***
кэйа не в порядке. он до сих пор ощущает призрачное присутствие отца, исчезнувшего серебристой вспышкой волос в поглотившей его темноте, крепкую хватку на своих плечах, роковое, ненавистное «ты наша единственная надежда, кэйа» и сверкающую в безумном взгляде смесь отчаяния, ненависти и надежды. с его уходом наследный принц каэнри’ах в полной мере чувствует себя покинутым и потерянным. его избранность — не более чем фикция, «последняя надежда» — лишь красивый блестящий фантик, обернутый вокруг истинной причины его нахождения на землях барбатоса. он — шпион, волчонок, на которого набросили овечью шкуру, наспех подлатали по краям и подтолкнули к изгороди к ничего не подозревающему стаду, и лишь от его хитрости и изворотливости зависит, распознают ли в нем чужака. небо над головой проседает под весом темного полотна туч, воздух ярко и густо пахнет приближающейся грозой. кэйа нашаривает в складках плаща атласную повязку, сжимает ее в кулаке, колебаясь, но повязывает ее, закрывая от мира сияющий золотистым звездным светом глаз, и твердым шагом направляется к виднеющейся вдалеке винокурне, в надежде успеть до того, как его настигнет буря. но буря словно ищейка идет за ним след в след и нагоняет, нападая со спины, когда он петляет между виноградников. ливень с мелкой ледяной крошкой больно кусает за плечи и спину, прикрытые лишь тонкой тканью плаща, насквозь пропитавшегося водой. кейа, хоть и натренированный быть «слепым» на один глаз, с трудом ориентируется среди идентичных между собой порослей. споткнувшись то ли о неудачно вывернувшийся из-под земли корень, то ли о собственные заплетающиеся ноги, принц смачно шлепается в размытую дождем лужу, и вместе с позорным падением его покидают и последние силы двигаться вперед. кэйа чувствует, как под градом крупных капель у него медленно, но верно мокнет не только плащ, но и остальная одежда. ему не особо больно — больше тоскливо и обидно — но этого достаточно, чтобы из груди вырвался сдавленный тоненький всхлип, потом еще один, и вот он — наследный принц династии затмения, последняя надежда каэнри’ах — навзничь лежит среди зарослей винограда в самой грязи, помокая до нитки, и воет навзрыд, так, как умеют только дети горькие. забывшись в рыданиях, он даже не замечает мерного перестука копыт и голоса совсем рядом, а когда его как пушинку подхватывают крепкие руки, кэйа промаргивается и цепляет взглядом ладонь поперек своей груди — широкую, узловатую, с мозолями от меча (у кэйи такие же, только свежие на маленькой, еще почти детской ладошке, у мужчины же — старые и загрубевшие), с фамильным перстнем, посверкивающим даже в полумраке. слишком уставший от слез и дороги, он даже не сразу замечает, что его не несут — он сидит верхом, прижатый спиной к груди мужчины, от которого раздается успокаивающее: — не бойся, дружок, мы почти дома. кэйю почти пробивает на слезу снова. он видит впереди стремительно приближающееся родовое поместье, и в его голове мелькает мысль, что это место обязано стать его новым домом. он предпринимает попытку слезть с лошади самостоятельно, но с треском проваливается, и мужчина, подобравший его, словно бездомного котенка, по-доброму усмехается и выскальзывает из седла. кэйя впитывает чужое лицо, как только видит его перед собой — правильные, благородные, чуть заостреные черты лица сразу напомнили ему отца, но взгляд — открытый, добрый, теплый — заставляет кэйю вспомнить о матери, и в носу который раз начинает щипать. с мягким «иди сюда, птенец» его осторожно снимают с лошади, прижимают к груди и несут в дом. на секунду кэйа слепнет и глохнет от яркого света и мягкой тишины дома, окутавшей его коконом и спрятавшей от бушующей за окном непогоды. словно из воздуха рядом с ними появляется невысокая светловолосая женщина, которая склоняет голову в уважительном поклоне перед мужчиной, но кэйа отмечает ее строгое лицо и чуть нахмуренные брови, и страх мягкими лапами наступает ему на горло. «неужели меня сейчас выгонят?» — мелькает в голове мысль и кэйа невольно чуть сильнее цепляется пальцами за чужой дорожный плащ, комкая ткань в складки. — мастер крепус, при всем уважении, но нашего маленького гостя сейчас намного больше устроит сухая одежда и горячий чай, чем ваша насквозь промокшая накидка. серьезная молодая женщина, назвавшаяся аделиндой, кажется кэйе волшебницей, потому что в ее руках все горит и спорится — вот из ниоткуда появляется большое махровое полотенце, в которое она шустро укутывает его всего, после того, как заставила стянуть с себя вымокшую и местами грязную одежду, ощупывает руки и ноги, сокрушенно качая головой и бормоча «совсем ледяной весь, как бы еще не простыл». аделинда выуживает из стоящего у стены комода сменную одежду — кэйа морщится от того, как неприятно покалывает чувствительную после холода кожу шерсть штанов, но в чистом и сухом ему определенно становится теплее. вышагивая за аделиндой обратно в гостиную, принц чувствует, как в руки и ноги словно впивается тысяча иголочек — кровь приливает к замерзшим конечностям, и его бросает то в жар, то в холод, а ноги ощущаются киселем, еще шаг — и того и гляди растечется лужицей по паркету, но он упрямо идет вперед, несмотря на свое вялое состояние. за длинным дубовым столом сидит тот самый мужчина, а по правую руку от него кэйа замечает мальчика, своего ровесника, внешне очевидно, что сына его спасителя — буйная копна волос, наскоро собранная в слегка растрепанный хвост — мелкие завитки рассыпаются по плечам и спине, прямой нос и чуть пухлые щечки сплошь зацелованные солнцем, но самое главное — глаза — живой первобытный огонь и лава раскаленная. мама всегда говорила кэйе — ты можешь научиться нанизывать бусины-слова так красиво и ладно, что никто и не подумает высматривать в них обман и неискренность; можешь натренировать свое тело, чтобы оно пело и радовалось, когда хочется кричать и плакать, а лицо будет дружелюбно улыбаться обидчику; но не глаза — взгляд невозможно изменить, перевоспитать, вышколить. глаза — самый главный враг лжеца. глаза были, есть и будут вечными сторонниками правды. каждый чулан, уголок или шкаф со схороненными в нем скелетами — все покажут, без оглядки и утайки, выложат на ладони и ткнут пальцем, указывая, куда смотреть. глаза красноволосого мальчика — жажда жизни и страсть, радость и интерес, честность и прямота. кэйа не может насмотреться. отец и сын замолкают, заметив его приближение — мужчина растягивает губы в довольной улыбке, видя кэйю сухим и переодетым, мальчик же с интересом рассматривает незнакомца, скользя взглядом по чужому смуглявому лицу и чуть хмурится, споткнувшись о скрывающую глаз повязку. кэйе немного некомфортно от такого пристального рассматривания, он неловко прокашливается и сгибается в уважительном поклоне. — меня зовут кэйа альберих, и я сердечно благодарю вас за помощь. ему на плечо покровительственно ложиться теплая ладонь, побуждая выпрямиться. — приятно познакомиться, кэйа. меня зовут крепус рагнвиндр, а это мой сын дилюк. мы рады приветствовать тебя у нас в поместье. не расскажешь, как ты оказался в самом сердце бури совсем один? где твои родители? и кэйа рассказывает с почти искренними эмоциями отрепетированную до совершенства историю о том, что он сирота, а его родители — торговцы, на караван которых напали похитители сокровищ по пути из сумеру в мондштадт, и они отдали свои жизни, чтобы спасти его. крепус на его рассказ обеспокоенно хмурится, задумчиво поглаживая бороду. кэйа прячет подрагивающие пальцы в замок за спиной, лишь бы не выдать свою нервозность, смотрит жалостливо из-под ресниц, слезы копит — уже не те, настоящие, какие были на улице, а наигранные, но так идеально подходящие образу бедняжки-сиротки. щенячий взгляд ожидаемо топит сердце крепуса — мужчина подходит вплотную, притягивает за плечи, позволяя уткнуться лицом в живот, треплет еще влажные от дождя волосы на макушке и роняет, будто ему ничего не стоит, одни из самых важных слов в жизни кэйи: — мне жаль, что это несчастье случилось с твоей семьей, кэйа. если ты хочешь, я и дилюк станем твоей новой семьей и будем заботиться о тебе, а ты о нас. что скажешь, птенец? у кэйи дрожат губы, руки, но больше всего — оттаявшее, продрогшее сердце, которое давно застыло в его груди ледяным монолитом, истосковавшись без отчей любви и ласки. не в силах озвучить свое согласие, он мелко и часто кивает, ощущая, как сбоку к ним присоединяется дилюк, скромно приобнявший его за плечи, и кэйа чувствует себя как никогда защищенным, как никогда дома. он теряет сознание от переутомления и усталости в обьятиях новообретенного приемного отца и брата. в окна поместья серо-розовыми разводами брезжит рассвет.***
