Часть 1
4 июля 2022 г., 00:27
Дрянно.
И лучше, в общем, не становится. Если и становится, то всего на чуть-чуть, а потом только хуже.
*
Торфинн цепляется за эти «чуть-чуть» до содранных ногтей. Упорно продолжает ходить: первую ночь на каждой новой стоянке он обживает конюшню, метит, так сказать, территорию, а вот в последующие можно прокрадываться во временно хозяйскую избу. Нужно. Иначе гнев холодеет. Взгляду никак не ухватиться за черты родного рыла, коли уж его рядом нет — зато образ въедается в мозг. Картинка получается размытой, разум пытается ее доработать, делает какой-то слишком красивой и безобидной. Ненависть перетекает в абстракции.
Не дело.
Искренности нужна действительность. А действительность — лежит, уткнувшись носом в стену, голой шеей напоказ. Будто дразня, каждый раз наводит картину десятилетней давности. Лишь меча в руке не хватает.
Хотя, вон, Аскеладдовы ножны поодаль. Торфинн никогда не наглел аж настолько, чтобы этот меч брать — смысла нет. Да и интриги никакой, Аскеладд все дозволит, ведь знает, что ничего он этим мечом делать не станет.
И не пригрозишь ведь никак. Только и остается, что ждать следующего поединка. Временами, после очередного «заколол бы меня во сне, малыш, и дело с концом» надвигает досада, вязкая усталость — ведь правда, зачем эти затхлые принципы? Но мысли эти Торфинн вырывает, каждый раз надеясь, что с корнем.
Он снимает верхние одежды, сапоги. Штаны и рубаху оставляет — так лучше, когда старик их сдирает сам, так легче.
Приподнимает угол одеяла, ложится в кровать, как в свою. Толком не помнит уже, каково это — иметь кровать, а к тем, в которых спит Аскеладд, привык не ради удобств.
Рядом вздымается широкая спина; Аскеладд вздыхает, ворчит:
— Не спится, малой?
Торфинн отводит взгляд от потолка и вперивает его Аскеладду в шею.
В том-то и дело, плешивый, что без тебя спится слишком хорошо.
Молчит минут пять. Потом говорит, чтобы Аскеладд втихую не уснул:
— А ты, как погляжу, совсем размяк. — Тот демонстративно ерзает на боку, зарывается глубже в овчину. — Кости совсем уже распарились? Вина перехлебал?
— Не зуди, не до тебя мне.
Ах не до него ему. Да ему никогда не до него. Из всего, пожалуй, это — самая раскаленная обида, самая липучая мерзость, и разум вертится вокруг нее, как волчок.
Злит не на шутку, каждый раз как по новой.
Торфинн приподнимается на локте, нависает над плечом Аскеладда.
— А как ты меня на той неделе в землю втаптывал? Вот тогда-то тебе было до меня дело.
— Сам напросился и ноет теперь.
— Я не напрашивался, — шипит Торфинн прямо над ухом, — на дюжину стрел в теле моего отца.
Аскеладд морщится, пихает руку ему в лицо, пытаясь оттолкнуть:
— Изыди.
Торфинн уворачивается и подныривает под локоть, еще ближе:
— Убью, — шепчет жарко. — Убью и не помяну.
— Придумал бы слова поновее, текст уже до дыр протерт. — Попытки отпихнуть продолжаются, хоть и размазано и тщетно, а голос — наоборот, тяжелеет, грубеет, — Отлипни, я сказал.
— Да мало ли, что ты там вякаешь? — Торфинн толком не знает, что именно делает — будто в борьбе, наваливается сверху, тянет за ворот. Обычно Аскеладд блещет стойкостью, а сейчас закипает на глазах. Отлично. А то спать ему, видать, охота.
Нет уж.
— Торфинн. — Голос сходит на низкий, угрожающий тон. — Я не шучу.
У Торфинна уголки губ приподнимаются, а по загривку пробегает холодок.
— А кто шутит? — и шкурой чувствует, что вот-вот, наконец, начнется. — Убью, слышишь? Посмотри мне в глаза, тварь.
Он почти слышит звонкий хлопок, с которым у Аскеладда лопается терпение. Сонливая лень испаряется, как по щелчку — взамен является молниеносная точность, прямо как на поле боя; на секунду Торфинн будто бы чувствует холодную влагу пожухлой травы под лопатками.
На деле под лопатками всего лишь солома и шкуры, на воротнике — сжатые пальцы, а напротив лица — глаза во льду.
