Мой дядя самых честных правил!

R
В процессе
13
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 118 страниц, 60 717 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 43 Отзывы 2 В сборник

Кто ты?

Настройки
      Когда-то давно, когда солнце сияло ярче, а в мире случались чудеса, жила-была Волшебница Сказочного леса. Не было в мире подобной ей: красота ее могла сравниться только с мудростью и силой, заключенными в хитроумной голове. Каждый зверь и птица слушали ее; каждая травинка переливалась росами под легкой поступью; каждая река и ручеек радостно пели, увидев ее. Все в ее лесу ладилось. Проводила она дни за играми и развлечениями, водила хороводы, из которых не выходил ни один смертный, оборачивалась птицей или рыбой из прихоти, рассказывала чудесные сказки, язык которых был утерян в веках.       Однажды, в наряде из мха и лебяжьего пуха, расшитом самоцветами и древними узорами, Волшебница встретила Короля Светлого поля - человека, завоевавшего добрую славу по ту и эту сторону света. Слыл Король мастером, способным взмахом волшебной кисти нарисовать любого таким, каким он всегда был и никогда не был.       Интерес разобрал Волшебницу - правда ли, что о нем говорят? Она обернулась быстроногой ланью и стала наблюдать за Королем, притаившись в дремучей чаще…

