***
С рассветом накатывает усталость, отдающая тяжестью в конечностях. Мятая и местами разорванная простынь скрывает под собой обнажённых любовников, каждый из которых явно поглощён своими мыслями. Найденная на тумбочке зажигалка, оставленная кем-то из прошлых постояльцев, становиться интересной находкой для Осаму. Щёлкая ею, он внимательно наблюдает за оранжевым пламенем, успевая параллельно копошиться рукой по полу в поиске чего-то ещё. — Хочу курить. — выдав это, он с трудом заставляет себя подняться и найти собственные брюки. Перебирая пальцами прядь волос у лица, Фёдор бросает в его сторону короткий взгляд, насмешливо фыркая. — Ты ведёшь себя как герой второсортного фильма. — в голове мелькают сцены из них, где после бурного секса партнёры непременно раскуривают одну сигарету на двоих, романтично пуская стройки сизого дыма в лицо напротив. — Так тривиально. Обижаться Дазай повода не находит, проверяет карманы брюк, и, отыскав помятую пачку лишь удовлетворённо усаживается в кресло, закинув ногу на ногу. Поднеся сигарету к губам, он с минуту бездумно крутит зажигалкой у лица. — Герои таких фильмов, соглашаясь на секс без обязательств, обычно влюбляются. — поджигая отраву, пожирающую его лёгкие последние несколько лет, он затягивается и выдыхает, пропуская дым через нос. — А потом страдают, ведь объект их обожания вовсе не собирается отвечать взаимностью на столь светлые чувства. — с губ срывается смешок. — Потом тянутся долгие мучения, агония не взаимности сжигает их заживо, но случается чудо. Объект обожания внезапно преисполняется ответной любовь. Они живут долго и счастливо, даже умирают в один день. — рука дёргается в драматичном жесте, пепел опадает на ковер. — Ну что за глупость. Утвердительность тона неоспорима, хоть это больше похоже на риторический вопрос, не требующий от Фёдора никакого ответа и анализа ситуации. Мужчина только откидывается головой назад, прижимаясь макушкой к стене, и произносит уверенно, без сомнения: — У нас такого не будет. Пройдясь глазами по его силуэту, по взлохмаченным волосам, спавшей с плеча рубашке, неприкрытым коленям, Осаму только кивает. Такой поворот событий действительно не про них. Достоевский не стесняется своей наготы, ведь за эту ночь они изучили тела друг друга основательно и точно, раз за разом открывая для себя всё новые и новые участки для поцелуев, укусов и прикосновений. Вылезая из-под простыни, он грациозно разминает затекшую шею и абсолютно спокойно подбирает с пола свою часть одежды. Натягивает брюки, недовольно изучает рубашку, на которой едва держатся последние не оторванные в порыве страсти пуговицы, и направляется к шкафу. — Ну ты и хитрец. — наблюдая, как тот достаёт из почти пустого шкафа новую рубашку, Дазай искренне смеётся. — Что же для меня одну не припас? — Брось, — накинув белоснежную ткань на плечи, Фёдор направляется к столику, на ходу застёгиваясь и поправляя воротник. — Ты же сам знал, где мы встретимся. — Знал, но не предугадал, что ты так наплевательский отнесёшься к моим вещам. Телефонный звонок в умиротворяющей утренней тишине, нарушаемой лишь их разговором, звучит настолько громко, что его звук отдается гулом в висках. Поиск мобильного не занимает много времени, а увидев имя абонента Дазай тут же стирает с лица раздражённое выражение, бодро приветствуя звонящего: — Утречка, дружище! Как спалось? Хмыкнув, Достоевский принимается разглядывать шахматную доску, оглаживать ее пальцами, перебирать в ладонях фигуры, выполненные столь искусно, что дух захватывает. — Дазай? — голос Анго на той стороне трубки звучит, как обычно, сосредоточено. — Тебе удобно говорить? — под вопросом он подразумевает отсутствие любой живой души в радиусе нескольких десятков метров. — Конечно! Ты связался с Фицджеральдом? Анго может поклясться, что слышит на фоне чей-то смех. — Да. Всё идёт строго по твоему плану, но... ты уверен, что мы найдём Достоевского именно в том кафе? Не лучше ли будет направить больше сил на, непосредственно, территорию Крыс? — В этом нет необходимости. — Дазай с улыбкой хватает Фёдора за талию, притягивая ближе, и утыкается лбом в его живот, пока пальцы его заклятого врага невесомо касаются вьющихся волос. — Сейчас скину адрес, приезжай за мной. И захвати для меня рубашку, пожалуйста! — улыбнувшись шире, он сбрасывает вызов не дождавшись ответа, и поднимает взгляд, встречаясь с лукавой ухмылкой. — Тебе лучше уйти до прихода моего друга. — Конечно, конечно. — сжатый в руке белый король подносится к лицу, губы касаются фигуры, оставляя на ней лёгкий поцелуй. — До скорой встречи, Дазай. — оставив свой маленький подарок на краю столика, Фёдор разрывает объятие. Он чувствует, как по его жилам растекается удовлетворение. Пусть всё закончилось, но игра стоила всех свеч, и останется, пожалуй, самым ярким воспоминанием. Осаму окликает его у самой двери. Прижимая белого короля к приоткрытым устам, он по прежнему улыбается, невинно взмахивая ресницами, и желает сопернику с откровенной радостью в голосе: — Приятного тебе чаепития! Обещай, что постараешься как можно правдоподобнее мне удивиться. И Достоевский обещает.Часть вторая: практика.
19 ноября 2022 г., 21:28
Дазай никогда не любил тепло в любых его проявлениях: солнечная погода не вызывала в нём и толики радости, горячие напитки обычно лишь обжигали язык, чужие прикосновения зарождали отвращение. Он несовместим с теплом, но холод… В холоде есть что-то мистическое, загадочное и невероятно притягательное. В ледяных ладонях Фёдора сконцентрировалось всё, что необходимо в эту самую минуту им обоим. Тонкие и длинные пальцы скользят вдоль оголённой груди, спускаются к впалому животу, вырисовывая на теле непонятные узоры, задевая края бинтов, и их морозная, словно покрытая слоем инея кожа вызывает в Дазае сильнейшее желание протяжно застонать. Лишь лёгкие прикосновения доводят его до края, до болезненного вожделения, и Достоевский пользуется этим в полной мере, наклоняясь и касаясь губами напряжённо вытянутой шеи, оставляя влажный след, сверкающий в мягком свете. Ещё несколько жадных поцелуев осыпают линию челюсти, прежде чем острые зубы вонзаются в участок под подбородком с такой силой, что глубокий след неизбежен: кроваво-красный по цвету и позорно-восхитительный по натуре — он непременно будет бросаться в глаза, привлекать внимание, вызывать ряд вопросов, эффектно гармонируя с болезненным тоном лица. А Осаму будет безбожно врать, что ударился, что подскользнулся и упал, неудачно встретившись с краем стола или тумбочки, однако взгляд, преисполненный воспоминаниями их совместного вечера выдаст его с потрохами. Фёдор в глубине души надеется, что любовника накроет волной смущения, и его щеки вспыхнут едва заметным румянцем.
Сейчас Дазай не смущён, скорее слишком уж самоуверен. В его своевольных движениях, в похабной улыбке ощущается эгоистичность натуры, впрочем, Достоевский соврёт, если скажет, что в этом они не схожи. Он и сам не прочь поиграть на публику, даже если публика состоит всего из одного человека. В них обоих сокрыт талант к актерскому искусству, благо врать они умеют не только ртом, но и телом, эмоциями, мимикой, даже глазами. В карих плещется любование собственной персоной, хоть на деле их обладателя переполняет ненавистью к себе. Фиолетовые спокойно наблюдают, игнорируя истому истинного блаженства, перекатывающуюся по торчащим косточкам рёбер.
