Песнь синего кита

R
В процессе
5
Aru Kotsuno бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 95 страниц, 44 338 слов, 26 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

Бесконечная история. Часть вторая

Настройки

И с приветом, И спасибо всем тем, кто мигал дальним светом, Принимая ответный сигнал этим летом, И так любит рисковать. Сплин — Остаемся зимовать

      Короткий, високосный февраль, все такой же снежный и вьюжный, никак не заканчивался, но теперь меня это ни капли не тяготило. Наоборот, я был счастлив, я готов был укрыться им, как теплым уютным одеялом, и остаться зимовать в нём навечно.       Андрей все больше приходил в себя. Теперь я узнал, какой обжитой может быть его комната. На время болезни Алексей Степанович, подчиняясь установленным ранее правилам, убрал из неё практически все, сейчас же сюда вернулись книжные стеллажи, у окна появился рабочий стол с ноутбуком и удобным компьютерным креслом, на столе аккуратно лежали тетради и блокноты. Картины на стенах — неизвестные мне художники-импрессионисты. Уже потом Андрей рассказал, что это картины, принадлежавшие его маме. Все было просто, минималистично, предельно аккуратно и очень похоже на самого хозяина.       Он начинал каждое утро или с пробежки, или с посещения тренажерки, расположенной неподалеку, много времени проводил на кухне, помогая готовить, ходил бродить по городу, иногда болтал с Люкой по скайпу и, конечно, много-много читал. Жизнь Андрея была такая же минималистичная и простая, как его комната. Но я с новым, неведомым мне ранее чувством нежности узнавал любые мелочи, и все обыденное в его жизни казалось мне чарующе завораживающим.       После того, как мы начали общаться, я практически поселился в Сером Замке. Приезжал после работы и задерживался допоздна, да и какой-то из выходных обязательно проводил в его стенах. Мы много гуляли, обсуждали все на свете или молчали, каждый занимаясь своими делами. Мне было хорошо просто находиться рядом, и я понимал, что это точно взаимно.       Тем не менее я осознавал, что любая вечность когда-нибудь да заканчивается, и мнимо спокойному предвесеннему февралю тоже придет конец. Это придавало моему счастью смутное предчувствие перемен — неизъяснимо сладкое и волнующее. Ведь разговаривая о многом, мы никогда не переходили к главному — что за отношения нас связывают, и что мы будем делать дальше.       Все это было похоже на очень близкую дружбу. И думаю, что Алексей Степанович, наблюдая отсутствие какого-либо физического контакта между нами, очень надеялся на подобный исход событий. Но сам с собой лукавить на этот счет, утверждать, что ничего чувственного между нами нет, я не мог.       Легко было говорить и думать про "ничего чувственного", пока Андрей был не в себе, да и потом, когда измученный, исхудавший, он тенью бесшумно ходил по дому и не обращал на меня никакого внимания. Единственное, что хотелось с ним сделать — это отогреть и накормить, но с этим и без меня отлично справлялась их домработница Наташа. Но постепенно Андрей собрался и окреп, как будто блуждающая в других мирах душа всё-таки решилась вернуться в тело. Меня, как и прежде, восхитила его способность собрать себя из ничего, его прозрачно чистая, без примесей воля, прогоняющая тьму и извилистые корни безумия.       А потом началась переписка, и все стало намного сложнее.       Не было прикосновений, но были мимолетные встречи и взгляды, и мне оставалось только удивляться, как настолько малые подвижки в наших отношениях могут меня так растревожить. Каждый раз, когда он вдруг входил в гостиную Серого Замка и нарочито небрежно и лениво устраивался с книжкой в каком-нибудь из бездонных кресел, к которым так и не смог привыкнуть я, начиналось мое маленькое сумасшествие.       Время останавливалось, и я обнаруживал себя заворожённо рассматривающим его длинные пальцы, обнажённые голени и стопы с пляшущими на них бликами от камина, обветренные губы. Да и весь Андрей, расслабленный и домашний, совсем не ведал, что творил с химией моего тела: окситоцин, дофамин, тестостерон, серотонин хороводом кружили в крови, вовлекая в свой неистовый танец сердечный ритм и пульс.       