кэйя терпеть не может дни рождения в принципе, но этот случай особенный, потому что восемнадцатилетие дилюка уже меньше, чем через неделю, а в городе все сплетни, слухи да пересуды только о том, чья же метка украсит запястье молодого господина рагнвиндра. с одной стороны, он может понять в восторге перешептывающихся донну и сару, потому что дилюк в своей рыцарской форме с иголочки, с горящим взглядом и тонкой пленительной улыбкой просто до безобразия хорош. его дилюк, с вечно разбитыми коленками, кровавыми корочками на костяшках, спрятанных под перчатками, и растрепанной алой копной волос, дилюк, который в далеком детстве умилительно долго и упорно собирал ему цветы каллы, когда он болел, потому что аделинда как-то обмолвилась, что они могут помочь в скорейшем выздоровлении. его дилюк, с которым они лазали по деревьям и собирали еще не поспевшие, кисловатые закатники, набивали ими карманы, чтобы потом, валяясь в каком-нибудь свежем, ароматном стоге, вгрызаться в рыхловатую фруктовую мякоть и смешно кривиться от терпкого, сводящего скулы вкуса. его дилюк, с которым они часто упражнялись в фехтовании, и кэйа упивался головокружительным азартом дружеского сражения и получал удовольствие от победы, потому что их силы были равны, и в конце концов, обезоруживать такого искусного не по годам мечника как дилюк было лучшей из похвал его собственным умениям. его дилюк, который сдвигал их кровати, чтобы лежать рядышком, щекоча щеки друг друга распущенными волосами и теплым дыханием, и до зари вместе делить на двоих мечту о том, как они станут благородными рыцарями при ордо фавониус. «я хочу всегда нести в мир справедливость и защищать нуждающихся», — говорил дилюк с совсем недетской уверенностью и запалом. «я хочу всегда быть рядом с тобой и защищать тебя», — думалось кэйе, когда он во все глаза смотрел на воодушевленное и мечтательное лицо дилюка, рассуждающего о том, как было бы здорово получить глаз бога и с его помощью помогать людям. это желание оказывается легко осуществимым — кэйя не успевает и моргнуть, как его названного брата величают самым молодым офицером ордо фавониус, а на поясе у бедра рубином горит глаз бога — продолжение внутренней силы дилюка и свидетельство его свершений. каждый раз, смотря на брата, гордость и довольство за него затапливали каждую вену, каждый сосуд в его теле. дилюк был ближе, чем собственная тень, забрался под самую кожу, стал несмываемым оттиском под сердцем, и кэйя горячо ненавидел одну мысль о том, что через несколько дней на чужом запястье алой краской судьба напишет его предназначение, его рок, его суженного, который отберет его у кэйи навсегда. дилюк был пламенем — неудержимым, страстным, ярким, всепоглощающей стихией, не оставляющей камня на камне в стылой, продрогшей душе кэйи. пламя было дилюком — оно плавило, грело, заставляло кровь кипеть, к его теплу хотелось тянуться изо всех сил, потому что его никогда не обжигало. пока все не пошло прахом в тот день, когда умер их отец. кэйя смотрел на то, как корчится, захлебывается и тонет в рыданиях дилюк, как он — весь огонь и искры — затухает и темнеет с каждой скатившейся со щек слезинкой. кэйя смотрел на кровь и смерть — это зрелище никогда не трогало его душу, ни в детстве, ни тем более сейчас, но каждый всхлип и горестный вздох дилюка — ядовитый клинок по свежей, растерзанной ране. «жизнь человека может измениться в любой момент», — обронил крепус утром, а вечером того же дня его не стало, и кэйа не может не думать о том, что теперь дилюк — хозяин винокурни, да что уж там, хозяин всего мондштата, король без короны, и теперь его, кэйи, миссия — копать под него, выскребать по крупицам всю подноготную, искать способы нейтрализации или устранения угрозы, которой ему, дилюку, предстоит стать. потому что за все те годы, что кэйа находился в мондштате, он ни на секунду не забыл причину своего нахождения здесь. он, кэйа альберих, — наследный принц каэнри’ах и шпион на землях барбатоса, и он здесь, чтобы узнать все слабые места мондштадта, и когда придет время — ударить в самое сердце архонтов и свергнуть небесный порядок ради отмщения его проклятой родины. осознание, что сейчас он — на распутье, ударяет его наотмашь, да так сильно, что по языку перекатываются соль и металл от прокушенной насквозь губы. кэйа боится, потому что на кону выбор между дилюком и каэнри’ах, а судьба-интринагка подталкивает его в спину сделать шаг навстречу бездне, мол, ты ступи вперед, принц, — но потеряешь все, что так горячо любил все эти годы. кэйа зажмуривается и делает шаг. — люк, послушай меня. я шпион. когда мне было четырнадцать, мои родители не умерли. мой отец привел меня в мондштадт, чтобы я собрал все стратегически важные сведения о городе, его жителях и власть имущих, потому что каэнри’ах собирается начать войну против селестии и архонтов. лицо кэйи — ледяное спокойствие и вечная мерзлота смирения — когда он собственными руками бросает зажженную спичку на облитый горючим маслом мост между ним и дилюком, сжигая все, чтобы было, есть и могло быть между ними. дилюк неверяще смотрит на его — в его глазах тоже огонь — бешеная, смертоносная ярость да ошметки пепла горечи и скорби. и он обнажает меч против того, кого всю жизнь считал семьёй. кэйа даже не успевает понять, как дилюк оказывается так близко, но угрожающий свист тяжелого лезвия прямо над ухом отрезвляет моментально, и он ныряет вниз, чтобы не попасть под сноп искр и пламени. отравленной стрелой прошивает осознание — дилюк хочет его убить. он намерено целится ранить его, сделать больно, уничтожить. кэйю совсем не пугает мысль о том, что если бы дилюк сказал хоть слово, он бы добровольно бросился грудью на его меч. он почти не парирует мощные удары и не бьет в ответ, только уклоняется и маневрирует, пока дилюк не загоняет его в угол. к этому моменту у него, кажется, сломано ребро и рубленная рана от подмышки до ключицы, а голова кружится от того, сколько крови он потерял, но все, о чем думает кэйя, так это о том, что не хочет умереть так легко и не вымолив у брата возможность объясниться. не сказав дилюку о том, что готов предать кого угодно — отца, родину, проклятое наследие, трон и корону, — ради того, чтобы у него была возможность просто дышать рядом и знать, что с ним все хорошо. неудачно подвернувшийся под ноги корень заставляет кэйю оступиться и на секунду потерять равновесие — дилюку достаточно его секундной заминки, чтобы полоснуть по слепой стороне — лезвие легко вспарывает повязку, словно она из тонко плетеного кружева — глаз взрывается болью, алые капли бегут дорожками по щекам, шее, груди, пропитывая ворот рубашки. кэйа упрямо, но безуспешно стирает кровь с лица рукавом, щурит здоровый глаз ехидно — в груди клокочет почти истерический хохот, которому он малодушно позволяет вырваться наружу: — как же забавно — не ожидал, что, притворяясь одноглазым пиратом, действительно пораню глаз. совсем меня не жалеешь, люк, бьешь намеренно в самое уязвимое. выглядит как предательство. — закрой свой мерзкий рот! тебе ли порицать меня предательством, ты предал город, который называл домом, ты предал отца, который спас и дал тебе все! ты растоптал все, что связывало нас!.. я проклинаю тот день, когда ты переступил порог поместья! когда они скрещивают мечи, кэйа ощущает, словно его грудь пронзают тысячи игл, миг — и он чувствует как изморозь ползет по позвоночнику, рукам, пальцам. все внутри него — горечь, смирение, тоска, ненависть, любовь — закручивается смертоносным ледяным вихрем. крио архонт снежной признала его мало того, что достойным своего благосклонного взгляда, — своим. дилюк выглядит абсолютно разрушенным, когда смотрит на глаз бога в руке своего брата. кэйя ненавидит, что этот пустой, потухший взгляд, мутный от слез, эти бледные поджатые губы — из-за него. — я не желаю видеть тебя и знать тебя. если ты посмеешь навредить кому-нибудь из мондштадта или хоть подумаешь приблизиться к поместью, я убью тебя голыми руками. он уходит, а кэйа рассыпается под его ногами мелким ледяным крошевом.***
