Chalybs in Sanguine

R
В процессе
67
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 39 страниц, 19 253 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
67 Нравится 3 Отзывы 14 В сборник

Часть 2.1. Wita Sekusuarisu.

Настройки
Примечания:
      Люди склонны к разного рода страстям: занимаются танцами, вязанием, просмотром кино, готовкой. Иногда это оправдано простым интересом, порой — влиянием общества, однако зачастую области, которые привлекают человека, определяются более глубоким и бессознательным восприятием.       У Огая Мори было ужасное пристрастие — маленькая девочка Элиза, без которой он не проводил и дня своей жизни. Кормить её разного рода сладостями, играть с ней в принцесс, наряжать её в платья всех фасонов и кроев — это всё составляло немалую часть его жизни, настолько неотъемлемую, что без неё он был бы другим человеком. Стоит ли говорить, что мужчину редко видели вне её компании? Кажется, не представлялось возможным оказаться с ним наедине — лишь по собственному, редкому желанию, он просил спутницу уйти, но крайне ненадолго.       Его взаимоотношения с вечно пребывающим рядом ребёнком никто не мог сходу охарактеризовать; не могли и на трёхсотый день знакомства. Загадка странной беловолосой помощницы, крутящейся рядом, была довольно сложной с учётом неразговорчивости врача. Точнее, говорил он много… Вот только никогда не говорил о себе вещей достаточно глубоких, чтобы понять, что он за личность.       Когда Огай выходил из сумрака клиники на улицу, он шёл либо по делам тёмным и никому никогда неведомым, либо на изнурительный шопинг, длящийся так долго, что кровь застынет, а кости заржавеют при одном взгляде на данную процессию. Сколько бы денег ни было у мужчины, он тратил на это странное увлечение почти всё до копейки: бог знает, может, будь торговые центры круглосуточными, он бы просто не выходил из них.       Сегодня, с очередной кружкой кофе в руках, он уже не осиливался встать. Лениво проходился пальцами по бумагам, перебирая неподвижные переплёты, и даже не вникал в смысл их пребывания на столе: после третьей ночи без сна продолжать работать было невозможно. Несмотря на это, был лишь ранний вечер, и ляг он сейчас — организм бы совершенно потерялся во времени. Из занятий оставались лишь настукивание ритма каблуком туфель и рассматривание увлеченно рисующей, сидя на кушетке, Элис. Даже при полной рассредоточенности, из-за которой он то и дело крутил в ладонях ручку и скрипел креслом, глаза его почти всё время были чётко направлены на детский силуэт. Нельзя было, впрочем, точно сказать, смотрит он на девочку или сквозь неё. Во взгляде было крайне мало осмысленности, неопределима была и причина такого пристального внимания: он был столь отчуждённым и непроницаемым, будто за сиренью радужки находилась каменная стена.       Это, кажется, совершенно не волновало саму Элизу: она никак не реагировала на тяжёлый взгляд пурпурных безропотных и пустых глаз, продолжая выводить восковыми мелками на бумаге образы и формы. Солнце ещё освещало кабинет, и летающая в воздухе едва заметная пыль чем-то была похожа на светлячков: ей тут явно было не место, но проветривать близко к вечеру было крайне плохой идеей, которой Юкичи не мог позволить осуществиться.       Фукудзава, тихо сидевший в углу, смотрел на эту умиротворяющую картину посреди ледяной клиники и пытался игнорировать все внешние раздражители. Для него приоритетом были яркие оранжевые лучи, а не твёрдый бетон пола и морозящие стены успевшей так сильно надоесть комнаты. Лучи падали на пол, на стены, на колено самого мечника, на рисунки и платье Элизы, а исключением из этого правила был слившийся с чугунно тяжёлым интерьером помещения доктор, так упорно делавший вид, что не валился с ног.       Для Мори лучи были лишь извечным упоминанием о том, как сильно нынешние условия отличались от кабинетов примерных врачей, которых показывали в рекламах и энциклопедиях. Эта память о несбыточности когда-то воображаемого белого медицинского мира приносила только тоску. Линии света являлись непреодолимым препятствием для зрения, разъедали кислотой яркого оттенка сетчатку и жгли и без того уставшие, красные белки глаз. Ему словно засыпали осколки чьих-то костей под веки, и эта мерзкая шершавая боль не давала собраться с силами и нарушить схожую с молчанием морга тишину. Хотелось и говорить, и слушать, и отвлечься от нависшего над головой груза работы, но всё никак не выходило двинуть челюстью и привести в движение голосовые связки.       В комнатной идиллии двух сидящих поодаль мужчин и девочки, чем-то объединявшей их хмурые мины, находилась ещё кучка очернённых кровью вещей и раскиданных, вытащенных из живой плоти пуль, но убираться было не в силах Огая, не в интересах Элис и не в компетенции Юкичи (тем более учитывая, что ещё утром он упорно носил из угла в угол ящики и более идти на подобные унижения сегодня не хотел).       Наконец мертвенная неподвижность была окрашена плавным полётом обшитого кружевом платьица по кабинету и скорым стуком детских туфелек о твердь пола: девочка, пройдя через яркую солнечную завесу, подбежала к столу, золотые кудри её засияли в воздухе, и она полностью сбила уже схожий с колыбельной ритм, отстукиваемый полуспящим врачом.       — Ринтаро, я повешу это тут, придётся убрать календарь, — беспардонно сказала девочка, снимая с гвоздика единственное напоминание о том, что время ещё не остановилось внутри этой клиники.       Врач прокрутился на кресле, печально пискнул и поставил кружку с десять раз остывшей чёрной субстанцией на скосившийся под весом жизни стол. Огай совершенно неестественными, ленивыми и неподъёмными движениями взял календарь и отложил его на одну из стопок книг, которую предстояло разобрать: тут он точно не забудет, а значит, обязательно перевесит позже (иначе счёт дней недели в его голове безвозвратно собьётся).       Юкичи удивляло, что всегда в собственном амплуа и думающий только о своём удобстве Огай даже не подумал перечить Элизе, а лишь обречённо и вынужденно сдвинулся с насиженного места, скрипя и шурша спиной. Отчего-то это эгоистичное, непроницательное, хитрое лицо с вечно натянутой улыбкой окатывало только приторной послушанием, стоило что-то сказать девочке.       Мужчину особенно интересовало, кем являются друг для друга так контрастно выглядящие Элис и Мори. Мечник и врач были «партнёрами» уже достаточно долго, и всё же знали друг о друге малейшие крупицы (впрочем, про врача он знал меньше, чем тот про него). Множество раз ему приходилось наблюдать и холодный тон, с которым доктор просил девочку подавать ему пинцеты, скальпели и прочие приблуды, и совместное поедание странной парочкой дешёвой лапши из одной тарелки — это всё не давало составить даже приблизительный портрет их связи.       И ведь была невероятная разница в том, как Огай безучастно относился, пожалуй, ко всему в этом мире, а после кружился вокруг порой откровенно вьющей из него верёвки девочки. Может, Фукудзаве казалось, но это были редкие моменты, когда врач был относительно чистосердечен: на лишённом чувств лице появлялись и улыбка, и морщины, и блеск в глазах.       На стене в это время начали появляться рисунки. На одном Элис давила каблуком людей, пока Юкичи и Мори испуганно стояли сзади и хлопали ей в ладоши, благодаря за спасение. Такая волшебная карикатура почти возмутила мужчину, но он не увидел никакой реакции на лице врача, отчего не мог высказать недовольство. Второй рисунок во всех красках намекал, что ей явно хотелось сладкого: изобилие тортиков, конфет и эклеров, довольно мастерски переданных таким ничтожным инструментом как мелок, вопило со стены об этой потребности. С улыбкой она вешала третий: Огай на нём плакал, стоя на коленях и держа в руках пакеты, пока Элиза, скрестив руки на груди, уходила от него. Эта картинка понравилась Фукудзаве больше всего, но даже на неё врач никак не реагировал, словно не его пытались задеть такой насмешкой.       Серебряный Волк уже твёрдо стал уверен, что Мори заснул: он сидел спиной, видно было лишь уголок неподвижных губ и кончик носа, и ничего более не шевелилось в бледном, блёклом теле. Однако последний рисунок оказался на стене, и узкие губы выгнулись в странную, непривычную дугу: настолько выразительна была эта улыбка, отличавшаяся какой-то странной искренностью. Вот только понять, чем вызвана такая реакция, мужчина не мог. В центре серии иллюстраций висело детально прорисованное красным мелком сердце, отличающееся от человеческого, однако до сих пор крайне детально показывающее все детали строения органа. Сверху над ним что-то было приписано на латыни, вероятно, термин или едкая острота, одно из двух.       — Доктор Мори. — Вдруг прозвучал голос, некомфортно громко, однако звук крайне быстро пропал в вязкой тине прозябшего кабинета. — Я давно хотел кое-что у вас спросить.       Девочка в это время проскользнула обратно на кушетку, улеглась и взялась за мелки, но на этот раз она что-то начала увлеченно писать. Может, Юкичи только казалось, но это было похоже на список, довольно серьёзный и скрупулёзный: так вдумчиво пишут либо мемуары, либо угрозы, либо требования выкупа.       — Кем вам приходится Элиза? Она ваша дочь? — договорил мужчина. В его лице читался неподдельный интерес, связанный с тем, как долго он собирался задать волнующий его вопрос.       Огай развернулся на кресле и издал трель шейными позвонками. Всё в нём уже было привычным и перестало вызывать раздражение, но к самодовольной ухмылке адаптироваться было нельзя: она казалась притягательной только в моменты, когда не приходилось задумываться, что под ней нет ни единого намёка на чувства, и со временем она начала ощущаться невыносимо душной. По искрам в глазах, не живым, а скорее схожим с загоревшимся фитилём взрывчатки, было понятно, что мужчину заинтересовал вопрос. Более того, врач словно ждал этого, поскольку ни капли не был удивлён, и теперь поражался лишь тому, как долго доходило до недалёкого и недогадливого Фукудзавы.       — Конечно нет. Стал бы я приводить её сюда, будь она моей дочерью? — Огай пошевелил руками и приподнялся на кресле лишь для того, чтобы снова рухнуть всей тяжестью натянутых мышц на протёртое до тканевых мозолей сиденье. Он положил ногу на ногу и наклонил голову вбок в им самим придуманном для имитации людей жесте.       Ему показалось до боли смешным, как серьёзно спрашивал Фукудзава о такой незначительной вещи. Этот вопрос Мори слышал не раз и всегда находил это поводом для насмешки: кем только он ни называл Элизу за свою довольно долгую жизнь. На деле же он сам не знал точного ответа: всему мужчина мог найти определение кроме людских взаимоотношений, и уж тем более взаимоотношений, что касались лично его. Вся эта эмоциональная составляющая человеческой коммуникации заставляла его левое полушарие воспаляться, и он просто не пытался её осознать — лишь высмеивал тех, кто уделял этому слишком много внимания.       Юкичи, похоже, уделял: кормил котов, ухаживал за мальчиком, наблюдал за птицами, рыбачил. Несмотря на это, осудить его, как других людей, Огаю не позволял сильный контраст между личностью и навыками, который давал понять, что слабым и уязвимым это Фукудзаву не делало. Может, что-то ещё было в этом нежелании осуждать, но глубже копать врач не стал бы, от того мечник терпел всевозможное зубоскальство без объективной причины.       Сейчас Огай, смотря на серьёзное, вдумчивое лицо, сведённые брови и полные искреннего интереса глаза, едва не поддался первоначальному желанию засмеяться на весь кабинет. Повезло, что у него было крайне мало сил и на смех ему хватало с трудом; в итоге он сумел перевести дух в выдержанной ими паузе.        — Пожалуй, так и есть. Но кем тогда она вам, — начал было Юкичи, но не успел полностью договорить вопрос.       — Она моя жена.       В абсолютно глухой тишине комнаты, своим нагнетанием напоминавшей гулкое замкнутое пространство рентгеновского аппарата, тихо скребла мелками Элиза, игнорируя, как пораженными глазами, схожими с пятнами луны и по цвету, и по ширине, мечник пронзал невинно улыбающегося врача, специально держащего вид полностью серьёзного и безусловно честного человека.       