Сейчас, когда Андрей был так близко, когда он сидел рядом в моей машине, улыбался открыто и ласково, когда я ловил его долгие, томные взгляды и сам не мог оторвать от него глаз, — морок безумия лишь усиливался.       Мне никогда не нравилось расчленять чувственное, анализировать его так, как часто поступал с эмоциями и ощущениями Андрей, но я точно знал: ничего подобного я не испытывал раньше. Конечно, было и желание, и похоть, и секс, как важная и неотъемлемая составляющая счастья моего существования. Мне нравились девушки, я охотно и с удовольствием влюблялся, и часто, практически всегда, радовался взаимности. Да, я не мог похвастаться долгими и стабильными отношениями, счастье приходило, сносило крышу и также в одночасье уходило, но все-таки я еще был далеко не в том возрасте, когда можно страдать по этому поводу.       Но влечение к Андрею… Оно было совершенно иной природы.       В тот первый вечер, когда затянувшееся молчание между нами было прервано, а Андрей занял свое законное место на переднем сидении и начал, хмурясь, что-то химичить с рычажками и регуляторами, я спросил сочувственно:       — Наверное, после дядиной бэхи совсем неудобно?       — Наоборот, привычно, — ответил он и, помолчав, добавил: — Как будто домой вернулся.       И это было очень созвучно моим ощущениям. Неуверенность и неловкость, вновь обуревавшие меня, пока я ждал, прогревая мотор, полностью растворились, когда он, довольный и спокойный, уселся рядом. Давно потерянный пазл занял свое место в картине.       Я так много думал о нашем возможном взаимодействии в будущем, о чем мы будем говорить и как, о том что нам будет неловко вместе, но все это оказалось излишним и надуманным. Беседа полилась легко, будто не было ссор и расставаний. Мне было интересно узнать, что думает Андрей про Набокова, ему — как мне моя новая работа. Он был рядом, я чувствовал тепло его тела, ловил внимательные взгляды, сам рассматривал украдкой. И впервые за долгое время чувствовал себя цельным.       В тот вечер сложились две картинки, Кай и Андрей, сложилось и понимание: меня не привлекает в нем что-то конкретное — внешность или характер. Меня опутывает ощущение родственного и необходимого, что преследует меня с самого первого дня знакомства с ним. Только в начале я не мог разглядеть его в себе, спрятавшееся за легкомысленным любопытством и азартом.       Я понял очень ясно: я не просто люблю тебя, твое тело, набор привычек и воспоминаний, особенности поведения, что на самом деле является очень относительным и недолговечным. Но я тебя знаю. Знаю твой сложный характер, твои душевные болезни, знаю, что ты можешь быть отточенно красивым и привлекательным, а можешь — бледным, изможденным и худым. Ты можешь быть умным, а можешь не понимать самых элементарных вещей. Ты можешь восхищать меня силой своего характера, а можешь доводить до белого каления, обесценивая в себе все хорошее и доброе, пытаясь показать самое неприглядное — грубость, циничность, ограниченность.       И все поверхностные недостатки оказывались незначительными перед оглушающим чувством родственности и принадлежности. Я знаю тебя — открытого, искреннего, предельно уязвимого, — и все это является не особенностями характера, а твоей сутью, сердцевиной, душой. Такому тебе я и принадлежу.       Подобное знание одновременно и дурманило рассудок, и отрезвляло его. Простая и примитивная материя жизни не выдерживала возвышенности и чистоты, поэтому подобное чувство срочно хотелось заземлить, воплотить в прикосновения и поцелуи, в физическую близость и полное обладание. Мне хотелось всего этого, отчаянно хотелось, подобные желания совершенно определенно не вписывались в рамки даже близких дружеских отношений, но в то же время я отчетливо понимал, что не сделаю ничего грубого и поспешного.       Андрею нужно было разобраться в себе, а я больше не мог поступать легкомысленно, эгоистично и опрометчиво. Увозить в неизвестном направлении больного и подавленного человека, лечить, как мне заблагорассудится, целовать, пользуясь состоянием. Сейчас я не мог вести себя так безрассудно, сейчас я мог только ждать и надеяться.       И мучиться. И спокойным счастьем, внезапно обрушившимся на меня в виде открытого и доверившегося Андрея, и нашей близостью, пусть совершенно платонической, и неясной тревогой по поводу грядущего.

