Монета Харона

R
Завершён
3
автор
Фэндом:
Размер:
11 страниц, 5 238 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник

Часть 2

Настройки

***

Под дикой маслиной (по-научному это дерево нужно было называть “лох узколистный”, но Карен предпочитал обращаться к нему более уважительно) у входа в пансионат “Прибой” была устроена импровизированная лавочка из пеньков и серых некрашеных досок. — Мы так и будем здесь отсиживаться? — спросила Ксюха. — Между прочим, хотелось бы и пожрать по-нормальному. Уже обед. — Ага, “в тюрьме сейчас макароны дают”, — Карен неожиданно улыбнулся и сам удивился, откуда в нём всё это взялось — заезженная, но родная цитата, смесь тепла, иронии и мудрой печали, внезапная улыбка на зудящем от щетины и пота лице. — Ксю, именно за обедом Хазар устраивает показательные порки. Ты хочешь, чтобы он меня сейчас поднял из-за стола и полчаса полоскал? Чтобы никто из-за этого не поел спокойно? Я уж молчу о том, что это… унизительно, мягко говоря. — Ладно, — Ксюха согласилась легко, не начала громоздить контраргументы: что такое честь, она понимала, и Карен это уже давно оценил. И его руку она сейчас держала в своей очень правильно — вроде нежно, но без жеманства, вроде по-женски, а всё-таки и по-братски. Что ж. Хотя бы с девчонкой ему повезло. — Тогда какой у нас план? — План простой. Ты иди в пансик, купи чего-нибудь пожрать, а я метнусь к татарам, возьму вина. Встречаемся на берегу минут через двадцать. Поедим, в море макнёмся. Ещё чем-нибудь позанимаемся, — Карен подмигнул. — А потом потихоньку почапаем. Согласна? — Давай только сначала макнёмся и ещё чем-нибудь позанимаемся, а потом уже поедим, а? А то с полным пузом да после винчика… это уже не то. Кстати, а находки-то ты сдал Хазару? — Находки я оставил в камералке. Но смотри, что у меня есть, — порывшись в планшете, Карен извлёк чёрную катушку с надписью Fujifilm. — Я же успел отфотать и надгробие, и само погребение. Когда-нибудь я это опубликую, Ксюх. — Погоди, — вспомнила Ксюха, уже вставая. — Помнишь, ты мне начинал переводить, что там написано на надгробии, и потом отвлёкся? — А… да там всё просто, там два слова всего. ΑΡΧΕΛΑΕ ΧΑΙΡΕ. Первое слово — ну это ты уже знаешь, это имя Архелай, в звательном падеже, типа как мы говорим “отче”, “друже”. А второе, “хайре”… это такое хитрое слово. Это значит и “привет”, и “прощай”. А если дословно — то “радуйся”.