-*-*-

      Железная крыша дома блестела под покрывалом яркого закатного солнца, и из-за того, как сильно она нагрелась за день, под порывами ветра от неё исходил пар, заметный не меньше, чем изящные шёлковые нити облаков. Какого бы цвета ни были стены, сейчас они казались прожигающе жёлтыми. Так же усердно и испепеляюще блестели лужи во дворе и даже деревянные доски лакированного забора. Ветер едва ли проходил сквозь ограждение, и внутри казалось малость душновато, однако это никак не могло омрачить общую картину невинного творческого хаоса придомовой территории.       В клумбах по углам тянулись к свету листья почти отцветшей спиреи, в горшках на каменной кладке, аккуратно выложенной вокруг дома, но успевшей посыпаться и разойтись, устало клонились к земле азалии. Разнообразие растительности было огромным: цветы, карликовые деревья, кустарники и даже расположившиеся между ними сорняки — названия им всем не могла дать даже большая энциклопедия растений, покоившаяся на полке в гостиной. В местах более презентабельных был газон, однако там, где сейчас была импровизированная детская площадка, вся красота быстро вытаптывалась, отчего между островками песка, тропинок, камней и булыжников торчали жалкие пучки выжившей травы, ещё гордо сражавшейся за место в родном доме.       По всей территории были раскиданы вещи разного рода: сумки, стулья, покрывала и тарелки, с ними тут же карандаши, книжки и палки. Не лежи здесь же набор детских машинок и пара кукол, нельзя было бы и предположить, что всё это — игрушки, которые весь день были незаменимой компанией неугомонных детских умов. У всех предметов было собственное назначение: например, две табуретки у валуна были сиденьями машины, для чего на самом камне лежала тарелка, являющаяся рулём, а скакалка на дереве была виселицей для наказания пойманного ещё в обед серийного убийцы.       Безусловно тяжелее было понять, почему одна из кукол сидела в клетке от год назад умершего хомяка, а одеяло, в которое была завёрнута сиреневая лошадь, облито красной краской, но обычно никто из взрослых людей не замечал этих маленьких проказ, и всё оставалось между хитрыми сообщниками.       В центре бардака, с таким старанием созданного за день, сидел и копошился в чём-то мальчик лет десяти; его не волновало, что белая рубашка давным-давно стала серой от излишних прыжков и беготни, а кое-где на ней были отчетливо видны зелёные несмываемые травяные пятна. Его куда больше увлекало найденное для себя занятие, от чего ни сбитые коленки, усеянные пластырями, ни прицепившиеся на шорты колючки репейника не удостоились внимания. Узкие плечи и макушку непрестанно озарял солнечный свет; он слепил ребёнку глаза, но отвернуться было нельзя: занятие требовало полной сосредоточенности. На лоб и нос то и дело падали пряди чёрных, непослушных волос, подстриженных слишком коротко (выше мочки уха), оттого никак не слушавшихся хозяина.       В поле видимости мальчика вдруг появились светлые поцарапанные бегом и лазанием туфельки; одетые в них совершенно идеальные, без единой царапины и пятна пыли ножки придавили и без того пережившую войну Генпей траву. Он не заметил топота, поскольку был слишком увлечён, и вздрогнул, едва не выронив инструмент.       — Я думал, ты вернёшься позже. — Наконец, ребёнок отвлёкся от своих дел и повернул круглое, румяное и загорелое лицо навстречу подруге. Сиреневые, подобные цветам в саду, глаза, отражавшие в себе всё небо целиком и даже невидимые ещё ночные звёзды, снизу вверх сверили взглядом белую прекрасную одежду.       В сирени этих глаз светились огни неподдельного и истинного интереса к окружающему миру, к его красоте и неизвестности. В глубине переливов фиолетового оттенка был далеко не один мир: место там было и реальному, и внутреннему, и вымышленному. Сейчас в этих двух вселенных непропорционально большого даже для ребенка размера глаз можно было заблудиться.       Девочка отряхнула от невидимой пыли подол, поправила короткие рукавчики футболки и лямки платья, после чего села рядом на корточки и вопросительно осмотрела место преступления.       Её глаза, ярко-голубые, красотой оттенка превосходящие любое небо, всегда завораживали ребёнка. В этой синеве он видел больше, чем в любых человеческих глазах, что успел повидать за свою жизнь. Ему часто говорили, что глаза эти пустые, безжизненные, что они не могут подделать настоящий взгляд человека, но всё это казалось глупой болтовнёй не разбирающихся в прекрасном людей. За эти глаза он точно отдал бы все свои книги, игрушки, еду и даже кровать со шкафом; вам покажется, что это ничтожно мало, но какие ещё владения могут быть за душой маленького мальчика?       На железном подносе для детской посуды лежали разрезанные лягушка и ящерица, по металлу растекалась узором красная кровь, которая, не будь тут трупов, была бы принята за джем или сироп. Мальчик подвинул плоды своего труда ближе к девочке и с лучезарной улыбкой положил канцелярский скальпель рядом с жертвами научного интереса. Его руки в белых одноразовых перчатках, которые он три дня выпрашивал её своровать с кухни, очевидно, вспотели, и теперь эти слишком большие для него нитриловые штуковины никак не слезали с ладоней; в итоге, избежать крови на руках не удалось.       — И что это такое? — без толики удивления спросила девочка, тыкая указательным пальцем в испустивших дух земноводных.       — Я провёл операцию! — восхищённо вскрикнул начинающий лекарь, вставая на ноги и смотря сверху вниз. Он было поставил руки в боки, но пятна крови точно вызвали бы вопросы, и ему пришлось воздержаться. — Эта ящерица умирала, и я решился провести сложнейшее хирургическое вмешательство, чтобы спасти её жизнь! Я пересадил ей сердце лягушки.       Отдавая должное внимание тому, как много заняла эта работа, Элиза покорно рассматривала внутренности животных, пытаясь при этом не испачкать золотые кудри, которые так и норовили упасть в красные лужицы из-под органов. Надолго её тактичности, однако, не хватило. Она серьёзными глазами глянула на Мори и бесстрастно выпалила:       — Но она умерла.       — Она была жива целых… Секунд… Пятнадцать, — с важностью в голосе сказал Ринтаро и предпринял ещё одну попытку стянуть перчатки. — Ты просто опоздала. Думаю, она умерла от чего-то ещё, а моя работа была прекрасной.       Оба тела лежали бездыханно, и сколько бы ни старалась в них всмотреться Элис, никаких признаков удачной операции тут не было. Хотя стоило признать: сердце действительно было там, где оно должно было быть, впрочем, тяжело было хоть что-то различить в этой мешанине из потрохов.       — Ты врёшь, — констатировала девочка, вставая на ноги.       — Неправда! — обиженно надул щёки маленький хирург и взял свой ножик. — Я знаю всё про пересадку органов, у меня целых две книги про это есть. А ты просто завидуешь, потому что сама не видела мой успех, и… и не сможешь так же.       Мори не слишком быстрыми шагами (он был крайне обижен столь громкими обвинениями в свою сторону) пошёл к бочке с водой, опустил в неё руки и начал отмывать от пятнышек инструмент и ладони. В воде он надеялся снять перчатки, но те сползли сами и начали тонуть, из-за чего ему пришлось резко сунуть за ними руку; ещё немного, и ребёнок бы с головой погрузился внутрь, но его вовремя схватила за шиворот Элис, и намок только самый край короткого рукава рубашки.       — Я думаю, что две книги — это слишком мало.       — Ну, у нас дома семьдесят восемь книг, из них две про медицину, это где-то… Три процента? Это очень много, ведь книги бывают про всё на свете, а на хирургию выпало целых три процента из всего на свете, — заключил мальчик, вешая перчатки на край бочки и вытирая руки и скальпель о шорты.       Оба скептически посмотрели на операционный стол, и где-то на минуту, не согласовавшись друг с другом, замолчали в знак памяти усопшим. Эту крохотную детскую панихиду не смели прерывать ни машины, ни пешеходы, ни кто-либо ещё на улице: даже листва на время умолкла, прежде чем снова зайтись в диалоге шелеста. По окончании Элис пошла к горе песка и вырыла из неё детскую лопатку, после чего отсчитала что-то в уме и начала копать ямку у исцарапанного забора. В это время Ринтаро аккуратно взял в руки поднос, пытаясь не замарать ладони снова и не нарушить стерильность тел.       — Осторожно, в том году…       — Хомяка я закапывала за пятой доской, а эта — третья, — ответила девочка и продолжила копать, ничуть не брезгуя, однако совершенно не пачкаясь. Это, пожалуй, был талант, которым её друг не обладал.       Когда глубина ямки стала достаточно большой, Мори наклонил поднос, и мёртвые лягушка с ящерицей скатились вниз, после чего с тихим стуком бухнулись на дно своей могилы. Недолго думая, Элиза ссыпала землю и песок обратно, встала на ноги и притоптала бугорок. По мнению мальчика, это было довольно жестоко, но он и сам не собирался лить слёзы о своём научном познании и его случайных участниках. В каком-то смысле он и сам был слишком крепким для ребёнка.       Мори ушёл мыть поднос, в то время как девочка понесла лишние игрушки на террасу: сегодня в них играть уже наскучило и они мешали в грядущей игре, занимая место. Любое её действие Ринтаро однозначно одобрял: что бы она ни делала, это всегда было по какому-то стечению обстоятельств и в его собственных интересах. Исключениями изредка были игры, в которых была заинтересована она, и не был он — тогда характер подруги брал верх, и переубедить её было невозможно. Приходилось смиренно соглашаться с проигранной битвой и во всём слушать упорную, самоуверенную Элизу, не дававшую продыху.       Однажды она заставила Мори лезть на дерево, совершенно не беспокоясь о том, что ей падение не грозило травмами, а вот ему оно предвещало сломанную ногу. В тот день обошлось лишь растяжением, но от девочки он услышал только тихое «извини, я не планировала такого».       Конечно, обижаться было глупо: он не до конца понимал, как устроена Элис, а она, вероятно, не до конца понимала, что такое человек. Они оба не совсем знали о природе друг друга и не знали точной причины, по которой всегда находились рядом; не знали, почему так одиноко предоставлены лишь компании друг друга и не могли больше ни с кем завести дружбу. Не было объяснений, достаточно хороших для их детского мозга, как не было и причин жаловаться. Сейчас ни один из них не понимал мир в должной степени, а подобные вопросы не стояли камнем в почках.       После полученного Ринтаро растяжения они ещё долго сидели в слишком маленькой для пытливого молодого разума комнате, однако сложившаяся компания их устраивала и казалась незаменимой. Тогда-то они и перечитали все книги в доме, пусть и не до конца понимали содержание многих рукописей и справочников. Элиза не должна была сидеть всё время у кровати, а Мори отдавать ей за это сладости, но они совершали все эти незамысловатые проявления заботы, даже не подозревая, что можно поступать иначе.       В тот самый день, когда Элиза впервые появилась в жизни восьмилетнего мальчика, они сразу ощутили, что так и должно быть и у них не было других вариантов, кроме как быть рядом друг с другом.       Впрочем, важно упомянуть, что и альтернатив у них никогда не было.       