* * *

      Мы часто приезжали погулять в парк, бродили по заснеженным тропинкам и разговаривали.       Мне нравилось рассказывать Андрею о своей новой работе.       Андрей был вообще единственный, кому я рассказал, куда ушел из детского сада, потому что во многом именно он определил этот выбор. Осенью, когда меня мучили воспоминания о нём, о потерянном, забытом, никому ненужном мальчишке, ноги сами привели меня к детскому дому. У меня там были знакомые, и зайти разведать что к чему было несложно. А через неделю мне уже названивали и переманивали к себе, что, конечно, было неудивительно — кто в здравом уме пойдет работать в такое место? Но здравый смысл у меня отсутствовал уже в те далекие времена, когда я устраивался на работу в детский сад. Что уж переживать за него теперь.       — Ты сумасшедший! — говорила мне несколько лет назад Марго. Без укора и осуждения, но с огоньком насмешки в глазах. — Ты просто безумный! С твоей коммуникабельностью и харизмой — ты такие бабки можешь зашибать с клиентов за консультации. У тебя еще и курсы закончены, как его там у вас зовут, гештальт-терапии. И был бы божьим одуванчиком, я бы ещё спокойно отнеслась. Но из какого злачного кабака я вчера увозила тебя укуренного в хлам? Ты там продержишься максимум год, зуб даю!       Но я продержался четыре года. На беседы с родителями детей из обеспеченных семей тоже нужен заряд коммуникабельности и харизмы, платили в частном саду пусть и не миллионы, но мне хватало. Дети, они везде дети, пусть и родились с золотой ложкой во рту. Я всегда с ними ладил и получал удовольствие от взаимодействия. А бурные выходные всегда хорошо нейтрализовывались детской непосредственностью. И это были прекрасные четыре года, я ни о чем не жалел.       Стоя же перед старым, обшарпанным зданием с полуистершейся табличкой «Приют», спустя месяцы размышлений, уже с документами и ясным осознанием непоколебимости своего решения, я думал, что этот мрачный, темный дом очень похож на Андрея. С ним у меня тоже — ни четкого плана, ни перспектив сладкой и беспроблемной жизни. И, тем не менее, я не сомневался, что сделал правильный выбор.       Андрею же нравилось говорить о прочитанном, иногда о прожитом и настоящем. Его рассказы о маме были полны скорби и тоски, горе еще не было прожито и пережито. Об отце — противоречивы. Мое первоначальное впечатление о том, что он не принимает никакого участия в жизни сына, а если и принимает, то лишь ссорами и упреками, было неверным. Но и близкими я бы их отношения не назвал. Слишком уж доминантной фигурой выступал отец для показательно независимого (пусть не финансово, так хоть эмоционально) Андрея.       Рассказы о близких полностью завершали картину его жизни. Так Андрей из существа почти мифического обрастал плотью и кровью, становился реальным и живым. Настоящим. Для меня — ещё более трогательным и родным. Его в целом сложно было заподозрить в излишней сентиментальности и привязанности. Даже тоска по матери по большей части находила свое воплощение в болезненном ощущении несовершенства окружающего его мира. Но, тем не менее, все они: и так рано ушедшая из жизни мама, и далекий, таинственный отец, и Алексей Степанович — составляли жизненно важные константы существования Андрея.       Он не умел быть удобным, простым и ласковым. Зато его мнимая отстраненность помогала ему быть внимательным. Со стороны он мог зорко подмечать мелочи, улавливать закономерности жизни родных, остро реагировать на любые изменения. Не умел подстраиваться под окружающих, но также не требовал этого и от других. Тех, кто входил в его близкий круг, Андрей принимал полностью и безоговорочно со всеми мыслимыми и немыслимыми недостатками и безумиями. И никогда не обижался или критиковал ни эгоистичность и грубость отца, ни ветреность матери, ни холодность дяди, который на самом деле зеркалил все его собственные недостатки, только помноженные на возраст, одиночество и совсем уж скверный характер.       