Дазай поддается вперёд, обхватывая чужую талию руками, и пытается поймать очередной поцелуй, но Фёдор дразнится: то приближается, едва касаясь губ, то тут же отдаляется с очаровательной ухмылкой, вынуждая партнёра тянуться за ним следом. Галстук боло и бинты, неряшливо обмотанные чуть ниже груди — единственное, что осталось на верхней части дазаевского тела, и они не особо хорошо скрывают старые шрамы. Фёдор с превеликим удовольствием обхватывает плечо ладонью, впиваясь ногтями в следы от заживших царапин, и ловит краем уха тихое шипение.
— Что такое? — невинный взмах ресниц. — Больно?
— Неприятно. — бурчат в ответ, дёрнув бровью.
— Неприятно значит. — наигранная задумчивость тона кажется максимально подходящей к антуражу их дешёвого спектакля. — А как же сделать тебе приятно, Дазай?
Их могли бы мало интересовать ощущения соперника, но обоюдность никогда не бывает лишней. Достоевский не издевается, интересуясь о подобных вещах, пусть и делает это совершенно несуразно: их основная цель не в получении наслаждения, а в том, чтобы переиграть, победить, довести оппонента до добровольного принятия своего поражения. Куда проще сделать это, зная о предпочтениях, грязных фантазиях, сладких желаниях. Как им хочется именно сейчас? Нежность или грубость пробудит в них больше эмоций? Медлительность или резкость вызовет толпы мурашек по спине? Чуткость или небрежность подарит фееричность разрядки? Человек — своего рода замо́к, к нему нужно подобрать подходящий ключ, а не мучить скважину отмычками.
Ладони на талии крепко сжимаются, слегка приподнимая таз. Фёдор прерывисто выдыхает, когда Осаму резко возвращает ему прежнее положение, немного притянув ближе, проехавшись чужим пахом по собственному.
— Вот так, — он мимолётно прижимается кончиком носа к острой ключице, бесцеремонно толкаясь навстречу. Грубая ткань брюк давит, но вместе с этим создаёт потрясающее чувство неполноценного владения, будто одежда на них выглядит куда более эротично, чем голое тело. — мне определенно приятнее.
— Приму к сведению. — саркастично цедит Достоевский, прикусывая нижнюю губу. Трение между телами не прекращается, его продолжают приподнимать и отпускать в каком-то диком темпе, не имеющем никакого такта. Хаотичные фрикции оседают странным узлом внутри, сжимающимся и вызывающим судороги в пальцах ног. — Помедленнее.
— Почему? Боишься закончить прежде, чем мы начнём? — тихий лукавый смех заглушают тонкие губы, целующие с напором и неимоверной жадностью.
Перебинтованную шею сжимают, надавливая с такой силой, словно и впрямь хотят удушить за излишнюю болтливость. Нет времени возмутиться — Фёдор улыбается прямо в поцелуй, толкаясь навстречу неспешно, точно зная, когда и куда нужно надавить, чтобы было действительно хорошо. Нет, скорее потрясающе. До разноцветных искр перед глазами, до лёгкого головокружения и в миг пересохшего горла. Фёдор — непоколебимый сын божий, олицетворение кары за все человеческие грехи ёрзает на его бёдрах в проклятом отсутствие стыда, пробуждая невыносимое вожделение прекратить эту пытку немедленно, просто взять прямо в кресле, не сдерживаясь и не позволяя сдерживаться ему. Преисполненный чёрным пороком стон заглушает сплетение языков, а давление на глотку добавляет некую интимность, перекрывая доступ к кислороду. Осаму чертовски нравится сравнение, промелькнувшее в голове: если его не отпустят в ближайшие секунды — он задохнётся, умрёт, ощущая губы Демона на собственных. Можно ли сказать, что он умрёт от его поцелуя?
Поцелуи — действие особенное. Люди могут передать через них огромное количество слов, признаний, могут вложить в них спектр эмоций, начиная от любви, и заканчивая лютой ненавистью. Дазая целовали столько раз, что и пальцев не хватит пересчитать. Ему клялись в любви, лаская нежно, непринужденно. Его отвергали, плотно сжимаясь и не позволяя углубиться. Он ощущал даже безразличие на устах, но то, что с ним творили губы врага нельзя было охарактеризовать ни одним из существующих в мире слов. Они смешали в себе палитру красок — тёмных, приглушённых, ярких — и теперь рисовали что-то специфичное, окрашивая в абсолютно новый, невиданный ранее оттенок. В них не чувствовалось ненависти, скорее проницательность и голод проскальзывали между контуров, подкреплённые интересом, покалывающие на нёбе прозорливостью взаимного любопытства. Раньше Дазаю казалось, что лишь любовь может воссоздать поцелуй, подобный искрам пожара, но оказалось иначе. Не то чтобы сей факт его расстроил. Любовь несправедливо возвышенна, о ней слагают сотни легенд, ей посвящают тысячи стихов, её испытывают миллиарды людей, но именно его она обошла, не соизволила даже глянуть в том направлении, в котором стремились юношеское сердце. Так бывает — кого-то чудаковатая Любовь просто-напросто игнорирует, в очередной раз доказывая, что и без неё жить можно. И сгорать, и дрожать, и наслаждаться поцелуями. Вот такими, как сейчас.
Волосы Детектива оказались намного мягче, чем Фёдор предполагал. Перебирая их в ладони, наматывая на фаланги пальцев, он позволяет себе несильно потянуть одну из прядок назад, отчего от него с шипением отстраняются, бросая долгий взгляд из-под густых ресниц.
— Мне делать больно нельзя, а тебе, значит, можно? Это несправедливо как-то.
Он и впрямь похож на ребёнка.
— Так ты мне и не запрещал. — поглаживая затылок одной рукой, второй Достоевский принимается умело высвобождать оставшиеся пуговицы на своей рубашке из петель. Делает он это так ловко, будто тренировался последние пару дней. — Не думаю, что ты сейчас в состоянии хоть что-то мне запретить.
Но ему бы хотелось, чтобы Осаму попытался. Контроль дурманит разум, тянет на дно тактильной пропасти. Эмоциональный контекст сводит к нулю всю работу, именно поэтому Фёдор держится, не позволяет себе лишнего. Дашь слабину — и поравняешься с глупцами, с невинными дураками, способными на всё ради тепла чужого тела, ради прикосновений и объятий. Мерзость. Чрезмерная сентиментальность вызывает лишь рвотные позывы.
Его пальцы замирают на третьей пуговице, когда запястье обхватывают, грубо отводя руку в сторону.
— Я сам тебя раздену.
Фёдор отнюдь не против, ему нравится наблюдать за чужими движениями. Нетерпеливость партнёра его забавляет: тот тянется к ткани, рвёт нити, отчего белоснежные круглые пуговицы со звонким стуком катятся по полу, несколько раз подпрыгивая. Парочка из них и вовсе закатывается под темноту кровати, прячась средь мглы и многолетней пыли. Фёдор уверен: Дазай во время секса всегда такой, да и нетрудно подкрепить теорию доказательствами — он нестабилен, но менять в себе что-то решится только ради близкого человека, а Фёдор таковым для него не является. Их можно было бы охарактеризовать лишь как близких врагов, не более. Да и что в целом означает «близкий враг»? Тот, с кем можно предаться разврату на потеху любопытства, не испытывая при этом стыда и смущения? О, тогда они определённо очень близки.
Рубашка распахивается, но остаётся висеть на плечах — наличие одежды дарит непередаваемую, но безумно порочную усладу от оттягивания момента. Влажные губы прижимаются к более нескрытой под тканью коже, целуют плечо, спускаются к ключице — кончик языка обводит её по контуру, зубы слегка прикусывают выпирающую косточку, и Дазай делает очередную мысленную пометку — у Достоевского чувствительны к ласкам ещё и ключицы. Удивительно — невозмутимый Демон представляет собой одну сплошную эрогенную зону, ему приятны касания буквально к любому участку тела. Другой бы и не заметил, но Дазай улавливает каждый вздох, вздрагивание, каждый удар пульса. Его любовник может продолжать строить из себя каменную статую, сдерживая звуки наслаждения, он всё равно ощущает его удовольствие на уровне собственного.
Хотя чужие стоны, бесспорно, стали бы бальзамом для его чуткого слуха.
