Приоритет.
10 августа 2022 г., 21:18
Когда дверь отпирается привычным скрипом — давно пора петли смазать — Сукуна переступает порог.
И понимает, что проебался.
Потому что в квартире сигаретами пахнет так, что, кажется, тянет ещё откуда-то с улицы.
Мерзко.
Отвратительно.
Сукуна сам себе отвратителен становится.
А Мегуми понимает, как всегда Сукуну по одному взгляду понимает, будто большего Мегуми и не нужно. Одного взгляда сосредоточенного достаточно, чтобы понять, узнать, для себя уяснить, все выводы нужные сделать.
И почти укором, почти вопросом:
— Почему ты при мне не куришь?
Сукуна сомневается, а вопрос ли, не упрёк ли.
И Сукуне хочется рассмеяться, до того картина болезненно-комичная.
Сукуну отчитывают.
За то, что тот курит.
Не в присутствии отчитывающего.
Но Рёмен выдыхает, выдыхает так глубоко, что легкие сжимает резкой, почти звенящей болью, и, спрятав желание рассмеяться, абсолютно честно признаётся:
— Потому что тебе не нравится запах сигарет.
Мегуми на покаяние лишь невпечатленно бровью дергает, в лице абсолютно не меняясь.
Почему это Сукуна решил, что Фушигуро ненавидит запах табака?
И они могут вновь возвратиться к разговору о додумывании друг за друга.
Но вообще-то…
Вообще-то Сукуна прав.
И Мегуми действительно запах табака не переносит.
Но Фушигуро не тот, кто должен запрещать.
Не тот, кто может даже попросить.
Мегуми уступит, потому что это Сукуна.
И куда девается все упрямство, годами в пацане выстроенное, он и не подозревает.
Может, уступать хочется, потому что это что-то значит?
Что-то вроде «я поступился своими принципами — ты мне дорог».
«Пренебрёг своим комфортом, потому что твой комфорт — или его отсутствие — мой приоритет»
«Я готов потерпеть, если это тебе поможет»
«Потому что ты для меня важен»
— Ты можешь курить, все в порядке, — почти правдой убеждает.
Но Сукуне не нужно избитое «все в порядке».
Сукуне нахуй не надо «все в порядке» от Мегуми, что запах табака не переносит. Что всякий раз морщится, и это один из тех немногих случаев, которые заставляют Мегуми в лице измениться.
Которые, казалось бы, все за рёбра в сокровищницу спрятать,
но лучше бы этого случая не было.
Лучше бы Сукуна вовсе не создавал ситуаций, в которых Мегуми, глядя на него, нескрываемо морщится.
Потому что пацану, с его выточенным из бронзы, мрамора или камня — Сукуна не очень разбирается из чего там скульптуры делают — лицом, идут те редкие, но светлые полуулыбки. Так подходят те танцующими чертями наполненные глаза.
И даже чёрные, нахмуренные брови — так естественно, так приятно и любимо.
Но поджатые губы, стиснутая челюсть и сведенные к переносице брови — то, что Сукуна предпочёл бы на бледном лице никогда не видеть.
— Когда ты рядом, у меня нет необходимости курить, — низко произносит Сукуна и, наконец, в коридор проходит, на Мегуми не оборачиваясь.
А Мегуми выдыхает.
Почти облегченно.
Почти болезненно.
Так, что за рёбрами этот выдох заставляет что-то отчаянно скрестись.
Но Сукуна проходит в ванную: помыть руки и оценить степень ужаса на своём заострённом лице.
А следом заходит Мегуми.
И при ярком, почти ослепляющем свете бледное лицо кажется ещё светлее, почти мертвенно–белым, а и так острые скулы — болезненно заострившимися.
И, блять.
Как Сукуна до этого не замечал всю впечатавшуюся в пацана усталость, почти изнеможденность.
Рёмен не знает.
Но Сукуне хочется выть, начать скулить, просить и умолять…
Блять.
Блять,
точно.
Когда ел сам Сукуна, Мегуми просто пил кофе.
Блять.
Блять-блять-блять.
За пацаном вообще кто-то следит? Хоть собственный папаша, хотя бы лучший друг?
Хоть сам Сукуна?..
У пацана хочется спросить, ел ли он сам хоть что-нибудь, но Рёмен не спрашивает. Ответ, наверняка, будет отрицательным, а это только сильнее нутро подденет болезненно и разозлит.