Размышляя о его отношениях с родными, я мечтал оказаться там, за границей холода и отрешенности, в том самом близком кругу. И тут же, ликуя, понимал, что уже давно там. Причем практически с того самого момента, как Андрей оказался в моей машине.       Андрей отгораживался от мира высокомерием, но делал это только потому, что ограниченный ресурс человека не мог вместить в себя столько принятия, на которое он был способен. Со мной же его привычная схема невовлеченности дала сбой с самого начала: ведь очень трудно быть невовлеченным в отношения с человеком, который полностью обеспечивает твое существование, а у тебя нет ни денег, ни документов. Вся история нашего знакомства представала передо мной то сказкой с предопределенностью Встречи и Любви, то скверной историей, где я ничем не отличался от родных Андрея и ходил ими же протоптанными тропами: лишал его возможности выбора, диктовал свою волю. А сел бы Андрей в мою машину, если бы у него был выбор? А стал бы сам продолжать общение? Ответил ли на поцелуй?       У меня не было ответов на эти вопросы.       Сегодня в парке была тишь и благодать. Долгожданное солнце озаряло пока еще заснеженный парк. Но в воздухе витало: скоро, совсем скоро начнется апрель.       — Андрей, я писал тебе об этом, но все же. Я, правда, чувствую себя очень виноватым за то, что тогда, на трассе, просто высадил тебя и не спросил ни телефона, ни адреса. А мог бы не послушать и отвезти до дома. Да и в целом, я был очень… мягко говоря, эгоистичен.       Андрей стоит совсем рядом, прислонившись к дереву, и смотрит на озаренный солнцем сосновый лес. Он невозможно красивый и так близко, что меня в который раз распирает от нежности — вот бы прикоснуться, хоть кончиками пальцев. И невозможно умиротворенный, но ровно до того момента, как я в очередной раз поднимаю эту тему. Я писал уже ему о своем чувстве вины, и я знаю заранее, что мне ответят. Но все-таки мне важно проговорить все вслух, просто для того, чтобы двигаться дальше.       На мои слова он лишь удрученно вздыхает:       — Ты правда думаешь, что смог бы заставить меня сказать адрес или номер телефона? Что бы ты сделал, если бы я сопротивлялся? Связал бы, не выпускал из машины? — последнее выходит желчно, и он тут же смягчается. — Я не зря описал в красках мое отношение к тебе тогда, Май, хоть мне это было и непросто. Я не хотел продолжать общение с тобой. Оставлять какие-либо контакты. То, что я заглянул в ту бумажку и запомнил содержание — для меня тогда — чистая случайность и злая шутка, которую сыграла со мной восприимчивая память. Я же выбросил её сразу, как ты уехал, и долгое время и не вспоминал про неё.       Он действительно писал много горького и болезненного про то время. Если для меня лето было временем взаимной влюбленности и счастья, то воспоминания Андрея были полны холода и отчужденности. Многое из того, что он писал, я пропускал мимо. Пусть он посмеивался надо мной, не считал мои чувства значимыми и серьезными, думал, что сам он ко мне равнодушен — хоть это и кололо самолюбие, но не могло было быть абсолютной правдой. Иначе бы вся эта история так и осталась летним романом, и вряд ли бы мы стояли посреди заснеженного парка и решали, кто прав, кто виноват. Но все же осадок оставался. Думал же он все это, когда я целовал его и сходил с ума от нежности.       — Тебе кажется, что как только ты нажал на газ и уехал, у меня сразу начался очередной приступ. — Он печально рассмеялся. — Но это несусветная глупость. Тебе не стоит себя ни в чем винить. Болезнь обостряется осенью и весной, может накрыть меня от любых переживаний и потрясений. Ты же понимаешь, что ничего не изменилось, и с твоим появлением я волшебным образом не перестану периодически впадать в отвратительное сумашествие? Скорее это уж мне надо просить прощения и чувствовать себя виноватым. Но мы тут с тобой, видимо, оба безумные, раз ты прошел через все это и не сбежал куда подальше.       