным взглядом. — Вы, может быть, и должны, Лаура, а я не в том статусе, чтобы заниматься какой-то ерундой, — она рывком, совсем неженственно, вскакивает с неудобного стула у стола директора, и слегка дрожащими пальцами разглаживает складки на юбке. — Хочется верить, что этот бессмысленный диалог исчерпан и мы никогда не вернемся к нему. — Да уж, пока одна из нас не умрет, — усмехается Лаура. — Остроумно, — кривится Мария, — всего доброго, Лаура Альбертовна. На пороге кабинета она почти сталкивается с заходящим курьером и едва не шипит от раздражения, когда лицо юноши начинает пылать от смущения. — Аккуратнее, — елейно произносит она, оголяя белоснежные зубы в подобии улыбки, которое, впрочем сразу сменяется ухмылкой при взгляде на зажатый в маленьких ладонях букет. — Гортензии, Лаура Альбертовна? Как бюджетно. Впрочем, для ваших фанатов, пожалуй, серьезное испытание для кошелька. Лукина хмурится, в легком недоумении смотря на курьера, в спешке едва не сбившего с ее стола стакан. Он протягивает ей миниатюрный букет из трех гортензий, и при одном прикосновении к цветам Лаура чувствует смятение. — Там есть записка, — подсказывает курьер, и, с легким негнущимися пальцами директор расправляет обычный лист бумаги, наверно, сделанный под старину — пожелтевший и хрустящий. «Дай ей вспомнить». Сердцебиение вдруг учащается, и голова идет кругом. Пальцы пробегают по буквам, так напоминающим ее собственный почерк. Все еще стоящая на пороге Третьякова, с ухмылкой наблюдающая за директором, в миг перестает злорадствовать и оказывается рядом. Поджав губы, она с тревогой вглядывается в лицо Лукиной. — Все нормально? — едва не вывихнув челюсть от нежелания произносить эти слова, спрашивает блондинка. Лаура машинально протягивает ей цветы и Мария хмурится. — С какого?.. — начинает она, но послушно протягивает руку, обдумывая, что такого необычного в этих цветах, раз Лукина так побледнела. Она оглядывает букет, и не отмечает ничего примечательного до тех пор, пока пальцы не прикасаются к нежным лепесткам. И мир накреняется. Сотни тысяч мыслей сдавливают голову тисками, перед глазами плывет, и Третьякова быстро моргает, пытаясь исправиться от наваждения. «Я найду тебя. В этой жизни или в следующей — даже если мы друг друга забудем, моя душа будет тянуться к твоей. Это мой рок, моя любовь, моя судьба, следовать за тобой где бы мы не были». Этот голос — слишком знакомый, слишком близкий, — звучит в ее голове так живо, будто слова только обратились явью, в эту самую секунду, обволакивая все ее существо нежностью, трепетом, бесконечной тоской, пронесенной сквозь года. Тоской, похороненной глубоко в душе, тоской, с которой она жила, будто и не помня, не зная о ней. Щеки окропляют горячие слезы, которых Мария не чувствует, когда поднимает взгляд на Лукину и встречается с горящими голубыми глазами. — Лаура, — потрясенно выдыхает она. — Маша.