«Луна не спешит сменить солнце, но делает это вовремя».
6月12日
Одурманенный рассвет умывал окна. Небо меняло свои оттенки с головокружительной скоростью, а облака, как шахматные фигуры, стремительно скользили сквозь восходящее солнце: было ветрено. Чуя не помнил, как уснул, и терялся в ощущении времени: рассвет казался закатом, а утренняя свежесть, просачивающаяся в дом снаружи, несла в себе не предзнаменование жаркого дня, а обещание прохладной ночи. Хронический недосып растекался по венам, отравляя кровь. Но дело было не только в нём и не только в крови — яд, принятый накануне, проник во всё: в каждую клетку тела, в самые потаённые уголки разума. Таблетки размывали границы между сном и явью, между волей и зависимостью, между «Я» и «Не-Я». И теперь и измученное тело, и затуманенный разум лишь настойчивее требовали новую дозу. Чуя неуклюже поднялся, опираясь о край кровати. Расслабленные пальцы выпустили свитер, и теперь он лежал прямо под ногами. Несколько мгновений Чуя растерянно разглядывал его, пытаясь понять, что это за вещь и откуда она в его квартире — он-то такое не носит, — прежде чем поднял, вспомнив, и прижал к себе. Знакомого запаха не было. Свитер больше не хранил в себе ни чужого тепла, ни ощущения близости. Он был холоден, как замёрзшая осенняя трава, утратившая всякую связь с живым. Часы молчания складывались в дни, а дни, натянувшись, как старые струны, тянулись нескончаемыми неделями. Наивно было полагать, что Дазай вернётся так же скоро, как в прошлый раз, да и, если честно, Чуе уже было всё равно: мучительное, истерзанное тревогой время серой птицей улетало прочь, оставляя после себя только глухую тишину. Оно оседало в уголках комнаты, застывая зелёной ряской на пруду, в котором больше не отражалось ничего живого. Свитер вновь упал на пол, и, переступив через него, Чуя подошёл к телефону, чтобы убедиться, что его сообщения так и остались без ответа. На телефоне нет ничего, вызывающе и нагло ни-че-го. Маленькие черви ползали между строк непрочитанных сообщений. Чуя протёр глаза, заморгал, а после, когда черви пропали, без колебаний стёр диалог — стёр само доказательство тщетных попыток достучаться до Дазая. Если его невозможно ни найти, ни даже нащупать слабый след — телефон упорно молчит, скрытый за пределами досягаемости, а любые зацепки обрываются у края пропасти, — тогда пусть исчезнет всё, что с ним связано. Пусть сотрётся, рассыплется пылью, канет в ту же бездну, что поглотила его самого. Откинув телефон, Чуя направился в ванную. Из зеркала на него смотрело осунувшееся, измождённое отражение — жалкая тень того, кем он некогда был. Острые, высеченные болью скулы — будто он не ел несколько месяцев; темнеющие пятна у внешних уголков глаз — разъевшаяся слезами кожа; пожелтевшие метки былой страсти на шее — оттиск угасшей любви. Чуя ненавидел своё отражение. Он презирал то, во что превратился. Он презирал себя. Его рука задрожала, готовая разбить зеркало, но сил хватило лишь на то, чтобы поднять кулак. Не боль — что-то иное съедало изнутри. За время ломкого сна боль трансформировалась во что-то неопределённое, расплывчатое, словно осела на дно его существа, но от этого её влияние стало куда более глубоким и всепоглощающим: Чуя боялся, что боль затаилась для того, чтобы в следующий раз поразить его с губительной силой. До конца. До последнего его вдоха. Рука заныла от желания ощутить прохладу бокала. Чуя подошёл к бару. Его любимого вина не оказалось. С досадой он вытащил бутылку виски — откуда оно вообще взялось в его доме? — откупорил и сделал глоток. Резкий, обжигающий вкус ударил по языку, словно дешёвый спирт, смешанный с горечью пережжённого дерева. Виски было терпким, словно его выдерживали не в дубовой бочке, а в старом, прокопчённом ящике. Во рту осталось мерзкое послевкусие — что-то между сырой землёй, пережаренной карамелью и намёком на лак для мебели. Отвратительно. Чуя никогда не выбрал бы такое сам. Это не шло ни в какое сравнение с вином, не обладало его глубиной и мягкостью. Но сейчас он не искал удовольствия. Он хотел не просто заглушить то аморфное, что пульсировало внутри, нет, он стремился вытащить это наружу, вернуть боль в первоначальную форму, сделать осязаемой, ощутимой, обострить до предела, чтобы наконец понять, с чем ему предстоит бороться. Он сделал ещё пару глотков — пока этого было недостаточно. Хотя, возможно, он поторопился с выводами — виски вполне можно было пить: горечь приглушилась, язык