Теперь я знал о болезни Андрея все и, кажется, не знал ничего.       Её составляли кратковременные приступы: головные боли, обмороки и головокружение, непродолжительное отключение из реальности. То, что случилось с ним летом — когда он по моей вине вспомнил о смерти мамы. В тяжелых же случаях — неконтролируемое безумие, когда Андрей совсем терял человеческий образ. Если отмечать приступы точками на прямой, то в промежутках он был абсолютно здоров, адекватен и ничем не отличался от любого другого человека. Беда в том, что точки эти совсем было невозможно предугадать. Они были реакцией на события — испытанные чувства, эмоции, — и накрывало Андрея в зависимости от их интенсивности. Но как можно предугадать абсолютно все в непредсказуемом течении жизни? Ко всему подготовиться, все предусмотреть? Такой идеальный вакуум пыталась организовать семья Андрея, полностью лишив его какой-либо социальной жизни. Алексей Степанович рассказывал, что намучившись в нескольких частных школах Англии, в которых он никак не смог прижиться и постоянно выпадал из реальности, Андрей был отправлен на домашнее обучение. И речь про университет или про какую-либо работу больше и не шла. Но, как уже можно было догадаться, это мало чем помогло Андрею жить спокойно и счастливо до самой смерти.       Долгими зимними вечерами Алексей Степанович рассказывал много всего об этой стороне жизни Андрея. Про больницы и лечебницы, про врачей, психологов, психотерапевтов и психиатров. Показывал тонны исследований и анализов. Которые, в конечном счете, тоже ничего не объясняли.       Безумен.       А разве не безумны были его родители, заключившие Андрея в золотую клетку? Да, всем обеспечивали и исполняли любое его желание. Но разве это жизнь? А не безумен ли Алексей Степанович, который настолько ушел в себя прошлым летом, что не замечал, насколько племяннику нужна помощь? Что уж там, безумен был и я — в своей влюбленности и в то же время равнодушии и легкомыслии. Андрей среди всего этого хаоса вечно стремящийся уравновесить, упорядочить свою жизнь — тренировками, алгоритмами, строгостью и аскетичностью образа жизни — словно самый адекватный и нормальный из нас.       — Тебе точно не в чем себя винить, — покачал головой я. — На планете Земля почти восемь миллиардов людей, и все они, так или иначе, безумны и чем-то одержимы. Не болезнью, так здоровьем.       Андрей показательно закатывает глаза.       — Нет, постой, — толкаю его легонько в бок, чтобы вернуть на серьезную волну. — Я правда не считаю тебя больным или неполноценным. И я правда охуенно налажал тогда. Пусть не в том, что увез черти куда, ведь иначе мы бы никогда не познакомились, но точно в том, как вел себя в дальнейшем. И мне важно проговорить это вслух вовсе не для того, чтобы ты вновь поведал, как на все и всех наплевать тебе было летом.       Меня хотят прервать возмущениями, но я все-таки продолжаю свою мысль, ведь иначе я никогда её не озвучу.       — Я просто хочу, чтобы ты знал, что все это реально имеет место быть — и мое чувство вины, и… болезнь, хоть я таковой её и не считаю. И я готов не только мириться с ней, но и всячески тебя поддерживать. Но я рядом не из-за всех этих «но», а просто… потому что мне так хочется. Потому что мне рядом с тобой хорошо.       Андрей поворачивает ко мне голову, смотрит пытливо, и я думаю — вот оно. Сейчас он спросит: почему, почему тебе хорошо со мной? Почему ты все свободное время проводишь у меня дома? Почему замираешь от прикосновений? Почему не можешь отвести взгляд?       И я скажу. Наверное, сейчас, в этом солнечном парке, когда в воздухе разлито предчувствие весны, когда вот-вот зажурчат ручьи и набухнут почки на деревьях. Когда так невыносимо звучит внутри песня, вечная как жизнь, провозглашающая её и рвущаяся к ней под ритуальный ритм, который отбивает мое влюбленное сердце. Наверное, сейчас мне будет легко и просто наконец-то признаться Андрею.       