У пацана хочется спросить, сколько в сутках он спит
и спит ли вообще.
Рёмен прикидывает, который сейчас час, понимает, что сам уже которые сутки не даёт Мегуми спать.
Ну, Мегуми приходит, и они действительно спать ложатся, но спит ли пацан?
Сукуна всегда засыпал первым.
Блять.
Осмотр своего лица становится вторым планом.
Когда Мегуми рядом, все остальное всегда становится вторым планом.
— Почему на пляже ты спросил, можешь ли меня поцеловать? — хрипло спрашивает Сукуна, пытаясь отвлечь пацана от зависшего на стекле взгляда, а себя — от виновато съедающих нутро мыслей.
— Потому что не знал, вхожу ли в список вещей, которые тебя успокаивают, — в хриплом голосе мелькает усталость, и голос чуть дрожит, и Сукуна замечает это только потому, что пацана успел изучить почти досконально.
Но всей жизни, да целой вечности не хватит, чтобы пацана изучить.
Чтобы пацана понять, чтобы уяснить, почему во фразе слышится горечь.
Сукуна отшатывается от раковины, выходит из ванной и сипло, но все так же низко, говорит:
— Входишь, — очередное признание.
Мегуми останавливается.
Что происходит там, за рёбрами, и почему сердце так тяжело в груди бухает, Фушигуро понимает…
Это не новость.
Давно уже не новость.
Но что действительно ею становится, так это собственная рука на чужом запястье.
Это алые, мутные и копотью покрытые глаза Сукуны.
И заострившаяся челюсть.
И те тени под глазами.
Что с каждым днём — все ярче, все больше, все темнее.
И.
При виде такого Сукуны, Мегуми вдруг не хочется свернуть всему миру шею, не хочется уничтожить все то, что Сукуну таковым сделало.
Сукуну хочется сохранить.
И ох…
Ох.
Хочется схватить Сукуну в охапку, прижать так близко, чтобы слиться во что-то одно, почти монолитное.
Хочется быть ближе, во всех смыслах ближе, и, блять, тот разговор о детстве никогда не был для Юджи.
Он всегда был из чистого желания быть ближе.
Быть с Сукуной ближе.
Мегуми заглядывает в темные глаза снова.
И падает.
Окончательно.
Потому что теперь то, что за рёбрами, то, что в сердце.
Оно на что похоже?
Какими красками играет теперь это желание сохранить, когда всю жизнь желал лишь уничтожить все то, что близких сломало?
Когда теперь уничтожение — план очевидно хуевый, абсолютно не действенный.
Потому что Сукуну хочется сохранить.
Все колкие шутки, все осторожные, так Сукуне не свойственные, касания, все мягкие взгляды, все взгляды, что заставляют сердце тахикардией заводится, и вот этот взгляд, осторожный и с горечью,
сохранить тоже хочется.
И теперь то, что за рёбрами, оно как называется, как чувствуется?
Это то, что Мегуми не испытывал, точно никогда не чувствовал, потому что иначе можно было бы провести аналогию, ясную и понятную.
Но сейчас…
Это что-то теплое, осторожное и нежное, это чертово желание сохранить и узнать, изучить Сукуну, это желание сделать Сукуне так хорошо, чтобы всю боль перекрыть, чтобы оставить в груди себя, хотя, кажется, давно уже там прописался.
Но сейчас…
Это любовь?
Осознание бьет до того сильно, что Мегуми отпускает чужое запястье и отводит взгляд.
Потому что во взгляде будет читаться не только удивление, там будет нескрываемый ужас.
Потому что вот это, за рёбрами, в сердце, контролировать не получится, никогда не получалось.
Потому что привыкшему все контролировать Мегуми это кажется почти трагедией.
Самой настоящей катастрофой.
Технически, они с Сукуной уже встречаются, до чего же странное слово в адрес Фушигуро и Рёмена, но это технически. Пока Мегуми мог контролировать, что чувствует — это нормально, это можно допустить.
Но любовь?
Может ли Мегуми допустить и вот это?
Потому что любовь — то ещё проклятие.
Так всегда говорил Сатору, и Мегуми так охотно в это верил.
Так почему теперь, почему сейчас он абсолютно проигнорировал эту истину, почему ею пренебрёг.
Мегуми отшатывается от стены, в которую уже почти носом вписался, бредёт до кухни.