— Ты можешь подавать более вербальные знаки, указывающие на твоё сексуальное удовлетворение? — скользнув ниже, Осаму едва задевает губами кожу, и ловит тихое мычание, раздающееся над головой. — А то я их, знаешь ли, совсем не улавливаю. Это проблема. Откуда мне знать, как тебе больше нравится. Может так? — Дазай возвращает шершавый язык немного повыше, обводит ореол соска круговым движением, прежде чем вобрать его в рот с характерным влажным звуком. — Или так? — второй сжимают и скручивают два пальца.
Достоевский льнёт ближе, вновь создав трение меж бёдер, и весьма ощутимо толкает любовника в плечо, вынуждая того упереться спиной в кресло, оторваться от греховных ласк. Карие глаза вспыхивают озорным блеском, наблюдая за тенью улыбки, скрытой во мраке комнаты.
Луна спряталась средь своры грязных туч, погружая всё вокруг в пучину тихого хаоса. Вечер льёт в приоткрытые окна серые чернила тумана, окутывая мебель, проскальзывая сквозь полупрозрачный тюль, оседая в ворсинках ковра. Одинокий светильник печально мигает чуть поодаль от кресла, освещая два силуэта, — их полуобнажённые тела белее снега, а волосы темнее февральских ночей, — но даже ему позорно-стыдно от открывшегося вида, от чего он периодически тухнет, отводя взгляд, но через считанные минуты, охваченный интересом, бросает брызги приглушённого жёлтого освещения. Тут есть чем полюбоваться: Достоевский переполнен тягой подчинить, а Дазай отчего-то не против подчиниться. Ему нравится этот контроль, ему нравится дарить другому ощущение своего унижения. Хоть унижения, как такового, вовсе нет. Он поддается, временно слабеет, чтобы чуть позже коварно вытащить припрятанный в рукаве туз. Дазай нежен в стремлении разочаровать, в то время как Фёдор безжалостно охвачен страстью в их умелом представлении. Демон позволит глупому Детективу поверить, что его план не раскусили в первую же секунду прибытия к месту встречи.
Пустое. До финала ещё есть возможность насладиться течением эксперимента. Их общая холодность такая разная — у одного мягкая, у второго грубая, колючая. Целуясь, скользя ладонями по коже, они напоминают сплетение двух стихий, гармонию дождя и молний. Торопиться некуда. Кажется, они могут пробыть тут вечность, растягивать минуты сколько душе угодно, но время никогда не играло человечеству на руку. То несётся мимо быстрее пули, то еле волочится. Несправедливо.
Дыхание сбитое, неровное, но всё ещё морозное, могильное, будто от окоченевшего трупа. Дазай мягко пальцы в чужие пряди запускает, массируя, слегка надавливая, пока его шею терзают острые зубы, царапая и кусая, нахально образуя новые участки для перевязки. Он сам не особо против, ему крышу сносит от мысли, что губы Достоевского отпечатаются на нём кровавыми следами. Да, возможно, мужчина и впрямь становится мазохистом каждый раз, когда дело касается Фёдора, но кому есть до этого дело?
— Подай, — обхватив пальцами подбородок, приподняв лицо и чуть усмехнувшись отразившемуся в нём выражению господства, Дазай просит хрипло, глотая сухой ком, засевший в горле. — мой плащ. — на прищур фиалковых глаз смеётся. — Тебе ведь ближе, вставать не придётся. Ну подай, будь так добр.
Открывшийся вид на напряжённую спину, крепкие плечи и руки, тянущиеся куда-то под ноги, порождает очередную вспышку неприличных мыслей. Всё же, Достоевский не просто красив или привлекателен — его природный магнетизм, мрачная харизма, определённая эстетичность личины сведут с ума любого без особых усилий. Злодеи нравятся всем, а злодеи с определённым амплуа влезают в голову, переворачивая всё верх дном, крепко заседают в эпицентре поражённого рассудка. С героями очень скучно, они спасают, помогают, ничего не просят взамен, представляя собой ангелов во плоти, в то время как злодеи непредсказуемы, хитры, немного взбалмошны. Злодеи просто-напросто интереснее, но проблема лишь в том, что их никто не любит. Их идеализируют точно так же, как это делает Дазай, возомнивший себя истинным экспериментатором. Он наивно надеется на успешность задумки, внутренне понимая — взрыв неизбежен.
Плащ, оказавшись в его руках, привлекает внимание обоих. Порывшись во внутреннем кармане и выудив из него несколько весьма полезных для приятного времяпровождения предметов, Осаму абсолютно безразлично возвращает его на пол, и вновь откидывается на спинку кресла, неотрывно наблюдая за немного расширенными глазами Фёдора.
— Ты, как я вижу, подготовился.
Смешок вылетает из уст раньше, чем Дазай успевает его заглушить.
— А ты сомневался во мне? В гости с пустыми руками не приходят. Дурной тон, знаешь ли. — он было собирается бросить упаковку презервативов на постель, но его мягко тормозят, аккуратно её выхватывая. — Что? — ему совсем не нравится кривая усмешка на губах любовника. — Да что такое?
— Не стоит так нервничать, Дон Жуан. — открыв упаковку и пальцами подцепив один из серебристых квадратиков, Достоевский всё же отправляет оставшиеся на край кровати, не сводя взгляда с резко изменившегося лица напротив: немного красного, будто смущённого. Как мало оказывается нужно для того, чтобы заставить бывшего мафиози покрыться румянцем, свести брови у переносицы в немом недопонимании. — Когтистые и дряхлые руки старости ещё не коснулись тебя, Дазай, но если будешь так хмуриться, то морщины явно раньше времени подпортят это симпатичное личико.
— Издеваешься, да?
— Немного. — честное признание смешивается с приглушённым вздохом, стоит Дазаю в очередной раз податься вперёд, укусить нежную кожу шеи, а после сразу же пройтись поцелуями до самой щеки, что оказывается тёплой, совсем не такой, как остальные части холодного тела. — Но, думается мне, мы оба друг над другом издеваемся. — на заданный шёпотом вопрос «Почему ты так считаешь?», обжигающий ухо горячим дыханием, мужчина слегка выгибается в спине, напоминая о своём весьма ощутимом возбуждении, что теперь красноречиво упирается в возбуждение партнёра. — К чему эти глупые вопросы? Пора уже приступить к практике, не находишь?
— Может, я хочу ещё немного помучить тебя теорией? — в противовес собственным словам Осаму тянется к чужой ширинке. — О Принципе Талеона слышал? У меня, к слову, до сих пор иногда побаливает в груди.
Достоевскому думается, что чёртова пуля сегодня упоминалась чаще, чем они целовались. И что он непременно сейчас эту самую грудь вскроет первым попавшимся предметом. С другой стороны — именно эта шуточная дерзость его и привлекает. Странно видеть человека насквозь, вербально чувствовать ледяную, тёмную, безжалостную ауру, но путаться между идиотской улыбкой, боль за которой не в состоянии разглядеть многие, и взглядом, способным переламывать кости. Соединив в себе мудрость зрелости и максимализм бунтарского юношества, Дазай кажется Достоевскому, пожалуй, самым интересным существом из живущих на планете Земля. Фёдору хочется его контролировать, да что уж там — и на цепь с удовольствием бы его посадил, будь такая возможность, имей детектив хотя бы толику романтической заинтересованности в своём враге. Влюбленными проще управлять, они сами часто желают этого больше всего на свете — принадлежность объекту симпатии для них чуть ли не самое романтичное, что может произойти. И даже ошейник, плотно впивающийся в шею, перекрывающий возможность нормально дышать, будет им очередным поводом для радости, ведь раз приручили — значит уже не отпустят, навечно рядом останутся.
Эти глупые и неподходящие ни к моменту, ни к месту мысли отгоняет хриплый шёпот, твердящий без остановки то о красоте, то о смерти и боли, но Достоевский не слушает, просто позволяет себе наслаждаться лаской, ведь тело так редко её испытывает. Близость со скучными и глупыми людьми не приносит ему удовольствия, а сейчас он словно вознаграждается самой судьбой за долгие годы серых, одиноких, бесчувственных ночей.