Теперь, когда мальчик стал свободен, а поднос чист, в его голову перестали идти идеи: кажется, за день они переиграли во всё и на эти сутки веселье уже иссякло. Мори никогда бы не признал этого, но он устал. Коленки болели от царапин, всё тело ныло после попытки выдернуть из земли железный прут (в итоге его вытянула Элис, но трофею пока не нашлось места в играх), к тому же безумно хотелось спать. Он упорно смотрел по сторонам, а в голове звучала навязчивая мысль: что-то он забыл.       Напомнить о грехах к нему пришла Элиза. Она встала напротив, загораживая свет, угрожающе сведя светлые густые брови, и молча ждала: каждый раз она упорно надеялась, что тот вспомнит, и каждый раз разочаровывалась. Такая картина мальчику всегда предвещала конец света и наводила на него бесконечный, несмываемый ужас.       — Ты забыл, да? Опять. Ты обещал, что мы будем играть в семью, — грозно прыснула девочка, ставя руки в бока.       Солнечный свет, проходя сквозь золотые кудри и белое платье, делал её похожей на ангела. Нельзя было точно понять, делали лучи всё жёлтым, ярким и мягким, или это вся Элиза светилась настолько сильно, что то был истинно белый, чистый оттенок цветового спектра. В какой-то книжке мальчик точно видел похожую картинку божьего посланника, не хватало лишь сияющей тарелки над головой и пары крыльев. Правда, сейчас этот прекрасный вестник бога нёс смерть всему сущему, и не было достаточно времени, чтобы толком оценить прекрасный внешний вид подруги.       — Я… Я не забыл, я просто думал, что нам понадобится, — с невинной улыбкой говорил мальчик, пытаясь избежать небесной кары.       — Это и так очевидно, все остальные вещи я убрала под крышу. — Она хотела было начать гневно возмущаться, но всё же успокоилась и сильно пылить не стала: на это уходило слишком много времени, а результат всегда был нулевой. Элиза развернулась, ударив волосами по лицу Мори, и пошла убираться в их «жилище», удачно расположенном под деревом на случай дождя или солнцепёка.       На пледе были раскиданы подушки, одеяло, игрушечная посудка и несколько других полезных в быту мелочей, которые Элис раскладывала по местам в известном только ей порядке. Это было непостижимо для Ринтаро: в его голове порядок работал совершенно иначе и расположение предметов должно было идти по совершенно другим закономерностям. Вот только абсолютно всем тут заправляла девочка, и ему оставалось лишь непонимающе пользоваться тем, что есть, тем более что порядок подруги подразумевал и то, что уборкой она занималась сама.       В некой прострации, вместо того чтобы помочь или хотя бы сделать вид, будто он полезен, мальчик смотрел на плавно передвигающуюся светлую фигуру, игнорируя весь мир вокруг. В сравнении с неровно прокрашенными стенами дома, разного размера шурупами шкафа, поставленным под кривым углом окном и продавившим землю забором, в сравнении с вечно несимметричным небосводом, кривыми деревьями и хаотичной травой, Элиза была прекрасна. Ничто не могло сравниться с тем, как она, словно возвышенная над всем богиня, умудрялась не испачкаться ни каплей краски во время рисования и ни разу за всю жизнь не порвать платье; тем, как она, залезая на крышу через кусты, ходила по черепице так, словно это идеально ровный подиум. И каждый раз всё, что Мори мог делать, это восхищенно смотреть, не имея никаких сил и возможностей оторвать взгляда.       А девочка уже почти привыкла: сначала бесившее пристальное внимание очарованных глаз заставляло её вспыхивать в гневе, но со временем такая странная привычка Ринтаро вошла в норму. В итоге, смирившись, она делала важные вещи сама, пока тот пялился, а потом вымещала на нём своё ехидное недовольство во время игр. Так и теперь, прибравшись в округе, она скрестила на груди руки и хитро прищурилась, осматривая будущую жертву с головы до пяток.       — Нужны ещё тетрадки и ручки, — выпалила она приказным тоном.       Мальчик было очнулся и покорно пошёл, как вдруг задумался.       — Зачем?       — Ну, дети должны учить уроки.       Мори тут же пробрало до дрожи. Он встал, как вкопанный, не способный сделать вдох, пораженный насмерть таким предложением. Покорность в считанные секунды превратилась в недоумение и злость. От одной мысли об уроках у него прихватило сердце, а уж от идеи учиться у Элизы, так душа совсем ушла в пятки. Было так жестоко с её стороны издеваться над его слабостями!       — Что? Нет! Я не хочу, что бы ты была моей мамой! — сказал он, топнув ногой и всем видом показывая, что его волю не сломить так просто.       — Ты хочешь сказать, что я плохая мама?! — После этих слов напряжение чистой злобы между ними так возросло, что его можно было запросто запечатлеть на фотоаппарат.       — Нет, но мне мама не нужна! Я вообще старше! — протараторил Мори, сжимая кулаки.       — И кем мне тогда быть, — сказала размеренно, строго, с невыносимым напором Элис, и такой тон заставил её друга отойти на шаг назад.       Ринтаро громко дышал, раздувая ноздри и фыркая от недовольства, пытаясь придумать достойную версию их ролей, но вариантов было не так уж много. Вернее, можно было придумать сотни, но ни один из них не понравился бы ни девочке, ни ему. А время, между тем, шло, и ещё через пару секунд размышлений он попал бы в безвыходное положение непутёвого сына жестокой матери, совершавшей эксплуатацию детского труда.       — Лучше… Уж лучше будь моей женой! — звонко вскрикнул мальчик, обиженно надув щёки.       В уединённом тихом дворике засвистел звонким голосом ветер. Оба замолчали: Мори от ожидания и паники, а Элиза в немом размышлении. Лицо её оставалось таким же разъярённым, и мальчик был готов принять поражение, как вдруг она поправила белоснежное платье, откинула элегантным движением волосы и развернулась на каблучках.       Девочка больше не злилась (по крайней мере, внешне), однако было понятно, что в её голове развивался коварный план мобилизации всех возможных сил Ринтаро в собственных интересах. Она вальяжно и плавно уселась на плед, готовая отдавать приказы. В целом, такое положение её устраивало даже больше: сын может слушаться, но с него ничего не возьмёшь. А вот муж… Муж вообще должен всё.       — Тогда принеси еды, я буду готовить ужин.       Хотел было Ринтаро пойти, но снова остановился. Сегодняшний вечер точно им не благоволил и не сулил ничего хорошего, ему лично так вообще критически не везло.       — Я не могу, — сказал он тихо. — Мама сейчас должна быть на кухне.       Оба многозначительно промолчали. Элиза не напирала, только посмотрела в сторону, потом сняла обувь и поджала ноги под себя. На эту тему они не стали даже разглагольствовать, да и взгляды им не были нужны, чтобы подхватить одинаковую общую мысль. И девочка утихла, поняв, что ничего не сможет сделать с обстоятельствами.       Стоило увидеть, как растерянно и опечаленно девочка уселась под деревом, как внутренности сделали сальто; смотреть на грустную Элис вообще было невозможно: всё внутри разрывалось и выло в такие моменты. Из многих его слабостей — которые он, конечно, отрицал — эта была самой сильной. Да, в его жизни были и каллиграфия, и уборка комнаты, и соус мисо, но, когда дело касалось расстроенной Элизы, сердце просто сгорало. Чувство это было почти физическим, словно стоило девочке почувствовать себя плохо, как и ему становилось не по себе, а к горлу подступала тошнота, но точно понять, связано ли это со способностью, или являлось продуктом привязанности, не удавалось.       Да, пару секунд назад он ещё пытался идти наперекор и отстаивать свою позицию, но всё это было совершенно не важно. Если Элис была расстроена, никакая собственная позиция и смысла-то не имела.       Надо было срочно выкручиваться, чтобы изменить ситуацию, и маленькие шестеренки детского мозга крутились в этот момент с невыносимой скоростью, вызывавшей головную боль.       — Но я могу нарвать малины, — наконец придумал он и, не дожидаясь ответа, побежал за угол дома, на бегу хватая первую попавшуюся под руку миску.       Мальчик мчал по траве сквозь кусты и цветы, и целостность одежды его не волновала, тем более что она и так была крайне измазана сегодня. Не волновали его и колючие ветки, царапающие руки, там и спасать было нечего: кожа давным-давно была усеяна всякого рода ссадинами и порезами. Конечно, он потом получит за столь грязную одежду, за песок в волосах и изорванные шорты, за измазанные ботинки и оборванный куст, но до этого дети, как правило, не догадывались, и уж тем более не додумался бы Мори, чей мозг был полностью занят навязчивой идеей: обрадовать Элизу.       Как бы он ни пытался строить из себя умного и взрослого, в отношении Элис он всегда терял часть клеток мозга и слушал исключительно чувства и эмоции. Все мальчики боятся этого громкого слова «подкаблучник», но он скорее боялся, что его волнение о ней опишут таким глупым и поверхностным термином. Вообще все определения были какие-то… неосновательные в отношении Элизы. Словно не подходили никакие роли и другие слова для того, кем она ему являлась. Его глубокое платоническое обожание не имело никакого определения в словарях, да он и слова-то «платонический» пока не знал.       Не понимала этого сначала и Элис. А потом, когда иррациональное желание разорвать на куски всех, кто смел причинять Ринтаро боль, начало переполнять её изнутри, она вдруг в полной мере осознала ту глубину их взаимной привязанности, которую никогда не сможет описать словами Мори. И даже если она часто использовала его, издевалась и подшучивала, это было сделано лишь из привычки и вредного характера; в любую секунду она готова была заслонить его собой и полезть с кулаками на любого недруга. И видит бог, она не раз бы уже влезла в драку, не будь это против желаний самого мальчика.       И сейчас она смотрела, как он героически лез в кусты и пыхтел из-за колющих кожу веток, и с одной стороны смеялась, а с другой готовилась брать его на руки и нести к аптечке. Он казался ей, пожалуй, излишне маленьким: безобразно худым, шустрым, слегка бестолковым и бескрайне несобранным. Он явно казался младше её и поведением, и привычками, и даже ростом, но никакого логического объяснения этому найти не выходило. Разве что он был таким лишь с виду, и в голове его было что-то иное; но так сильно Элис ещё не могла его понимать. Было, однако, по её мнению, нечто идиллическое в их детских забавах. Может, она понимала уже сейчас достаточно много о мире, чтобы оставить песочницы и куклы, но ей искренне этого не хотелось, тем более что все эти игрушки увлекали дорогого ей Ринтаро. А детство нужно всем.       Уже через пять минут с мокрыми глазами от пережитой боли (колючки оставили на его лице пару царапин) он чуть менее инициативно, но также уверенно мчался обратно, и пусть сил улыбаться у мальчика не осталось, было видно, что он гордился своим поступком. Почти как святой грааль он протягивал мисочку ягод, и Элис не могла сделать ничего другого, кроме как широко улыбнуться и принять «подарок».       — Садись пока, — сказала она приказным, но вместе с тем добрым тоном.       Мори послушался и уже снимал ботинки, как вдруг улицу пронзил насквозь громкий женский голос.       — Молодой человек. — Грозные слова распилили моменты «до» и «после», звуком выстрела вонзившись в воздух.       Ринтаро вздрогнул и отсутствующе посмотрел в пустоту двора; искорки в детских глазах тихо осыпались, и две маленькие вселенные покрылись дымкой.       Солнце близилось к леске горизонта, сияющей по всей своей длине, и вместе с ним уходили часы счастья и невинной игры. Двор моментально погрузился в сон. Заходить не хотелось, но и выбора, безусловно, не было: у ребенка никогда не бывает своих мнения и голоса.       