притерпелся к жжёному привкусу, а жар начал медленно подниматься от груди к шее, оставляя после себя тяжёлую, сладкую негу. Чуя попытался сосредоточиться только на алкоголе, на его жгучем послевкусии, на размеренном заполнении желудка. Но это была ложь. Он всё ещё оставался собой, боль продолжала распирать его изнутри, а прошлое всё ещё оставалось его прошлым, так же цепко держа в своих когтях. Он снова потянулся к бутылке. Что ещё оставалось? Жалкая жизнь, полная предательства и пустых обещаний, — жалкое существование, в котором он сам выглядел не лучше. Он презирал себя за эту слабость, за попытку найти утешение в алкоголе, но разве было что-то иное, что могло заглушить этот глухой, разъедающий ком внутри? Даже лекарства не помогают. Десяток глотков спустя, в мутной пелене, окутывающей сознание, вспыхнуло воспоминание: он обещал Дазаю питаться и беречь себя. Чуя хрипло засмеялся. Обещание? Пустой звук. Он запьёт его ещё одним глотком виски. Но что бы Дазай сказал на это? Как бы Чуя оправдался перед ним? Он же обещал… Чуя вновь рассмеялся — громче, отчаяннее. Смех рвался из груди рваными, сдавленными рывками, пока не превратился в кашель. Он же правильный пациент, в отличие от этого придурка Дазая — неправильного во всём. И от одной мысли о том, что он может быть хоть немного похож на него, в животе особенно противно задрожало. Нет, нужно найти лекарства. Принять их, он ведь всегда их пил. Всегда. Когда ломило голову, когда жгло лёгкие, когда агрессия брала верх, когда Дазай был рядом, а он становился беззащитным. Таблетки стали привычкой, необходимостью, спасением. Спасали ли они его на самом деле? Чуя не знал. Но они были тем, что хоть как-то держало его на ногах, загоняло чувства обратно, делало жизнь… терпимой. Разве без них он не развалится окончательно? Опираясь о стену, Чуя попробовал подняться. Пол ушёл из-под ног, мир качнулся, но он всё же выпрямился. Таблетки… они должны быть где-то рядом. Только вот шаг сделать не получилось: тело сдалось раньше, чем сознание. Чуя осел обратно, больно ударившись о холодный пол. И неожиданно для себя разрыдался. От злости. От усталости. От собственного бессилия. Потому что, чёрт возьми, даже справиться с собой он не мог. Ему нужны таблетки, таблетки, таблетки. Чуя схватился за голову, пытаясь взять себя в руки и вновь подняться. Вот бы под рукой оказались карты — синий, красный, белый, жёлтый, — их размеренная тасовка наверняка бы помогла ему собраться. Медитация. Его собственная терапия. Ещё одно маленькое спасение, разделённое на семьдесят восемь цветных картонных кусков. Он провёл подушечкой большого пальца по гладкому горлышку бутылки, чувствуя, как она холодит ладонь. Почему Чуя стыдиться своих слёз? Должен ли он их стыдиться? Он никогда не видел, чтобы Дазай плакал — ни намёка на слёзы, — а всё потому что он бесчувственный пень, потому что Чуя был ослеплён его холодным образом, и теперь ему нужно постараться забыть его, но он вспоминает, снова и снова, снова и снова. Ему нужны карты, карты, карты. На этот раз Чуе удалось подняться и удержаться на ногах. Он направился к кровати — кажется, в последний раз карты были именно здесь. Но сейчас их не было. Опять потерял. Куда же он их засунул? Чуя заглянул под подушку, встряхнул простыню, наклонился, пытаясь разглядеть хоть что-то под кроватью. Виски плескалось в бутылке, грозя вылиться, а сам он едва удерживал равновесие. Второй раз подняться оказалось куда сложнее, и, не видя иного выхода, он пополз к столу на четвереньках. Мир плыл перед глазами, зрение сузилось, сфокусироваться на чём-либо требовало нечеловеческих усилий. Разглядывать содержимое ящиков он даже не пытался — просто вслепую рылся в них. И вдруг — словно ледяная вода окатила с головы до ног. Бумага. Совсем не увесистая, не шероховатая колода карт. Совсем не то, что он искал. Тетрадь. Тетрадь, в которой писал Дазай. Вновь. Он снова искал карты и снова наткнулся на неё — яблоко в Эдемском саду. Знакомый холод разгрызал кости — тот же самый, что и в прошлый раз. Почему Дазай так и не забрал тетрадь с собой? Не убрал с глаз долой запретный плод? Чуя облизнул пересохшие губы. Поддаться соблазну или следовать пословице: «Незнание — Будда»? Там могло быть что-то, что убьёт его. Или, наоборот, что-то, способное указать, где находится Дазай. Может, поэтому он оставил тетрадь здесь, рассчитывая, что Чуя найдёт её? Он балансировал на острие лезвия: шаг в сторону — смерть. Неверный выбор — тоже смерть. Но