Становится страшно, совсем на мгновение, пока до боли стиснутые зубы не перетягивают ощущение в гнев.
— Утро доброе, — процеживает Торфинн и делает рывок в сторону.
У Аскеладда рука тяжелая, хватка мертвая. Бьет не стесняясь, держит — тоже.
Несмотря на трепыхания Торфинна, рука его перемещается с ворота на шею. На личности.
— Как же ты, — тихо тянет Аскеладд, — меня заебал.
Пальцы вонзаются в кожу так, что синяки будут с полумесяцами от ногтей. Он не давит на глотку, пока еще нет — лишь причиняет боль, дышать еще можно, но Торфинн едва ли не в предчувствии начинает задыхаться. В животе горит, и от этого каждый раз дико, будто в первые — жар лезет вверх, облепляет пятнами шею, щеки.
Во рту так сухо, что плюнь Аскеладд ему на язык — сглотнет, не поморщится.
Грубые — а ведь могут быть такими мягкими — руки вдавливают его в кровать.
— Пришел сюда, — цедит Аскеладд, — в постель лег. Так спи, болван. Или тебя о косяк треснуть?
Вот она, эта злоба в глазах — настоящая, и редкая, как трофей. Только Торфинн ее достоин. Она является лишь ему — спьяну, вдали от ватаги, в кромешной тьме, в тишине. Аскеладд ее бережет, как сокровенную, но Торфинну доверять можно. Он не расскажет. Он ни за что, ни с кем, никогда не захочет этим делиться.
— Попробуй только, — машинально срывается с языка. Руки трясутся, аж чешутся, хочется истерзать ему все лицо — красивое, мать твою, лицо — чтобы неповадно было, чтобы не являлось ему ночами в конюшне неправильным, извращенным сном. Изуродовать бы его до неузнаваемости. Чтобы жалко не было. Чтобы только и оставалось, что избавить беднягу от мук.
Торфинн не сразу осознает, что этого и пытается достичь — руки шныряют в невнятных попытках задеть то ли нос, то ли челюсть, то ли в глаза впиться, а Аскеладд то и делает, что уворачивается. Судьба упаси, мол, огрести царапин на видном месте, и потом еще Бьерну объясняться, кто же, как же, и что именно он творит с мальчишкой по ночам.
В конце концов, преимущества берут свое. Все до единого: и возраст, и опыт, и стать, и сила — тем-то лучше, на самом деле. Чем больше перевес, тем слаще будет победа.
Сейчас Аскеладд его легко пересиливает, ловит руки за запястья, прижимает одной своей к подушке за головой; другой отвешивает пощечину. Сейчас Аскеладд его разорвет — на клочья, на кости, сожрет их все и не подавится, а потом выплюнет обратно, и Торфинн уползет, еле живой, проклиная, ненавидя. А потом — в лес, оттачивать реакцию, тренироваться, работать, работать, работать до тех пор, пока на ветку повесит не ведро, а плешивую голову…
— Не понял до сих пор? Не тягаться тебе со мной, парниш. Хотя, тебе ведь наплевать, так? Специально ведь нарываешься?
Как в точку.
— Да чтоб тебя…
— Из кожи вон лезешь, пастью клацаешь… А не боишься однажды схлопотать не по-детски? А?
Вот теперь ладонь обхватывает горло по самый кадык. Вот теперь действительно тяжко дышать, глаза выпучиваются, грудь начинает ходить ходуном в зародыше паники.
— Отвечай, поганец. Али не можешь?
Торфинн только и может, что рвано, хрипло мычать. На глаза наворачиваются жгучие слезы.
Аскеладд ослабляет напор, давая шанс на вдох — дразня, издевательски — перед тем, как надавить еще сильнее.
— Я ведь и насмерть могу, ты понимаешь? — Наклоняется ближе к лицу, почти вплотную. — Одной лишь рукой. Вот этой самой. Сломать эту твою тонкую птичью шейку. Знаешь ведь, что могу, а все лезешь…
Слезы катятся по щекам, Торфинн слабо, практически непроизвольно брыкается. Только когда в глазах начинает темнеть, Аскеладд дает волю на слово.
Торфинн промаргивается, и, даже не пытаясь по-человечески отдышаться, захлебывается своим же сиплым ответом:
— Нет. Не можешь.
Аскеладд склоняет голову на бок и цокает.
— Н-да. Ладно уж. Я, конечно, тот еще гад, но не настолько низко пал, чтобы гробить драных мальчишек.
Бывшее население этой — да и практически каждой на их пути — деревни говорит об обратном, ну да не суть.