***

      В тот вечер Моника была особенно прекрасна; она это знала. В приглушенном свете ее платье в стиле старого Голливуда переливалось, изящно обтягивая миниатюрные плечи и талию. Черный бархат выгодно оттенял колье из крупных бриллиантов. Взгляд будто магнитом тянуло к ее глубокому вырезу на спине, который обнажал идеальную, мраморно-белую кожу. Не так хороши были ее руки, затянутые в атласные перчатки, сережки-капельки, игриво покачивающиеся с каждым поворотом головы или мелодичный стук туфель-лодочек, как глаза. Пара пронзительных, умных изумрудов впивалась, как хищная птица когтями, в картину занявшую все ее мысли.       Выставка художника Бэзила Лихтенфэльда, долгие годы известного лишь в узких кругах, грянула в среде немецких “буржуа”. Смотреть на его “Калейдоскоп Эллады” сделалось ужасно модным - никому неизвестный автор за сезон стал звездой. Среди двух сотен работ, представленных зрителю, разодетая в пух и прах публика выбрала явного фаворита. У масштабного полотна с танцующими, изящными, беззаботными девицами столпилось немало народу. “Три грации” в полупрозрачных одеждах резвились, купаясь в солнечных лучах; их волосы, будто слепленные из сахарной ваты, были причудливо заплетены и украшены цепочками, самоцветами, лентами и цветами.       Они жемчужно улыбались и нежно держались за руки. Около них люди пили шампанское, вели светские беседы о финансах и семье, мимоходом бросая расточительные, но обобщенные похвалы автору: “Я и думать забыл, что искусство это не только уродливые бошки Пикассо и мазня абстракционистов! Тут и девушка на девушку похожа, глаза, нос, грудь на месте, тени есть, свет наложен - могут же, если захотят!”.       Реже творца ругали: гамма странная, анатомия далека от идеала, техника хромает - словом, если и не сжигать, как ересь, уж точно спрятать от приличной публики. Некоторые ценители приходили в экстатический восторг от увиденного: “Античность, Греция, реалистичные формы наполненные символами - классика, проверенная временем! С какой точностью Лихтенфэльд передает известные сюжеты, но каждый раз привносит свежесть, актуальную проблематику! До чего прекрасно! Ах, как изысканно!”.       Моника к мнению масс оставалась равнодушна - публика, собравшаяся сегодня, не интересовала ее. Скучающим взглядом она обвела фруктов с интеллектуальными замашками, расфуфыренных содержанок, критиков, пару репортеров-выскочек - унылое зрелище. Сделав круг почета и поулыбавшись нужным людям, мадам Мерхенвальд, усыпанная градом комплиментов, “ушла в тень” и сфокусировалась на полотнах - сегодня они были для нее куда более ценными собеседниками.       Удивляться каждому мазку она не спешила, но и ругать автора было не за что - стиль художника чем-то цеплял ее, заставлял хвататься за детали, размышлять.       Как жаль, что Лихтенфэльд не был знаком ей лично! Мало кто из присутствующих хотя бы знал, как он выглядит - автор избегал публичности, не вел соцсетей, редко водил дружбу; этакий Джей Гэтсби на собственной вечеринке. Младенец Гермес, лихо смеющийся над взбешенным Аполлоном; скалящий зубы, покрытый гроздьями змей Цербер; измученная Персефона с красными от слез глазами; Гера в павлиньих перьях, яростно сверлящая зрителя взглядом; нимфы, беспечно и даже вульгарно, “пасущиеся” на берегах Аркадии; Нарцисс, рассматривающий собственное отражение с возрастающим волнением - истории, известные Монике с детства оживали в новых, неожиданных ракурсах. Взглянешь на Деметру в венке из трав, любовно прижимающую к груди стог сена - ничем не примечательный образ кормилицы-земли; так до Лихтенфэльда писали бесчисленное количество раз, даже лучше, эстетичнее. Но стоит присмотреться, и сквозь матерински-доброе лицо проглядывает традиционно несвойственная Церере божественная отрешенность, жестокость человека, лишенного эмпатии: “Оставить людишек без урожая? Пусть молятся лучше. Моя скорбь об утраченной дочери важнее тысяч тысяч чужих детей”.       Одиссей же с соседнего полотна наоборот поражал человечностью: он, приложив руку ко лбу, вглядывался в бескрайнюю морскую даль. На его уставшем лице читалось многое: и разрушительная тоска по дому, и разочарование от бессмысленной войны, и мудрость, приобретенная с годами и битвами. Был ли он счастлив от того, сколько знал и что пережил? Монике ужасно хотелось провести пальцами по его острым скулам, кончику носа, бороде, обветренным щекам - таким живым он казался.       Приковала же ее внимание совсем, на первый взгляд, не примечательная картина: крохотная по сравнению с прочими, в простой раме, расположенная в конце зала, она изображала сумасшедшую вакханку. Никто кроме Моники здесь не задерживался: большинству она казалась неказистой, неудачной, отталкивающей; у особенно чувствительных от нее и вовсе пробегали мурашки. Последние недолго мялись у портрета, а после, не оборачиваясь, сбегали - скорее к людям, к свету, к понятным “Грациям”: мягким и плавным. Безопасным.       Действительно, приятного в странной девушке было мало: черные, с огромными зрачками, выпученные и остекленевшие глаза, перекошенный в безумной улыбке рот, блестящие зубы, всклокоченные волосы, царапины, рассекающие мертвецки-бледную кожу, багровые синяки и следы укусов, болезненный румянец. На ее плечах развевались ошметки туники и шкура гепарда. Героиня будто в припадке тянулась к смотрящему: скрюченные, сведенные судорогой, пальцы с силой врезались в край холста. Ее ногти были черны и поломаны - она явно что-то копала. Или закапывала. Казалось, секунда и вакханка выберется в наш мир, кружась в бешеном танце, истязая, калеча и разбивая все на своем пути. Она была страстной и страшной, дикой и сильной, могущественной, хаотичной, огненной. Опасной. Эта самая опасность, будто ядовитый газ, распространялась вокруг. Моника не боялась встречаться с ней взглядом. Жрица, увитая лозами, скалилась в ответ.       