Брюки стягиваются с ног легко, причём Дазай не церемонится — бельё идёт следом незамедлительно, а Достоевскому приходится приподняться на несколько мучительно долгих секунд, дабы переступить через одежду и избавиться от обуви. Возвращаться на чужие тёплые колени, всё ещё обтянутые льняной тканью штанин оказывается приятно, а ловить оценивающий взгляд, за доли секунды перерастающий в довольный и предвкушающий — приятно вдвойне. Щёлкает крышка небольшого тюбика, прозрачная жидкость льётся на указательный и средний. Фёдор невольно улыбается, сжимая презерватив меж пальцев, и наклоняется ближе к лицу, шепча так соблазнильно, что у Осаму пальцы ног поджимаются:
— Можешь сильно не заморачиваться с этим. Я тоже немного подготовился к твоему приходу.
Воображение само собой пытается создать как можно более яркую, целостную картинку. Фёдор ласкал себя. Ласкал и представлял, как будет бессовестно сообщать ему об этом. Касался Дазая пальцами, которыми совсем недавно познавал собственное тело, помогая тому привыкнуть к ощущению наполненности. Сжимал свои великолепные бёдра, пытаясь поймать желанное удовольствие. Шептал под нос, тихо-тихо, или приоткрывал губы в беззвучном стоне, хмуря брови. Тяжело дышал, прямо как сейчас.
Кажется, что от одной этой фантазии можно сойти с ума, потому Дазай не сдерживает откровенного признания:
— С удовольствием бы на это посмотрел.
У Фёдора нет сомнений в искренности любовника.
— Не в этой жизни. — прижавшись к его щеке, он выдыхает согревающий воздух из лёгких, и медленно протягивает: — И даже не в следующей.
— Что, совсем никаких шансов? — чуть повернув голову в сторону, Осаму, не скрывая довольной улыбки, проводит кончиком языка по чужому подбородку, поднимается к сжатым губам и надавливает на них, то ли приказывая, то ли умоляя позволить украсть очередной поцелуй. Ему чертовски нравится лицезреть пунцовый оттенок припухших губ, но куда больше нравится ощущать эти самые губы, прикусывать их во время прилива тянущей боли в паху, заглушать в них собственные стоны, так и тянущиеся наружу. Эти идеальные, тонкие, слегка потресканные губы будто были созданы исключительно для поцелуев и коварных усмешек.
Жар пронизывает до самых пяток. Горячий воздух оседает грузом в лёгких, что словно забиты камнями, но не простыми, а исключительно драгоценными. Застеленная багровым покрывалом постель, которую видеть оба могут в таком положении лишь боковым зрением, напоминает пиратский сундук, до краёв забитый рубинами. Лампа, мягко освещающая пространство, кажется схожей с янтарем, обрамленным серебряной паутиной нитей. Кожа под подушечками пальцев переливается гладким жемчужным покровом, а уста манят красотой коралловых рифов, призывая потерпеть кораблекрушение. Дазай решается это сделать, касается самозабвенно, целует, мечтая о большем.
Фёдор глухо выдыхает ему в губы, стоит ладони осторожно и неторопливо скользнуть между ягодиц, а второй с напором надавить на поясницу, заставляя прогнуться сильнее. Нетерпение узлом завязывается внутри и стучит невыносимым желанием в голове. В комнате витает сладковатый аромат, но Дазай совсем не понимает, откуда он исходит. Возможно, это ветер проскальзывает сквозь цветки вишнёвых деревьев, что растут под окном, и разносит их по пространству номера, а возможно это отдушина чужого парфюма. Отстранившись и уткнувшись в шею Достоевского, мужчина глубоко вздыхает, ощущая флёр духов на коже под ухом. Запах вишни теперь чувствуется в разы ярче, смешиваясь с терпкостью хвои и древесины.
— Приятный аромат. — обхватив мочку и слегка прикусив её, Дазай мягко и медленно проникает в податливое тело пальцем, улавливая довольное мычание сквозь стиснутые зубы, — Тебе подходит. — и начинает двигать им до середины первой фаланги. Дразнит, или, что более вероятно, мстит.
По бёдрам проходит лёгкая дрожь. Возведя взгляд к потолку, Фёдор обвивает его шею руками, цепляясь за висящие ленты бинтов, и сам поддается навстречу. Его нервирует внезапная медлительность, хочется резче, быстрее и не так нежно.
Сквозняк оседает на влажных от пота висках ледяной коркой, а чёлка при каждом резком движении падает прямо на глаза. Неудобно, но как же приятно, невозможно приятно. Колени впиваются в дазаевские ноги, инстинктивно пытаясь соприкоснуться друг с другом, сжаться от давления в паху, от сладкой неги, разливающейся изнутри сплошной волной истомы. Даже если бы Ад находился на Земле, то он определённо не сравнился бы с этим грязным номером, и Достоевский, охваченный грехом, без зазрения совести выбрал бы именно это место для ежедневной молитвы. Да благословит Господь подавшихся на искушение и простит им их искреннее любопытство.
Ладонь на пояснице медленно поднимается выше, задирая складки рубашки. Чрезмерная худоба пленит эстетичной дисгармонией тела и разума, тонкие кисти на шее вызывают одновременно два желания: прижать их ближе к лицу, бережно целуя миллиметр за миллиметром, и сломать, раздробить каждую кость в порошок. Дазай был уверен, что уже постиг все возможные грани безумия, но то, что происходит сейчас, заставляет его усомниться в этом. Между ними бушует пожар, они и есть его виновники. Не уследили за первой, едва заметной искрой, а та переросла в костёр. Костёр всем своим видом предвещал угрозу, но им показалось скучным потушить его вот так сразу, окатив водой. Теперь оба обожгутся за любую попытку остановить, преградить путь пламени.
Но Фёдор, надавливая на его грудь и наклоняясь, цепляет зубами нижнюю губу, едва слышно мычит бессловесные проклятия, и Осаму по-настоящему осознает, что ему действительно всё равно. Пусть горит. Пусть весь мир поглотит огонь.
Плавно добавляет второй палец. Влажный и вульгарный звук от проникновения смазанной кожи приносит отдельный вид наслаждения чуткому слуху. Двигает по-прежнему неторопливо, прекрасно осознавая, насколько сильно натянута нить терпения. Охваченный страстью, он может лишь вообразить, что будет с ними дальше, насколько далеко зайдет игра. Встретятся ли Герой и Антагонист в подобном антураже вновь? Изголодаются ли по обоюдным ласкам, по разгоряченным телам и манящим изгибам? Повторят ли то, что происходит сейчас, и точно ли происходящее не порочный сон?
— Хватит. — скользнув руками вверх по плечам, Фёдор обхватывает чужое горло, наслаждаясь напряжением в теле под ним, но Дазай не прекращает двигаться, параллельно царапая спину, цепляясь ногтями за складки рубашки, намереваясь вот-вот окончательно стянуть её. — Я сказал хватит. — большой палец давит прямо на глотку. С губ срывается сдавленный хрип, который Демон готов испить как приторный и тягучий мёд. Из него выходят, тут же сжимая стройное бедро ладонью, впиваясь в него с такой силой, словно надеясь оторвать кусок кожи.
— Фёдор, — усмехнувшись, Осаму комкает ткань в кулаке и давит на лопатки, вынуждая мужчину буквально упасть на него сверху, столкнуться лбом к лбу. — Ты, бесспорно, очарователен в столь компрометирующих позах, но меня начинает порядком злить этот несуразный контроль. — в карих глазах вдруг ясно виден становиться какой-то неестественных багровый отблеск, будто по радужке разливается свежая, густая кровь. — С чего вдруг ты решил, что можешь останавливать меня? — внезапный удар разносит по комнате оглушительно звонкий звук шлепка кожи о кожу. На оголённой ягодице мгновенно расцветает алое пятно.
Достоевский почти невозмутим. Он щурится, неотрывно наблюдая за лицом напротив, и, кажется, забывает моргать. Боли не ощущает, но в груди отголоском гудит нечто иное. Возмущение? Скорее удивление. От неожиданности.