-*-*-

      Сквозь пыльные, мутные окна чердака, овитые десятилетней паутиной, едва проскальзывал лунный свет. Часть лучей застывала неподвижно на коробках, ложась шрамами бледного сияния, часть упиралась в сто раз никому не нужный хлам, и лишь малые отблески доходили до стены и пола. Все углы были завалены предметами, не имевшими никакого применения в быту, но в теории очень полезными, чтобы отправиться в мусорку. Стояли по углам комоды, торчал старый продавленный матрас, сложенная и хромая стояла детская коляска. Под потолком что-то тихо шуршало. Должно быть, птицы построили гнездо и теперь считали себя полноценными квартирантами.       В этот мрак тихо шагала Элиза; она плыла по крутым ступенькам узкой лестницы, не издавая ни единого шороха. Во мраке помещения её глаза, кожа и белая одежда приобретали серый грязный оттенок, а пыль торопилась сесть на ранее белое создание, чтобы скорее осквернить чистоту платья, футболки и туфель. Ещё утром она избежала брызг из бочки и крови, а теперь так позорно сдалась перед обычной домашней свалкой, покрываясь серостью.       Девочка несла в руках едва трясущуюся коробку, а её задумчивый и взволнованный взгляд смотрел странным образом в неизвестное направление, будто через пол, потолок и завал коробок она видела, ощущала нечто присутствующее там. Её взгляд был привязан чуть ли не к координатам.       У стены, побелка которой частично обвалилась, едва шевелился маленький ком; эта тёмная фигура казалась бы мешком, не дрожи она так сильно и не шмыгай время от времени в пустоту. Лишь подойдя на расстояние нескольких шагов можно было заметить чёрные блестящие волосы, непослушно лёгшие в разные стороны, часть макушки и складки на пижаме, цвет которой никак нельзя было распознать в полумраке.       Элиза знала, он плакал и сидел так уже довольно долго. Она знала, что мальчик мог просидеть так до утра, а после так и заснуть на холодном деревянном полу, чего даже никто, кроме девочки, не заметит. Каждый раз она думала, как несправедливо и гнусно это детское незаслуженное одиночество, однако боялась подойти: навыков утешения у неё не было, а сделать хуже было бы совсем подло. И всё же сегодня что-то было иначе, и она ощущала колющий ком внутри себя или, вернее, всей своей сущностью как таковой. Ком этот вызывал у неё неприятный позыв слёз и плача, но она упорно прятала данное странное чувство: она пришла на тихий вой Ринтаро, чтобы его успокоить, а человеку утешающему положено быть спокойным.       Хуже всего было знать, как выглядел Мори ещё утром: со светом в глазах, гордый доктор и проныра, и сравнивать это с тем, как сейчас он тощими руками обхватывал колени и сжимал кулачками ткань пижамных штанов, не щадя и собственную кожу. Он сопел, шмыгал и хмыкал, иногда хрипя и слегка скуля, как раненное животное, которое от неуклюжести переехал сонный водитель; о котором забыли и бросили умирать на обочине трассы. Кажется, мальчик даже и не видел, что он теперь не один: он так привык сидеть на этом месте в полной тишине, что и не думал о компании или поддержке.       Обозначать себя было откровенно неловко: казалось, что от единственного шороха или шума он либо исчезнет, либо помрёт из-за какого-нибудь разрыва сердца. Вдобавок Элиза совершенно не умела показывать своё присутствие. Она не умела ни шаркать ногами, ни дышать в полной мере, отчего она и подошла совершенно незаметно, отчего и было неловко теперь издавать звуки.       А мальчик всё сидел, тихо и душераздирающе, сливаясь с обстановкой, с каждой минутой больше и больше походя на предмет мебели, безжизненный и покрытый пылью. Так хотелось понять, о чём он думает в своей голове, но ощущались лишь иглы чувств и свёртки полной неразберихи. Будто сам по себе мыслительный процесс в его голове шёл иначе, нежели у обычного человека, но это и не исключено.       Девочка тихо приподняла платье, обошла мальчика и села на колени напротив. Она аккуратно и неуверенно поставила в сторону коробку и начала сверлить взглядом Ринтаро в надежде, что рано или поздно он поднимет голову сам. Конечно, она не думала, что вид её блестящих неестественно-голубых глаз, пусть и слегка серых от освещения, был довольно пугающим и мог бы вызвать панику куда более сильную, нежели простое «привет».       По крыше девятым валом прошлась волна ветра, и оконная рама, внимая порыву, зашаталась на месте. Весь чердак загудел, и, пусть на деле шум этот был не так велик, из-за общей ночной тишины он казался невыносимым и давил на уши. На грохот комнаты отреагировал ребёнок. Он слегка дёрнулся, стал утихать, и Элиза вдруг ощутила, как его сердце начало биться на толику медленней.       Спустя ещё несколько минут из-за завесы широких рукавов и непослушных волос показались два больших покрасневших глаза. Несмотря на то, что они были полны слёз, блеска в них почти не было, словно по белкам прошлись наждачкой, и всё сияние кануло в Лету вместе с глянцевым покрытием оболочки глаза. Элиза пыталась найти в этом взгляде звёзды и небо, что были там ещё утром, но почему-то видела только тёмный, устрашающий туман.       — Я. Тут… — сказал наконец после долгой паузы мальчик заикающимся голосом, пытаясь делать вид, что это не он был готов снова зайтись в рыданиях. — Что-то случилось?       По всем законам логики Мори должен был испугаться, но на глаза Элизы он реагировал совершенно иначе, нежели другие люди. Он всегда говорил, что не видел морозной пустоты и сравнивал её радужки с нежно-голубым небом, нездорово засматриваясь. Именно поэтому испугался он, видимо, даже не глаз, а самого присутствия девочки; казалось, больше всего он боялся в её глазах выглядеть слабым. Он падал с деревьев и крыш, ломал ноги и валялся с ветряной оспой, однако тогда он словно гордился своей стойкостью, решительностью и терпением, а вот чем гордиться в истерике и слезах? Почему-то ему казалось, что он не должен ощущать всех чувств, которые часто накатывали на него, оттого он старался отрицать, что нуждался в поддержке и заботе. Он не смел даже заикаться об этом.       «Муж — это защитник, а не тряпка. Да?..» — услышала дрожащую мысль Элис.       Элиза недовольно взглянула на него, но он испугался, словно сейчас его начнут отчитывать за слабость и осуждать одними из тех фраз, которые девочка произносила во время гнева: режущих, грубых и совершенно правдивых по своей сути. Ему было сложно понять, что её злость была связана с тем, какие глупости он думал, а не с тем, что он слабый или плакса.       Она тихо подвинулась ближе.       — Я хотела узнать, как ты себя чувствуешь.       Девочка сложила руки на коленях, не зная, как быть дальше. Однако ожидавшая ещё больше слёз и ухудшение состояния Элис с удивлением отметила: Ринтаро переставал плакать. Он старательно вытирал слезы и всё пытался привести в порядок лицо, хоть это и было совсем необязательно. Что-то в ребёнке переключилось, он как будто стал при виде Элизы другим, а может, собой.       Он всегда вёл себя с Элис несколько иначе, чем с другими людьми, только раньше это не бросалось в глаза. Сначала он просто был с ней более общителен, но в какой-то момент для окружающих перестал существовать волнующийся о судьбах тяжелобольных людей, плачущий при похоронах хомячка и любящий мультики про любовь мальчик. Какой сам по себе Ринтаро, его черты характера и увлечения — всё это было открыто для Элис, и не особо охотно представало пред глазами других людей.       Но что с этим делать? Она не знала, да и не было в её силах изменить человека, от которого косвенно зависела и она сама. Девочка всё надеялась, что данная выборочная открытость связана с их крепкой дружбой и только, пытаясь отметать другие варианты, не предпринимая ровным счётом ничего из-за неимения альтернатив. Не знающая, что делать с другом, она могла лишь подыгрывать и игнорировать все тревожные знаки, намекавшие о том, что с Мори что-то не так.       — Я… Хорошо. Тут просто очень пыльно, и что-то, — в середине речи он громко всхлипнул, и от всхлипа механизм запустился опять; по щеке потекла слеза, — попало мне в глаз.       — Ты плачешь тут уже два часа.       Два круглых глаза посмотрели из-за колен, и стало ясно, что объяснений он больше придумать не смог бы, тем более что врать девочке было бесполезно. Но вместе с отсутствием отговорок, из его речевого оборота, похоже, исчезли слова; Элис ждала, но Ринтаро упорно молчал, после чего и вовсе снова спрятался в укрытии за коленками. Это превращалось в бесконечную игру, глупую по своему определению, и частично начинало раздражать.       Какое однако право она имела злиться на него за то, что ему плохо? Это был бы крайне бестолковый подход к человеку и его проблемам, тем более к человеку дорогому и близкому.       — И ты всегда знаешь, когда я плачу? — вдруг пробубнил Мори.       — И когда волнуешься. И даже когда смеёшься, — ответила Элиза честно.       — Тяжело, наверное…       — Да. Ты очень непостоянный, — ещё честнее ответила девочка.       Ветер стих, и чердак погрузился в тишину. Внезапно Элис подумала, как грубо прозвучал её ответ, что было крайне неуместно, однако слов не вернёшь, тем более правдивых и сказанных от сердца. Она хотела бы как-то сгладить произнесённое, но это тоже не представлялось возможным; однако Ринтаро вместо того, чтобы обидеться или расстроиться, сквозь слёзы засмеялся: странная, непоследовательная реакция, понять которую девочка не могла.       Мальчик вытер ещё раз остатки слёз, сдвинулся с места и уселся на колени, изредка вздрагивая то ли от едва закончившейся истерики, то ли от холода. Пара лунных лучей осветила бледную кожу, и кроме чёрного пятна слившихся воедино одежды и волос стало наконец видно живого рёбенка. Того ребёнка, которого Элис видела утром или, как минимум, нечто очень похожее, за исключением одной едва заметной разницы: внутри него что-то замкнуло в момент, когда он начал смеяться. С виду всё было так же, но было нечто иное в улыбке; улыбке, направленной исключительно на одну Элизу.       — Прости, я не знал, что ты всё чувствуешь, — сказал мальчик, складывая пальцы в разного рода фигурки.       — Ты всё равно бы не узнал, пока я не сказала.       Мысли Элис всегда были сформулированы слегка неверно: она не понимала особой разницы между «почему тебе плохо спалось?» и «ты не умер, пока спал, это хорошо» (справедливости ради, второй вариант она считала даже более удачным и лаконичным). За внешней грубостью же, однако, всегда была забота; даже сейчас девочка пыталась сказать Мори, что ему незачем извиняться, и молчать было её выбором. Тяжело развивать навыки общения, когда твой единственный собеседник — ребёнок, не способный даже завести друзей.       