***
Анна, помощница режиссёра, нервно металась в фойе, то и дело встряхивая руку с маленькими дамскими часиками на запястье. На сцене уже заливался тенор, бродячий менестрель, а исполнитель партии священника немилосердно опаздывал: угадайте, кому за это влетит от режиссёра? Подсказка: уж точно не прославленному баритону. — Чтобы Вас черти драли, Мартин! — выдохнула она, увидев наконец в окно, как на парковку въезжает его полированный Порше. — Неужели! Она сбежала вниз по лестнице, встречая артиста: — Скорее, скорее! — выпалила она вместо приветствия. — Давайте сюда Ваше пальто. Вот плащ от костюма, накиньте хотя бы его… Мартин поморщился — он терпеть не мог Анну с ее вечно короткой юбкой и неприлично глубоким декольте, но молча принял плащ и, накидывая его на бегу, последовал за девушкой по лабиринту узких коридоров. Ворвавшись в непередаваемый запах закулисья, он вдруг сразу успокоился. Анна осталась где-то за спиной, растворившись в толпе танцоров, в пыльном море костюмов, оставив его — наконец то — одного. Поправляя складки капюшона он проговорил про себя первые строки, позволяя образу своего персонажа захватить свое воображение, чтобы на время стать им, католическим монахом средневековья: чтобы зритель, услышав его голос, поверил, что перед ним настоящий священник, поверил в его чувства. Огромная машина, приводящая в движение декорации на сцене, напрягла свои тросы-мышцы, задвигались, как в своеобразном танце, невидимые рабочие сцены, возводя бутафорские стены древнего монастыря. Суровый аскет, безжалостный слуга Божий вышел из-за кулис. Мартин Анрие начал петь. Он видел пустой зал — лишь несколько человек присутствует на репетиции. Высоко вверху — громады прожекторов, лижущих своими лучами сцену, в нужных (и порой ненужных) местах швыряющих в декорацию брызги яркого света. За кулисами кто-то яростно ругался. Крики даже временами заглушали музыку в наушнике Мартина. Это было уже слишком! Он продолжал петь, обещая себе, что устроит скандалистам такую взбучку после репетиции, что им и не снилось, но шум становился все сильнее, а музыку все труднее становилось уловить… Что-то с аппаратурой? Надо сказать звукорежиссёру… Но что происходит со зрительным залом? Пустые кресла красного бархата зарябили, как если бы он смотрел на них сквозь жар от костра. Рябь становилась крупнее, посерела, превращаясь в грубую каменную брусчатку. Мартин услышал грохот копыт… Вскинув голову вверх увидел, как алый фонарь растянулся по высоким потолкам, растворился в нем, превратившись в тяжелое закатное небо. Мартин застыл… — Анрие! Господин Анрие! Уходите! Уходите со сцены! На него вдруг навалилась потоком музыка — сейчас сцена разговора влюбленных, и главный герой с героиней недоуменно смотрят на него, продолжая, впрочем, свою партию. Мартин огляделся, отступая, за кулисы: они оказались на своем месте, как и кресла, и прожектора, и потолок. «Я, вероятно, перенервничал сегодня», — артист потёр виски. Вероятно. Однако реалистичность увиденного пугала… Неужели, на исходе пятого десятка лет у него настолько развилось воображение? Анрие подозревал, что так не бывает, и скорее всего, дело немного серьёзнее. Но впереди ждёт череда концертов, и времени разбираться со всем этим просто нет… Остаётся только надеяться, что такое больше не повторится. Очень жаль, что бутылочка коньяка забыта в машине. Сейчас бы она очень пригодилась.***
— Что за дела, Мартин? Что с тобой такое? — режиссер Этьен встревожен не на шутку. Мартин понимает: есть причины волноваться. До премьеры меньше недели. Найти кого-либо на замену артисту в эти суматошные дни очень тяжело. Найти замену ему, Мартину Анрие — невозможно. Пусть в центре уже готовых афиш мюзикла изображено томно-восторженное лицо смазливого героя-любовника, всем хорошо известно, что львиную долю билетов скупили те, кто придет ради него, бросающего колючий взгляд из-под капюшона на заднем плане. Именно его баритон, надрывный, нервный, всякий раз собирает полные залы. Так что режиссер и вправду искренне обеспокоен состоянием Анрие. — Все в порядке, Этьен. Я… я немного устал. Режиссер хмуро оглядывает его осунувшееся, бледное лицо — артист и впрямь выглядит неважно, еще немного — и его не потребуется гримировать для роли сурово постившегося всю жизнь монаха. Этьен принимает решение: — Поезжай домой, Мартин. Отдохни, поспи. Прогоним еще раз без тебя. Но завтра жду тебя в добром здравии и в отличном расположении духа! Анна незаметно хмыкает, со всем сарказмом, на который способна. В отличном расположении духа? Тогда ждать придется до конца света, не меньше… Вызывает Мартину такси и возвращает пальто. Таксист молчалив, и это радует Анрие — он не настроен общаться. Автомобиль мягко несет его домой, резво петляет, объезжая мерцающие заторы пробок. На улицах, по которым они едут, приятно меньше назойливых вывесок и ярких витрин, меньше залитых ярким светом окон, меньше фонарей… все меньше и меньше фонарей. Вскоре такси несет его в почти непроглядную тьму, в которой виднеются лишь силуэты старых зданий со слабо освещенными окнами. Но такси ли? Анрие протягивает руку, чтобы коснуться бокового стекла, и его пальцы встречают на пути пустоту — стекла нет. — Где мы? Куда это мы едем? — вскрикнул Мартин. — Не беспокойтесь, святой отец, — голос таксиста грубоват и приглушен, — Вмиг домчимся! Святой отец?! Мартин окинул себя взглядом, насколько позволяло жалкое освещение, обнаружив на себе вместо пальто, пиджака и классических брюк длинное, в пол, грубое темное одеяние, и — тяжелый крест на шее. Он разве не переоделся? Впрочем, креста в реквизите не было… И это странное обращение — «святой отец», даже если бы его и приняли за служителя церкви: их так не называют уже по меньшей мере сотню лет. Что же происходит? А впрочем, что необычного? Он, аббат Жофруа, ехал в свое аббатство после долгой и утомительной поездки по столице. В пути задремал в своей карете, и ему привиделся странный удивительный сон… За окном, тем временем, стало светлее. — Разве мы уже приехали? — пробормотал аббат, нахмурившись. Огни на улице горели все ярче, карета ехала быстрее, все быстрее, но ее не трясло на булыжниках — она словно плыла, бережно и плавно. Появился странный шум… музыка… свет… — Приехали, мсье. Оплата наличными? Хмурый таксист обернулся к Мартину Анрие — ошеломленному Мартину Анрие, обнаружившему себя вновь на заднем сиденье автомобиля. Мартин растерянно коснулся креста на груди — его нет. Пальцы наткнулись на ворот пальто. — Да… наличными… — пробормотал он, сунул, не глядя, купюру, и, как безумный, выскочил из салона. Таксист что-то крикнул ему из окна — Анрие не обратил внимания. Он шел, не узнавая своей улицы, своего дома. Это был его дом — и не его дом. Это был он — и… не он. «Кажется, я болен, — потер он свой лоб. — Надо лечь в кровать».***
Странные сны, видимо, были неспроста — аббат Жофруа, похоже, простудился не на шутку. Волны жара накатывали на иссушенное тело, и старику казалось, что его кости крошатся на куски. Скудная постель его пропиталась потом, растрепалась — похоже, он метался в бреду. Утро залило его келью воспаленно-багряным светом, просачивающимся сквозь щели в ставнях. Кровавые потеки рассвета ползли не вниз, а вверх по каменным стенам, и аббату становилось страшно. Он зашептал молитву, но сухие, потрескавшиеся губы повиновались с трудом. Зубы стучали — от жара ли, ломающего тело, или напротив, от холода, который за ночь воцарился в келье. Следовало бы разжечь огонь в очаге, но накатившая слабость приковала его к постели. Даже дыхание его ослабло, дышал он со свистом и видимым трудом. — Пресвятая Дева… — удалось ему просипеть, и на этом все… — Он занята, готовится к праздникам, — вдруг прозвучал в келье незнакомый голос. Священник от неожиданности вздернул вверх голову, увидев незваного гостя. У холодного очага, прямо на полу, сидел какой-то мальчишка, сидел, нахально скрестив ноги, глаза его весело блестели. В руках он перекатывал румяное яблоко, подбрасывал его вверх, ловя глянцевыми боками рассветные лучи. — Кто ты? — прошептал больной. — Что ты делаешь здесь? — Я Даниэль, — улыбнулся мальчишка, улыбнувшись во весь рот. Зубы у него были крупные и жемчужно-белые. Он вскочил на ноги, и распахнул ставни. В келью ворвался морозный утренний воздух, забравшись под скудное, промокшее от пота одеяло аббата. — Что… ты делаешь?.. — старик приподнялся в постели, возмущенный самоуправством нахального незнакомца. — Я пришел тебе помочь, — Даниэль повернулся, позволив холодному ветру трепать свои кудрявые волосы. Аббат смог теперь рассмотреть его и его необычный наряд, непривычно пестрый и облегающий тело. Также мальчишка стоял на каменном ледяном полу босиком, но, как видно было, это ему ни капли не мешало. Он подошел к постели больного, все так же улыбаясь, поставил яблоко на столик у кровати. — Просыпайтесь. Вам пора. И он растаял в лучах рассветного солнца, оставив после себя только тонкий аромат неизвестных цветов. Мартин Анрие раскрыл глаза, все еще ощущая сладкий запах мандаринов. Голова гудела, но в теле была странная легкость, а измятая подушка была совсем влажной. На прикроватной тумбочке лежало красное яблоко.***
Анрие несколько секунд недоуменно смотрел на невесть откуда взявшийся плод. Потом нерешительно взял в руку: яблоко было холодным, на глянцевом боку даже выступила почти невидимая испарина от его горячей ладони. Яблоко было холодным, в спальне тоже было холодно, похоже, вчера вечером он оставил открытым окно. Почему? Вчерашний вечер остался в памяти лишь обрывками, самым ярким из которых были только путешествие в старинной карете по темному городу. Даже тяжесть креста на груди он помнил отчетливо… а как попал домой — загадка. Мартин поежился, потянулся за теплым халатом. Подошел к окну, и впрямь открытому — захлопнул и как следует запер. Поглядел вниз… Несмотря на ранний в общем-то час, жизнь уже кипела: деловито сновали авто, изредка переругиваясь клаксонами, нежный флёр свежего, выпавшего за ночь снега был весь изорван в клочья бесчисленными следами подошв, каблуков. Люди смеялись, махали друг другу, останавливались поздороваться, поговорить. Не думая, что наверху стоит и смотрит он, в своем темном халате с капюшоном, напоминающем сейчас его сценическое одеяние. Один, всеми забытый — нелюбимый, нелюдимый, как его персонаж, он стоял и смотрел на чужое предвосхищение, предвкушения счастья. И опять, как и в любой миг печали, боли, душевных невзгод артист ухватился за ту спасительную нить, что выручала его всегда — за свое творчество. Где-то внутри родились строки, они жаждали вырваться, следовало выпустить их на волю. Сейчас же. Резко отвернувшись он окна, он быстрыми шагами пересек спальню. Здесь, в его любимой комнате (а где же еще-то?) стоял его любимый синтезатор. Пусть немного устаревшей модели, но Мартин привык к нему. Сел, коснулся пальцами почти ледяных клавиш, замер ненадолго, собираясь с мыслями, и заиграл: год уходит, оставив меня в одиночестве у витрин уходит, оставив шлейф пьяных пророчеств а я один год уходит, в дурмане веселья и счастья что ж, прощай. новый следом такой же, ну, здравствуй встречай. остаюсь у холодных огней, что горят в пустоте пусть я слышал ликующий смех но не тех год уходит, оставив меня одного гаснет свет в эту ночь со мной рядом нет никого: тебя нет… Мартин раздраженно оттолкнулся от синтезатора, пожалев, что в свое время не оставил у себя старое пианино: можно было бы сейчас как следует хлопнуть крышкой, выплеснув досаду. Какая чушь! Какая банальная чушь! И что только лезет в голову… — Пресвятая Дева Мария, прости нас всех! — неожиданно для себя выдохнул Мартин и сложил руки на груди. И… опустил, смущенный. Потер высокий лоб, встряхнул головой. — Поеду к Этьену, — внезапно решил он, — Там видно будет.