— Позволишь себе подобное ещё хоть раз, — сложив уста в пугающе спокойной полуулыбке, произносит он. — И я выверну тебе руки. — нотки радости проскальзывают в голосе, придавая угрозам необъяснимый, леденящий кровь ужас. — Отключу, привяжу так, что выбраться не сможешь, дождусь, пока вернёшься в сознание, и буду поочерёдно ломать пальцы. И ни единая живая душа в этом отеле даже бровью не поведёт на твои крики и просьбы о помощи.
Спазм, мурашками проходящий по позвоночнику, чувствуется настолько ярко, что его можно сравнить с настоящим ударом тока. Дазай отчего-то начинает представлять, как полуобнажённый Фёдор, восседая прямо на холодном полу, сжимает в руках найденные впопыхах плоскогубцы, а он, привязанный собственной одеждой к батарее, в полуобморочном состоянии наблюдает из-под дрожащих ресниц, как его палец мягко, почти нежно сжимает металл, надавливая в начале совсем слабо, даруя ложную надежду на возможную пощаду, а затем слух режет хруст ломающихся костей. Подобная фантазия, у нормального человека вызвавшая бы рой отрицательных впечатлений, в Дазае пробуждает лишь желание скрыться, отвернуться, исчезнуть. Стыдно признать, насколько завораживает перспектива наказания от рук его идеального, правильного, лучшего врага.
Фиолетовые глаза, испепеляющие одним только взглядом, внимательно оглядывают приоткрытые и влажные от недавних поцелуев губы, а затем вздымающуюся от томного и частого дыхания грудь. Осознание ударяет молотком по гонгу. Достоевский забывает о закипевшей внутри злобе за долю секунды, на её место приходит некое моральное удовлетворение. Невозможно сдержать лукавого смешка.
— Чёрт, — кажется, чертыхается он впервые за много лет. — Тебя и впрямь возбуждает одно упоминание о боли, которую я в состоянии причинить. — с силой обхватив едва покрасневшие щёки, Фёдор поворачивает голову любовника в свою сторону, и грубо встряхивает. У Осаму от резкости зубы стукаются друг об друга. — Признай, ведь я единственный, кто в состоянии сделать это. В твоём подсознании явно проскальзывала мысль позволить мне причинить заслуженные страдания.
О, с каким бы удовольствием мужчина мучил его! Сколько вдохновения пронзает душу от мимолётной мысли о такой возможности! Он бы воссоздал в пытке ангельскую добродетель, сделав из каждой раны, каждой гематомы произведение искусства. Столь красивое тело заслуживает быть прекрасным в любых, даже самых безумных обстоятельствах, будь то жизнь или смерть, радость или горе, любовь или чернильная, гниющая в сердце ненависть.
— Мне не нужен палач. — шипят в ответ яростно, напоминая ядовитую, готовую к атаке змею. — Свои грехи я в состоянии искупить сам, так что причиняй заслуженные страдания кому-нибудь другому. — взгляд, затуманенный дымкой секундного безрассудства, проходится по искривившей тонкие губы ухмылке. — Я пришёл сюда не исповедоваться. И ты, позволь напомнить, здесь исполняешь далеко не роль святого праведника.
Врёт, нагло врёт. Никогда в жизни этот человек не сможет искупить свои грехи, смыть с рук литры человеческой крови. Как бы ни старался, а кожа его навсегда запечатлела в себе запах пороха.
Фёдор может поклясться, что именно это нравится ему больше всего. Их встреча была наивно названа экспериментом, нацеленным к тематике сопернических отношений. Каково переспать с собственным врагом? А может, каково убийце переспать с другим убийцей?
— Ты прав. — снисходительно пожав плечами, Достоевский плавно выравнивается, невзначай уперевшись коленями в обивку кресла, и произносит на грани шёпота: — С утра мы вернёмся к привычному и скучному миру, верно? И всё будет как прежде… но согласись, есть что-то притягательное в любовнике, который может тебя убить.
Дазаевская рука мягко ведёт вниз по позвоночнику, подушечки пальцев очерчивают изгиб талии, прижимаются к бокам, а после к впалому животу, очерчивая непонятные обрывистые круги, плавно переходящие в сплошные короткие линии. Если он и пытается изобразить на теле картину, то явно сюрреалистичную, понятную только ему самому.
— Тебе повезло куда больше. — смеётся он совсем хрипло, словно горло в миг покрыли ветви колючих кустов шиповника, царапая чувствительные стенки изнутри. — Тебе попался любовник, который может убить даже себя.
Везение, или всё же умелый расчёт? Не столь важно, куда интереснее наблюдать за итогом, а им Достоевский доволен в высшей степени. Ещё ничего толком не произошло, а он уже ощущает, как хорошо каждой клеточке тела. И нет страха, надежды или стеснения. Его не убьют — слишком просто и скучно, его не бросят здесь одного — искушение невозможно пересилить, а к робости мужчина не привык — стыд прерогатива неуверенных в себе личностей. Всё складывается так, как планировалось. И им обоим уже явно надоело ждать.
Шорох штанов, спущенных едва ли до бёдер, смешивается с тихим и недовольным бурчанием. Дазай без особых усилий приподнимает любовника за бёдра, и окончательно стягивает с себя ткань босыми ступнями. На секунду в голове Фёдора возникает вопрос «А когда он, собственно, успел снять обувь?», но это становиться лишним, стоит кончику чужого языка очертить кромку уха, мазнуть по мочке, слегка прикусывая и оттягивая её. Выдох, полный разочарования, отражается о стены комнатки — руки Осаму вдруг исчезают, прикосновения растворяются, и становится как-то холодно.
Оголённая кожа шеи ощутимо зудит. Вся покрытая красными пятнами от поцелуев и укусов — она выглядит соблазнительно и волнующе. Будто созданная самим Дьяволом, слепленная Его руками из его же собственной плоти, дурманящая куда лучше самых крепких наркотических веществ, пьянящая крепче терпкого алкоголя — Дазай уверен: в ближайшие дни он будет в состоянии думать только об этих ключицах, таких изящных и манящих, а ещё о бархатистой коже, со стороны сравнимой с серебром или лунным сиянием. Восхвалять красоту — благородное дело. Человек был создан Искусством, человек есть необъяснимое порождение Прекрасного. На Земле красивых людей много, да что уж там — каждый по своему красив, Дазай всегда испытывал нечто схожее с бессознательной эйфорией от любования человеческими телами, их пропорциями, изгибами, палитрой, но реже удавалось ему заинтересоваться их обладателями.
Исключение из правила, в это самое мгновение восседающее на его коленях, издевательски давит пальцами, впиваясь в шею так, что чувствует биение сердца любовника чётче собственного. Можно подумать, что ни у одного из них сердца нет, но пульсация, отдающаяся гулом в ушах, доказывает обратное.
Фёдор ловит ртом глоток воздуха, смешавшего в себе многообразие абсолютно несочетаемых ароматов, и сглатывает, прочищая пересохшее горло. Он даже не осознает, что душит, больно царапает, изводит. Ему не хочется прикасаться к себе, заканчивать всё в пару резких движений рукой, но возбуждение шагает по острию, готовясь сорваться в пропасть болезненных мук.
— Сделай уже что-нибудь. — бормочет он, едва задевая своими губами губы напротив. — Немедленно.
Когда грубая, покрытая мелкими порезами от бумаги ладонь обхватывает его член у основания, размазывая естественную смазку и сразу же делая несколько размашистых движений, становиться невыносимо. До разноцветных искр перед глазами, до желания что-нибудь раздробить, разломать напополам. Наслаждение схожее лишь с триумфом победы, первыми криками жертвы, попавшейся в ловушку, в самый эпицентр расставленной сети. Хорошо. Недостаточно, но нужно уметь правильно растягивать удовольствие.
— Мне нужно, чтобы ты был ближе. — шёпот звучит где-то за гранью слышимости, при этом обдавая лицо тёплым дыханием. Достоевский и не заметил, как выгнувшись в спине отстранился, устроившись на самом краю. Его притягивают обратно, параллельно лаская пульсирующий орган, и кажется, что лучше уже быть не может, но почувствовав, как Осаму обхватывает той же ладонью собственный член, прижимаясь вплотную, создавая трение кожи о кожу, не сдерживает тихого, но откровенно постыдного мычания. — Вот так... Мне нравится, как ты реагируешь.