Потому что тревожно.
Почему-то до ужаса страшно.
И Мегуми слышит, как вслед кричит обеспокоенный, явно звучащий с надрывом голос:
— Мегуми, что такое?
Щелчок.
В дверном проёме появляется Сукуна, явно неуверенный и обеспокоенный Сукуна.
С видимым непониманием в глазах, с тревогой во всем напряженном теле.
Мегуми смотрит и с каждой секундой все больше падает.
И то, что Сукуна за него волнуется, что даже этого не скрывает — это тяжело.
Это виной в глотку иглы вкалывает.
И Мегуми пытается собраться, пытается вновь скрыться за сталью, за привычным вольфрамом.
Но как же больно, когда за всем слоем металла, за доспехами–грудью волфрамовыми оказывается из хрусталя сделанное сердце
Которое сломать теперь тому, кто до него все-таки добрался, кто все дверцы пооткрывал, все слои металла обошёл,
тому разбить его — хватит и касания.
И.
Любовь — это уязвимость.
Любовь — проклятие.
Так всегда будет, так заведено.
Любить — сделать себя уязвимым — подставить спину, глотку под нож — разбиться.
Но.
Но Мегуми никогда счастливее себя так долго не ощущал, но прикосновения Сукуны — лечат.
И, может, любовь это и проклятие, и исцеление.
Может, по-другому нельзя, может, все идёт только вкупе.
Может, Мегуми готов разбиться, чтобы сердце обросло привычной ему сталью.
Но будет ли Сукуна разбивать?
Сукуна, под которым хочется раствориться, под поцелуями которого хочется только одного — расплавиться.
Сукуна, что не курит в присутствии Мегуми, потому что Мегуми запах табака не любит.
Сукуна, что не спит ночами, потому что только по ночам Мегуми его выбирает.
Сукуна, что до того осторожен, что даже Сатору ничего Мегуми не говорит.
Что Сатору говорит только: «я видел, как он на тебя смотрит».
И Мегуми чувствует себя живым, по-настоящему живущим.
И, может, страдать, разбиваться и падать — не так плохо?
Когда можешь любить, подниматься и чувствовать тепло в груди — не так скверно?
Почему вообще чувствовать что-то — плохо?
И, может, люди были бы куда счастливее, страдания не ощущая, но стали бы они сильнее?
Стали бы тогда ощущать хоть какую-то радость, без знания вкуса горя и разочарования?
Без постоянной горечи на языке, без постоянного ощущения холода в легких, стали бы так сильно цепляться за тепло и сладость?
Людям кажется, что, не почувствуй они страданий, не почувствуй поражений, станут непременно счастливее.
Но ведь это значит, не чувствовать совсем.
Это значит быть посторонним, Камювским посторонним.
И будет ли счастлив тот, кто не чувствует ничего?
Кто даже не знает, что такое «чувствовать».
И Мегуми вздыхает громко и несколько раз, чтобы вновь себя живым почувствовать, чтобы прийти к тому, что чувствовать — вообще-то не так прискорбно, как ему всегда казалось.
Что не контролировать что-то — нормально, даже необходимо.
Что если бы люди контролировали и то, что творится в сердце, то в этом не было бы никакого ебаного смысла.
Мегуми вздыхает последний раз, тихо, неслышно даже и хрипло то ли спрашивает, то ли признаётся:
— Я тебя люблю.
А Сукуна замирает.
У Сукуны за рёбрами все вселенные тлеют, все преисподние затухают.
И что-то падает, рушится со словами Мегуми.
И становится легче.
И весь крест со сгорбленных плеч скатывается, и весь груз на землю падает.
И становится легче.
Впервые за последнее время хоть чуточку, блять, легче.
Сукуне никогда не было так легко и правильно.
Так…
Тепло.
Сукуна раскрывает глаза в немом удивлении, застывает лишь на мгновение, подбегает к стоящему у окна Мегуми.
И стискивает его в объятиях так сильно, чтобы не убежал, чтобы после признания точно никуда не делся.
Чтобы прошептать точно в ухо:
— И я тебя люблю. Люблю, Мегуми.
И Мегуми напрягается, но ладонями забирается вверх по крепкой спине Сукуны, прижимает к себе, кладёт голову тому на плечо и шепчет:
— А если мне… ну… страшно?