когда кэйа узнает, что дилюк покинул поместье на следующий же день, оставив свой глаз бога, первой мыслью в его голове проносится желание отправиться по уже остывающим следами молодого господина рагнвиндра. джинн тогда приходится силой удерживать его в постели, потому что его раны еще слишком серьезны, а еще потому что она считала, что следующую встречу с дилюком кэйа просто не переживет. она просто не знала, что кэйа умер прямо там, где они с дилюком скрестили мечи, там, где они навсегда перестали быть братьями. действующий магистр ордена лично обхаживала его почти неделю, периодически справляясь о самочувствии, а кэйа лишь отмахивался, уверяя, что ее одуванчиковый бриз и чудесное сияние барбары сполна исцелили все его недуги. оба знали, что джинн имела в виду не только его физическое состояние, но она не пыталась надавить — видимо боялась, что наспех подлатанные душевные раны вновь разойдутся и начнут обильно кровоточить. кэйю даже несколько забавляла ее тактичность и осторожность, но в глубине души он безмерно ценил, что старая подруга не имела намерений поковырятся в том, что еще даже не начало затягиваться — иначе он бы просто не выдержал и в голос завыл бы от боли. ему было достаточно долгих обеспокоенно-сосредоточенных взглядов на уродливую воспаленную полосу, пересекающую глаз — еще свежую, только начавшую рубцеваться рану — хотя лезвие прошлось не слишком глубоко, по ощущениям кэйи — дошло до сердца. дрожащая осторожность движений обычно уверенных рук старой подруги ворочала в его душе раскаленные угли вины — не смотри, что покрылись серым пеплом пустых и никому не нужных сожалений, они все еще бесконечно сильно обжигают то мягкое, открытое и беззащитное, что обнажилось в нем после того, как дилюк ушёл. но он знал, что джинн смотрела не только на рану — покрасневшая склера и опухшие веки никак не мешали хорошенько рассмотреть червонное золото его другого глаза. она ничего не спрашивала — он ничего не говорил. лишь раз она завела разговор о его прошлом, просто спросила вскользь, почти невзначай, и его прорывает. он рассказывает, пряча взгляд, уткнувшись ей в грудь, пока она мягко перебирает волосы на затылке, обнимая его, совсем как в детстве, а он стыдливо сопит и роняет слова самым тихим шепотом, потому что эта история никогда не должна была покинуть чертоги его памяти — потому что у каждого в жизни есть глава, которую никогда не прочтут вслух. эта глава кэйи началась с тёмного, тяжелого бархата небес, которого веками не целовал нежный свет звезд, с далекого проклятого наследия потерянных королей прошлого, чья кровь течет в его венах, с места, куда божества не опускают свой взор. с цепкого ледяного отцовского взора, чьи губы гнутся в ухмылке жестокой — приговор его светлому будущему застывает в безумном изломе рта — а слова «ты единственная надежда каэнри’ах» падают на плечи семилетнего кэйи тяжестью тысячи небосводов. тонкий кинжал из темного серебра — щедрый подарок от никогда не знавшего слов любви отца — жало, истекающее ядом смертельным — полосни по горлу своего беззаботного детства, сын, и стань тем, кем тебе предназначено быть — magnum opus своей растоптанной, униженной богами — пепелище и кладбище — родины. подними ее с колен, пусть она освободится и вознесется в своем былом величии. только вот какое дело ребенку с душой, сотканной из света, до отмщения и кровавого торжества над богами? маленький кэйя завороженно любуется как маслянистый свет, исходящий от суматошно танцующего пламени свечей, красиво бликует в лезвии и вскидывает глаза-звезды на маму, заявляя с той непоколебимой верой, которой обладают лишь дети: — я обязательно спасу тебя, мама, и тогда мы будем жить хорошо. и к нам вернуться звезды, о которых ты мне рассказывала. в ее глазах — некогда плавленом золоте, сейчас же блеклой охре без следа былого сияния звезд — бесконечные пустоши нежной печали, в ее голосе — колыбельная бескрайней-безбрежной любви, ошметки ласки — панихида. — мне не нужны звезды, мой маленький, если они вернутся к нам ценой твоего счастья. я бы скорей прожила тысячи тысяч проклятых беззвездных жизней, чем знала, что ты обречен нести это бремя. ты, душа моя, чище и светлее каждого, кто рождался на этой земле за последние пять столетий. не дай этой скверне мести и ненависти запятнать тебя. слезы, с ресниц небрежно смахнутые, да глубокий грудной голос матери, вплетающий в ритмы древней, как земля и небо, мелодии слова языка, который позже, после ее смерти, всегда отзывался в душе кэйи горячечной, удавкой обвивающей горло тоской. но это будет потом, в это мгновение кейя — чистота и невинность дитя, нетронутого жестокостью, интригами и ложью. в его мире нет заклятых врагов и жажды мести, высасывающей из души последние крупицы человечности и света, нет разделения на черное и белое — есть только мама, у которой добрые руки и почему-то всегда грустные глаза-озера, есть отец, напротив, строгий и сердитый, который злится из-за того, что юный кейя не в восторге от многочасовых тренировок по фехтованию и изучения насквозь пропитавшихся ветхостью карт далеких чужих земель. еще у него есть дайнслейф — мама говорила, что он мудрый и его надо слушаться во всем. кейя еще не совсем понимает, какой это — мудрый, но у дайнслейфа бесконечно серьезный вид и совершенно великолепный меч — даже пока он мерно покачивается в ножнах, и его смертельная красота скрыта от глаз, кейя задерживает дыхание, с восторгом любуясь эфесом и изящной резной гардой, но слишком боится попросить подержать чужое оружие в руках. а еще дайнслейф руководит всеми-всеми рыцарями черного змея, и кейя, наблюдая за тем, как королевская стража с почтением отдает честь и беспрекословно подчиняется всем приказам сумеречного меча, думает о том, что в будущем он хотел бы больше быть похожим не на отца — на дайнслейфа — непоколебимого, благородного, сильного. — отец сказал, что мне придется покинуть каэнри’ах и отправиться в мондшатдт. что-то о отмщении за предательство и о бездне, поглощающей божественный свет, дальше я не слушал. как думаешь, после того, как все закончится, я вернусь? не то, чтобы я хочу, но все же…это мой дом. дайнслейф — тайны и недомолвки под недвижимой гладью спокойного как сон в летнюю ночь взгляда — смотрит на него, сквозь него, в него, и отвечает: — однажды, через тернии и звезды, мой принц, ты найдешь свой путь домой, но он будет не там, где ты ожидаешь. сперва будь готов вкусить бесконечное горе, прежде чем распробуешь под ним терпкую сладость, и только тогда ты поймешь — ibi libértas, ibi patria. в тот момент кэйа ненавидел его всей душой за душные пафосные речи и сбивающие с толку не то советы, не то предостережения о нескончаемых страданиях или скорой кончине. теперь же он понимает каждое сказанное ему слово — тогда, в семь, десять, четырнадцать, он и не должен был понимать. в четырнадцать он боялся, что бездна позовет его — и он станет таким же, как его отец, — чудовищем не снаружи, но внутри, гнилым, испачканным скверной с головы до пят. сейчас он знает — бездна не позовет его, потому что ее печальный, грозный зов, — отдаленный, невнятный рокот грома вдалеке, возвещающий конец небесного порядка и смерть несущий — он сам. джинн стирает подрагивающими пальцами слезы с его щек, когда он замолкает, она и сама плачет беззвучно, но кэйа пугается ее слез больше, чем того, что его самый большой и страшный секрет — не секрет больше, потому что джинн, его лучший друг детства после дилюка, его вечная соратница и начальница, действующий магистр ордо фавониус — самый верный