***

Хазин маршировал по белой растрекавшейся дороге — так быстро, как ему позволяли сорокаградусная жара, недавний запой и дрянные китайские сланцы. Когда-то в прошлом он крайне трепетно относился к экипировке и щеголял в немецких кожаных сандалиях, удобных, как колыбель младенца, и неубиваемых. Девки любили Хазина — впрочем, если ты начальник, девкам дела нет до твоих штиблет. В последнее время ему стало наплевать и на штиблеты, и на экспедиционных девок, — вечно молодых, вечно пьяных, не способных развиться в нормальных баб, — и на всю эту пустыню, густо унавоженную следами древней жизнедеятельности. Необходимое количество материала для своей карьеры он давно набрал. Полевые отчёты пестрели самыми разнообразными находками — греческими, скифскими, сарматскими, — и если бы у Хазина было больше времени, он давно мог бы выдать на-гора ещё пару книг, защитить докторскую и наконец-то начать монетизировать свою научную репутацию. Монетизировать по-взрослому, по-серьёзному, а не делить с мелкими чинушами жалкий экспедиционный бюджет. Вместо этого он вынужден был сидеть в латаной-перелатаной “Ижоре”, глотать раскопную пыль и отвечать малолеткам на идиотские вопросы. “Почему бы не бросить это всё к едрене фене?” — в который раз спросил себя Хазин и в который раз сам себе ответил: “Да потому, что паскудно это как-то — досидеть до полтинника в поле, а потом переобуваться и шуршать бумажками, как штабные генералы. Я — боевой генерал”. Следующая мысль — “Интересно, кстати, в каком звании был этот жмур?” — на секунду обезоружила Хазина своей неожиданностью. Эта мысль принадлежала двадцатилетнему лаборанту Серёге или, в крайнем случае, тридцатилетнему мэнээсу Сергею, но не Сергею Львовичу Хазину. Хазину не было интересно. Полчаса назад Хазин вытряхнул содержимое полиэтиленового мешка в канализационный колодец на заброшенной свиноферме. Череп, рёбра, ключицы, позвонки, берцовые и лучевые кости, фаланги. Какая хрен разница, в каком звании они были. *** — В общем-то, и не жалко уезжать, — Ксюхин голос звучал убедительно, но во взгляде уже читалась тоска. — Во-первых, какой смысл терпеть этого мудака? Во-вторых, ещё целый август впереди, можем махнуть в Карелию, как мы хотели. В-третьих, я по Гектору соскучилась. — Слушай, как тебе в голову пришло его назвать Гектором? — спросил вдруг Карен. — Это папа его так назвал. А что такого? — Ксюха явно недоумевала. — Ну… я что-то сейчас задумался. Страшная же судьба была у чувака. Вписался за своего идиота-брательника, ну его и убили, над трупом надругались, сына сбросили со стены. Но вот это, как Ахилл его за колесницей тащил, это самое жуткое, честно. Это же только в стихах красиво… “Полем его волокли к кораблям быстролётным ахеян…” А в жизни это знаешь как выглядит, когда черепом по камням и кровавые ошмётки во все стороны? Когда кожу вместе с мясом с костей срывает? — Тьфу на тебя, — девушка поёжилась, и Карен понимал, что причиной был суеверный страх за старого британского кота, а вовсе не не сострадание к троянскому герою. — Ты специально это всё говоришь? По кайфу играть на нервах или что? — Извини, — Карен растерялся: он и сам не вполне понимал, зачем это сказал. — Просто почему-то вспомнил этот отрывок сейчас… и что-то он меня торкнул. Как фильм ужасов, я имею в виду. Белая дорога слепила глаза, шлёпанье сандалий растворялось в трезвоне кузнечиков, и из самой глубины этого бездонного звенящего зноя доносилось гиканье всадников. Карен знал, что это за всадники. Он читал о них в "Истории" Геродота, о мёртвых юношах, скачущих над курганами усопших вождей. Вместо сёдел у них острые колья, которыми пробиты насквозь, от пупа до хребтины, тела их коней. Кровь из развороченных человеческих внутренностей льётся по конским бокам; они мчатся и мчатся по кругу, гикая, — безумная неостановимая карусель. Они — время, они — история, они — жертва, вращающая колесо. На подходах к лагерю Карен и Ксюха столкнулись с Хазаром. — Аракелян, я не знал, что ты ещё и садист, — если вчера лишённый интонаций голос Хазина напомнил Карену бесцветный полиэтилен, то сейчас он был ещё и безжизненным, как сброшенная змеиная кожа. — Почему ты избил Дениса? — За вандализм. — Ты должен был ещё утром отсюда уехать. Следующий автобус на Евпаторию пройдёт через Грунино в девятнадцать пятьдесят. Соответственно, в девятнадцать двадцать ты отсюда исчезнешь. Не исчезнешь сам — я помогу. Все помогут. Итого у тебя на всё про всё три часа. Да, и ещё. Увидишь Наташу Афанасьеву — скажи, чтобы ко мне зашла. — То есть, меня вы выгоняете из экспедиции, а они остаются? Я вас правильно понял? — Увидишь Наташу Афанасьеву — скажи, чтобы ко мне зашла, — повторил Хазин и направился в сторону своей палатки. Карену показалось, что он немного пошатывался.