Но он сконцентрирован совсем на другом:       — И что это такое, если не болезнь, по-твоему? И кто такой я, если не больной и не убогий?       Он спрашивает насмешливо, но я знаю, что ему больно. В глубине души он хочет быть таким, как все, и жить, как все. И, конечно, я чувствую его боль как свою собственную.       — Лови отсылку, Андрей, — улыбаюсь я, преодолевая холодное и болезненное, ведь у меня есть жизнеутверждающий ответ на этот вопрос. — Ты — метафора. Метафора уязвимости.       Андрей фыркает, отворачивается. Показательно убирает озябшие руки в карманы куртки, а сам ныряет в бездонную черную пропасть капюшона так, что виден лишь кончик носа.       — Хей! — смеюсь я. — Ну что ты сразу прячешься в бездну, я не хочу с ней разговаривать!       Не удержавшись, все-таки подхожу еще ближе и сдергиваю мнимую защиту, в которой Андрей — в толстовках, куртках, парках — вечно отгораживается от мира. Не намеренно, но с удовольствием касаюсь ежика волос. Прикосновение выходит слишком ласковым, а Андрей смотрит вовсе не скептически, как ожидалось, а озадаченно и немного смущенно. И, конечно, это, да и физическая близость, очень сбивают с толку, но все-таки я нахожу силы продолжать:       — Ты видишь вокруг себя хоть одного здорового человека? Человек постмодерна повсеместно болен. Он не хочет ничего чувствовать и практически всю свою жизнь проводит в отрицании. И Бог у него мертв, и любви нет, и смысла существования. Есть только цинизм, доказательная медицина, нонфикшн и антидепрессанты — но на самом деле на таком допинге долго не протянешь. Поэтому все с удовольствием болеют душой, ходят по психологам и психотерапевтам, жалуются на родителей, не хотят жить, отращивают ресурс, как нелепый и странный атавизм, потому что им некуда его потом тратить, кроме как на себя.       И ты, ты внешне показательный пример болезни века. Но лишь внешне. А там, внутри, за капюшоном и разговорами, что все продается, — я легонько встряхиваю замершего, зачарованно смотрящего на меня Андрея за искусственный мех парки так, чтобы видно было штрих код, — ты самый уязвимый человек, которого я знаю. И это прекрасно. Потому что уязвимость, которой так все боятся, на самом деле лучшее, что может случиться с нами. Она дарит нашей жизни осмысленность, да и человек живет лишь тогда, когда он уязвим, когда он не боится боли и разочарований, когда готов терять, обманываться, страдать. А ты — лучшее, что могло случиться со мной. Ведь уязвимость, которую ты проживаешь снами и мнимым безумием, то, как ты проводишь через себя реальность, как ты чувствуешь мир — удивительно настолько, что это меняет и меня, и мою реальность. Я просто не могу пройти мимо. Это самое красивое волшебство, с которым я сталкивался.       Я замолкаю, выдохнувшись, и мы молча, но с наслаждением смотрим друг на друга какое-то время. Первый не выдерживает Андрей, он смеется, смешно морща еле видные веснушки на носу:       — Быть метафорой куда лучше, чем глаголом или междометием. Если я метафора… тогда ты, — задумывается он, — ты точно гипербола! Все у тебя «пере»!       Ну что ж, я готов быть хоть гиперболой, хоть параболой, если ему это нравится.       Магия момента, к сожалению, заканчивается, Андрей показательно вздрагивает, сбрасывая мои руки и намекая, что он вообще-то замерз, и медленно направляется в сторону машины.       — С тебя пряник за то, что я словил отсылку!       Я усмехаюсь и мысленно дарю пряник и себе любимому, но не за знание романов Дяченко, а всего лишь за самое нетривиальное признание в любви. Только было оно настолько нетривиальным, что адресат, кажется, и не понял, что это было оно…       — Постой, так гипербола… это плохо или хорошо? — кричу ему вслед я.       Но Андрей то ли не слышит, то ли делает вид, что не слышит, и только накидывает капюшон обратно на голову.