— Мне страшно тоже, все в порядке, — хрипло, тоже шёпотом. И Мегуми после ответа чуть расслабляется, руками проводит по спине вверх–вниз, бодается виском в чужое плечо.
— Любил ли ты кого-то до этого? — спрашивает Мегуми все так же тихо, будто не уверен, можно ли вообще это спрашивать. Да и влюблённый Сукуна — даже звучит смешно.
А Сукуна тут же, без секунды на промедление, на обдумывание, отвечает:
— Нет. Ты первый.
Мегуми после слов от плеча отшатывается, смотрит точно в темные глаза, сводит чёрные брови к переносице, будто сомневается, а после, не находя в глазах ни оттенка лжи, ни преувеличения, касается губами чужой скулы.
И Сукуна тут же перехватывает губы Мегуми своими.
И поцелуй смазанный, больше отчаянный, чем нежный.
Потому что двое испытывают что-то большее нежности, и, наконец-то, себе в этом признались.
А потом Сукуна толкается языком глубже, чуть устало, но так желанно и правильно.
И встречается с языком Мегуми — жарким и пылающим.
И Сукуна вгрызается в Мегуми сильнее.
А Мегуми, переставший пытаться проигнорировать, забить в себя поглубже то, что до одури хочется, вгрызается с такой же силой.
Но поцелуй так же быстро, как тот начался, разрывает, потому что нужно убедиться, понять.
И ещё несколько секунд он смотрит Сукуне точно в глаза.
Потому что если Сукуна не хочет, если все ещё слишком устал, если найдётся хоть одна причина «не», то Мегуми отступит, Мегуми заставит всех чертей в сизой радужке перестать плясать так яро и неистово, заставит сесть к костру и ждать.
Но, вопреки всем ожиданиям, в глазах напротив Фушигуро встречает тех же бесов, уже знакомых, уже достойных звания близких, блять, друзей.
И Сукуна улыбается, нет, не растягивается привычным оскалом, он улыбается.
Так, что один уголок губы ползёт вверх, другой — вниз.
И бархатно, так что Мегуми готов жить только ради этого мгновения, ради этого голоса, говорит:
— У тебя очень красивые глаза, Мегуми.
И что-то в груди Фушигуро разбивается, стукается об рубец, что вместо сердца слишком рано образовался, падает ниже, ниже и ниже.
И заставляет потянуться вперёд, впечататься своими губами в чужие так жадно и яростно, что любой другой бы испугался.
Но это же Сукуна.
Сукуна встречает таким же напором желания, обхватывает острое лицо ладонями, затем зарывается одной рукой под свитер, очерчивает горячими пальцами поясницу.
И целует так жадно, будто впервые, будто никогда до этого губ Мегуми не знал, будто в голове при поцелуях только мысль, что поцелуи эти — первообраз.
Что Сукуна вряд ли знает губ совершеннее, вряд ли знает поцелуи более напористые, мешающие в себе желание, жажду, нежность и тепло, что в каждом движении все равно читается.
Что в длинных пальцах пацана зарыто,
что длинные пальцы пацана — ебаное олицетворение нежности.
Что под ними становится так нужно, так тепло и приятно — не оторвать.
Но пацан не отрывается сам, пацану — нужно.
Блять, необходимо.
Пацану на затылок давит не руками Сукуны, а собственным желанием.
Давит так яростно, что Мегуми диагноз бы в медкарте записать — помешательство.
И Сукуна бы сидел в очереди с точно таким же.
Потому что не помешаться на Мегуми — что-то нереальное, точно не во вселенной Сукуны находящееся.
Потому что пальцы пацана — самые нужные, потому что губы — самые желанные, потому что пацана с его едкими шутками, с осторожными движениями, с этим бледным, острым лицом, с одержимостью искусством, с рассуждениями до утра и безумными мыслями, с этой самодовольной ухмылкой, с четкими принципами, от которых пацан не отступит даже перед порогом смерти — до одури хочется.
И хочется не на физическом уровне, хочется куда больше.
Хочется слиться, стать единым целым на вечность–другую.
Пацана, блять, хочется.
Но Сукуна должен спросить, должен понять, что пацан тоже желает, жаждет.
Потому что если нет, то в этом — никакого ебаного смысла.
Потому рука тянется к животу Мегуми, все ещё ползёт под свитером, чувствует сбитое сердцебиение даже тут.
Сукуна от губ отстраняется, — не может не — глядит в затуманенный взор, и тихо, спокойно спрашивает:
— Можно? — залезает рукой под краешек брюк, надавливает на низ живота.