Оба потупили взгляды, после чего девочка наконец вспомнила о едва шуршащей, недавно принесённой картонной коробке. Она почти обрадовалась, взяла ладонями коробок и протащила его по полу в сторону ребёнка. Что-то внутри плюхнулось и зашебуршало сильнее, начиная агрессивную возню, которая в обычной ситуации бы пугала. Однако мальчик лишь вопросительно взглянул на Элизу, вытирая тыльной стороной ладони нос, и начал открывать «подарок».       — Что это? — тихо спросил ребёнок, ещё не разглядев в темноте предметы, что бегали внутри коробки.       — Это пациенты. Ты говорил, что смог пересадить сердце, но что-то помешало. Я решила, что со второго раза может получиться. — Хотя на деле она совершенно не верила, что у Ринтаро что-то получилось.       Мальчик засунул руку внутрь и аккуратно поднял ящерицу; та забралась на ладонь и растерянно начала смотреть по сторонам, не узнавая окружение и не зная, что стоит предпринять. За этим последовали улыбка и смешок мальчика.       — Не получится. У ящерицы трёхкамерное сердце, а у мыши четырёх: они не могут заменять друг друга и быть донорами.       Элиза честно думала, что на этом мальчик окончит своё головокружительное объяснение и не станет более затрагивать тему наверняка провального опыта, насчёт которого он откровенно врал в глаза, совершенно не краснея, так что сочувствующе кивнула, показывая видом, что это была её ошибка — не принести нужных пациентов… Но лицо ребёнка на секунду потускнело в печальной улыбке, и он, сажая ящерицу обратно в коробку, вздохнул.       — Знаешь, в тот раз у меня тоже ничего не получилось. Так что даже если бы ты принесла лягушку, я бы не смог придумать ничего дельного и только опозорился. — Мори отодвинул животных и вздохнул.       Теперь Элис почти физически почувствовала, как что-то гасло внутри Ринтаро, и отчётливо увидела то, каким образом его глаза теряли свою живую насыщенность. Казалось, что помимо её платья, серел целиком сам мальчик, утрачивая яркие краски образа и внешнего вида, и даже сирень его радужек перестала выделяться в темноте. Такое зрелище вместе с чувствами, вызванными их с Мори связью, почти разрывало её на части, из-за чего у девочки появлялось привычное иррациональное желание убивать.       Она совершенно не знала что делать, и действительно, убивать было проще, чем говорить слова поддержки, но никакие её физические действия сейчас бы не значили ровным счётом ничего.       — Я и так знала, что у тебя ничего не получилось, — сказала она, а потом одёрнула саму себя. — Но ты же смог вырезать сердце одного животного и поместить туда, где оно должно быть у другого, используя две книжки, да? Думаю, если у тебя будет больше книжек, то всё получится.       Ринтаро поднял взгляд, и девочка внутренне вздохнула, ощутив невероятное облегчение. Во взгляде этом засветилось нечто, похожее на уверенность в себе, которую он излучал обычно, но куда более серьёзное и чистое; это нечто не было таким наивным, как всегда, однако в разы сильнее и казалось многим долговечнее, будто искры сменились костром.       — Ты так думаешь?       — Конечно.       

-*-*-

      В душном недвижимом воздухе, практически замершем во времени, стайками летала пыль, отказываясь оседать на поверхностях; она словно не могла нигде найти себе места в силу всеобщей запущенности помещения. Каждую крупицу было отчётливо видно в приторно-жёлтом, напрягающем глаза свете лампы. Тёплый солнечный свет обычно ассоциировался со счастьем и радостью, но совершенно другие ощущения вызывала эта ржавая лампа, предсмертно мигающая время от времени; почти тошнотворным казался этот едкий, невыводимый цвет.       Комната, часть мебели в которой не было видно за завалом книг, бумаг и тетрадей, напоминала скорее чердак или кладовку, про вещи в которой полноценно забыли, из-за чего даже пауки оказались не в силах выдержать жестокие условия. В этой коробке о человеческой жизни напоминали лишь не заправленная ни разу кровать, старые мягкие игрушки, покоящиеся на высоком шкафу, да пара раскиданных вещей.       Собранные в стопки по характеристикам и предметам изучения книжки были изуродованы пометками и закладками, о тетрадях не стоило и заикаться: частично испачканные, помятые и тысячу раз подклеенные, им словно было порядка нескольких веков, и тяжело было осознавать, что почти каждой из них не более пары лет. Ироничнее было то, что тетради пятигодичной давности выглядели опрятнее: ровно прорисованные значки и циферки в них были аккуратно выделены и подчёркнуты, а переплёты обёрнуты в обложки. Кажется, что когда-то давно куда больше усилий вкладывалось в труды, а теперь, со временем, остались лишь скорость и желание достичь какой-то маниакальной и навязчивой цели.       Приоткрытая форточка почти не проветривала, лишь вводила в беспокойство пыль, да привносила странный тухлый запах обросшей мхом стены. Её скрип только ухудшал общую атмосферу спальни, отражаясь от стен и прогуливаясь глухим эхом от угла к углу. Грязная шторка даже не утруждалась реагировать на воздух — безразличным грузом клонилась к исцарапанному полу, напоминая скорее скульптуру. На подоконнике стояла инсталляция из кружек, тарелок и бутылок, отбрасывая широкую бездушную тень.       Несмотря на это, в сравнении с тенью от сгорбленного тёмного силуэта, сложившегося пополам на старом потёртом кресле, тень от кружек выглядела в разы жизнеутверждающее. Тёмное пятно, изредка шевелящее рукой чтобы перевернуть страницы медицинских альманахов, было похоже на чернильную кляксу, которую ставили на месте ошибки. За каскадом засаленных жидких волос можно было разглядеть грубый, острый профиль носа и тощих скул, не делавших саму по себе фигуру ни на каплю живей. Думалось, в такой позе невозможно не то чтобы сосредоточиться, но просто сидеть, однако это не мешало человеку поджимать пятки под себя с каждым часом бессонной ночи всё сильней.       Казалось, ни одна душа не нарушала гробового запустения этого склада, пока громким гулом не упал в пространство каморки треск открывающейся двери. На этот непривычный звук не последовало никакой реакции, будто не было ни одного естественного рефлекса у этого помещения.       Дверь захлопнулась, но шаги не было слышно. Элиза так и не научилась издавать при ходьбе характерный для людей топот: ей это казалось скорее глупой людской привычкой, которую следует искоренить. Заплетённые в косы волосы не развевались при ходьбе, из-за чего вся динамика её плавного лавирования с тарелкой меж книг превращалась в нарочито вычурную пародию на живое существо.       Не подавал признаков жизни и потрёпанный серый сарафан, заношенный почти до дыр; из всего внешнего вида девочки, свежими сохранились лишь пятна её бездонно-голубых глаз. Казалось, состояние молодого человека отражалось ещё сильней на том, как ощущала и вела себя Элис: даже кожа девочки стала бледней, с чем нельзя было поделать ровным счётом ничего.       Элиза поставила тарелку с салатом на письменный стол и попыталась найти глаза друга, но тот словно спал: на автомате перечитывал заголовки, не понимая ровным счётом ничего, кроме помеченной галочками и маркерами теории. Привыкшая к этому девочка скрестила руки на груди в терпеливом ожидании, однако смотреть на худощавое подобие близкого ей человека было невыносимо.       Её внимание переместилось на застывшие часы: их батарейки давно сели, и стрелки остались на девяти часах сорока двух минутах. Она не раз напоминала Мори о том, что следует починить предмет интерьера, но он лишь понимающе кивал головой, после чего благополучно забывал о счёте времени. В мутном зеркале, висевшем на стене с ещё давнейших времён, неопрятным пятном отражалась тошнотворно-жёлтая листва садовых деревьев, сливавшаяся с навязчивым светом лампочки. Дождь мог бы хорошо разбавить гнусную тишину комнаты, но этой осенью природа не была в силах на слёзы, словно всё в ней высохло и потеряло первозданный смысл.       Спустя время раздалось едва слышимое шуршание складок и волос, и девочка снова перевела взгляд на Ринтаро.       Она смотрела в пурпурные глаза, и не могла найти в них ровным счётом ничего: вместо жажды исполнения прекрасной детской мечты в них неподъёмным грузом осталась лишь навязчивая идея достижения поставленной цели. Никакого рвения или запала не сохранилось, не было внутреннего пламени, а зрачки помутнели, перестав отражать окружающий мир. Цветение бутонов в нём заменилось пятном пролитой матовой краски. Фиолетовый, неестественный для людей, но такой красивый цвет глаз даже больше не выделялся: синяки под глазами оттеняли его, и исключительная редкость смешалась с обыденностью. Единственное, что разбавляло удручающую картину, — нотки надежды, что однажды всё будет лучше.       Наконец парень оторвался от чтива и посмотрел на девочку. Его моментальной реакцией была улыбка, пусть тяжёлая и вялая, однако искренняя. В последнее время девочка видела эту улыбку исключительно когда Мори смотрел на неё — в другие моменты лицо его было укрыто вуалью усталости, безразличия и глубокого разочарования.       — Спасибо большое, — сказал он, усмехнувшись, и выражение его лица приняло мягкий и слегка жалкий вид.       — И что бы ты без меня делал, Ринтаро, — прыснула Элиза.       Кажется, он и не думал перечить — взял тарелку и начал медленно собирать палочками овощи, совершенно не осмысляя процесс (в итоге он, кажется, не жевал даже). В движениях не было особого энтузиазма, что никак не совпадало с урчанием в животе и очевидной голодовкой. Эта глупая акция недоедания была вызвана излишней вовлечённостью в работу, не приносящую, ко всему прочему, никакого удовлетворения, и на недовольства Элис парень лишь сокрушённо качал головой, мол, вины его тут нет, и вся эта забывчивость от него не зависит. Всё, что оставалось, это иногда следить за тем, чтобы идиот-недоучёный не умер от нехватки питательных веществ.       Он ещё не был врачом, но после прочтения кучи бесполезной информации набрался совершенно алогичных привычек, из-за чего даже палочки держал несколько иначе; по этой причине они часто съезжали с пальцев, а Мори никак не мог понять, в чём проблема. Выдавали растерянность, смешанную с усталостью, только дёргающийся мизинчик, за которым иногда поддавались на движение и другие пальцы, да кляксы чернил, окутавшие очередью руку, начиная от ногтей и заканчивая локтями.       — Будет глупо, если ты не доживёшь до вступительных экзаменов, — мрачно пробубнила девочка. — И ты опять готовишься к химии, забыв о каллиграфии.       — Знаю, но если я не выучу…       — А если ты не выпустишься?       