Леди Мерхенвальд застыла, как ледяная статуя. Знакомые несколько раз окликали ее, но оставались неуслышанными. Прекрасная женщина не шевелилась, даже почти не дышала. Вся ее сила, воля и ум прикипели к ужасному, инфернальному лицу. Такой Монику впервые встретил он. “Афина… Ко мне с Олимпа спустилась сама Паллада…”       Он не решался заговорить первым: не хотел помешать чудесной незнакомке или напугать ее. С какой удивительной проницательностью она рассматривала портрет сумасшедшей... что такого могло заинтересовать в этой работе? Поток мыслей вихрем закружил его. Он разглядывал красавицу глазами впервые влюбленного мальчишки. Сдержанная, волевая, яркая, с хитрым огоньком во взгляде, гордым изгибом плеч. Вот бы под рукой были карандаш и обрывок бумаги…       -Что думаете о “Вакханке”? - спросила Афина вдруг, повернув к нему аристократичную голову. Мужчина едва не подпрыгнул от неожиданности. Ее украшения сверкали россыпью радуг. Красные губы, зеленые глаза, черное платье и мерцание драгоценностей. Драматичное, почти театральное сочетание цвета и освещения. В голове было на удивление пусто, а в груди щекотало.       -Думаю, художник сам не знал, что творит. Ерунда какая-то… - бросил он первое, что сорвалось с языка. Ответ вышел скомканным, даже грубым; дама негромко хмыкнула. Бокал шампанского едва заметно подрагивал в его руке.       -Действительно?       -Эти картины мне уже снятся, столько раз я их видел, но эта… будто не от мира сего.       -Неужели все искусство должно быть от мира сего?       -Конечно нет, искусство ничего никому не должно. Вопрос в другом - для меня ли оно. Бездумно размазать краску по холсту - тоже высказывание, но я, увы, говорю на другом языке прекрасного. “Вакханка” не сочетается с моей картиной мира.       -Чтож, вам, конечно, виднее. - Афина разочарованно пожала плечами, теряя интерес к беседе. Видимо, небожительница посчитала его очередным “фруктом”, который посмотрел пару лекций по искусству, понял этот мир, переварил, и теперь делится мнениями с окружающими.       -А еще… я ее недолюбливаю. Буду с вами откровенен, она меня пугает.       -Пугает? Это интригует.       -Трудно объяснить… Когда она сверлит своими глазами-провалами, вокруг будто становится темнее. Как говорил Ницше, если долго смотришь в бездну, бездна тоже смотрит на тебя. Появляется ощущение, что вымазался чем-то липким, скользким, отвратительным… В улыбке вакханки нет радости: это маска, звериный оскал, за которым прячутся боль, ненависть и, если хотите, отчаяние такой силы, после которого тепло и холод, добро и зло становятся равнозначными… Безумие - один из главных моих страхов. Я будто становлюсь соучастным в ее падении. Для меня ее влияние разрушительно.       -Как любопытно… - бросила Афина многозначительно. Незнакомец зацепил ее своей искренностью. Она впервые по-настоящему всмотрелась в его черты. Перед ней был крепкий, полноватый мужчина с по-детски добрым взглядом; его светлые глаза горели искренним восхищением. Назвать его красивым было нельзя: не было в нем той “породистости”, сухого изящества, которые так притягивали женщину в Жене. Большой нос с горбинкой, широкие брови, зачесанные набок каштановые волосы, тяжелый подбородок, мощная шея, скованная воротничком рубашки. В его костюме поместилось бы две, если не три Моники. И все же многое к нему располагало: солнечно-желтый шарф и гвоздика в бутоньерке навевали мысли о добрых старых временах; вся его округлость, некоторая неповоротливость компенсировалась приятной мимикой, живой, но не жеманной жестикуляцией; низкий баритон обволакивал.       -Будете ли вы добры удовлетворить мое любопытство - почему именно эта картина? Я… смотрел на вас и терялся в догадках. - боясь упустить момент, задал он так мучивший его вопрос.       -Она… хм, интригует. В чем-то мы с ее героиней безумно близки.       -Чем же? Она и вы!.. Два разных мира! - удивился он так искренне, будто повторно узнал, что подарки под елку кладут родители.       -Таких ли разных? - Афина посмотрела на собеседника смягчившись и грустно улыбнулась. Ей не хотелось говорить, как часто прежде она встречалась таким же пустым взглядом в зеркале. Как бесплодны и безумны были ее идеи. Как в поисках счастья она уходила все дальше от света и простоты, боролась с самой собой. Женя принес в ее жизнь свет, стабильность и процветание, но спящий вулкан никогда не гас в ней полностью. Вместо долгих и ненужных объяснений она решительно протянула ему руку:       -Меня зовут Моника Мерхенвальд. Рада нашему знакомству.       На его широком лице одновременно читались и неловкость, и легкое замешательство, и радость. Радость человека, купившего лотерейный билет на последние деньги и сорвавшего куш. Его рукопожатие было мягким, теплым и нежным, чего не ожидаешь от такого здоровяка. В его руках ладошка Моники и вовсе казалась детской.       -Моника - “единственная”… Вас не могли звать по-другому! Это крепкое, смелое, багровое имя. А меня зовут Бэзил. Бэзил Лихтенфэльд.

***

      -Как красиво все начиналось, правда? Как в каком-нибудь кино или книге. Я ведь и вправду в первый и последний раз по-настоящему влюбился…       -В первый и последний? Перестань. Ты обречен влюбляться снова и снова, Бэзил. Не знаю ни одного человека, который бы так же сильно обожал мир, в котором живет. Ты каждую цветастую букашку и красивый листик боготворишь.       -Значит из всех ты была самой цветастой букашкой и самым красивым листиком.
Примечания:
13 Нравится 43 Отзывы 2 В сборник