Пацан дышит через раз, ловит красными, зацелованными губами воздух — Боже, как же таким красивым вообще можно быть — и все с той же упрямостью, с теми же бесами в глазах шепчет сбито:
— Да, блять, да.
Сукуна ждёт ещё секунду, давая Фушигуро время на обдумывание или изменение своего решения, а после касается брюк руками, расстегивая пуговицу, и тянет язычок молнии вниз.
— Ты всегда можешь сказать «нет», и я перестану, — добавляет Сукуна тем же бархатным, низким голосом.
Мегуми лишь быстро, благодарственно кивает, следя за спокойной рукой, что поглаживает привставший член сквозь ткань нижнего белья.
— Быстрее, — просит Фушигуро, и голос звучит сдавленно, так, что даже смущенно.
И Сукуна мог бы сказать в ответ что-то колкое, указать на это видимое смущение.
Мог бы.
Но не станет.
Когда в его руках Фушигуро, то все едкие фразы исчезают, тлеют под чужим напором.
Когда в его руках Фушигуро, то все, что хочется — сделать тому так хорошо, что бы перекрыть все остальное.
Сукуна лишь фыркает и спускает брюки с нижним бельём.
А пацан, очевидно смущенный всей ситуацией, тянет цепкими пальцами челюсть Сукуны на себя, заставляя отвлечься взглядом от собственного члена, и целует.
Все так же напористо, жарко и развязно.
Так, что у Сукуны голову сносит самым чудеснейшим образом.
Рёмен оглаживает большим пальцем головку, а Мегуми сжимает собственные руки на чужих скулах сильнее.
А потом Сукуна проводит рукой по всей длине.
И начинает двигаться.
Поцелуй все ещё жаркий и текучий, все ещё самый желанный.
Сукуна так отчаянно нуждается в Мегуми — Мегуми под пальцами, Мегуми на губах.
Он спускается поцелуями ниже, осыпает острую скулу, челюсть, цепляется за шею чуть ниже обычного, чтобы в случае чего отметину мог скрыть свитер.
И вот теперь Рёмен понимает, почему пацан так рвался занять свой рот чужим — из приоткрытых губ вырывается тихое, надрывистое:
— Сукуна…
И Рёмену голову сносит от подтверждения, что, вообще-то, не ему одному, что пацану, может и не окончательно, но крышу хотя бы кренит.
И рука на члене сжимается сильнее, все ещё осторожно, но движения выходят гораздо чётче и резче.
И кто бы знал, что вот эта резкость, почти грубость, выбьет из Мегуми неприкрытый, хриплый стон.
А за стоном последует:
— Бля-ять, Суку-уна…
Мольбой.
Просьбой.
Сукуне собственное имя из уст сбито дышащего Мегуми — благословение.
И спрятать бы собственное имя, сказанное так хрипло и с вздохом посередине, в грудь поглубже, чтобы доставать только в редкие моменты, но ощущать — всегда.
И Сукуна запоминает, изучает, где из Мегуми вылетает хрип, где хоть и неприкрытый, но все равно тихий, хриплый стон; целует ключицы и шею, заползает второй рукой под свитер, оглаживает пальцами на удивление горячую кожу.
А Мегуми цепляется пальцами за подоконник, дышит сбито, рвано, откидывает голову назад.
И подаётся бёдрами вперёд, Сукуне в руку.
И Сукуна двигает ладонью быстрее и грубее, потому что при каждом осторожно–ласковом движении Мегуми из-под полуприкрытых глаз глядит почти осуждающе; сжимает пальцы на члене сильнее, выбивая из Фушигуро хриплый, гортанный стон.
А Мегуми вдруг возвращает голову на место, мутным взглядом Сукуну высматривает, цепляется пальцами уже не за пластик подоконника, а за заострённые скулы Сукуны.
И притягивает к себе ближе, хватается за нижнюю губу, хочет языком протолкнуться в рот глубже и почти успевает,
Но стонет.
Точно Сукуне в глотку.
И тут же кончает в чужую ладонь.
И в Сукуне так много Мегуми — на Сукуне так много Мегуми — что Рёмен ещё мгновение не отлипает от влажных губ.
А после, чистой рукой аккуратно Мегуми к подоконнику вплотную подводит, чтобы тот мог опереться.