и светлый человек во всем тейвате — и он недостоин того, чтобы она проливала слезы по его жалкой проклятой душе. — тебе не о чем переживать, кай. ведь ты дома, и все, кто тебя любит и ценит, никогда не повернутся к тебе спиной. кем бы ты ни был по происхождению, какая бы судьба не была тебе уготована, ты — все еще ты, и мы все будет с рядом до последнего вздоха. и это константа. кэйя шмыгает носом. — но он отвернулся, джинни. джинн обнимает его так крепко, что кэйа почти опасается за совсем недавно сросшееся ребро. — самое большое и жестокое проявление любви — когда ты ее отпускаешь. дай вам обоим время исцелиться, кэйа, и вы будете в порядке. кэйя честно пытается прислушаться к ее словам. чтобы не сойти с ума от вечного беспокойства, от мыслей о дилюке, от сожалений и горечи, словно навечно поселившейся на кончике языка. кэйа топил себя в вине, когда было совсем паршиво, пьяно плакался вполголоса разговорчивому маленькому барду, с которым они часто пересекались в «доле ангелов» (он абсолютно точно не гордится этим, благо изливая страдания своей истерзанной души, он все еще держал себя в руках, не упоминая имени дилюка), брал работу за десятерых, выбирался на самые рискованные вылазки, до ночи оставался в штабе, разгребая бумажную волокиту годичной давности, из-за чего джинн приходилось буквально соскребать его со стола и насильно отправлять спать, когда на часах уже давно переваливало далеко за полночь. кэйа почти привык к размеренному ритму такой жизни, но шестое чувство навязчиво шептало на ухо, что это лишь затишье перед бурей. беда, как и положено, пришла откуда не ждали. кэйа вспоминает день, когда появилась метка, как один из худших дней рождения (он занимает почетное второе место в его списке, на первом, конечно же, восемнадцатилетие дилюка). он просто проводил выходной вместе с малышкой кли, отвлекая альбедо от приготовления очередной алхимической смеси, когда вдруг кисть руки словно окунули в кипяток. пытаясь притвориться, что ничего не произошло, кэйа продолжил поддакивать беззаботному щебету кли, обхватывая запястье холодными пальцами. крио на секунду притупило желание отпилить себе руку, но боль никуда не отступила. перед глазами заплясали цветные пятна и забегали мушки, кожу словно соскребали тупым ножом. — выглядишь неважно, все хорошо, мой принц? альбедо, как и всегда слишком проницательный, когда этого не требуется, цепко оглядывает его с головы до пят, выискивая потенциальную угрозу его жизни. их родной язык из уст алхимика звучит давно забытой панихидой о родине, которую кэйа безуспешно пытается то ли предать, то ли спасти, и которую альбедо никогда толком не знал, но общее наречие связывает их души неразрывной нитью. кэйа рад, что есть на этом свете еще один человек (человек ли?), способный разделить с ним эту прекрасную напевную речь. поначалу, кэйа опасался разговаривать на каэнрийском в присутствии кли, но подарок детства — блаженное неведение — занятую своими маленькими делами девочку мало интересовали скучные разговоры взрослых, неважно, на каком бы языке они ни велись. даже сейчас она с большим увлечением разрисовывала восковыми мелками одну из стен лаботатории, не обращая ни капли внимания на разворачивающийся диалог. запястье повторно пронзает болью, которая звенит во всем теле перетянутой тетивой, — вот-вот лопнет с пустым безжизненным звуком. кэйа не сдерживает болезненного вздоха и жмурится изо всех сил, лишь бы не выпустить сквозь крепко стиснутые зубы жалкий уродливый звук боли. дрожащими непослушными пальцами он буквально сдирает перчатку в надежде, что без нее станет легче. ему становится только хуже, когда он видит, как по коже змеей ползет карминовая цепочка из слов, которые врезаются острием между ребер прямо под сердцем, впиваются под кожу миллионами ядом пропитанных игл. даже если весь тейват, боги и звезды будут против нас, ничто не заставит меня разлюбить тебя. альбедо бережно ловит его прежде, чем он падает на колени. — на случай, если вдруг ты никогда не размышлял своей бесконечно умной головой, как должна выглядеть ситуация «обнять и плакать», я благосклонно дам тебе подсказку — это она. в ретроспективе кэйе даже забавно от того, как на вечно бесстрастном — ровная сизо-сероватая водная гладь, в этом они с дайном просто близнецы сиамские — лице алхимика медленно расцветает бледным росчерком мела паника. справедливости ради, от альбедо — рукотворное совершенство нечеловеческого — который лишь изредка соблаговолял опускаться до бесконечно суетных и порой нелогичных проявлений человеческих эмоций и временами не постигал всего разнообразия их спектра, было просто невозможно требовать быть тонкой и чувствительной натурой, источающей эмпатию по отношению к каждому встречному-поперечному. но неугасаемое пламя жажды знаний и острое желание вкусить такую далекую, недоступную человечность были лучшими катализаторами — альбедо много наблюдал со стороны, анализировал и делал выводы. но даже накопленные с годами познания мало помогли бы ему сейчас, когда кэйа рассеянно сидел на полу его лаборатории и выглядел так, словно готов или броситься за скальпелем, чтобы отпилить себе руку с новообретенной меткой, или броситься с моста. альбедо думает, что в данную секунду известие о том, что господин рагнвиндр бесславно скончался в какой-нибудь натланской канаве, осчастливило бы его больше, чем второе пришествие каэнри’ах. он бросает взгляд на кэйю и со вздохом, полным безнадежной, ломкой заботы, и идет варить успокаивающую настойку. ему предстоит долгая воспитательная беседа о дурацких, разрушительных влюблённостях, которые не приводят ни к чему хорошему, кроме его увеличивающейся в геометрической прогрессии тяги к самоубийству. селестия, — думает он, — я обречен на вечные страдания.***
при свете дня бегать от мыслей навязчивых — якоря в рассыпчатом иле прошлого застрявшие намертво — легко, как дышать — кэйя позволял себе увязнуть по шею в заботах и делах, найдя в них спасительную отвлеченность. не вижу, не слышу, не говорю — и дышать кажется почти получается, словно он с грудной клетки наконец-то стащили всю тяжесть небес. но когда закатное солнце напоследок мягко облизывает оранжевым острые шпили собора барбатоса, прежде чем уступить место бархатным ежевичным сумеркам, а на небосводе звезды шепчутся о судьбоносных встречах и переплетающихся судьбах, никем не замеченный кэйа тихо сходит с ума. даже когда вино приятно горячит кровь, свежий ветер играется с перекинутой через плечо прядью, а город, который он выбрал называть своим, давно упал в мирный, спокойный как у ребенка сон, кэйя эгоистично пытается урвать себе хоть чуточку той безмятежности, которой дышит все вокруг. получается скверно — каждый раз он все равно возвращается мыслями к клятве бесконечности, окольцовывающей его запястье. даже если весь тейват, боги и звезды будут против нас, ничто не заставит меня разлюбить тебя. кэйя ведет пальцами по буквам — киноварь по карамели — сочетание не такое уже и привлекательное — ему думается о том, как ослепительно красиво смотрелись бы алые росчерки слов на бледной, едва тронутой солнечными ласками коже дилюка, от этой мысли ему одновременно головокружительно хорошо и бесконечно плохо. первый год без дилюка — удавка, туго оплетающая шею — отрицание. он призраком неприкаянным бродил у винокурни, выглядывая в окнах знакомый проблеск алого. отчаянные бесплодные попытки достать дилюка, засевшего в подреберье каждым вздохом, взмахом светлых на кончиках ресниц, каждой улыбкой, шрамиком и родинкой — нереально, невыполнимо, невозможно. второй год без дилюка — пожирающий изнутри гнев, который не на кого обрушить. он клокочет и пенится, как кипяток в плотно накрытой крышкой кастрюле — злость накаляет до предела, копится и копится, пока места становится очевидно недостаточно, чтобы удержать все внутри. и он срывался на неудачно подвернувшихся под горячую руку нерасторопных рыцарей; огрызался на альбедо, который время от времени приносит снотворные зелья из туманных цветков для его затянувшейся бессонницы и, не впечатлённый его навыками метания ножей для писем, откровенно насмехается над его пустыми вспышками гнева; строчит полные язвительности письма аяксу и плюется ядом на любой, даже самый тонко завуалированный колкой насмешкой вопрос о его душевном здоровье (потому что было до боли очевидно, что он не в порядке). второй год без дилюка — смертельная, сжирающая его тоска — исписанные вдоль и поперек листы, рассыпанные по столу в его жилище; кэйя выводит строчку за строчкой, отчаянно, как мантру повторяя, желая запомнить, заучить, навсегда оставить несмываемым оттиском в голове: дилюк, ты такой эгоистичный ублюдок, что клянусь, если вдруг ты вернешься в мондштадт, я собственноручно вспорю твою грудь и вырву твое сердцепотому что ты поступил со мной так же, и я хочу, чтобы ты почувствовал, как мне было больно, когда ты ушел