Ощущение от того, как они соприкасаются самыми интимными частями тела, одновременно вдыхают и выдыхают, сводит с ума. Они дышат одним воздухом, дышат друг другом, и это не романтично, а чертовски горячо и развратно. Мог ли хоть один из них догадаться ещё с утра, что поздней ночью они будут вот так тереться друг о друга, пока Дазай с каким-то невероятным упорством будет вести сжатыми в кольцо пальцами вверх-вниз, доставляя неописуемый словами мандраж по всему телу? Да, вполне мог. Для экспериментатора нет ничего лучше, чем видеть, как подтверждаются его расчёты.
Губы легко находят чужие. Поцелуи следуют долгие, влажные, жадные, со вкусом табачной отдушины и мятных конфет. Внизу живота тянет сладко, почти невыносимо. Свободная ладонь блуждает по оголённым ногам, спине, плечам, груди, и гладкость холодной кожи действует сродни ледяному душу.
Дазай мягко ведёт подушечками по линии вытянутой руки, замирает у ладоней, обвивающих его глотку, и аккуратно, очень плавно забирает из чужой хватки сжатый меж пальцев презерватив. Достоевский на это лишь вздрагивает, томно приоткрывая уста от очередного умелого движения. Осаму не смеет лишать себя удовольствия вновь прижаться к нему, игриво прикусывая заалевшую кожу, чмокнуть в самый уголок губ — почти нежно.
— Будет слишком пафосно, если я разорву его зубами? — смеётся он, вспоминая сцены из похабных фильмов для взрослых. На экране это действительно выглядело сексуально.
— Ужасно. — парирует в ответ Фёдор, и длинные тёмные пряди прячут за собой его глубокий взгляд.
Через мгновение, а может и меньше, мужчина ловко цепляется за перебинтованное запястье, тянет руку ближе к своему лицу, и Дазай, осознавая что тот собирается сделать, теряет голову окончательно.
Наблюдать за тем, как Демон, как опаснейший преступник, и, по совместительству, один из самых любопытнейших людей в его жизни поддевает край презерватива зубами, очень медленно отделяя верхнюю часть от основной — безумно возбуждающе. Если бы сейчас кто-то посмел ворваться в номер, лишить их единственной ночи, ощущения опасной близости — Осаму бы легко решился на грех убийства ещё раз, но им никто не помешает. Вся сегодняшняя ночь для них двоих, все минуты кромешного мрака, освещённого лишь серебристым сиянием далёких небесных софит, все звуки и ароматы, придающие антуражу правильный тон. Такого больше не повториться — ни в одну из последующих ночей луна не посмеет сиять настолько ярко, а звёзды мерцать так загадочно. И никогда более эти двое не позволят себе открыться игре по максимуму.
Шелест фольги длится ничтожно мало, может пару секунд, но кажется бесконечным. Дазай в нетерпении пытается вырваться из хватки, намереваясь наконец покончить с затянувшейся прелюдией, но шёпот останавливает его, приятно будоража каждую косточку в организме.
— Я сам. Ты ведь не против?
Оба с каким-то тяжёлым придыханием отводят взгляд вниз: Достоевский, чтобы выполнить желаемое, а Дазай исключительно для любования открывшимся видом. Порочность поведения стальными иглами колит где-то между рёбер — видел ли кто-то ещё Фёдора настолько соблазнительным, искушающим на непристойные деяния? От его прикосновений Дазай ощущает себя открытой и глубокой раной, щедро посыпанной раздирающей плоть солью. Эфемерная боль растворяет в себе удовольствие — это схоже с минутами перед смертью.
После тонкие пальцы невзначай оглаживают тазобедренные косточки, ведут вверх, оставляя за собой невидимый след от впивающихся в кожу ногтей. Холодный сквозняк умело контрастирует с царапинами, горящими как свежие ожоги от воздействия прямых солнечных лучей. Пальцы продолжают скользить по телу, словно лезвия по гладкому льду, касаются живота, плоской груди и ключиц, натыкаются на бинты, что держутся на последнем издыхании, готовясь сорваться и повиснуть лоскутами. Достоевскому хочется сравнить их с перьями ангельских крыльев, но разве могут они — ленты, скрывающие от чужих взоров следы неуважения к дару жизни человеческой — быть хоть частично приравнены к чему то святому и священному?
Ладони Осаму сжимают его бёдра, и по ним, будто по оголённой проводке, проходит лёгкая волна искр, бьющих током. Перед ним не ангел вовсе, а настоящий бес, сбежавший из самой Преисподней. Фёдор не удивился бы, увидев его средь пламенных пейзажей Ада, за одним столом с Повелителем царства мёртвых — их гармоничность имеет что-то общее с дружеской атмосферой, но обсуждали бы они вовсе не дела насущные, а искусство пыток и аморальную красоту жестокости, и в руках бы сжимались кубки с плескающейся вскипячённой в котлах кровью мучеников, а не дешёвый ром. Удивительно привлекательная картина. Бес, Дьявол, и наблюдающий за ними Демон.
Его мягко приподнимают, притягивая ближе, и еле слышно за гулом в ушах откровенное признание любовника:
— Мне не верится, что это происходит на самом деле. — губами Дазай касается чувствительного участка на шее, прикусывая его до нотки розоватого оттенка. — Ты ведь не мираж?
— Нет. — наблюдая за тёмной макушкой, вьющимися прядями, что так выгодно подчёркивают бледность своего обладателя, Достоевский ощущает, как они близко. Невыносимо близко, стоит лишь немного опуститься вниз, и оба получает желаемое. — С чего ты так решил?
Поцелуй в яремную впадину кажется откровенно нежным, в то время как пальцы, придерживающие его за ягодицы, отнюдь не невинно оставляют пятна на коже. Этот контраст ласки и грубости напоминает об их обыденном общении. Они враги, но враги особенные — ни разу не оскорбившие друг друга, но многократно похвалившие. Им нравится соперничество на уровне шахматных партий, в конце которых оппоненты непременно пожимают руки в знак глубокого уважения.
— Не знаю. Ты кажешься галлюцинацией. — неровное дыхание опаляет подбородок, а затем и губы. — Красив внешне, но уродлив изнутри. Рядом, но так далёк. Похож на меня, но совсем мне непонятен.
«Похож на меня».С губ Фёдора слетает довольный смешок. Ни слова об «уродстве», ни все последующие не обижают. Фёдор знает: они не ему адресованы, а самому себе.
— Любопытно. Ты всегда такой откровенный, или только когда… — произносит он как-то глухо, будто только осознав происходящее. «Занимаешься любовью» у него язык сказать не поворачивается, а сквернословить мужчина уж тем более не собирается. — занимаешься с кем-то сексом?
Осаму улыбается с каким-то маниакальным блеском в глазах. Как хищник, готовый напасть на свою добычу, или, вернее, словно кот, что вот-вот наброситься на крысу. Финал сей истории можно было бы легко предугадать, но даже тут всё не так просто: кот может и охотник, но уж больно сильно любящий играть с едой и давать ей ложные надежды на спасение, да и крыса ему попалась умная, способная одурачить любого.
Ответа на вопрос не следует, впрочем, от него не зависит ровным счётом ничего. Откровенность можно списать на недолгую гармонию действий и желаний, победу плоти над разумом. Когда они оба так открыто смотрят прямо в глаза, пытаясь разглядеть в глубине расширенных зрачков тонкий намёк на мимолётную слабость бушующих страхов и пороков тела, в воздухе между их лицами мерцают искры. Это не увлечение, всего-навсего использование предоставленной возможности.
Горячая плоть легко и влажно заполняет собой. Фёдор успевает лишь прикусить внутреннюю сторону щеки и поджать пальцы ног, пока колени с особой силой вжимаются в грубую обивку кресла. Спина выгибается, голова откидывается, а взгляд непроизвольно возводится к потолку, будто в попытке отыскать что-то важное. Дазай приподнимается от спинки и тянется вверх, царапая ногтями кожу раскрасневшихся бёдер, и его горячие губы, покрытые мелкими трещинками, прижимаются к изгибу вытянутой шеи, выдыхая вместе с раскаленным дыханием и чужое имя.