***

Морщась и стараясь не задевать распухшие губы, Дэн глотнул пива из полторашки. Разбитое хачовским берцем лицо довольно крепко болело, но зубы были целы — это главное. Вот же сучёныш. Поборник высокой морали. Ботан-терминатор, мать его так. Впрочем, на сильные чувства Дэна сейчас не хватало. Послеполуденный зной оплавлял сознание, как восковую фигурку; ненавидеть хача и его чокнутую герлу было таким же бессмысленным занятием, как ворочать известняковые глыбы там, на раскопе. Воздух в палатке казался горячим желе, куполом ядовитой медузы. Полудрёма накатывала и отступала; в голове мелькали обрывочные, бессвязные картины минувших суток — цветомузыка, разгорячённые тела, толкающиеся локти, переминающиеся ноги, потом сполохи фонарей в чёрной степи, гитара, жирные ляжки девок, мокрые поцелуи. Дэну хотелось поотчётливее восстановить в памяти то, что происходило после поцелуев, но эту часть ночи как будто стёрли ластиком. Единственное, что запомнилось, — прохладная студенистая плоть двух голых титек, стиснутых его пальцами. Рука Дэна начала было поглаживать ту часть его тела, которая вяло пыталась приподняться под плавками. Но довести это повседневное развлечение до логического финала тоже не было сил. Сил вообще не было. Был гнилостный привкус во рту — не от пива и даже не от ночного блёва, не пойми от чего, — и ещё неприятная вибрация, словно неподалёку работал мощный мотор. Может быть, и не стоило покупать на рейве эту говённую наркоту. С другой стороны, тёлки тоже закинулись, и им нормально: пошли плескаться, как ни в чём не бывало. Надо немного полежать, сказал себе Дэн, и тоже сходить окунуться. Воздух дрогнул особенно сильно — спазматически, как если бы его свело судорогой, — и густо побагровел. Синеватая плёнка натянулась и лопнула перед глазами. “Мясо”, подумал Дэн. “Мясо. Мяско.” То, что прежде казалось брезентом, было полотнищем, сшитым из лоскутов окровавленной кожи. Такие же лоскуты свешивались со стойки палатки, красно-жёлтой мездрой шлёпая Дэна по лицу. Шевелиться было больше не нужно. В мясном шатре было скользко и тихо. Дэн почувствовал, как оттуда, где лежала его рука, потекла тёплая струйка, и захихикал.

***

— Нехороший какой-то вечер, — Карен снял с пояса фляжку. — Воздух какой-то… не замечаешь? — Нормальный, — Ксюха уже упаковала оба рюкзака и теперь рассовывала по боковым отделениям оставшуюся мелочёвку. — Устали просто и жарко. Ну и настроение ещё… Не каждый день из экспедиции выгоняют. В глубине души она знала, что было не “просто жарко”. Было жутко, — даже жутче, чем минувшей ночью, — а почему, она понять не могла. Вокруг простирался неведомый мир, зыбучий и огнедышащий, и материя знакомых вещей казалась в нём хрупкой, тонюсенькой, как армянский лаваш из запасов Карена. Карен тем временем открутил крышку, рассеянно покачал фляжку в руке — немного вина выплеснулось ему под ноги, — сделал пару глотков и продолжил: — Как будто они что-то сломали, Ксюх. Как будто мы все тут что-то сломали. — Что сломали? — Не знаю, Ксюх. Что-то страшное. Карен отпил ещё вина, помолчал немного и медленно, с расстановкой заговорил: — Ты только не подумай, что я уже на кочерге. То есть, на кочерге, конечно, но я и по трезваку то же самое сказал бы. Короче, это как у Стивена Кинга в “Тёмной башне”, Ксюх. Умирающий мир. Помнишь, как там? Ты её хоть читала вообще? Там ведь в конце получается, что ось миров — это память. И она рушится, вернее, её разрушают, и вместе с ней умирают миры. Загнивают. Расслаиваются. Искажаются. Всё идёт наперекосяк, причём не только в историческом, но и… в космическом плане, скажем так. Так вот, Ксюх. Я, когда поступал в аспирантуру, был свято уверен, что мы её защищаем. Что археология — это наша тёмная башня, а мы типа такие рыцари. И всё можем спасти. А сейчас я совсем другое стал понимать. — И что делать, Карен? Не копать? — пока он говорил, девушка успела закончить со скарбом и теперь сидела рядом, крепко прижавшись к его плечу. — Копать, почему же не копать. Просто не как эти, Ксюх. Не как Хазар. А ещё надо что-то другое параллельно делать, наверное. Может, рассказы писать. Или стихи там. Только я не умею. Или кино снимать, хотя это дорого. Потому что вот эти штуки про башню в статьях ты не скажешь, тебя даже Афанасьева засмеёт.

***

Хазин сел на раскладушку. Слабость нарастала, между лопаток пекло, и пот, градом катившийся по лицу, казался почти ледяным. “Довели”, — смиренно, без привычной холодной злобы подумал он. — “Довели до инфаркта, сожрали, высосали, ничего не могут сделать нормально, каждый со своим ценным мнением, каждый себя мнит чёрт знает кем. Довели.” Порывшись в аптечке, Хазин накапал в в кружку с компотом сорок капель корвалола, помедлил немного, вытащил зубами пластиковую пробку и плеснул ещё — не отмеряя, на глаз. Залпом выпил вонючее зелье и лёг. “Допустим, от жмура я избавился. Допустим, монету и прочие побрякушки я оформлю как случайные находки. Допустим, камни я суну в отвал, и пусть там лежат до морковкиного заговения. Допустим, мэнээсов обработает Наташка, а студни всё равно ничего не соображают. Как заткнуть Аракеляна? Впрочем, пусть треплет языком, никто его высеры не опубликует, а без публикаций им грош цена. Такие борзые в науке не задерживаются. Через пару лет будет помидорами торговать или, в лучшем случае, писать херовое фэнтези.” Лифт оборвался, сообразил Хазин за долю секунды до начала падения. Только падал он вниз лицом, и шахта была пурпурно-оранжевой. С её недосягаемого дна ему навстречу, как астероиды, летели человеческие головы с алебастровыми щеками, с тяжёлыми ассирийскими веками, с радужно-чёрными всевидящими глазами навыкат, и что-то полыхало огнём, сияло в их распахнутых ртах. Золотые монеты — или ярко-красные махровые розы — или страшные косматые солнца. Мне надо съесть монету, понял Хазин, надо съесть монету, чтобы падать вверх, чтобы не разбиться, мне надо съесть монету. Рука едва повиновалась; всё-таки Хазину удалось нащупать нагрудный карман, — под ним жгло, как если бы грудь облили серной кислотой, — но монеты в нём не было. Мне надо съесть монету, съесть, ну где же, утром же была. Хазин вспомнил, как наклонялся к колодцу на заброшенной свиноферме, чтобы оценить его глубину. Это было его последней мыслью.