я ненавижу тебя так сильно, что когда я начинаю думать о тебе, у меня дрожат руки от того, как сильно я хочу сомкнуть их на твоей шее до противного мертвого хрустаи нет, совсем не от того, что я бы хотел еще хоть один раз обвить руками твои плечи и зарыться носом в твои волосы, которые пахнут закатниками и домом, потому что так я чувствую себя самым счастливым на этом свете
я задыхаюсь от ярости, когда я думаю, как ты, весь воплощение чести и благородства, вот так легко и трусливо сбежал селестия пойми куда и бросил поместье, рыцарей, мондштадт, словно они не значат абсолютно ничего для тебяя задыхаюсь от боли, когда я думаю, что тебе было так легко оставить меня и вычеркнуть из своей жизни, пусть даже после того, что я сделал, — словно мы не были самыми близкими друг для друга людьми
я искренне завидую тому счастливцу или счастливице, что прикончит тебя — я хотел бы сделать это собственноручно, видеть, как свет покидает твои глаза, — ни с чем не сравнимое удовольствиеты можешь быть не в порядке, тебя могли тяжело ранить или убить, а я никогда об этом не узнаю и ничего не смогу сделать, и от этого бессилия мне хочется кричать
третий год без дилюка — принятие — горькая пилюля, которую, как упрямо ни сжимай челюсти, но приходится принять и проглотить. он не вернется, а кэйа не сможет попросить прощения, как ему хотелось бы, не посмотрит в глаза, не увидит в них ничего из того, что было так его сердцу дорого — яркий блеск искренней радости, искры смеха, затаившиеся в уголках рта и морщинках вокруг глаз, теплая текучая нежность, тонущая в расширенных зрачках. метка, обернутая вокруг запястья, даже сквозь года все еще ощущается как ожог. кэйа рассеянно потирает ее пальцами, чтобы хоть слегка унять навязчивый жар — он ужасно напоминает то далекое, но не забытое с годами ощущение, когда дилюк крепко, но аккуратно окольцовывал его запястье пальцами и вел за собой, когда он был слишком навеселе, чтобы идти ровно на своих двоих, а кэйа спотыкался через шаг (он никому не расскажет, что делал это специально), хохотал как умалишенный и цеплялся за руки, плечи, спину дилюка репейником. сейчас он бы отдал все, что у него есть и больше, лишь бы дилюк сделал так снова. лишь бы позволил украдкой урывать крохи внимания, солнечные зайчики улыбок ласковых, пальцы в волосах запутанные, лишь бы не смотрел с тем холодом и отреченностью, словно на заклятого врага. лишь бы просто увидеть его снова, целого и невредимого. «бойся своих желаний, мой принц» — тянет голос в его голове, почему-то подозрительно сильно напоминающий дайнслейфа. краем уха кэйа слышит мерный перестук копыт и лошадиное ржание, и спустя бесконечные несколько секунд, он осознает. в городе не должно быть ни одной лошади. неведомая сила, словно потянув за ниточки, заставляет его обернуться. вдох позорно обрывается, застывая комом поперек горла. дилюк. верхом на рыжем рысаке, смертельно уставший, судя по напряженной позе, его дорожная одежда видавшая виды — потрепанная и пыльная; волосы, высоко собранные в высокий хвост, спутались (кэйа может даже рассмотреть застрявшую в них веточку) и весь его внешний вид далеко не соответствует его статусу и положению, но ему, очевидно, плевать. его лицо, загоревшее и веснушчатое, изменилось, вытянулось и заострилось, потеряв подростковую мягкость, и кэйе остается только гадать, можно ли порезаться об эти скулы; он видит новые шрамы, происхождение которых не знает, но заочно хочет убить каждого, кто посмел ранить его люка. глупо было бы отрицать, что дилюк повзрослел, в двадцатидвухлетней его версии появилось то новое, неизведанное, чего кэйа никогда не видел и не знал в нем в восемнадцать, шестнадцать, четырнадцать. не изменились лишь глаза — в них все те же жажда жизни и страсть, радость и интерес, честность и прямота. кэйа не может насмотреться. дилюк, словно почувствовав на себе пристальное рассматривание, встречается с ним взглядом — кэйа, замерев, как на мушке, высматривает самые крохотные изменения на чужом лице, жадно ловит, как расширяются зрачки, желваки играют под золотистой кожей, как дилюк, нервно сжимая пальцы, крепче стискивает поводья, и отворачивается, разрывая зрительный контакт, и кэйя с горечью чувствует, как ядовитая желчь плещется внутри, стягивая спазмом горло. желание окликнуть, подбежать к лошади, вытряхнуть дилюка из седла и хорошенько отлупить борется в нем с желанием притянуть к себе за лацканы плаща, вплестись пальцами в спутанные волосы, прижаться грудью к груди, и стоять так вечность, слушая чужое сердцебиение и дыхание, чтобы убедиться — он не сходит с ума, это не сон, дилюк реален. но все, чем он довольствуется — долгий пронзительный взгляд на чужую широкую спину, рассыпанные по ней рыжие пряди, и отвратительное чувство тоски — он только вернулся, но уже уходит. снова. жестоко ровно настолько же, насколько милосердно. метка жжется снова, напоминая о себе, и кэйа настойчиво трет ее холодными пальцами, пытаясь избавиться от ее жара. помогает ли ему? нет. бутылка полуденной смерти, припасенная в квартире на особый случай, не сразу поддается нервно подрагивающим рукам. кэйа издает победный возглас, когда наконец трижды клятая пробка остается в руке, и прикладывается к горлышку, игнорируя существование бокалов. вкус приятный, почти безупречный в сочетании кислинки и сладости, давно не вызывает прежней эйфории, даже когда кэйа приканчивает почти всю бутылку. он лениво обводит взглядом комнату — меховая накидка, небрежно закинутая на спинку стула, соскользнула и теперь неаккуратно лежит на полу мятой кучей, стопка орденовской документации, потревоженная сквозняком, рассыпалась по всему столу, раковина художественно обставлена пустыми кофейными кружками. прибрать бы этот бардак, думается кэйе, пока он сидит на подоконнике, считая горящий в окнах свет. голова кажется безумно легкой и зрение слегка плывет от выпитого на голодный желудок вина, поэтому он уверен, что ему просто мерещится, когда он видит дилюковского орла, парящего над крышей дома напротив. птица, очевидно, тоже заметила его и спикировала вниз с резким криком. кошмарное животное, кэйа никогда не любил его. не проходит и пяти минут, как в дверь стучат. один длинный, три коротких — кэйа почти не хочет идти открывать, потому что знает, кто ждет его за дверью. хотя все равно бесполезно, его гость сам зайдет. — я бы на твоем месте закрывал дверь на ночь глядя. под весом его шагов половицы едва слышно скрипят, кэйа боковым зрением видит, как он облокачивается плечом на стену совсем рядом, у подоконника, но продолжает изображать бурную деятельность, притворяясь, что пальцы вовсе не дрожат нервно от его присутствия. игнорируя правила приличия, молча рассыпает душистый табак по тонкой бумаге, увлеченно сворачивает в лодочку. он не переживет этот разговор, если не закурит в эту же секунду. — в этом доме нет ничего ценного, что приходилось бы охранять. к тому же, вдруг я кого-то жду? он отвлекается, любуясь законченной самокруткой, и наконец позволяет себе посмотреть на дилюка. тот осуждающе смотрит на зажатую между пальцев сигарету и недовольно поджимает губы. — и давно ты куришь? — и давно тебя заботит, что я делаю? — с холодной улыбкой парирует кэйа, — огоньку не найдется? дилюк колеблется, прежде чем протянуть руку к его лицу (кэйа буквально уговаривает себя не дернуться), и щелкает пальцами — на кончиках мягко вспыхивает крохотное пламя. кэйа торопливо прикуривает, кивая благодарно, и делает первую глубокую затяжку. свешивает ноги на улицу и приглашающе хлопает по освободившемуся рядом местечку на подоконнике. дилюк — непривычно сомневающийся и привычно молчаливый, топчется рядом, не зная, куда себя деть, и кэйа давит в себе желание истерически рассмеяться прямо в его глупое красивое лицо. он сидит почти на самом краю, по-ребячески болтая ногами, и размышляет, достаточно ли высоты третьего этажа, чтобы разбиться насмерть, и разочарованно приходит к выводу, что выйдет только сломать пару ребер, в лучшем случае позвоночник. тоска смертная, ей-богу. молчание между ними напряженное, неловко-липкое, и они замерли в нем, как мушки в янтаре, увязли всеми крыльями без возможности выбраться. кэйа слишком устал от роли шута и разряжать обстановку не хочет и не будет, слишком уж интересно, какие невысказанные обиды и припрятанные в рукавах сожаления принес с собой дилюк, раз уж они вынуждают его находиться в его, кэйи, компании дольше одного вздоха. наконец, дилюк, с вымученным вздохом, как будто всему тейвату одолжение делает, опускается рядом на широкий подоконник, забирает у него из пальцев медленно тлеющую сигарету, которую кэйа провожает расширившимся от изумления взглядом, но не препятствует, и дилюк затягивается, так, что скуривает почти половину за один вдох, даже не поморщившись, и возвращает бычок с недовольным: — что за солому ты куришь, это просто кошмарно. — что поделаешь, у нас в мондштадте более всего развита винная индустрия, в табачном деле, к сожалению, не так преуспеваем, — насмешка перекатывается конфетой во рту; кэйа ждет — оглушающего взрыва, наподобие того, как в тот день, ждет, что дилюк вновь — замкнутый, непрерывающийся круг сансары, который не в силах разорвать ни люди, ни боги — накричит на него, срывая голос, обвиняя в предательстве, в смерти крепуса, во всех человеческих грехах. но дилюк молчит, в его глазах звезды и загадки тлеют, рассыпаются пеплом; слова умирают, невысказанные, потому что сейчас они — как блестящая шелуха конфетти на похоронах — неуместны безмерно, но кэйе до ужаса хочется наполнить молчание хоть бессмысленным трёпом, потому что ему неуютно, потому что он уверен, дилюк должен быть безумно зол на него, должен ненавидеть его, презирать все его существо, а не преспокойно сидеть на подоконнике его квартиры, соприкасаясь невесомо плечами и бедрами, и с самым невозмутимым видом закручивать себе и кэйе новые самокрутки, набивая их тонко пахнущим табаком из расшитого шелковыми нитками кисета, выуженного из кармана пальто. — знаешь, порой мне так тяжело думать о прошлом. и не только потому, что оно наполнено болью потери дорогого мне человека, нет. потому что на прошлое всегда приходится смотреть сквозь призму настоящего, и ты, словно через увеличительное стекло, смотришь на собственные ошибки и понимаешь, что все могло бы быть иначе, будь ты терпеливее, чутче, мудрее. но в этом и заключается бремя прошлого — оно уже записано в звездах. ты смотришь на созвездия, а они смотрят на тебя в ответ. ты можешь закрыть глаза, смежить веки до мушек на их изнанке, никогда не поднимать взгляд на небо, но они всегда будут там, освещать твой тернистый путь, их свет — твоя боль, твои слезы, ошибки и разочарования, но благодаря им ты больше не оступишься так же, как когда-то однажды уже оступился. — да ты стал настоящим мудрецом, мастер дилюк, никак не ожидал, что твое путешествие в сумеру так благотворно повлияет на тебя. но, прости уж мою узость ума, не могу ухватить твою чересчур глубокую мысль за хвост. что ты хочешь сказать всем этим? — всего того, что я хочу сказать, наверное, невозможно уместить в слова. я хочу сказать, что мне все еще больно. все это время я искал отмщения, полагая, что в нем я найду справедливость, но нашел лишь сожаления и кровь на собственных руках. я хочу сказать, что мне жаль, что со смертью отца, я похоронил еще и нас. я хочу, чтобы ты знал, что я не желаю и не буду винить тебя, но я все еще злюсь, что ты ничего не говорил о себе годами, а потом взял и вывалил на меня всю правду в самый худший момент, который только можно себе представить. кэйа не может дышать, не может говорить, не может смотреть на дилюка, но смотрит, пока он словно режет его сердце без ножа; он не верит в то, что этот разговор происходит, не верит в то, что слышит, потому что дилюк звучит так спокойно и мягко, так всепрощающе, что хочется взвыть о том, что он не достоин добрых слов, не заслуживает ни понимания, ни снисходительности, ни прощения, но дилюк непреклонно, безжалостно продолжает, игнорируя панику, растекающуюся в чужих зрачках. — в ту ночь я наговорил тебе столько ужасных вещей, барбатос, я отрекся от тебя, ранил тебя во всех смыслах этого слова и ушёл, оставив тебя с глазом бога и виной на плечах. и даже если я встану сейчас на колени перед тобой, это ничего не изменит. даже если я скажу, что беру свои слова назад, что никогда по-настоящему не имел в виду всего того, что сказал, но все же… дилюк садится в пол-оборота к нему, тянется рукой к его лицу, осторожно, словно боясь спугнуть дикого зверя, касается самыми кончиками пальцев повязки, молчаливо разрешения спрашивает. кэйа набирает побольше воздуха в грудь, как перед прыжком с высоты в воду, и сам стягивает ткань вниз, наблюдает за тем, как расширяются карминовые глаза, как дилюк прикипает взглядом к его лицу, как его губы приоткрываются, чтобы продолжить говорить, но кэйа заранее знает, что то, что он хочет сказать, без преувеличения просто убьет его. — люк, пожалуйста, молчи, не говори ничего, — как последние слова приговоренного к смерти — песнь отчаяния и мольбы. — я прощаю тебя, кай. и прошу тебя — прости меня. кэйа уговаривает себя держаться, но спазм, сковавший горло, не дает сказать, не дает вздохнуть. у него дрожат губы, дрожат руки и он чувствует себя так, словно сердце, эта дурацкая мышца между ребер, сейчас просто взорвется от облегчения, от раскаяния, от сумасшедшей, испепеляющей его изнутри любви к дилюку. он цепляется за лацканы пальто дилюка непослушными пальцами и воет в голос, и в этом звуке столько сырых, уязвимых эмоций, что дилюк содрогается на секунду, прежде чем стянуть его с подоконника за собой и впаять его трясущееся в истерике тело в себя, сжимая в объятиях, успокаивающе поглаживая темные волосы, пропуская пряди сквозь пальцы. дыхание дилюка — размеренное движение морских волн, — глубокий вдох и мерный, спокойный выдох, — щекочет висок, его ладони на спине горячие даже сквозь его перчатки и кэйину рубашку, и это ощущение правильности, защищенности, дома, размазывает кэйю до бесполезных, скованных вдохов через забитый, не дышащий нос и тихого, разбитого скулежа. — кай, дыши со мной, давай. и кэйю ведет от крошева ласки в мягком, низком голосе, он послушно сопит, успокаивая суматошное дыхание, и поднимает взгляд на дилюка, изо всех сил стараясь передать все то, что не может озвучить вслух. «я так счастлив, что ты вернулся.» «я не могу поверить в то, что ты прощаешь меня, я не заслуживаю твоего прощения, ты что, святой?» «я так безумно скучал по тебе, что мне проще было смириться, что ты больше никогда не появишься в моей жизни, чем то, что ты вернешься, не говоря о том, что простишь меня.» «будь милосердным и пощади мое бедное, глупое, влюбленное сердце, я умоляю тебя.» дилюк смотрит на него с мягкостью и сочувствием, крошечная улыбка в уголке его потрескавшихся губ — искра ломкой, болезненной нежности, — и проводит подушечкой большого пальца под глазом, не то утирая слезы, не то одаривая мимолетной, извиняющейся лаской светлую полоску шрама, оставленного им самим. садит кэйю на развороченную, не заправленную еще с утра кровать, приносит ему холодной воды в бокале, потому что чистых кружек в доме не наблюдается, на что тот только хмыкает, осушая бокал, и притягивает дилюка к себе, обнимая за талию и утыкаясь горящим после слез лицом в его живот. — тебе не за что просить у меня