Мелькают блики света от фар проезжающих под окнами машин, за соседними стенами фоном слышаться скрипы и рваные разговоры, но ничто из этого оказывается не в силах перекрыть раздавшийся следом стон, пронзающий до самых пят. Достоевский борется с действительностью и волшебной негой, умоляющей выбить из Осаму подобный звук ещё раз. Опускает вздёрнутый подбородок, аккуратно упираясь лбом в щёку любовника, ощущая как его пальцы очерчивают линию позвоночника, поглаживая до того неспешно, что острые плечи ведёт от дрожи. Он чувствует, как щекочет воздух рядом с ухом и как его кончика касаются губы, слышит сбившиеся дыхание и нетерпеливый шёпот, но не чудится ли он за ударяющем в виски гулом собственного сердца — не знает. Слова размытые, глухие и слишком никчёмные. Действия — вот что должно управлять ситуацией.
— Двигайся. — в приказном тоне произносит Дазай, читающий его мысли по пульсации вен на запястьях. Руки Демона, оплетающие его шею, напряжённо давят на плечи.
Приподнявшись, Фёдор пальцами обхватывает ленту бинта у сонной артерии, сжимая ее так сильно, что волокна рвутся в его хватке, открывая взору следы побелевших полосок от шрамов и линии узора от верёвок. Красиво. Жестокое, отвратное, абсолютно неправильное искусство, но как же ему — такому же жестокому, отвратному и неправильному человеку — к лицу боль, страдания и отпечатки смерти на коже.
Уперевшись ладонью в спинку кресла, стискивая её до побелевших костяшек, он опускается, насаживаясь почти до предела. Приятная истома скапливается пламенем в грудной клетке. Невозможно вздохнуть, отдышаться.
— Продолжай. — Дазай резко вплетает пятерню в чужие волосы, мягко оттягивая вниз. Фёдору нравится, как его неосознанно просят о большем. Это схоже с молитвой, преисполненной надеждой и верой в праведность выбранного пути.
Губы соединяются в поцелуе, языки то лениво сплетаются, то проходятся по дёснам. Толчки продолжаются, более не собираясь прерываться. Медленные, плавные, недостаточно быстрые, но не дающие угаснуть текущему возбуждению, проходящиеся по нервам холодным лезвием. Прикосновения блуждают всюду, разносят по коже тысячи невидимых печатей, будоражат до того откровенно, что пространство комнаты кажется невыносимо крохотным: приподнимешься — и упрешься макушкой в потолок, повернешь голову — и от стены отделят лишь жалкие миллиметры. Духота давит на лёгкие, оседает жаром, капли пота поблескивают на лбу, словно создавая ореол нимба, ангельского атрибута.
Фёдору хочется убивать, сжимать шею плотнее, грубее. Хочется раствориться в моменте, зубами впиться в живую плоть, закрыть глаза и вкусить свежей крови. Демоническая сущность, жадная сторона его личности млеет от возможности приструнить врага, насладиться победой, но где-то глубоко полыхает уголёк интереса. Он жаждет оставить Дазая в живых подольше. Ему бы вдоволь наиграться, изучить все грани соперника, разглядеть стороны под правильным углом.
Укусы привычно касаются ключиц, покрасневшая кожа покрывается кровоподтёками, сладко дразнящими чувствительные участки. Это приятная боль, иглами пронзающая насквозь мышцы, плавно перекатывающиеся от ритмичных толчков. Осаму особенно красив сейчас, в его абсолютно нечитаемом ранее взгляде заметна дымка удовольствия постыдного, такого, о котором никому никогда не поведаешь, лишь вспоминать будешь, возбуждено хватаясь за первое, что попадётся под руку в надежде удержаться от падения.
Так всё и должно быть. Именно так они себе это и представляли.
— Сильнее, — его хриплый голос действует как сигнал к действию. — Горло.
Недоумение туманом окутывает рассудок. Достоевский хмурится, замедляясь, и бурчит почти не слышно:
— Горло? Хочешь, чтобы я душил тебя сильнее?
Дыхание окончательно сбивается, теряясь где-то на половине пути. Судороги в ногах действуют удивительно приятно, дополняя удовольствие, болезненно отдаваясь в мышцах. Дазаевские ладони скользят по телу, а после неожиданно накрывают чужие, переплетая пальцы. Фёдор томно выдыхает, ощущая давление. Сдавленный стон. Осаму душит себя его руками.
Слишком. Слишком хорошо, восхитительно. До вспышек под веками, неконтролируемого тремора. Дазай есть никто иной, как искуситель, принуждающий к столь порочным деяниям.
Кровь ударяет в голову, Достоевский смеётся в тихом безумии, стискивая хрупкую шею теперь и без его помощи, перекрывая путь кислороду, получая власть, подкармливающее его контроль. Движется быстрее и грубее, до шлепков кожи о кожу, ни на секунду не отворачиваясь от лица любовника, впитывая всю эйфорию, отпечатывающуюся в закатывающихся глазах, алых щеках и губах, издающих хриплые симфонии для его чуткого слуха.
Он целует, испивая мелодию, нектаром льющуюся из тела в тело. Толчки концентрируются ударами подлокотника кресла о край стола. Язык проходится по чужому, лаская, сплетаясь, не в силах сдержаться, отступить. Приближающаяся разрядка бьёт дрожью в бёдрах, но резкое прикосновение будто почву из-под ног вышибает — Осаму неожиданно поднимается, и, придерживая любовника, делает несколько шагов в неизвестность. Пугающая перемена позиции отступает, стоит телу упасть, коснуться прохладной поверхности кровати, почувствовать, как мышцы сводит от тяжести и исчезнувшего ощущения наполненности. Вспыхивает ярость. Ему не хватило совсем немного, пары минут, так с чего вдруг это злорадство? Неужели его просто решили по-глупому проучить?
К оголённой щиколотке прижимаются влажные губы. Бросив взгляд вниз, Фёдор в бессилии падает головой на подушку, шепча под нос ужасные проклятия. Наблюдать за Осаму, восседающим у его ног, аккуратно целующим миллиметр за миллиметром, поднимающимся выше по ровной линии — невыносимо. Он явно ведёт игру на два фронта, скрывая некоторые правила от соперника, дабы увеличить счёт в свою пользу, и хитрость его обмана очаровывает простотой мысли, приравненной к гениальности.
Прикрыв расширенные от переполняющих эмоций глаза веером тёмных ресниц, Фёдор пытается сконцентрироваться, сообразить, как его триумф внезапно перешёл к этому. Тёплые от взаимодействия с чужим телом руки ещё чувствуют свободу действий, помнят пульсацию ударов сердца у яремной вены, а в голове, будто на старой пластинке, проигрываются воспоминания чарующих хриплых стонов. Приподнявшись на локтях, он думает о том, что подобное его совсем не устраивает. Контроль должен быть в его руках.
От прикосновения к коленной чашечке нога рефлексивно дёргается, но Дазай лишь грубо вдавливает голень в матрас, языком поднимаясь по бедру одним непрерывным движением. Шумно сглотнув, он, будто в подтверждение мыслям любовника, поднимает на него взгляд, и в карих глазах ясно виден становится лукавый блеск. Контроль потерян.
Ладонь комкает ткань простыни, оставляя на ней едва заметные следы от пота. Становится жарче, духота почти невыносимо полыхает вокруг них сплошным потоком горячего воздуха, от которого невозможно скрыться. Губы мягко очерчивают тазобедренную кость, зубы слегка царапают кожу, пока Осаму невзначай пытается зацепиться ими за ткань рубашки, закрывающей доступ к большей части живота и груди. Фёдор под ним вновь дёргается, скорее для вида, чем вызывает ухмылку.