Ринтаро вздохнул, и Элиза довольно топнула ногой. Она знала, что многие гуманитарные науки давались ему тяжело, и чтобы не думать о том, как он их запускал, он уходил с головой в химию и математику, но это никак не избавляло от проблемы плохих отметок и реальной угрозы не сдать экзамены на выпуске. Сам Мори это тоже прекрасно понимал, однако ничего не мог с собой поделать; особенно он ненавидел осознавать, что в, казалось бы, простых задачах, он не способен преуспеть.       — Тебе надо лечь. А завтра сделать задания первостепенной важности, — сказала девочка, и закрыла учебник прямо перед глазами друга.       — Нет-нет, стой, мне остался один параграф, я хотел выписать характеристику соединений, — отчаянно прогудел с набитым Ринтаро, ставя тарелку на стол и пытаясь открыть страницу, на которой остановился. — Надо только найти тетрадь.       Каскад волос закрыл половину лица, из-за чего парню пришлось несколько раз их одёрнуть; непослушные жидкие пряди отказывались возвращаться за ухо и начали лезть в еду. Похоже, даже волосы хотели спать и пытались избавить от работы жертву образовательной программы. Элиза не знала, почему он не хотел подстричься или наоборот, отрастить хвост, однако по поводу таких мелочей не хотела перечить: и без того они крайне часто спорили на бестолковые темы.       Девочка закатила глаза и отцепила от своих волос белую заколку, не имеющую особого практического смысла. Эти заколки были единственным, что мог купить на собственные деньги парень, и девочка не жаловалась. Она потянулась на носках к волосам друга, ловко и заботливо собрала пряди, после чего аккуратно заколола чёлку на его макушке, пропустив по бокам лишь пару выбившихся у висков прядей.       — Это же твоя любимая, — недовольно подметил Мори.       — Я могу видеть и без неё, а ты из букв видишь за волосами только оглавления, — резко прогремела словами девочка.       Она так часто отчитывала его за объективные ошибки, что Ринтаро даже не спорил, лишь тяжело вздыхал время от времени. Его голос разума был затуманен бессонницей и вынужденной одержимостью учёбой, и почти всю критическую и адекватную оценку собственных действий он доверил подруге, которая всегда была рада напомнить, у кого здесь больше разума и мозгов.       «Ты моя способность, ты не можешь быть умнее меня!» — сказал как-то парень, и пожалел об этом в ту же секунду.       На деле девочка вместе с ним перебирала книги, сортировала его тетради и вникала в обучение почти на том же уровне, что и сам Мори, из-за чего часто могла поправлять его или подсказывать ответы на разного рода вопросы. Она всеми силами пыталась поддерживать его в любых начинаниях, потому что сама прекрасно чувствовала, как тот загибался под грузом ответственности, ожиданий и почти невыполнимых планов. Стоило ли говорить, что даже сама девочка не особо верила в поступление на бюджетную основу в университет? Однако об этом она не заикнулась ни разу.       — Пора спать.       — Да, я знаю, но надо разобраться с этой темой, иначе мне всё перечитывать заново утром, — уронил куда-то в пустоту парень, знавший, что после этой фразы подруга вздохнёт с невыносимым недовольством.       Он, наверное, ожидал, что девочка погонит его в кровать вилами; по крайней мере, так она делала обычно. Однако Элис смотрела, как истошно он старался, и ей было жаль, сколько сил он вложил в обучение. И вместо того, чтобы доставать оружие массового поражения для укладывания спать, она развернулась на каблучках и пошла в сторону одной из тетрадных пирамид.       Даже спиной девочка чувствовала поражённый и растроганный взгляд оживлённых заботой глаз; ей не нужно было оборачиваться, чтобы уловить каждую нотку чувства, проходящего через разум друга. Он был словно открытая книга для неё, и не было ни малейшей сложности в точном определении даже его мыслей.       Элис осторожно вытянула из бумажной башни тетрадку, полную разноцветных закладок, слегка закапанную кофе, и плюхнула на стол. Мори хотел было дёрнуться, но хлопка не было: девочка положила тетрадь максимально аккуратно, словно это не она испытывала отвращение к извращённой и мучительной учёбе, плохо сказывающейся на здоровье и состоянии обоих.       — Элис, надо только поступить, и должно быть проще, — тихо пробурчал парень в оправдание. — Я только разберусь с учёбой, и мы съедем. И я куплю тебе все заколки и платья, что замечу.       Его снова грызло чувство вины за серое потрёпанное платье Элис, и она знала, что ничего не может сделать с иррациональной эмоцией. Он не должен был винить себя за вещи, не зависящие от него, однако переубедить друга было, девочка знала, невозможно.       Пустые обещания, она знала. Глупые и безрассудные, совершенно не имеющие под собой логических доводов. Он убедил себя сам, что станет лучше, что вне надоевших четырёх стен и ограждений из гнилого забора, лак с которого сошёл давным-давно, будет нечто новое и восхитительное, что тела похороненных питомцев, как и его захороненное детство, при уходе отсюда станут ненужным, забытым прошлым.       Да, он зациклился, и нельзя было никак изменить сложившейся ситуации; пока он не попадёт в медицинский, он не успокоится. Всё, что Элизе оставалось, это стоять рядом, оказывая заботу по мере возможности, и ждать лучших дней, которые так искренне обещал ей Ринтаро, веря в реальность подобной возможности. Были ли его мечты сбыточными? Неважно. В любом случае она единственная была способна поддержать его в тяжелой работе.       — Мне хватило бы и одного.       

-*-*-

      Бледная и покрытая грязью побелка недвижимой крошкой лежала на ледяном, источающем морозную сырость, бетоне. Помутневшая плитка, потрескавшаяся когда-то давно и более ни разу не замененная, ничего не отражала: причиной тому была грязь или полное отсутствие предметов на лестничной площадке — неизвестно. Чёрные тени, лишённые какого-либо оттенка, грубо врезались в окаменевшие стены, пол и потолок. Осевшая годы назад паутина, покрытая пылью, овивала углы помещения, не выполняя никакой функции: пауки многим ранее нашли более приемлемое место для жизни, оставив за собой незаселённые территории. Унылые трещины то и дело намекали, что зданию осталось недолго, и создавалось ощущение, будто сто́ит всем живым существам выйти, как стены повалятся в кучу.       Шрамы трещин в потолке составляли странный, сюрреалистичный узор, который Элиза успела запомнить наизусть из-за того, как часто в последние годы она видела один и тот же интерьер. Оттуда часто сыпалась пыль и капала серого, грязного цвета вода, прошедшая на чердаке здания девять кругов ада. Капли собирались в нелицеприятного вида мутные лужи, со временем выбившие себе характерного рода ямки, будто пол этот давно стал их законным местом. В них едва отражался бледный ночной свет, почти не попадавший внутрь помещения, и отсутствовали какие-либо рефлексы.       Отражали холодные лучи железные перила, покрытые вековой ржавчиной и царапинами. Кое-где пруты были погнуты, иногда отсутствовали; не ясно было, зачем надо было красть куски металла. С другой стороны, один из таких кусков они использовали дома, чтобы подпереть разваливавшуюся душевую кабину, так почему бы у других людей не нашлось стоящих причин? В общей картине никто даже не замечал отсутствия пары палок; отвратительность общего вида подъезда и, в особенности, верхнего его этажа, казалась неизменной в любом случае. Безусловно, никто не задумывался, что стоит вернуть на место недостающие детали и аккуратно пройтись по ним моющими средствами, как окружающий мир станет приятней, но ни одно живое существо не волновал этот затхлый клочок дешёвой земли.       Пролёты ступеней, идущих вниз, сливались в набор серых плотных линий; ступени вверх вели к единственной на последнем этаже едва открытой массивной двери, за которой слабо виднелся чёрный, непроницаемый для человеческого взгляда проход. Лишь небольшая стремянка стояла поодаль от двери и вела на вечно закрытый чердак, наполнение которого было неведомо жителям дома. С подоконника, находящегося в полутора метрах от пола, вся эта картина была видна в панораме, и этим всегда пользовалась девочка.       В этой несносно-мерзкой картине едва ли можно было обратить внимание на сгорбившуюся фигуру, совершенно не похожую на человека. Мятые складки тусклой рубашки, бледно-синяя кожа и чёрные, засаленные до состояния сосулек волосы никак не реагировали на движения тощей руки. Безликий, бледный мужчина сидел на ступенях, игнорируя холод, а по виду он и вовсе стал с морозом и грязью единым целым. В безжизненном интерьере тёмное пятно его силуэта казалось столь незаметным, что проходящий мимо человек, вероятно, просто бы на него наступил. А впрочем, мужчина и сам не заметил бы, пройдись по нему случайный прохожий.       Он мог бы скрипеть суставами, но согнутые колени не приходили в движение. Даже дыхания не было слышно, нельзя было услышать вблизи и биения сердца. Казалось, что он был единым целым со своей немой тенью, разлитым по лестнице пятном заплесневелых чернил.       Мори со стороны не представлял из себя ничего.       Во всём его образе двигался лишь один предмет: догорающая оранжевым огоньком сигарета, пепел которой разлетался по ступеням. Рыжий свет не отражался ни в чём кроме одной старой и пошарпанной лакированной туфли, надетой на левую ногу, и то было едва заметно, ибо вторая пятка замерла в матовой оболочке дырявого носка. Запах дешёвого табака расходился вокруг, сопровождая серую полосу дыма, ровным строем поднимающегося вверх. Эта маленькая вещица словно выбивалась из общей композиции мёртвого интерьера, была здесь неестественно лишней.       Мужчина курил размеренно и не торопясь; было это от того, что ему некуда идти, или от того, что ему едва хватало сил на глубокий вдох, — неизвестно. Он бы закашлялся, но на это сил не хватало тоже, и тело отказывалось выдавать какие бы то ни было реакции. Элиза смотрела, как искра горящей обёртки догорала до победного конца, и что-то было ей ненавистно в сигаретных палочках, будто они убивали её саму, будто они что-то выжигали из самого Ринтаро, и это нечто она не в силах была контролировать.       Но… Конечно, сигареты тут не причем. И когда слабый свет погас, полностью убрав тёплые оттенки из картинки помещения, оно погрузилось в странный иссиня-чёрный полумрак, который тоже никак не был связан с сигаретой.       С потолка рядом с мужчиной накрапывали брызги конденсата; струйки стекали мимо него, не задевая его одежды, будто вода отказывалась идти под этот сидячий огрызок щебёнки. Эта вода давала огромные возможности, но Мори отказывался тушить окурок о воду; он долго сверлил взглядом пол, после, не двигая головой, оглянул свои руки и внезапно потянулся к лежащей на ступеньке синей картонке.       