прощения. это моя обязанность. дилюк вздыхает недовольно и треплет его по волосам. — мы не будем спорить о том, кто должен или не должен извиняться или кто виноват больше, нам не пять лет, в конце концов. мы оба хороши, и оба причинили друг другу боль, и оба чувствуем себя виноватыми за это. но мы можем все обсудить, понять и простить, и двигаться дальше. вместе. кэйа фыркает насмешливо и поднимает на дилюка взгляд, полный тонкой насмешки. — тебя там точно в сумеру малая властительница кусанали в лобик поцеловала, не иначе. а то как еще объяснить тот факт, что ты стал таким важным дядькой, который говорит мудреными глубокими словами и обладает эмоциональным интеллектом зрелого состоявшегося человека, а не чайной ложки. дилюк приподнимает брови, усмехаясь под нос. — а ты как был пубертатной язвой, так и остался, никакого личностного роста. кэйя посмеивается и пожимает плечами, на душе так легко и тепло от их привычных дурашливых перепалок, что улыбка сама наползает на лицо. — что я могу сказать, горбатого могила исправит. кроме того, это неотъемлемая часть моего шарма. они улыбаются друг другу как дураки влюбленные, ощущая, как с каждым сказанным друг другу словом гордиев узел на сердце распутывается петля за петлей. они теснятся на узкой односпальной кровати кэйи и делятся всем, что случилось за бесконечные, тягостные три года. кэйа боится засыпать, да что там, он боится моргать лишний раз, потому что ему все еще кажется, что все это или плод его больного воображения, и он банально сходит с ума и ловит галлюцинации, или его подкараулил и прирезал за углом какой-нибудь похититель сокровищ, пока он брел домой из таверны пьяный в хламину, и теперь он уныло тусуется в чистилище, где боги селестии позволили ему благосклонно пригрезить дилюка напоследок, прежде чем пинком под задницу спустить в преисподнюю. но низкий, чарующий голос дилюка под ухом, вкупе с теплом и мягкостью кровати заставляют его сонно моргать глазами все чаще, пока он не может открыть их в принципе, поддавшись усталости и эмоциональной перегрузке. он падает в сон и ему снится терзающее его прошлое и пугающее неопределенностью будущее. то, чего никогда не происходило, и то, чему предначертано быть. дилюк в тринадцать — угловатость и юношеская неловкость. дилюк в двадцать три — хищная грация и уверенность, что светится в каждом его шаге, взгляде, вздохе. кэйа видит его, юного и беззаботного, только получившего глаз бога, такого же юного и беззаветно-безвозвратно-безответно влюбленного себя, и воспоминания — последний ускользающий луч солнца перед сумерками, — кэйа жмурится от на мгновение ослепившего его света, чтобы разомкнуть веки и оказаться уже совсем в другом месте. он лежит на кровати, закутанный в одеяло, сонный и разморенный теплом. в подсвеченном солнцем воздухе суматошно танцуют мелкие пылинки, из приоткрытого окна пахнет влажной свежестью после грозы, сквозняк бегает по лицу и рукам, заставляя покрываться узором мурашек, и он быстро растирает кожу в попытке согнать их, как надоедливых мух. — замёрз? кэйа вздрагивает от неожиданности и оборачивается. дилюк стоит в дверях, и кэйе хочется одновременно зажмуриться от того, какой он ослепительный в мягком утреннем свете, и никогда не отводить от него взгляда. он выглядит старше, это видно по углубившимся лучикам морщинок у глаз и опасно острой линии челюсти; это видно по широкой вздымающейся груди и разлёту плеч, от вида которых рот невольно наполняется слюной, это видно по роскошному водопаду рыжих кудрей, небрежно рассыпанных по плечам, достающих аж до поясницы. кэйа как никогда близок к бесславной, абсолютно не героической смерти от остановки сердца, когда цепляет взглядом золотистый обруч кольца на безымянном пальце дилюка. он откуда-то точно знает, если он опустит взгляд на собственную руку — обнаружит такой же, и от этой мысли ему так плохорошо, что хочется визжать от восторга в подушку как девочка-подросток. — безмерно. согреешь меня? — лучшая обворожительная улыбка из его арсенала заставляет дилюка улыбнуться в ответ— того дилюка, которого он еще не знает, но надеется встретить в будущем, и которого до дрожи любит, потому что какой бы ни был дилюк — четырнадцатилетний, с разбитыми коленками и россыпью веснушек по острым плечам; восемнадцатилетний, c разбитым вдребезги сердцем, злой, обиженный на весь мир; двадцатилетний, с зажившими шрамами прошлого, непоколебимой решимостью и глазами, такими же, как в их первую встречу — в них жажда жизни и страсть, радость и интерес, честность и прямота. кэйа никогда не сможет насмотреться. дилюк забавно шлепает босыми ногами по деревянному полу прежде чем упасть на кровать рядом с ним, поднимая в воздух вальс пыли. он подвигается ближе к кэйе, и тот не может сдержать позыва и заключает его спокойное, довольное лицо в клетку своих прохладных ладоней, от чего дилюк жмурится как большая кошка и мягко целует его в ладонь. — на следующий день рождения, клянусь, я подарю тебе бритву, чтобы ты наконец избавился от своего нелепого юношеского пушка. дилюк недовольно морщит веснушчатый нос и подгребает его ближе к себе, его большие горячие ладони ощущаются на талии просто волшебно, и кэйа довольно вздыхает, прижимаясь ближе. — поверить не могу, что ты посмел назвать мою брутальную щетину юношеским пушком. — еще хоть одно слово возмущения, и я официально отказываюсь целовать тебя, пока ты не побреешься. дилюк фыркает насмешливо, словно это самая забавная вещь из всех, что он когда-либо слышал. — кай, я тебя умоляю, это самая пустая угроза из всех, что я когда-либо слышал, и уж поверь, в свою сторону я слышал предостаточно. ты не выдержишь без моих поцелуев и дня. ухмылка расползается по лицу, сытая и мягкая, с примесью нежной насмешки. — протестую. я не продержусь и минуты, так что ради семёрки, встань и побрейся, если только ты не желаешь моей драматичной бесславной кончины от нехватки поцелуев. — ты ведешь себя как самая настоящая зараза. — ты не понимаешь, это такой флирт. они катаются по кровати как дети малые, мягкие смешки наполняют комнату, смешиваясь с пылью и солнечным светом и мелодичным отзвуком безграничной любви. в этот момент кэйа готов поклясться душой, жизнью, любовью, всем, что дорого ему на этом свете, — он и дилюк, две стороны одной монеты, никогда не смогут существовать друг без друга, и кэйа будет, затаив дыхание, смиренно надеяться на искупление и преданно ждать его века, тысячелетия, эоны, а дилюк всегда будет к нему возвращаться с беззащитно протянутым на ладони, всепрощающим сердцем. так было, есть и так будет — мудреное, непостижимое хитросплетение судеб, бесконечный круг сансары. он готов проснуться.***
когда по воле отца кэйа оказался в мондштадте, одинокий и потерявшийся ребенок, на плечах которого тяготеет неподъемными бременем мутное и неясное — илистое дно реки времени — будущее страны без архонта, все происходящее вокруг казалось игривой насмешкой судьбы. но с каждыми проведенным днем он все больше и больше уверялся, что насмешка эта больше похожа на благословение небожителей, не иначе, потому что люди, некогда бывшие чужими, внезапно и неожиданно стали ближе, чем семья. его отец всю жизнь втолковывал ему, что «кровь гуще водицы», а дайнслейф задумчиво бросал, что семья — это намного больше, чем кровные узы. и сейчас, когда он проводит спокойные, тихие вечера с альбедо в его лаборатории, когда с азартом врезается в пыл сражения плечом к плечу с аяксом, глубокомысленно беседует за сигаретой с розарией на крыше собора, глушит рыбу в сидровом озере вместе с малышкой кли, — он соглашается с дайнслейфом, даже если и не признает этого вслух под страхом смерти. кэйа искренне обожал их всех, особенно кли, эту маленькую непоседливую искорку, но к его несчастью, у нее была удивительная способность запоминать то, что ей не следовало, и рассказывать то, о чем желательно молчать. и поэтому кэйа оказывается в этой очевидно предполагающей курьёзы ситуации: альбедо срочно нужно отлучиться на хребет проверить образцы в своей пещере тролля, и он ловко перекладывает ответственность за присмотром