* * *

      «Нигде кругом не было сада лучше, чем у нашего Ганса. В его саду росли: душистая гвоздика, левкой, белоцвет, петуший гребешок, пышные розы, разноцветные крокусы, голубые фиалки, лилии, васильки, ирисы, нарциссы и майорины…»       Андрей лежит на кровати и, подняв в воздух маленький томик, вслух читает «Преданного друга» Уайльда.       Сидя в кресле, я любуюсь то Андреем расслабленным и одухотворенным чтением, то открывающимся видом из окна. Там зелено и свежо: весна, наконец-то пришедшая в город, расцвела сразу и безоговорочно. Сейчас, среди этого буйства природы, даже странно представить, что вот совсем недавно мы гуляли по заснеженному парку.       Все вокруг изменилось, не меняется только затянувшееся между нами межсезонье. Я боюсь давить признаниями и откровениями, а Андрей молчит. Хотя иногда, в его словах, прикосновениях, взглядах я так явственно ощущаю взаимность, что кажется, вот-вот — и сорвусь.       — Так забавно, — говорю я, когда Андрей заканчивает, — что преданный друг от слова «предать».       — Да? — удивляется он.       Книга отправляется в сторону, Андрей складывает руки за голову, готовясь слушать.       — Ну да, происходит между людьми акт предательства, оно может проявляться и не ножом в спину или чем-то таким трагичным, а, скажем, просто расхождением взглядов. А такое всегда возникает на определенном этапе развития отношений. И тогда возникает вопрос: продолжать отношения или нет. Если и вы, и ваш друг миритесь с тем, что другой может не соответствовать имеющемуся представлению о правильном, может не отвечать требованиям идеального образа, то друг становится преданным. Как, например, то, что ты знаешь, что я порой могу курить всякое. А я знаю, что ты на дух подобное не переносишь. Но ты принимаешь меня такого, как есть, а я в свою очередь стараюсь не огорчать тебя. Мы — преданные друзья.       Прежде чем Андрей говорит, проходит целая пропасть молчания. Я знаю, что он иногда долго может обдумывать сказанное мной, но все-таки затянувшаяся пауза, да внезапно изменившаяся атмосфера в комнате заставляет напрячься и меня тоже.       — Я недавно посмотрел определение в словаре… — начинает он неуверенно. — Спрашивал у Люки и Наташи, да и так читал разное. Дружба — не подходящее слово. Ты мне не друг.       Это заявление одновременно заставляет и похолодеть все внутри, и замереть от ожидания. Я же знаю как облупленный во многом примитивный и однобокий механизм, что крутит шестеренки в голове Андрея. И мнимо грубые утверждения на самом деле...       — И кто же я тебе?       — Не знаю, Май, — тихо говорит он. — Самым близким по содержанию было слово «любовь». Не то, чтобы я хорошо во всем этом разбирался…       Он недоговаривает фразу, замирает и закрывает глаза. А я понимаю, что вот оно, «оно» все-таки происходит.       Я превращаюсь в слух и зрение, пытаюсь впитать в себя всю реальность происходящего до последней капли, прислушиваюсь к ощущениям. Как странно: изменилось все и не изменилось ничего вокруг.       Внезапный порыв свежего весеннего ветра из открытого нараспашку окна безжалостно раскрывает словно парус тюль, а потом обессилено опускает узорчатую ткань, покрывая не только кровать, но и лицо Андрея. Но он лежит все так же без движения, не предпринимая никакой попытки ни убрать его, ни даже открыть глаза.       — Андрей, — шепчу я, придвигаясь ближе и опускаясь на колени перед кроватью.       Так его лицо совсем рядом, под белым саваном тюля подрагивают темные ресницы. Или нет, конечно, не саваном. Так Андрей похож на нежную невесту, и это и забавно, и так трогательно, что я не могу не поцеловать его — нежно, невесомо. В этом поцелуе нет ни страсти, ни похоти. Такие поцелуи без продолжения Андрею не нравятся, это я хорошо помню с лета. Но сейчас он не сопротивляется, не ускользает от прикосновений и нежности. Только распахивает глаза, и я впервые за бесконечно долгое затишье между нами позволяю себе увидеть и признать на глубине радужки ту же чувственную бурю, что кружит и во мне. Любить — это счастье, взаимно любить…       — Я готов, поехали, Май! — кричит снизу Алексей Степанович.       Его голос прорывается сквозь белое марево, укрывшее нас обоих, и кажется чем-то инородным и неправильным. Но я вспоминаю: да, мне нужно выйти на смену коллеги, у которой что-то внезапно случилось дома, да, Алексей Степанович великодушно согласился меня подвезти, ведь я сегодня без машины. И да, все происходящее живет по законам драматургии, ведь казалось, что сейчас все станет ясным и понятным, но «сейчас» — слишком растяжимое понятие в пространстве и времени.       Я утыкаюсь лбом куда-то ему под ребра, туда, где, несмотря на невозмутимый вид, как сумасшедшее бьется сердце:       — Мне надо идти. Только, пожалуйста, не надумай ничего лишнего за это время! Я приеду завтра с утра, и мы обязательно продолжим этот разговор и во всем разберемся.       Я все также боюсь сделать что-то резкое и неправильное, спугнуть откровение. Андрей смотрит скорее печально, чем разочарованно, но молчит, что, конечно, отдается внутри ощущением тревожности и недосказанности.       Очередной порыв ветра захлопывает с громким неприятным стуком оконную раму, безжалостно комкая белоснежное узорчатое полотно.
5 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник