I
13 июля 2022 г., 16:54
Август 844
— Будет дождь, — сказал Эрвин, поднимая ясный взгляд к потемневшему небу.
Налетевший ветер растрепал его вечно идеальную причёску, но он лишь улыбнулся, словно игривое озорство воздуха было ему приятно. Леви наморщил нос и недовольно оправил лежащий на плечах капюшон.
— Ненавижу дождь, — буркнул он, уставившись на лошадиную шею перед собой. — Может, пронесёт.
Эрвин обернулся, вопросительно приподнял брови, но Леви замкнулся, решив не отвечать.
Прошло всего два месяца с тех пор, как Фарлана и Изабель не стало. И конечно, он ещё не дошёл до того уровня отношений со своим новым капитаном, чтобы выкладывать ему всё, что думал и чувствовал.
Нет, Эрвин не был свиньёй, которой показался поначалу. Он был внимателен к подчинённым, всегда говорил с ними на равных, а Леви и вовсе превозносил за его блестящие навыки. Леви это льстило, но он не спешил подпускать командира ближе. Он не готов был открыться и впустить в своё сердце ещё одного друга. Их было слишком больно терять.
И всё же он относился к Эрвину терпимее, чем сам бы того хотел.
Эрвин подходил после тренировки — и вместо того, чтобы свалить, Леви отчего-то стоял с ним под высокой липой и обсуждал манёвры в полёте, ремонт УПМ и стратегию следующего выезда. Эрвин звал его в свой кабинет вечерами — и вместо того, чтобы отказаться, Леви находил себя развалившимся на высоком стуле, с интересом выслушивая истории Смита о его прошлом. Эрвин просил его составить компанию в поездке в столицу — и Леви молча соглашался, хотя Митру терпеть не мог.
Эрвин что-то делал с ним; это напоминало Леви чернила, медленно, но верно пропитывающие лист бумаги. Эрвин проникал в его мир столь же неизбежно, хоть и не был назойливым. Это происходило само собой. Сперва Леви сторонился его, а теперь даже полюбил разговаривать. Вернее, говорил преимущественно Эрвин, а Леви сидел и вслушивался в звуки его сильного, красивого голоса. Он не хотел доверять Эрвину, и всё же Эрвин казался таким искренним, таким открытым, что Леви не мог не смягчиться. И с каждым днём понимал, что утопает в этой пучине всё глубже и глубже. Эрвин никогда не давил, не принуждал, не настаивал, но отказать ему в беседе становилось с каждым разом труднее, да и желание отказывать понемногу испарялось. Леви невольно ловил себя на том, что и сам хочет с ним общаться. Ему было комфортно в компании капитана. Тот был любопытен, но не назойлив, не лез в душу, не заставлял говорить о том, о чём не хотелось. Казалось, он чувствовал себя виноватым перед Леви за смерть его друзей и пытался хоть немного искупить вину. И словно бы понимал, что Леви остался совсем один, и потому пытался дать ему хоть какую-то компанию, чтобы тот не чувствовал себя совершенно ненужным. Леви знал, что это нелепо. Что дружба с руководством вряд ли возможна — скорее, этот хитрец пытается приручить его, сделать податливым и покорным, чтобы потом крутить, как захочется. Но Эрвин смотрел чистыми, ясными, как летнее небо, глазами, говорил так доверительно и откровенно, что не верить ему было невозможно. И Леви уступал день за днём, падая в эту бездну, пока не осознал, что впустил этого человека слишком глубоко в своё сердце. За какие-то пару месяцев Эрвин перестал раздражать его, перестал вызывать желание отвернуться и уйти. И, хоть он и не успел ещё стать заменой Фарлана и Изабель — да Смит никогда бы и не смог — Леви уже смутно вносил этого высоченного блондина в жиденький список своих немногочисленных друзей.
Он всегда слишком медленно привыкал к людям. Притирался слишком постепенно, сменяя подозрение и мнительность на терпимость, доверие и готовность защищать. В случае с Эрвином всё шло кувырком: сперва появилось ощущение значимости этого человека, знающего и видящего больше других, потом, почти сразу — потребность его оберегать, и уж после, постепенно — желание подпустить этого человека ближе, узнать получше.
А Эрвин, кажется, только этого и хотел. Он изучал Леви осторожно, но упорно, словно следил за редкой птицей — боялся спугнуть, но и отступиться не мог. Леви чувствовал лёгкий дискомфорт, будучи объектом столь пристального внимания, но в целом Эрвина понимал: на месте Смита он бы тоже в оба глаза следил за бандитом из подземелий, пытавшимся его убить. Мало ли, что у такого типа могло быть на уме. Леви отдавал себе отчёт, что выглядел подозрительно: мрачный, замкнутый, едкий. Но он не собирался вредить Эрвину и хотел, чтобы тот это увидел. И потому смиренно терпел повышенное внимание к своей персоне. В конце концов, им мало кто интересовался. Даже если интерес Эрвина был корыстен.
Впрочем, Эрвин этого не показывал: ехал впереди, насвистывая какую-то назойливую мелодию, и казался обычным парнем, молодым и беспечным. Леви знал, что это не так. Эрвина часто одолевали тяжёлые думы. Возможно, даже сейчас.
Они возвращались из Митры с важными документами; денег у Разведотряда было немного, и капитана Смита, которому Шадис доверял сверх меры, отправили не в экипаже, а верхом. А тот, в свою очередь, попросил Леви сопровождать его. Не приказал, просто предложил. И Леви просто согласился. Может, Эрвин проверял его преданность: не нападёт ли, не украдёт ли документы, не решит ли прикончить на безлюдном тракте. Леви не собирался нападать. В разведке он чувствовал себя нужным. Всё, что он умел — это сражаться, калечить и убивать. Скверные, сомнительные навыки, пригодные лишь для того, чтобы нести зло. И только здесь, в Разведотряде, эти умения могли помочь человечеству. Леви даже не представлял, что когда-либо почувствует себя полезным для общества и даже уважаемым. Он привык жить лишь для себя и близких. Но здесь оказался нужным, значимым, одним из лучших бойцов. И это чувство отчего-то окрыляло. Чужие восторги вызывали не только раздражение, но и самодовольство, а похвалы Эрвина отчего-то оказывались особенно ценными.
И Леви не отталкивал его, держа на расстоянии — не слишком близко, не слишком далеко. Недостаточно, чтобы довериться, но достаточно, чтобы изучать его и украдкой купаться в сиянии, излучаемом этим странным, но замечательным человеком.
Теперь они ехали по пыльному тракту: Эрвин чуть впереди, Леви слегка позади, погруженный в свои мысли. Трава по обочинам дороги пожухла и скукожилась от летней жары, золотистые поля по обе стороны щетинились короткими стебельками убранной ржи. Небо начало темнеть ещё по выезду из Митры, но лишь теперь, спустя два часа, на пальцы Леви, придерживающие поводья, капнула первая капля. Здесь, в верхнем мире, перед дождём стояла липкая, влажная духота, столь непривычная после вечной промозглости Подземного города. Леви ненавидел эту духоту, но дождь невзлюбил куда сильнее. Скверные прохладные капли, бьющие по лицу, капающие с носа, затекающие за шиворот и бегущие по коже маленькими ручейками, похожими на липкие пальцы. Леви ненавидел прикосновения и мог сломать любую руку, протянутую к нему. Кроме руки дождя. Дождь был противником, с которым Леви не умел сражаться. Тот вымачивал с головы до ног, затекал в сапоги, налеплял волосы на лоб, а одежду на тело, оставляя Леви растерянным, беспомощным, неспособным сопротивляться. Это казалось осквернением, даже своеобразным изнасилованием, и всё, что Леви мог сделать в этой битве — сдаться, уступить или убежать. Глупо и нелепо было противостоять стихии, но Леви не привык подчиняться. Ему подсознательно претила покорность; он считал себя сильным, был уверен в себе и достаточно горд, чтобы ни перед кем не преклоняться по чужой указке. Он даже своему капитану хамил и вёл себя заносчиво, и Эрвин лишь от большого терпения не отправлял его за это в карцер. Но дождь был ещё заносчивее, потому что он не удостаивал ответом. Он просто приходил и брал целый мир в плен, могущественный и непобедимый, а после улетал на чёрных крыльях облаков, оставляя всё холодным, мокрым, неприятным. Улетал так, словно вымоченные люди внизу не имели для него значения. Из-за этого дождь казался Леви более мерзким, чем титаны.
А ещё в дождь умерли Изабель и Фарлан. Это каждый раз отзывалось болью в сердце, и когда первые капли падали на макушку — Леви невольно вспоминал мгновение, когда вырвался из сырой пелены и увидел Изабель, несущуюся на титана, тянущего лапищу к Фарлану. Ярость и чувство бессилия снова вспыхивали в сердце, чуть приглушённые временем, но всё ещё слишком острые, чтобы сидеть спокойно, и Леви жмурился, закусывал губу до крови и вонзал ногти в ладони. И… шёл к Эрвину, потому что беседа с ним о чём-то стороннем помогала отвлечься, успокаивала. Помогала поверить, что есть ещё живые люди, которым не плевать, которые помогут идти дальше.
— Леви?
Он даже не заметил, что Эрвин обернулся. Даже не заметил, что сам сидит, натянув капюшон низко на нос, скривившись и чуть ли не вздрагивая от каждой падающей на макушку капли, хотя дождь пока был слабым и редким.
— Ты в порядке?
Ну да, верно; Эрвин ни разу не видел его под дождём с того проклятого дня…
— Просто ненавижу сырость, — ответил Леви, стараясь сделать тон как можно более равнодушным и слегка разжав стиснутые до белых костяшек кулаки. — Забей.
Эрвин не забил. Такой уж он был человек. Но и допытываться, лезть в душу — тоже не стал.
— Вон там мельница, на холме, — указал он. — Рядом наверняка есть амбар. Пойдём, укроемся от дождя. Документы у нас не срочные.
И, не дожидаясь ответа, завернул коня на стерню, срезая путь к мельнице через сжатые поля.
— Эрвин! — Леви завернул следом, пришпорил кобылу. Его раздражала такая забота, бесило, когда его принимали за немощного ребёнка, не способного с чем-то справиться. Жнивьё хрустело под копытами. — Эй! Эрвин! Мне не нужно укрытие. Едем в штаб. Недалеко осталось, всего пара часов.
— Летние дожди бывают кратки, — невозмутимо ответствовал Эрвин. — Переждём несколько минут и поедем дальше сухие.
Леви хотел возразить, но не знал, как это сделать, чтобы не прозвучать идиотом, нарочито лезущим под ненавистный дождь. И не хотел, чтобы Эрвин соглашался с ним, потому что мысли о сухом амбаре окутывали тёплой надеждой. Поэтому промолчал.
Амбар и правда был там — старый, давно не крашенный и запертый. Эрвин с досадой покосился на дверной замок и задрал голову, прикидывая, можно ли укрыться под стрехой. Леви цыкнул, подошёл, ухватился за дверь и аккуратно снял ее с петель, поставив рядом со входом, удерживаемую на замке.
— Заходи, — сухо предложил он и первым ступил в полумрак амбара, ведя лошадь под уздцы.
— Это незаконно, — спокойно прокомментировал Эрвин, но в его голосе не звучало ни капли упрёка. А в глазах, когда Леви обернулся, мелькнуло плохо скрываемое восхищение. Он всегда так поражался силе и ловкости Леви, что тому становилось неловко.
Они встали у двери, на сухом полу, покрытом зерновой пылью. Дождь на улице постепенно усиливался, барабанная дробь на крыше сменилась ровным, мощным шумом. Травинки дрожали и клонились под тяжёлыми каплями. В прибитой пыли уже образовывались лужи; земля пыталась напиться, но не могла заглотить всю воду, льющуюся с небес.
Леви скинул сырой капюшон, поёжился и покосился на Эрвина. Тот стоял совершенно расслабленный, умиротворённый, словно бы дождь был его стихией. Сырые волосы потемнели и налипли на лоб, и он отвёл их небрежным жестом. А потом протянул руку, ловя падающие со стрехи капли, точно любопытный деревенский мальчишка, давно не видевший грозы.
— Прятался под крышей, чтобы мочить руки? — в недоумении проворчал Леви, заметив это.
Эрвин обернулся.
— Люблю ливни, — пояснил он с беззаботной улыбкой и снова посмотрел на свою ладонь. Звонкий перестук капель о почти заживший шрам казался чем-то неестественным; прозрачные струйки сбегали по коже и лились вниз, к сырой земле и солдатским сапогам.
— Что в них любить? — Леви нахохлился, брезгливо поморщился. — Мерзкая сырота, да и всё.
Эрвин улыбнулся лишь шире.
— Есть много причин любить дождь, — сказал он. — Во-первых, он питает растения влагой; без него не будет урожаев и наступит голодный год. Деревья не дадут плодов, зерно будет тощим, а в колодцах почти не останется воды. Пять лет назад была жара и сильная засуха, а после неё — голодная зима; должно быть, в Подземном городе вам пришлось ещё хуже.
— Было такое, — Леви обернулся к кобыле, пытавшейся жевать его плащ, и предупредительно похлопал по крупной влажной морде. Не собираясь вдаваться в подробности и думая, что если Эрвин начнёт его жалеть — он сломает ему этот красивый породистый нос. Эрвин не начал жалеть. Он вообще был очень понятливым, за то Леви его и терпел — и в роли руководителя, и в качестве почти-друга.
— К тому же, — Эрвин повёл плечами, разминая их, — дождь — это красиво. Потом выходит солнце, и мир словно вспыхивает многоцветьем. И ещё радуга. Ты видел радугу?
— Та тусклая полоска на небе? — Леви вскинул бровь. — Переоценена. Я думал, она красивее.
Сказки о радуге он слышал ещё от матери. Та даже рисовала её — правда, чёрным угольком на фанерной стене. Чёрная радуга простиралась на полнеба, и маленький Леви пытался представить, как она прекрасна в своём светлом многоцветии. А в итоге радуга оказалась лишь узкой, тусклой, едва видимой полоской. Изабель пришла в восторг. Фарлан разинул рот. И только Леви был действительно разочарован.
— А ещё, — Эрвин понизил голос, убрал руку из-под струйки и обернулся с крайне доверительным видом, — ещё дождь очищает.
— О? — удивился Леви. — Хочешь сказать, смывает грязь с тела? Скорее уж, размазывает. Я в прошлый раз так и не отстирал брюки, пропитавшиеся кровью. Дождь красноту аж до щиколоток спустил.
— Нет… Я о другом, — Эрвин на миг отвёл взгляд, словно засомневался. — Я никому не говорил. Но думаю, ты поймёшь. Он… Очищает не снаружи. Очищает душу. На ней становится так свободно и легко.
— У меня на душе мрак, когда дождит, — возразил Леви, складывая руки на груди. — Чего ещё за ересь?
Эрвин снова улыбнулся, а потом спиной вперёд сделал три широких шага, выходя из укрытия под плачущее небо. Развёл руки, подставляясь и открываясь дождю, закрыл глаза и с облегчением запрокинул лицо к небесам.
— Эй, — позвал Леви, заволновавшись. — Хорош дурить. Простынешь. Иди сюда, Эрвин.
Эрвин постоял какое-то время молча, потом опустил голову; по лицу струился дождь, сырые пряди облепили виски, но он казался счастливым и умиротворённым.
— Под дождём я словно исповедуюсь, — пояснил он. — Тревоги, заботы, чувство вины — они отступают, оставляя покой и ясное сознание. Может, это кажется глупым со стороны, но…
— Ещё как глупым! — Леви, фыркнув и не стерпев, шагнул навстречу, крепко ухватил его за плащ, сгребя мокрую ткань вместе с пряжкой, и силой втянул его обратно в амбар, под крышу, в пахнущую зерновой пылью сухость.
Эрвин от удивления споткнулся и едва не упал на него; Леви машинально удержал его, упершись ладонью в грудь. Эрвин казался горячим даже сквозь слои одежды, сердце под рёбрами билось спокойно, уверенно, решительно. Леви чувствовал его под кончиками пальцев в сей застывший момент, и это было незнакомым ощущением. Он мог пробить рёбра Эрвина и вырвать это сердце. Мог. Но Эрвин был расслаблен, всецело доверял ему, и это сбивало с толку, дурманило. Держать в руках чью-то жизнь, когда человек не собирается ни драться, ни убегать. То же самое произошло и тогда, на первой экспедиции, когда Эрвин стоял на коленях с клинком у горла, но не убегал, не пытался сопротивляться, а лишь убеждённо говорил вещи, которые перевернули мир Леви.
— Простудишься, — буркнул он, смущённо убрав руку с широкой груди. — А у нас экспедиция скоро.
— Дождь тёплый, — мирно возразил Эрвин. — А я и так уже вымок.
Но больше не стал выходить из-под крыши, словно послушный ребёнок, уважающий родительские наказы.
— Я… наверное, понимаю, почему ты ненавидишь дождь, Леви, — медленно произнёс он. — Если бы не он, Изабель и Фарлан заметили бы титанов раньше и успели убежать…
— Нет, — Леви опустил голову и мотнул ей. — Это тут ни при чём. Они не стали бы сбегать, даже если бы тот капитанишка приказал драпать. Первая экспедиция. Они не упустили бы шанс отличиться. Я их знаю… Знал.
Эрвин глубоко вздохнул, осторожно положил ладонь ему на плечо в немой поддержке. Леви брезгливо дёрнул плечом, и горячая ладонь тут же пропала.
— Дождь тут ни при чём, — повторил Леви и для решимости отступил на полшага. Отчего-то он нервничал, оказываясь слишком близко с Эрвином, хоть и знал, что никакой угрозы от того не исходило. — Говорю же: я просто не люблю сыроту. Мне неприятно. Вода в глазах, липкая одежда… Тц!
Эрвин тихо вздохнул.
— Ты просто не пробовал, — мягко сказал он. — Просто не бегал в детстве по лужам под проливным дождём. Леви, ты слишком отгородился, убеждённый, что дождь — это мерзко, и не даёшь ему шанса тебе понравиться. Ты убегаешь от него каждый раз, скрываешься под крышей, ограждаешься стеной. Но позволь ему прикоснуться к тебе, ощути его. Подпусти немного ближе — и ты увидишь, что он вовсе не так ужасен.
Леви удивлённо моргнул, пытаясь понять, что скрыто за этими словами, говорит ли Эрвин про дождь, или про что-то совсем другое.
«Подпустить ближе? — подумал он. — Как я подпустил тебя?»
Но вслух бы ни за что не произнёс подобное.
— Как ты подпустил меня, — словно прочтя его мысли, утвердительно произнёс Эрвин. — Ты ведь меня на дух на переносил, но узнал поближе, и теперь относишься куда лучше.
— Сравниваешь сыроту с собой? Идиот, — буркнул Леви и, отойдя в сторонку, уселся на пустой ящик.
* * *
Но с того дня не мог не сравнивать дождь с Эрвином. Даже если не хотел — каждый раз невольно вспоминал, едва в оконные стёкла ударяли первые капли.
Эрвин был как сильный летний дождь: нетерпеливый, решительный, стремительный. Быстрый на дело, как летящие с небес капли, и уверенный, как поток дождевой воды, бегущий по улицам. Как и дождь, он проникал повсюду; сперва пропитал насквозь мысли, потом сердце, а на следующее лето вместе с дождём проник и под одежду Леви, оглаживая мокрое тело широкими тёплыми ладонями, и Леви плевать было на сырость, на перестук капель по крыше, и он льнул к Эрвину, тая от его прикосновений, как кусочек сахара, оставленный на улице в непогоду.
Эрвин был шумным июльским ливнем, и Леви чувствовал себя яркой молнией рядом с ним; кожа искрила от одного касания, и он готов был нестись со скоростью света и спалить дотла любого, кто позволял себе дурное слово или косой взгляд на капитана — а после командора — Смита. Обретя молнию, дождь стал неистовой бурей, стал сильнее, и Леви желал, чтобы их гроза длилась вечно.
* * *
Июнь 854
Гром прогремел над головой, но Леви почти не расслышал — в голове звенело от взрыва, мир растёкся в бесконечном шуме и бесконечной боли. Лицо горело, рёбра словно крошились сами собой, голова раскалывалась. Хотелось выть, но он не мог издать ни звука после удара о землю, кроме жалкого, чуть слышного сипения. Перед глазами разлилась тьма, и единственной мыслью, бьющейся в голове, осталось: «Только не так. Только не сейчас…»
Наконец Леви смог сделать краткий вдох, обернулся набок, и его вырвало. Сердце сдавило от отвращения к себе — такой грязный, мерзкий, как пьянь в подворотнях Подземного города. Такой беспомощный. Бесполезный. Не способный выползти из лужи собственной блевоты, смешанной с кровью. Не способный выполнить обещание, данное Эрвину.
Прошло четыре года после битвы за Марию, и это время казалось то бесконечно долгим, то невозможно кратким. Иногда часы тянулись так тяжело, что одна лишь холодная, одинокая ночь казалась целым столетием в жестокой голой пустоте, и Леви сидел в углу комнаты, запустив пальцы в волосы, не способный заснуть, и давился своей болью. А иногда казалось, что лишь сегодня утром Эрвин улыбнулся ему через весь зал и подмигнул украдкой, прежде чем уехать в столицу по делам. Леви отчётливо помнил мягкость его волос, то, как светлые пряди скользили меж перебирающих их пальцев. Помнил тепло рук, когда Эрвин брал его лицо обеими руками, бережно, словно нечто хрупкое и бесценное, и, склонившись, прижимался лбом к его лбу. И Леви позволял это, спускал перед ним все маски, представая беззащитным и не боясь собственных слабостей, потому что Эрвин тоже раскрывал перед ним свою сущность — не серьёзного, невозмутимого и доблестного полководца, а потерянного мальчика, утопающего в чувстве вины перед целым миром. Леви ни разу не сказал этого напрямую, хоть Эрвин всегда знал — но как же он любил его! Любил так, что готов был в любую секунду пойти за него на эшафот, и даже сам выдрать собственное сердце из груди, если бы это могло защитить, помочь, спасти. Любил так, что порой не мог спать и лежал долгими ночами, слушая ровное дыхание рядом и надеясь, что оно никогда не стихнет. Прошло четыре года, но чувства не стали слабее ни на самую малость — иногда казалось, что только сильнее. Леви стал молчаливее, отстранился, замкнулся, почти ни с кем не общался; если что-то и говорил, то только по служебной надобности или чтобы скрыть неловкость от собственного молчания. Но он говорил с Эрвином. Мысленно, безмолвно, беззвучно. Это могло казаться безумием, но Леви было плевать; если бы ему предложили выбор между безумием и миром без Эрвина, он без раздумий выбрал бы первое и никогда бы не сожалел. Он верил, что Эрвин слышит, что всегда рядом, что хочет обнадёжить, утешить, переубедить. Леви слишком хорошо знал его, и порой слышал ровный, глубокий голос в своей голове, такой близкий — и такой далёкий.
«Прости, Эрвин, — подумал он, не в силах двинуться с места; мелкий дождь сыпал на лицо, раны разрывались болью. — Прости… Я… ничего уже не могу. Я так жалок, аж самому мерзко. Наверное, скоро помру. Помру, не выполнив твоё единственное последнее поручение… До чего я отвратителен. Мне нельзя умирать. Я должен… Должен держаться, чтобы прикончить эту мерзкую, гнусную мартышку…»
Не сдержавшись, он тихо заскулил от прошивающей тело боли. Конечно, Эрвин возразил бы ему. Сказал бы, что обещание, которым Леви живёт — пустое, что оно уже не имеет значения, что мир изменился, ситуация изменилась, что Эрвин там, в Шиганшине, говорил лишь о конкретном моменте, о том, что нужно убрать Звероподобного с поля боя, и что Леви с этим справился. Справился там, где никто бы не сумел, и сделал это лучше всех. Эрвин сказал бы, что сейчас он должен думать лишь о себе, о своём здоровье, о том, чтобы выжить. Эрвин всегда ценил его жизнь, каждый раз спрашивал позволения, прежде чем послать на передовую, даже несмотря на то, что Леви раз за разом отвечал — лишь на передовой и в одиночку он эффективнее всего. Сейчас Эрвин был бы больше обеспокоен состоянием Леви, а не тем, что обезьяна снова сбежала.
«Если ты выживешь, у всех будет шанс, — сказал бы он; Леви почти слышал обеспокоенный голос сквозь шум дождя. — Если выживешь, то сможешь всё, Леви. Сможешь догнать и убить Зика. Но если ты умрёшь — тогда зачем всё это было? Помнишь, в Шиганшине, ты предложил мне бежать, спастись, сказав, что задержишь титанов даже ценой своей жизни? Ты помнишь, Леви. И помнишь, что я не согласился с тобой. Я не мог сбежать в мир, где тебя не будет. Не хотел выжить ценой твоей жизни».
«Знаю, — ответил бы Леви, если бы губы и язык ему повиновались. Но лишь дрожал от боли, разрывающей тело в клочья. — Знаю, Эрвин. Ещё тогда знал. Видел по твоим глазам. И ты, ублюдок, придумал план, по которому не ты, а я получаю шанс выжить. Все считают, ты умер за шанс для человечества. Так ты сказал парням, которых вёл умирать. Но разве тогда человечество имело для тебя значение? Ты даже от подвала сумел отречься, Эрвин. Разбить мечту, за которой шёл всю свою жизнь, и лично растоптать осколки. Нет. Ты… ты поскакал туда, чтобы дать шанс мне. Шанс выжить там, где это кажется невозможным. Шанс спастись…»
Глаза жгло от предательских, непрошеных слёз, сдерживать которые не оставалось сил. Боль в сердце была сильнее боли от порезов и переломов. А дождь падал на висок, на щёку, стекал по носу и губам, охлаждая горящие раны и смывая кровь. И сырость вокруг не раздражала. От дождя становилось спокойнее, словно шелестом своих капель он шептал: «ты не один». Казалось столь глупым наделять природное явление разумом и сознанием, но это было единственным, за что Леви мог цепляться в ускользающем мире, пытаясь не упасть в беспамятство.
Когда-то Эрвин сказал, что дождь очищает, и теперь Леви чувствовал, что под прохладными каплями боль отступает, притупляется, сменяясь отчаянным желанием жить дальше. Жить, чтобы видеть ещё тысячи ливней. Жить, чтобы помнить Эрвина, потому что больше никто в целом мире не знал его настоящего. Помнить, как он поджимал губы и тёр переносицу во время работы, с каким трепетом склонялся за поцелуем в тёмном коридоре, с каким упрямством прижимал к себе перед сном, даже если Леви ворчал, что не хочет спать в обнимку, потому что Эрвин знал: на самом деле Леви хотел. Хотел каждый раз — прижаться к горячему телу, ткнуться носом между ключиц, ощутить совсем рядом биение сильного, большого сердца, посвящённого невесть чему. И посвящённого Леви, потому что Эрвин нуждался в нём, даже если изображал для целого мира спокойную самодостаточность. Нуждался, иначе не шептал бы каждый вечер «спасибо», мягко ткнувшись носом в макушку. Иначе не целовал бы с трепетом руки после экспедиций, сбивчиво бормоча, что волновался. Леви не хотел забывать звук его голоса, блеск его глаз, тепло его губ, потому что больше некому было их помнить. Эти воспоминания — всё, за что он держался последние годы. Воспоминания — и данное обещание, даже если оно уже не имело смысла. Не имело смысла для целого мира — но имело для Леви. Даже если отбросить всю ненависть, всё презрение, которые он питал к Зику за то, как бездушно тот убивал, за то, как зубоскалил при этом… Даже если отринуть эти гнев и ярость — Леви держался за клятву просто потому, что она было последним, что он обещал Эрвину.
И он пытался удержаться в сознании, даже чувствуя, что умирает. И думая, есть ли что-то там, по ту сторону, за пеленой смерти. Есть ли там мир, полный света, в котором его дожидается самый важный человек. Единственный, имеющий смысл. И сможет ли Леви смотреть ему в глаза, когда так виноват перед ним, виноват во всём?
Но дождь, падающий с небес, смывал сомнения. Смывал опасения, колебания, чувство вины. Очищал. Утешал. Успокаивал. Теперь Леви это чувствовал.
Даже если было слишком поздно.