— Что за сопротивление? Будто я пытаюсь взять тебя силой. — чарующий голос опускается до шёпота. — Может, мне связать тебя? Или подобное столь властным людям не по вкусу? — словно проверяя Достоевского на выносливость, Дазай вопросительно выгибает бровь, не сводя взгляда с внимательно наблюдающего лица, и преподносит свою же ладонь к губам, бесстыдно проходясь по внутренней стороне языком, медленно добираясь до пальцев, что через мгновения аккуратно вжимаются в пухлые уста. Дразняще неторопливо беря в рот сразу два из них, он активно имитирует фрикции, предоставляя оппоненту явную возможность представить вместо пальцев что-то более внушительное.
И Фёдор, желая самому себе страшной, мучительной, раздирающей душу смерти, представляет, как эти пухлые губы прекрасно смотрелись бы на его члене, как умело опускались, насаживаясь до самого горла. Такой вид удушения кажется ему даже более интимным, подходящим под антураж вечера.
— Развратник. — бурчит он, сдерживая куда более неприличные оскорбления.
Напоследок прикусив пальцы за самые кончики, Дазай оглядывает мужчину с головы до пят, ладонями хватаясь за его бёдра, и тянет вниз, закидывая одну из ног на собственное плечо. Оглаживает бархатистую кожу, улыбаясь загадочно, точно именно он решил тяжелейшую задачу в мире, над которой страдали сотни гениев и тысячи глупцов.
— Верно, так и есть. — от его откровенности где-то в желудке скручиваются узлы. На них, без лишних колебаний, может повеситься гордость. — Но и ты такой же. Абсолютно погрязший в паутине своего личного порока. — склоняясь над лицом, касаясь носом подбородка, введя вниз по напряжённой шее, Дазай вдыхает аромат любовника полной грудью, стараясь запомнить каждую нотку этого безумного сочетания запахов. От Фёдора пахнет силой, азартом и сексом. — И не вздумай отрицать очевидное. Ни один из нас не контролирует ситуацию. Признаться, меня это невероятно заводит.
Для Достоевского признание во взаимности приятных ощущений вслух прировнено к добровольному поражению. Да, они идеально подходят друг другу на физиологическом уровне. В мире для обоих, возможно, нет ничего более привлекательного, чем химия, непроизвольно возникшая между ними. Это страсть, опаляющая органы изнутри, обжигающая клетки, нагревающая кровь.
Плечи щекочет чужая чёлка, неторопливые поцелуи оставляют на коже эфемерное тепло. Медленные ласки расслабляют, позволяя невольно прикрыть веки, выровнять тяжёлое дыхание, отдающее в лёгкие тянущим ко дну грузом. Всё внимание сосредотачивается на губах, переходящих то к ключицам, то обратно к шее. Фёдор не видит, лишь тактильно ощущает, как они подбираются к его губам, но не накрывают, лишь мимолётно касаются. Отчего-то эта близость окунает в ещё более спокойное состояние, почти умиротворение.
Проникновение приходится неожиданным и до того резким, что рука тянет простынь ближе с треском рвущейся ткани. Осаму довольно ухмыляется, целуя разомкнувшиеся уста, чем заглушает звук, сравнимый с рычанием дикого зверя, и замирает, пока соперник сжимает его, принимая полностью. В спину впиваются короткие ногти, терзающие бок, очерчивающие ребра красными нитями царапин, дёргающие теперь и бинты, которые после их импровизированной игры можно будет смело выкидывать в помойку.
— Можешь двигаться. — взмокшие волосы липнут ко лбу, сердце бьётся невозможно быстро, возбуждение бьёт разрядами внизу живота.
Но Дазай будто не слышит. Гладит бёдра, игриво прикусывает кожу вдоль линии челюсти, оставляя алеющие пятна, начисто игнорируя разрешение. Или же просьбу? Возможно, даже приказ?
Свободной ладонью Фёдор тянется к собственному члену, надеясь прекратить фарс самостоятельно, нескольким взмахами, но его останавливают, перехватывая руку за запястья, и тут же приковывают её к постели. Слабые попытки выбраться оказываются бесполезны — его словно гвоздями прибили.
— Эгоистично, не находишь? Мы ведь оба должны получить разрядку. — Осаму цокает языком непозволительно эротично. — Давай так: я продолжу, если ты будешь поддерживать зрительный контакт. Тебе так легко даётся беспристрастно смотреть на других во время разговоров. Завораживающая способность. Наверняка и сейчас для тебя это большого труда не составит, верно?
Фиалковые глаза отражают в себе непонятную смесь ярости и удивления. Столь пронзительным взглядом можно резать человеческую плоть.
— Условия мне будешь ставить? — ответ произносится сквозь плотно сжатые зубы.
— Может быть условия, — в голосе проскальзывают искорки сдерживаемого смеха. — А может быть это лишь мой маленький каприз, который ты в силах исполнить.
— Ох, каприз значит? Тогда попроси. Скажи: «Пожалуйста, Фёдор».
В наступившей тишине отчётливо различимы звуки скрипучих шагов в коридоре. Мрак, окутавший комнату, оседает тенями на острых скулах и линиях силуэтов. Молчание затягивается, по ощущениям, на долгие часы, и кажется что вот оно — абсолютное превосходство над врагом, глупо хлопающим ресницами, то открывая, то закрывая рот, но Дазай не перестаёт удивлять своего партнёра.
Опустив голову, он молчит ещё несколько мгновений, после глядит исподлобья, тяжело нахмурившись. Алые губы, припухшие и такие манящие, растягиваются в подобие улыбки, схожей с оскалом киношных психопатов, закапывающих трупы жертв на заднем дворе своего дома.
— Пожалуйста, — подушечки пальцев скользят по ноге, обхватывают колено, слегка надавливая на него, раздвигая ноги шире. — Фёдор. Исполни мой маленький каприз.
Не дав даже осмыслить сказанное, он мягко целует, не торопясь углубить ласку, позволяя насладиться моментом, и целенаправленно смотрит в глаза, забыв о потребности моргать. В их глубине бушует ему одному понятная буря, сносящая всё на пути.
Достоевский жмурится, чувствуя как он выходит из него, как обхватывает бедро крепче, и одним движением толкается до предела, давя собственным весом так, что кровать страдальчески трясёт. Крепкие руки тут же обхватывают чужие плечи, удерживаясь, а спина выгибается до хруста костей. Больше Дазай останавливаться не смеет, продолжает вбиваться так, что изголовье постели бьётся о стену, ритмично стуча по её поверхности, а хлипкие пружины нещадно скрипят. Из его уст сладким мёдом льются хриплые стоны и шёпот, но разговорчивость принимает совсем другую форму, не раздражающую более, наоборот — возбуждающую. Фёдору мерещится, будто прямо сейчас он может испытать самый яркий оргазм в своей жизни лишь от одной его фразы, произнесенной на ухо во время особенно глубокого и грубого толчка:
— Я определённо многое упустил, не предложив тебе этой игры раньше. — короткий влажный поцелуй касается губ. — Стоило прижать тебя к стенке ещё при первой встрече.
— Я бы... — шумно сглотнув ком, засевший в горле, Фёдор зарывается в волнистые волосы, перебирая прядь за прядью, изредка сжимая их у самых корней. — ...точно убил тебя.
— Не сомневаюсь. — пройдясь языком по солоноватой коже шеи, кусая её в приступе потерянного самоконтроля, Дазай задаёт вопрос, явно контрастирующий со всеми предыдущими. — А какой способ ты бы выбрал? — он тактильно улавливает дрожь под пальцами, обхватывающими ноги любовника. — Как бы меня убил?
Отчего-то именно сейчас, когда ритм толчков доходит до безумного, такого быстрого, что шлепки кожи о кожу напоминают удары плети, подобный вопрос кажется уместным. Как сквозь толщу воды чувствуется нервный озноб и влага на теле, терпкий запах близости ударяет по рецепторам, раздразнивая чуткое обоняние. Все ощущения разом точно выкручивают на максимум. Фёдор, сбито и жадно дыша, откидывается на жёсткую поверхность, а перед глазами его плывут темные пятна. Он ощущает последние резкие толчки внутри, а следом смотрит мутным взглядом на совершенно непередаваемые эмоции, которые отразились на лице у Дазая. Притянув его ближе, до расстояния жалких миллиметров, он выдыхает в открытые губы:
— Голыми руками. — а затем целует, заглушая стон накрывшего их удовольствия.