— Душить тебя не буду, так и быть. Теперь-то спать собираешься?
Нет, так не пойдет. Дело надо доводить до конца.
Торфинн со всей дури пинает Аскеладда в спину коленом. Тот скалится и шипит — надоело все-таки ласкаться? — и за волосы, помогая себе ногой, перетягивает Торфинна на живот.
— Мразь, — орет Торфинн в овчину. — Пусти, старый козел.
— Сам ведь явился, не запылился, — бормочет где-то сверху Аскеладд, держа Торфинна едва ли рукой да коленями, а кажется, будто всем телом. — Все лезет, лезет… Ну что, малец, долез? Доигрался?
Что-то толкает Торфинна издать протяжное «нет» — двусмысленное, правда, с сего момента все двусмысленно — но молчит.
Раздается шорох ткани, и все тело Торфинна прошивает дрожь. К боли, конечно, можно привыкнуть, можно нарастить выносливость, по себе знает, но с Аскеладдом каждое ощущение — как лезвие отцовского клинка. Всегда идеально отточено; кровь пускает так, будто только-только рассталось с кузнецом.
Аскеладд вдавливает голову Торфинна в кровать, и тот ерзает носом, пытается найти выемку в шкуре, хоть складку какую, чтобы хоть немного дышать, пока тонет.
Рубаха задирается, оголяя спину. Позвонки встречают жестокие зубы, колючую щетину — мало того, что саднить, так завтра кожа будет еще и гореть. Тем и лучше. Вдогонку кожу обжигает язык, ниже, ниже, до ямочек на пояснице — таз сам по себе аж дергается вверх, и Торфинн издает настолько жалкий звук, что успевает пожалеть, что пришел сюда вовсе.
А Аскеладд сбавляет темп на одной точке и затяжно целует — мол, вот как все могло бы быть, малыш. Мысли расплываются куда хотят. В какое-то волшебное и далекое никуда, где нету ватаги и погромов и смерти, есть и отец, и этот родной плешивый, ласковый, нежный, насколько это возможно — и возможно ведь. Но не в этой жизни. Не в этой яви. В ней только — ненавижу, ненавижу, ненавижу…
Аскеладд будто мысли читает, рывком сдирая с тощих бедер штаны.
И то, что несмотря на все, в этой самой испоганенной яви Аскеладд тоже его хочет, заставляет все тело неумолимо трястись.
Торфинн рвано дышит ртом, оставляя теплое влажное пятно на овчине. Где-то в глубинах разума вертится порыв выпалить «не надо» лишь для того, чтобы мольба осталась проигнорирована, но он сдерживается. Мало ли, не хватало еще Аскеладду действительно прекратить.
Момент упущен. А дальше — самая настоящая, животная боль.
И он почти не кричит. Правильно ведь, сам нарвался, чего уж тут? Лишь слезы роют траншеи на щеках. Грубые толчки грозятся заставить откусить себе язык; Торфинн сглатывает — горло дерет, как терновником. Хочется выть и вырываться и умолять — что угодно, чтобы быстрее закончилось.
Сил нет. Ни на что, кроме как шевелить беззвучно губами: ненавижу, убью, самой страшной смертью подохнешь.
Подохнет, и никуда его не примут — ни Один в Вальхаллу, ни даже Хель в Хельхейм, валлиец клятый.
Внутри все горит. Когда-нибудь, может быть, да и выгорит.
— Никак ты не поймешь, — Аскеладд отбивает каждое слово в безжалостном ритме. — Тупоголовый, ненасытный, несносный мальчишка. Когда же до тебя наконец дойдет?
Торфинн не знает, о чем речь, и что именно он должен понять.
Плевать, в общем.
Еще с минуту этого кошмара, и Аскеладд вырывается из него так же резко, как и входил.
Сухо. Он даже не кончил.
Все тело колотит и ломит. Торфинн ждет поучений, нотаций — издевок, наконец. Хоть чего-нибудь, на что можно огрызнуться.
Тишина. Слышит, как Аскеладд поднимается, шлепает по половицам, плещется в ушате с водой. Вздыхает тяжело. Обратно идет не спеша, аж слышно, как хрустят щиколотки.
— Отлеживайся пока, — говорит он устало и валится сбоку на кровать, — но чтобы к рассвету тебя здесь не было, понял?
Торфинн не удовлетворяет его ответом. На овчину все еще катятся слезы.
Когда наконец созревает, что сказать, уже поздно — плешивый спит как убитый.
Примечания:
мды