* * *
Июль 894
Он выжил, хоть и не уверен был, что это верный путь. И по-прежнему старался не сожалеть о том, что существует в этом одиноком мире, полном боли и ненависти. Он прожил вдвое дольше, чем если бы погиб при том взрыве, и каждый день думал, почему столько часов, столько десятилетий проходят впустую. Те шесть кратких лет с Эрвином были наполнены событиями, чувствами, яркими моментами, звенели в памяти весенним перезвоном хрустальных капель первого дождя. Тогда вокруг были боль и смерть, но все воспоминания о минувшем, все воспоминания об Эрвине были светлыми, чистыми, к ним хотелось возвращаться снова и снова, раз за разом прокручивать в голове, проживать их день за днём. А всё, что было после, казалось происходившим с кем-то другим, словно Леви смотрел на это сквозь мутное стекло. Он пережил две войны после Гула, и тем не менее, они почти не отложились в памяти. Выстрелы над головой, крики, ночи в подвалах, бесконечный шум самолётов — всё это почти не отпечаталось в нём, до того он был к этому равнодушен. Он жил без прав, он был чужим для всех, потому что все, кого он любил, умерли или были теперь слишком далеко. Даже дети из его отряда, давно выросшие, но все еще казавшиеся детьми, почти позабыли о Леви. У них была своя жизнь, свои семьи, а он… он оставался на месте, куда бы ни шёл, куда бы ни ехал. Смысл всего сущего ускользал; Леви уже не способен был жить без цели, и маялся, не находя себе применения. Он сам себе казался бесполезным, и даже единственный свой смысл — помнить Эрвина — порой утрачивал и пугался сгущающейся пустоты.
Когда он умирал, шёл дождь.
Рядом никого не было, да Леви ни в ком и не нуждался. Он думал — противно было бы, если бы кто-то развёл вокруг сырость. Противно и невыносимо горько.
Они бы сказали, что слишком рано, что он может ещё пожить. Но он был готов умереть давным-давно. Ещё там, в грязной каморке Подземного города, где его нашёл Кенни. Поступив в Разведотряд, он не был уверен, что доживёт до тридцати. Но старался, потому что не хотел, чтобы Эрвин потерял его. Эрвину нужна была поддержка, нужен был кто-то рядом, с кем можно делить свои боль и вину, свои планы и замыслы, свои радость и отчаяние, которые он не мог раскрыть никому другому. А Леви нужен был человек, указывающий путь, дающий цель, смысл жизни. Без Эрвина он этот смысл утратил. Наверное, слишком сильно посвятил себя, слишком глубоко. Но он не жалел ни секунды, и будь у него ещё один шанс — снова отдал бы свои сердце, душу, кровь и плоть до последней капли, до последнего мгновения.
Дождь барабанил по стеклу, капли извилистыми змейками стекали вниз. Леви слышал тихий перестук, но не видел этого — окно было справа. Отчего-то хотелось, чтобы кто-то, способный встать, распахнул окна, впустил в комнату влажность туманного утра, запах летнего дождя, прохладу и покой. Покой от шелеста капель, от их прикосновения к сухому, морщинистому лицу.
В последний раз.
Но чудес не бывает, а жизнь редко была к нему добра, расщедрившись лишь на то, чтобы подарить нескольких прекрасных, замечательных людей, сделавших его существование не беспросветным блужданием во мраке, наполнивших мир светом, указавших путь. Мама — нежная, добрая, научившая преданности до последней секунды. Кенни — дерзкий, грубоватый, научивший быть сильным и не показывать свои слабости. Фарлан — вдумчивый, общительный, научивший говорить с людьми не только кулаками. Изабель — яркая, искренняя, научившая улыбаться. Отряд Леви — каждый из ребят, давно погибших или ещё живых, научивших его заботиться. Ханджи — шумная, буйная, научившая, что даже самые чудные люди могут быть самыми верными друзьями. И Эрвин. Эрвин всякий, в тысяче своих граней. Строгий и решительный в бою, бодрый и шутливый в кругу друзей, тёплый и сентиментальный в постели. Эрвин, научивший идти вперёд. Эрвин, научивший снимать маски и быть собой. Эрвин, научивший любить.
И тот Эрвин ждал его где-то в следующей жизни.
Иначе и быть не могло.
Леви точно знал это, когда прошептал его имя с последним выдохом под перестук дождевых капель.