Что ж, оказывается, Мегуми тоже умеет теряться.
И это выглядит даже мило.
Весь зацелованный, с лохматыми и без того вечно взъерошенными волосами, с быстро поднимающейся и опускающейся грудной клеткой, с каплями пота на лбу, потому что жарко — то ли от свитера, то ли от происходящего — Мегуми выглядит мило.
Так ещё и растерянный, почти мутный взгляд, в котором все ещё виднеются определенно неудачные попытки его сосредоточить.
Мегуми похож на волчонка.
И от собственного сравнения Сукуна дергает уголками губ в разные стороны — один вверх, другой вниз; целует пульсирующий, чуть влажный висок Фушигуро.
И отходит.
И тут же останавливается, потому что слышит все ещё упрямый и сосредоточенный, но явно сбитый голос, которого хватает ровно на два слова:
— А ты?
Сукуна сначала не понимает, что Мегуми имеет в виду.
А когда доходит, то Сукуна осознает, что о себе, оказывается, он и не думал.
Что все его внимание было приковано к Мегуми.
И это, в целом–то привычно.
Это уже естество.
Приковать взгляд и все мысли к Мегуми.
К Мегуми с взъерошенными волосами и дергающимися в попытках словить воздух губами, с цепкими пальцами на своих скулах.
Сукуна все ещё идёт к раковине, попутно замечая, что собственную одежду все же стоит поменять, и, желательно, застирать, бросает:
— Ты не должен делать этого, просто потому что…
— Я хочу, — тут же перебивает его Мегуми настолько спокойным и уверенным голосом, будто ему вовсе не дрочили минуту назад.
— Тогда буду надеяться, что ты сохранишь своё желание до следующего раза, — парирует Сукуна, смывая с рук сперму и пытаясь скрыть падение чего-то внутри, вызванное осознанием, что Мегуми, вообще-то, его тоже хочет. — Я просто сейчас устал, Мегуми.
И Сукуна оборачивается обратно к Мегуми.
Окидывает того взглядом.
И черт.
Мегуми стоит, все так же оперевшись руками на подоконник, все ещё со спущенными штанами и в пусть и большом, но все же недостаточно, чтобы прикрыть хоть что-то, свитере.
Блять.
Бля-ять.
И где же тот смущенный пацан, что одергивал Сукуну, затягивал его в поцелуй лишь бы тот не посмотрел на его член секунду больше положенного?
Да хер его знает.
Возможно, Мегуми никогда не перестанет Сукуну удивлять.
А, может, когда Сукуна вообще-то все же на полуголого Мегуми вдоволь насмотрелся, то и скрывать уже, собственно, нечего.
Сукуну тянет поводком обратно, к Мегуми, тянет послушной псиной, но он, блять, слишком устал, чтобы за поводком следовать, чтобы этой послушной псиной быть.
— Мы можем пойти в ванну, если ты хочешь, — предлагает Сукуна, неторопливо стягивая с себя грязную водолазку.
— Ты хочешь спать? — тут же спрашивает Мегуми.
И Сукуна не понимает, к чему вообще этот вопрос.
Потому что…
Сукуна для Мегуми тоже приоритет?
Или это все же излюбленное — желаемое-за-действительное?
Сукуна встряхивает головой, будто так все мысли действительно из головы выпадут или, хотя бы, перетасуются, и отвечает:
— Я спал всего пару часов назад, так что не хочу, просто устал.
— Тогда пошли, — тут же отвечает Фушигуро.
— Я включу воду, так что ты… ну, в принципе, можешь и не одеваться, — с усмешкой говорит Сукуна, бросая на Мегуми неторопливый, даже изучающий взгляд. — Но, если что, ты прекрасно выглядишь и в одном свитере.
Мегуми лишь невпечатленно фыркает, но все же принимается натягивать штаны обратно.
Сукуна выходит с кухни, набирает ванну.
И замечает, что кожа Мегуми под его пальцами все же горячее, чем вода из крана.
Примечания:
забавно, что сцена дрочащего Мегуми Сукуны была уже написана, но сразу после похорон мне стало совсем уж совестно ее выкладывать, так что она теперь изменённая и совсем иная, зато теперь на своём месте.
Я буду очень признательна, если черканете в комментариях, что вы тут.
все же, иногда это очень напряжно: писать и не сравнивать себя с другими, не искать в своём творчестве недостатков и неточностей.