Ладонь его остановилась в двух сантиметрах от предмета, и резко по тощему телу прошла судорога. Он не сделал задуманного, потряс сигаретные остатки в воздухе и рыкнул, будто внутренний конфликт или банальная жалость к себе не позволяла поставить жирную точку на достигнутом.       Элиза смотрела на него, не испытывая ничего, кроме этой самой мерзостной жалости, которая обоим была противна, но с которой ничего не выходило сделать. Потому что в замершем помещении, за которым мир перестал существовать, лестничная клетка уходила во тьму, а потолок просел под гнётом несуществующего неба, был он один. И она знала: Мори казалось, что он один в общем понимании этого слова.       — Если бы знал, что это такая патовая идея, я бы не тратил столько сил на листок бумаги, — прошипел мужчина наконец куда-то в полную пустоту.       Его голос осип (очевидно, от холода и недоеданий) и звучал слабо, не давая шанса услышать кому-либо, кроме Элизы.       Ни к кому его слова не были обращены в последние годы, кроме как к девочке, которая всегда была рядом, пусть это и не совсем её выбор. Хотя сейчас, годы спустя, Элис была уверена, что, будь у неё возможность уйти, она бы не ушла. Эта замшелая, едва живая фигура была непомерно ей дорога, даже если терпеть его порой было невозможно, как и его глупые выходки и бесконечные выпады. По её мнению, несмотря на острейший ум, он оставался так же бестолков, как и в те дни, когда лез в колючие лозы в шортах и майке. Словно прибавилось к нему знаний и опыта, но иррациональная жажда лезть, куда не просят, осталась. Вот только было ли это ребячеством или попыткой найти что-то интересное в осточертевшей жизни?       — Но ты ведь поступил и отучился, да? — отметила Элиза.       Как бы ни закончилась вся эта долгая история медицинского образования, она была выполненным заданием, завершённой главой, пройденной поэтапно от начала до конца. И даже если в итоге университет принёс разочарование, было глупо отрекаться от всего, во что были влиты остатки жизненных сил.       — И чего ради? Квартиры в пятнадцать квадратных метров и трёх едва прошедших пересдач? — безропотно проговорил он, до сих пор не глядя на Элизу.       Сигарета полетела во тьму пролётов, в непроницаемый туман ночи, путь куда им обоим был недоступен. Не осталось ничего важного вне этого лестничного пролёта на последнем этаже старого здания, и даже улица за окном была не более чем размывшимся пятном протухшей серости.       Этот невидимый барьер создавался тонким слоем полуночного инея и ледяной коркой, оттенявшими острые бледные лучи луны. Их частично перекрывала маленькая фигура Элизы, заслоняющая собой часть света, из-за чего волосы её светились голубым грязным оттенком, ассоциирующимся с ненавистными лужами подъездного конденсата. Сарафан в мутном воздухе казался практически чёрным, ровно, как и старая рубашка, а текстура создавалась лишь потёртостями и заплатками серого цвета, пришитыми неровными стежками. Эти маленькие чёрточки грубо контрастировали с неизменно ровным детским силуэтом, всегда одинаково идеальным и пропорциональным; будто чья-то грубая и дрожащая рука надругалась над оформлением произведения искусства (хоть предположение это и было в корне неверным).       Туфли её почти стёрлись, волосы были заплетены в объёмную косу, едва удерживающую кудри, так и норовящие вырваться на свободу из пут резинки. Но свободой тут не пахло ни для волос, ни для самой девочки, ни для её друга, так удручённо сгорбившегося на полу.       Девочке было нечего сказать, да и не хотелось; прерывать тишину чернеющей пустоты казалось практически преступлением. Ей стоило сказать какие-то слова, но она не могла произнести их, поскольку просто не знала какие. Быть может, это было потому, что сам Мори не представлял, что ему надо услышать теперь. Мысль о том, что он перестал улыбаться даже ей, раздражала и пугала, но и с этим ничего сделать не выходило.       Дело было далеко не в том, что Элис была способностью: они оба даже и не вспоминали о данной детали, если не происходили неожиданные ситуации. Проблема заключалась в другом: если когда-то для неё маленький Ринтаро был открытой книгой, теперь он был пустым сосудом, через чёрное матовое стекло которого нельзя было проглядеть, что в нём находилось, и находилось ли вообще. Из-за этого Элиза хоть и оставалась так же близка к нему, на деле не могла понять и половины того, что про себя думал Мори.       А думал ли он?       — Зато теперь мы свободны? — сказала что-то девочка, и слова утонули в воздухе. Изначально эта мысль казалась хорошей, но она прозвучала фальшиво лишь потому, что Элис не верила в неё сама.       Пятно зашевелилось, и из-под каскада смоляных волос проглянуло синевато-зелёное бледное лицо, на котором неестественными полосами чернели брови и ресницы. Девочка даже не сразу заметила под наполовину прикрытыми веками глаза, но предпочла бы их не видеть.       Конечно, она не была богата на эмоции, но взгляд Ринтаро вызвал ужасную неприязнь и своего рода тихий, но осязаемый ужас. Нельзя было это назвать взглядом, впрочем. Абсолютно непроницаемые глаза, за которыми не существовало ничего и в которых не отражалась даже луна, были направлены с одной стороны в стену, а с другой — в сущности в никуда. Никакого направления не было у пустых, чёрных зрачков, даже не дрожавших, однако медленно двигавшихся, словно смысла в движении не было вовсе. Яркий пурпур, так идущий ему обычно, посерел столь сильно, что напоминал плесень, и тошнотворно контрастировал с красными венками и лопнувшими капиллярами. Казалось, даже синяки под глазами были более ярко-фиолетовыми, нежели радужки Мори. И кроме этих ничтожных, незначительных деталей, в глазах более ничего не было.       Элиза на секунду засомневалась, что её друг вообще жив, но он перевёл взгляд на неё, подняв голову (очевидно, с большим трудом), и стало понятно: он жив, но только физически. Пожалуй, для врача этого было достаточно… Но достаточно ли этого для человека? Элис никогда не думала так далеко, это не имело никакого практического смысла и было свыше её нужд, но сейчас она смотрела на друга и не понимала, осталось ли хоть что-то у него от себя самого.       Он несколько раз моргнул, так же медленно, как двигал головой, после чего выдохнул, так ничего и не ответив. На его губах даже не крутились слова: всё в нём умолкло, даже ярость, которая безудержно громко барабанила несколько дней назад при получении корочки. Глухое безмолвие.       Они смотрели друг другу в глаза: она — в гниль зрачков, он — в синеву бушующих радужек. С каких пор способность была живей своего владельца?       Элиза фыркнула, отведя глаза первой. Ей было совершенно некомфортно ощущать взгляд, который не мог даже прожечь, поскольку ничего из себя не представлял. Словно в полном вакууме, ни их присутствие, ни их переглядывание, ни даже диалог, лишённый какого-либо смысла, не то что сокровенного, но и хотя-бы прямого, малейшего, ничего из себя не представляли тоже. А существовал ли вообще мир вокруг, текло ли в нём время, или они застряли в этой вечной секунде небытия и горечи? Так было нельзя.       — Ринтаро, — произнесла она, думая над словами, из-за чего начало звучало слегка грубо и резко.       Тот опустил голову, словно предвкушая, что сейчас по нему пройдутся резаком или напильником, рассказывая, как легко он сдался и поник, будто ожидая каких-то оскорблений или недовольств. Его губы искривились в чём-то, похожем на отвращение.       — Профессия хирурга — не пустой звук. Как минимум, твои знания всегда можно использовать, — стараясь звучать уверенно, она прозвучала, как стук судебного молотка, резко, быстро и не подвергаясь оспариванию. — А где использовать, мы придумаем.       Этот громкий вердикт и вправду проехался по Мори, девочка знала. Но он словно проехался иначе, не причинив боль, а отрезав её, как опухоль, с какой-то важной частью сердца, раня мозг, впечатываясь в извилины. Мужчина открыл глаза широко и выдохнул. Медленно, тихо, прерывисто. Элиза увидела, как в гранитных глазах задёргались зрачки, уменьшились и снова увеличились, вдруг странно двинувшись с насиженного места на другое, как кукольный декоративный пластик, мечущийся туда-сюда от любого дрожания.       — Использовать?..       Он мотнул головой в отрицающем что-то невидимое жесте, сощурился и затих на некоторое время. В эту секунду ей казалось, будто внутри него не то чтобы разбилось стекло, однако какие-то осколки давно развалившейся жизни обволакивало мрачной густой жидкостью, похожей на нефть, нестираемой никакими моющими средствами. Эта жидкость ни на секунду не склеивала острые края, не делала их менее болезненными, однако запирала внутри, прятала от внешнего мира и лишних глаз, делала видимость, будто всё, что было там, в глубине нейронных связей и души, это зияющая нелицеприятная дыра.       А после он рассмеялся. Сухой смех, тихий, перешёл в глухое рокотание, наполняющее воздух, и Мори поправил волосы, забрав их ладонью назад.       — Да, ты как всегда права, Элиза.       В помещении стало невыносимо дышать, в нём словно повеяло чем-то увядшим и гниющим, и воздух стал плотней.       На бледном лице шрамом расползлась натянутая, неестественная улыбка, настолько по сути своей неискренняя, значащая нечто противоположное понятию улыбки, что естественной реакцией на неё было омерзение. С этой скверной пародией не шевелились не только глаза но, кажется, и кожа: улыбка эта была настолько картонной, словно её прилепили к месту, где должен был быть рот; с бледно-синими от недомогания губами всё лицо вдруг стало дрянной подделкой плохой масляной картины, написанной в полной ненависти к собственному делу.       Это ужасное изменение, эту пакостную ошибку хотелось удалить, срочно убрать с лица Ринтаро, содрать с кровью и кожей, лишь бы никогда не видеть такого зрелища, забыть его, как страшный сон… Однако Элиза не могла спать.       По окруженной тьмой лестничной площадке прошёлся промозглый, холодный ветер. Он со скрипом пробежался по ступеням и окаменевшей коже, залезая в каждый угол забытого Богом места. Его руки протянулись по всему этажу, и грубая, бесстрастная стихия с громким скрежетом зашевелила неподъёмную дверь. Ржавые петли охотно поддались, словно и сами не хотели выглядывать в подъезд, зашевелились, приводя в хлопотное грязное движение кусок металла, будто позвоночник двигал каркас тяжелого тела. Последний выход с лестничной площадки, щель, за которой было ещё хоть что-то, начала уменьшаться.       С истошным лязгом дверь в квартиру захлопнулась.       