над кли на его хрупкие плечи. не то, чтобы кэйа против, но приводить шестилетку в таверну к дилюку, где он прохлаждается вечерами, — совершенно точно не самая блестящая из идей алхимика. кли, с характерным детям неуемным любопытством, рассматривает новое место и нетерпеливо ёрзает у кэйи на коленках, пока он приканчивает свой бокал «полуденной смерти». — такой пример ты подаешь детям? — дилюк, у которого сегодня смена в таверне, активно выражает свое неодобрение по поводу присутствия кли в месте, где ей не положено быть еще ближайшие лет этак десять. — я могу понять твоё возмущение, мастер дилюк, но не могу же я позволить такому изысканному вину пропасть даром. тот фыркает недовольно и ставит перед внезапно притихшей девочкой стакан яблочного сока, но кли выглядит не впечатлённой и смотрит на него букой. — что не так, искорка моя? кли переводит на него взгляд — нахмуренные брови и насупленный веснушчатый носик умиляют его донельзя, но золото и солнечный свет её детских глаз — серьёзность и искреннее беспокойство, — кэйа чует не то подвох, не то провокацию (и хотя слово пиздец будет ненадлежащим для детских ушей, оно наиболее точно описывает его дурное предчувствие). кли тычет пальцем в грудь дилюку и с вызовом восклицает: — не хочу я никакого сока от такого угрюмого взрослого, как ты! это из-за тебя кэйа очень грустил, а братец альбедо ужасно волновался, из-за того что кэйа плакал! кэйа не знал, плакать ему сейчас или смеяться, но вытянувшееся в изумлении лицо дилюка выглядело ужасно забавным, и он попытался скрыть невольно вырвавшийся смешок кашлем. получилось не очень, судя по многозначительному хмыканью. вспышка детского гнева превратилась в огонёк на ладошке кли — пламя небольшое, подрагивающее от бурных эмоций, искры от него падают прямо на барную стойку, прожигая дорогое инадзумское дерево. кли, хотя совсем недавно получившая глаз бога, давно не пугается его стихийных проявлений, но в силу юного возраста, девочка пока не слишком хорошо контролирует своё пиро. зато она взволнованно ойкает, когда видит, как огонь в руке никак не потухает, а стойка начинает дымиться. кэйа кладёт ладонь на горящее дерево — крио расползается под пальцами морозным узором и огонь пораженно шипит, затухая. над ухом дилюк тяжело вздыхает, видимо оценивая нанесённый его имуществу ущерб, но в этом звуке нет ни злобы, ни раздражения, лишь смирение и тихая нежность. он цепляет кончик пальца перчатки зубами («показушник», мысленно фыркает кэйа, но не может оторвать взгляда), стягивает одну, избавляется от второй, и мягко берет ладошки кли в свои. — я понимаю, что ты злишься на меня, малышка, но давай заключим сделку? ты пообещаешь, что будешь приходить ко мне и мы будем учиться контролировать твоё пиро, чтобы ты никому случайно не навредила. а я пообещаю, что никогда больше не заставлю кэйю плакать. договорились? кэйа не может дышать от того, до трепета мягко звучит голос дилюка, и как его взгляд полон теплоты и искренности. он почти тает, и его сердце рвётся и трещит по швам от переполняющей его любви. почти, потому что его словно пронзает стрелой, когда он видит метку. по запястью дилюка рассветно-алым бежит цепочка символов, которые так играючи легко складываются в слова его родного языка. ничто не вечно под луной — кроме моей бесконечной любви к тебе. о семёрка, у судьбы просто прескверное чувство юмора. пока дилюк и кли обмениваются обещаниями и клянутся на мизинчиках, кэйа отчаянно старается не пялиться, но взгляд отвести так же тяжело, как если бы дилюк стоял перед ним голым, — просто невозможно не смотреть, как ни старайся. когда он рассказывает об этом альбедо, он не желает упоминать, что позорнейшим образом сбежал, подхватив кли подмышку, альбедо смотрит на него так, как будто собственными глазами видел, как кэйа сверкал пятками из таверны, но никак не комментирует. — и когда ты собираешься сказать ему об этом? — об этом — это о том, что у него метка на языке страны, которую он ненавидит, и с проклятым населением которой он борется каждую ночь, переодеваясь в супергероя? альбедо раздраженно закатывает глаза так сильно, что наверное видит изнанку своего черепа. привычки, оказывается, ужасно заразны. — нет же, дурень. о том, что вы суженые. — как ты смеешь оскорблять меня, я твой принц! — ничего не могу с собой поделать, если твой уровень интеллекта застрял на уровне семилетки. скоро кли тебя умственно перерастет. — эй! после таких серьёзных оскорблений в сторону королевской особы, по законам нашей горячо любимой родины, мне пришлось бы собственноручно отдать тебя на растерзание скирк. и вообще, с чего это ты взял, что это я? алхимик отрывается от хладнокровного разделывания ящериц и выглядит так, что кэйа примеривается, сможет ли он в два прыжка оказаться у выхода и не словить скальпель в какую-нибудь из конечностей. альбедо агрессивно массирует переносицу. в котле на огне весело булькает зелье от похмелья. картина маслом. — позволь полюбопытствовать, кто еще по-твоему может оставить кошмарно слащавую и высокопарную фразу на языке мёртвого королевства своему суженому, как не ты, ваше высочество? — сходу могу назвать как минимум четыре варианта. тарталья, дайн и ты. еще вполне возможно тот бард, венти, потому что я готов поклясться барбатосом и всей семеркой, что когда я пьяный ныл ему о дилюке, он по-отечески потрепал меня по плечу и сказал, мол, не переживай, мой мальчик, tempus vulnera sanat et omnia vincit amor. — если бы дайнслейф, ровно как и чайльд, знали, какие дурацкие предположения ты выстраиваешь сейчас, лишь бы не смотреть в глаза правде и здравому смыслу, то первый бы хоть из гроба восстал, но ходил бы за тобой мрачной тенью и душнил тебе над ухом до скончания времен о тонкостях ухаживаний за принцем и свадебных традициях каэнри’ах, и ты бы сбежал к дилюку сам, лишь бы избавиться от его назойливого присутствия. а аякс бы просто примчал из ли юэ и переломал бы тебе хребет. или дилюку. скорее вам обоим. касательно меня, ты прекрасно знаешь, что я не человек, поэтому у меня в принципе не может быть метки. — а что насчет венти? альбедо насмешливо вздергивает бровь с каменным лицом. кэйа одновременно ненавидит и обожает, когда видит частичку себя в характере альбедо. хороша чертовка, но зато теперь он может понять дилюка, который на каждую его невыносимую шпильку вздыхает так тяжело, словно держит на своих плечах селестию. — на тебе можно проводить исследования о губительном влиянии алкоголя на когнитивную деятельность мозга. пить меньше надо. такими темпами у тебя вагнер в моракса превратится, а диона в малую властительницу кусанали. — я тебя ненавижу. — мы оба знаем, что это ложь. ты просто в стадии отрицания. это проходит. — во имя астарот и асмодей, альбедо, рейндоттир дала тебе гениальный ум не для того, чтобы нес чушь. как дилюк может быть моим суженым? это же, абсолютно невозможно, это буквально немыслимо, это… …то, о чем он всегда мечтал. что он будет рядом, когда запястье дилюка обнимет его метка, которую он будет целовать каждое утро, просыпаясь в одной кровати; что он выбросит к чертям все дурацкие перчатки и заставит дилюка закатывать рукава рубашек и ходить с меткой напоказ, чтобы всякие там донны знали — самый завидный жених мондштадта занят им. навсегда, до скончания времен, в этом мире и вне его, во всех вселенных и параллельных мирах. жадность — грех? возможно, но во всем, что касается дилюка, кэйа с удовольствием согрешит. — слюни подотри, на пол капает, — фыркает насмешливо из своего угла альбедо, конечно же замечая его поплывший, влюбленный взгляд в никуда. кэйа дуется и швыряет в него сушеный хвост ящерицы, целясь в голову, а потом с бешеным хохотом вылетает прочь из алхимической лаборатории ордо фавониус, потому что несчастный хвост застревает у альбедо в волосах, а алхимик в свою очередь выглядит так, словно готов гнать его прочь ссаной тряпкой до самых врат каэнри’ах. метка вокруг запястья больше не ощущается как кандалы. она приносит с собой тепло любви и сладкое дыхание заворочавшейся в груди надежды. любовь побеждает все, и мы покоряемся любви.