***

— А тебе не кажется, что эта… ну, “тёмная башня”, как ты говоришь, в состоянии сама себя защитить? Ну, вот сколько я изучаю всякий фольклор — там всё сводится к тому, что если человек нарушает какие-то законы мироздания, то он получает люлей. Причём капитально. — Наверное, — Карен снова приложился к фляжке. — Но это же не отменяет того, что и мы должны как-то участвовать. Не бывает нейтралитета… или как немцы говорят: если за столом сидит один нацист и с ним десять человек, то за столом сидит одиннадцать нацистов. Ну, Хазар не нацист, конечно. Но эта поговорка к любому свинству применима. Блин, прости, я и правда поднафигачился. Карен повернулся, чтобы поцеловать Ксюху в макушку, — и застыл. Чьё-то мёртвое тело привалилось к нему — тяжёлое, пахнущее проливным мужским потом и кровью, ещё не окоченевшее; в русых волосах и слипшейся бороде застряли хвостатые семена диких злаков. Он увидел свою руку, покрытую кирпично-красной коростой, бессильно лежащую на плече мертвеца, и свои колени, обтянутые пыльными кожаными штанами, тоже в пятнах крови; затем и это исчезло. Алая степь подхватила его, понесла в своём горячем седле. Он больше не знал, кем он был — но он был и понимал наконец, чем бытие отличается от существования: от скользкого кишения биологических тел. Копьё сармата вонзилось мне в правую подмышку, когда я отражал лобовой удар другого противника; я не понял, как железное остриё вошло в мою плоть, но прекрасно почувствовал, как оно её покидало; это мгновение длилось и длилось, словно враг намеренно подвергал меня пытке, проворачивал копьё в моём теле, вытягивал его из раны и вновь погружал в неё; потом я понял: это была всего лишь боль; кровь и воздух, на которых держится жизнь, выливались из меня, как мелодия двойной флейты; меня нашёл Арибаз, с головы до ног измазанный кровью, но невредимый; я просил пить; ему пришлось плюнуть себе на пальцы и кровавой слюной смочить мои губы — даже сквозь красную пелену я весь содрогнулся от бесстыдства и нежности этого жеста, какое-то невместимое новое знание пронзило меня, я увидел изнанку войны, изнанку любви, и всё вокруг меня снова расплавилось; перс тащил меня на плаще; я слышал, как он задыхается от напряжения, и сам задыхался; я ударялся о камни; удивительно, но почему-то в памяти всплыло гомеровское — “Полем его волокли к кораблям быстролётным ахеян” — и я вновь и вновь, едва ворочая немеющим языком, силился произнести это вслух; красное сияние нарастало, билось вокруг меня и во мне; потом ничего не осталось, кроме огромного солнца. Жизнь вложила в мои уста свои золотые слова, и я принёс их свет на туманный берег. Я заплатил перевозчику золотым солнцем доблести и переправился через реку. Я стал корнями травы и истоками вод, я накормил собой целый мир, я рассеялся по плоти миллионов потомков — и ничего, ничего не забыл. Мне не страшно от того, что мои кости будут лежать в нечистом колодце: по эту сторону ничего нечистого нет. Страшно должно быть вам, варвары, поклоняющиеся друг другу, но не способные склонить голову перед тайнами жизни. Варвары, хулящие всех богов, сующие нос туда, куда не стоит заглядывать даже жрецам, в упор не видящие ни предостережений, ни возмездия, — что вы поняли, разграбив мою могилу? Варвары, не чтящие своих отцов, не говоря уже о дедах и прадедах, но восхваляющие свою придуманную “историю”, как в моё время придворные восхваляли одежды полубезумных царьков, — чему вы научились? Сочинять заумные бредни о наших обычаях? Хихикать и ёрничать, читая по складам надписи на наших надгробиях? Бросать наши рёбра в пыльные ящики? Обмерять линейкой и циркулем нехитрую утварь, которую дали нам на дорогу наши родные и наши товарищи? Перемешивать нас, как игральные кости, и писать о нас лживые книги? Такова ваша память? Клянусь солнцем, такая память нам не нужна. Единственная память, которая и за Ахероном имеет значение, — это когда вы смотрите внутрь себя и видите нас. — Что такое? — спросила Ксюха, и зычный голос, грозовыми раскатами грохотавший в голове Карена, умолк. Потом где-то рядом грянул истерический женский крик. *** Сухая пыль, трава сухая, кремень иссушенной тропы. С ладони ветра я вдыхаю сухие белые шипы. Земля. Земля, теперь я зрячий: вся плоть, что создана тобой – кровавый хмель, песок горячий и задыхающийся вой. Лишь тот беду твою исправит, на миг твой морок просветлит, кто сердце горечью отравит и память кровью окропит, одним захлёстнутый усильем, одним неистовством пути… И вечно этим горьким крыльям меня над пустошью нести. Карен перечитал последнюю строфу и потянулся за электрогитарой. Основную мелодию он давно уже слышал — с тех пор, как громовой голос прокатился от виска к виску по его черепной коробке, мелодии стали приходить к нему сами собой, вместе с первыми строчками стихотворений. Теперь предстояло развернуть вокруг этой мелодии музыкальное полотно, и каким оно должно быть, он тоже знал, а как этого добиться — скоро узнает. Где бы ты ни был — радуйся, солдат Архелай.
3 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (2)