-*-*-

      Элиза смотрела на самодовольное лицо Мори и знала, что тот находился в странного рода неподвижном возбуждении нервов, в котором он что-то чувствовал на задворках разума, и чувства эти переводил в нездоровое поведение, в странное внимание, предназначенное лишь для удивительным образом избранных неудачников. В состоянии этом он всегда гипертрофировал мимику и жесты, производил странные человекоподобные механические движения, и неестественно реагировал на окружающий мир.       Его глупые проделки, бестолковые высказывания и действия — всё это не изменилось с тех самых лет, когда они бегали на заднем дворе и хоронили хомяков с ящерицами. Неуклюжесть, неосмотрительность касаемо самого себя, абсурдный подход к решению повседневных человеческих задач, любовь к кофе и сигаретам, которые он так старательно вырывал из рук пациентов… Нет, Огай, по сути своей, не изменился ни на йоту, и где-то изнутри до сих пор представлял из себя того мальчика, который мечтал препарировать людей и спасать своим трудом жизни.       Вот только всё это оставалось внутри, в маленьком, пыльном углу, под покровом густой жидкости, откуда ничто не смело выходить, а время покрыло и без того непроницаемо плотную оболочку коррозией и грибком. Девочка каждый день смотрела в глаза, на которых грубым, неестественным мазком белой краски нарисовали блики слепого интереса, думая лишь о том, как противны и горестны ей эти безвозвратные (так казалось) изменения. Перед ней не сидел Ринтаро, перед ней сидел Огай Мори, подпольный врач, так и не реализовавший мечты о белом чистом кабинете, не сумевший стать ни хорошим человеком, ни самим собой.       Она пыталась снова найти в своём друге хоть что-то ей близкое и приятное, напоминающее о тех далёких днях счастья, но всё это было бесполезным трудом. Элиза бесконечно скучала по тому мальчику, с которым они играли в о́ни-гокко, а могла лишь молча принимать, что он не вернётся. Казалось бы, с ним должна была измениться и она, но что-то шло откровенно не так: стена странного непонимания отстроилась между ними по кирпичу, и общие мысли лишь изредка сталкивались, проскальзывая меж узких щелей этого каменного уродства.       Эта пародия на бывшего Ринтаро, которого более не могла понять девочка, сейчас с ехидной улыбкой в ожидании реакции насквозь пронзала скальпелем взгляда неудачно задавшего вопрос мечника, так неловко впавшего в ступор.       Чем-то она и Юкичи были похожи: начиная от светлых волос и глаз, заканчивая раздражением из-за странных выпадов Мори. Несмотря на то, что оба пытались в таких ситуациях Огая игнорировать, он с этого только больше заводился, будто именно этого он и хотел, словно отстранение это его привлекало, было ему крайне близким, отдавало чем-то болезненно родным. И это то бесило только больше.       Фукудзава стоял неподвижно, безмолвно, и это выглядело так же угрожающе, как и комично. В одном Ринтаро был прав: растерянный Серебряный Волк выглядел уморительно. Когда в суровом лице и тучно-крупных чертах появлялись детское удивление и искреннее недоумение, невозможно было и подумать, что этот седой парень с круглым лицом был на пять лет старше сидящего в углу, походящего на рухлядь или сгнившее бревно, Мори.       «Слишком живой», — проскользнуло у Элис в голове, и это было не только её печальным замечанием в сторону Фукудзавы, но и общей мыслью самого Огая, чьи неживые черты, выученные морщинки и мраморное лицо отдавали обычной, привычной пустотой. Однако чёрные пылинки зрачков неестественно бегали; они обращали внимание на какие-то детали, никогда не бывшие важными. На двигающиеся по инерции слегка кудрявые пряди цвета серебра, на вскинутые брови, волоски которых опустились вниз в течение дня, из-за чего напоминали волчий мех, на криво висящий шарф, открывавший неприступную часть шеи, на торчащие из-за чёлки уши… Чересчур много странного внимания уделял он лицу Юкичи, почти заставляя ревновать.       Ринтаро везло, что таких взглядов мечник не замечал, поскольку не умел, а умел бы, всё равно игнорировал намеренно. С другой стороны, он, похоже, отчаянно привлекал своим премерзко-ехидным поведением внимание Фукудзавы, не совсем понимая, что вряд ли добьётся хороших результатов.       Наконец в стагнации схожей с моргом комнаты пошевелился воздух. Фукудзава заморгал, положил руку на грудь в извиняющемся жесте и выдохнул.       — Нет, я… Всё понимаю, у всех свои обстоятельства, — буркнул он, всё ещё не зная, что говорить. И какие только клетки его мозга восприняли фразу Огая столь серьёзно? — Я ведь тоже приютил недавно ребенка… Простите за столь нетактичный вопрос.       — Ах, вот так всегда, — с наигранно опечаленным и раненным лицом сказал Мори, но на деле он силился, чтобы не рассмеяться. — Такие-то ответы и ранят больше всего!       Элизе вся эта очаровательная сценка выедала мозг, и не только потому, как глупо она выглядела, если учитывать, что устроили её люди за тридцать, а также потому, что вопрос касался и лично её.       Она глянула в глаза Огая, но в них, как и всегда, не было ровным счётом ничего. Совершенно зеркально пустые, непроницаемые шары его глазных яблок безумно надоели и были несноснее от того, что девочка к ним привыкла. Не было также в его позе ничего от живого существа: даже конечности казались кукольными за счёт того, как искусственно он подделывал позу человека. И кто из них тут был ведомым плодом сознания?       С того дня, когда на лице Ринтаро впервые расползлась рана изувеченной ухмылки, в нём не менялось уже ничего. Он сидел, будучи никем и ничем, и не осталось у них обоих даже сожаления к данной константе. Хирургически когда-то Мори отрезало важную часть человеческой сущности, и более нечего было в нём жалеть, нечему сопереживать, ибо он сам не мог осознать отсутствия какой-то важной для жизни детали.       Рыжий свет сошёл на нет, кабинет медленно становился серым, и в серости этой отчётливо выделялась лежащая на полках пыль. В мутное окно, покрытое корочкой, бился острый, как лезвие, ветер, окатывая стёкла дозой успокоительного инея. В эту зиму едва ли шёл снег, лишь комочки града, брошенные облаками через силу, бились о кожу улиц, оставляя на ней белёсые ссадины. Несмотря на то, что именно снаружи погода бесновалась, улица казалась комфортней опустошённой, застывшей клиники.       В иссиня-чёрных стенах теперь ярким пятном казалось лишь алое, атласное платье Элизы, на котором неизменно не было ни единой зацепки или складки. Подол идеально ровными волнами свисал с кушетки, на которой она лежала, болтая ногами в воздухе и выводя буковки карандашиком.       Всё это время девочка вдумчиво писала список покупок (состоящий только из сладкого), который собиралась обменять на обещание примерить пару платьев, поскольку заранее продумала последовательность действий. Она понимала и принимала глупую любовь друга к переодеванию, это его непомерное желание купить всё новое и красивое, доказывая, что уж теперь-то он может, что сейчас он существует в том самом лучшем «завтра», оттого соглашалась, лишь с мелкими оговорками на собственную выгоду после проведения данного мероприятия. Вообще если бы ей откровенно не нравилось, то и уговорить бы её не вышло; однако так как слишком частое прибегание к этой забаве надоедало, она позволяла себе вредничать.       У рисунка с лягушачьим сердцем отклеился уголок, и шелест бумаги вскрыл нарыв молчания. Оба мужчины развернулись на шорох и синхронно моргнули, после чего Мори, наконец, издал близкий к смеху хрип сквозь зубы, а Юкичи повернулся на пятках и медленными шагами проплыл к Элизе.       «Премерзкий шарфик», — девочка усмехнулась и посмотрела на большую фигуру, стоящую над ней. Фигура эта, однако, не была страшной; Фукудзава напоминал ей большого плюшевого щенка, делающего вид, что он грозный и страшный, чтобы скрыть собственную чувствительность. В нём было слишком много настоящего для человека, убивавшего на правительство сотни людей.       — Кто для тебя этот человек? — вдруг спросил между строк Юкичи.       И как он умудрялся быть столь наивным? А может, дело было в том, что он был слишком размыто неприязненного мнения о Мори, и в даже такой абсурдной шутке сомневался, ставил под вопрос очевидно нелогичные аргументы. Такое уж впечатление о себе оставлял Огай, ибо в его словах зачастую тяжело ориентироваться.       Девочку бесил этот фарс. Она глянула в лицо Ринтаро, недовольно буркнула и подумала, как бы смыть с его лица маску довольного кота. Принципиально хотелось заставить его проснуться, зашевелиться, растеряться в панике, показать эмоции, которые он столь плохо умел проявлять; ей доставлял радость даже его визг и рёв, и было это не потому, что она особенно противная, а потому, что ей всегда хотелось увидеть хотя бы немного человеческого и живого в давно погибшем друге.       Единственной возможностью оживить его иссохшие черты были именно такие проделки, на которые он уж никак не мог не реагировать и которые задевали его за какие-то особо чувствительные нервы, ещё не ампутированные, оставшиеся после предыдущей жестокой операции.       В голове созрел коварный план.       — Педофил-извращенец, — невозмутимо сказала Элис.       Повисла секундная тишина.       — Понятно, я звоню в полицию.       Огай широко раскрыл глаза, оценил ситуацию, и лицо его в мили секунды из приторно-притворного перешло в состояние громкого искреннего замешательства.       — Чт… Погодите! — вскрикнул мужчина, со скрипом суставов вскакивая со стула.
Примечания:
67 Нравится 3 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (1)