какой выбор ведёт к жизни? Пальцы сжали горлышко бутылки. Лучше убрать тетрадь и делать вид, что он никогда её не находил. Чуя безумно хотел, чтобы этой тетради никогда не существовало. Так что же делать? Неизвестность пугала. Но, может, в ней и есть сила? Хотя вряд ли — будь в ней хоть капля силы, он бы сейчас не чувствовал себя таким беспомощным. Однако внутри уже затаилось предчувствие: он прочитает и пожалеет, а мост доверия между ним и Дазаем, выстраиваемый годами, рухнет. Интуиция кричала: в прошлый раз его спасло чудо — Дазай так и не узнал, что Чуя касался его вещей. Сейчас чудо не повторится. Он узнает. Узнает — и всё. Мост рухнет. Тело сделало выбор раньше, чем разум осознал его. Руки потянулись к тетради. Пальцы сами собой принялись перелистывать страницы. Чуя уже не мог остановиться. « ...было намного сложнее найти твои координаты… но я рано или поздно настигну тебя… » Строчки отскакивали от стенок мозга, точно шарики в пинг-понге. « мы можем изучать вместе этот мир… потому что ты была мне всей оставшейся жизнью... » Глаза отказывались фиксировать текст — иероглифы растекались, превращаясь в масляные пятна, в ручейки, в реки, в безбрежное море. А затем… смех. Знакомый. Саркастичный. Раскатисто-отрывистый, как резкий вдох перед тем, как нырнуть в воду. Чуя дёрнулся. — За что ты меня наказываешь? Почему я даже слышу твою ненависть? В чём я провинился? Чуя не хотел чувствовать вину, будучи невиновным. Если уж быть признанным виновным, то за дело — за то, что сломал, разрушил, предал. Вина должна быть обоснованной, как уравнение, где каждое действие имеет свою причину и следствие; разбитой на составляющие, как стекло, разлетающееся на чёткие, острые осколки, а не липкой и бесформенной, словно прилипшая к коже паутина. Измеримой. Понятной. Такой, чтобы можно было взять в руки, взвесить, понять, насколько она тяжела. Он нашёл карандаш там же, где тетрадь. Несколько секунд мусолил кончик во рту, прежде чем позволить буквам исторгнуться — силлогизмы, пропитанные алкоголем, бессилием, безумием: декорации новые, а сценарий всё тот же. я ненавижу тебя, ты отвратителен. лучше бы твоя мамаша-шлюха сделала аборт, и тебя никогда бы не было. Возможно, позже этот детский, неровный почерк, похожий на каракули, расскажет о невменяемости хозяина, но сейчас хозяин дрожит — от холода или от жара, сам не понимает. Внутри всё горит, но пальцы леденеют, едва удерживая карандаш и отказываясь писать дальше, осознавая безрассудность поступка. Немного подумав, Чуя добавил несколько небрежных строк, как будто они могли бы оправдать его преступление, как будто можно было бы заговорить бездну и сжать её до размера букв: если что, я ничего не читал. честное слово. Тени гуляли по стенам, раздувались и сужались, играя с воображением. Чуя отбил короткую дробь по колену. Потом замер. Вернулся к тетради последний раз, прежде чем спрятать обратно в ящик, и, навзрыд, написал: вывихнут разумом, сердца изнанка. просто ненавижу тебя и всё, и себя ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу. ненавижу, ненавижу, ненавижу. я обнаруживаю, что ненависть — живое существо: оно извивается и дрожит у меня в груди. Он перечитал перекосившиеся нелепые строчки, пытаясь уловить в них смысл, который вложил сам, но слова лишь змеились перед глазами, пресыщенные эмоциями, но лишённые логики. Если Дазай это увидит, он убьёт его, но вырвать страницу — слишком заметно. Тем более, на обороте записи Дазая. Внезапно Чуя почувствовал жуткую усталость — такое изнеможение, что даже подмышками выступила испарина. Тетрадь возвращается на место, а Чуя без сил распластывается на полу. Ливень за окном бил в стекло, будто бы хотел пробраться внутрь, разбавить затхлый воздух комнаты свежестью грозы. Но внутри было душно, тяжело, и стены продолжали сжиматься, сдавливая дыхание. Чуя лежал на полу, но тело продолжало то мёрзнуть, то гореть. Сквозь мутное сознание мелькали мысли — о том, кого не было рядом. О том, кто сейчас, возможно, спал в другой комнате, в другом городе, в другой жизни. И, может, тоже не находил себе места. Но если так — почему они не рядом? Почему не вместе? Почему? Голова пульсировала. Чуя прикрыл глаза, но под веки вонзались острые тени, так что он был вынужден их снова открыть. И в этот момент в окне что-то шевельнулось. Линии штукатурки плавились, обрамляя оконную раму, а в каплях дождя, в их смутных очертаниях на стекле, проступило лицо. Нет. Не лицо. Тени глаз, тонкие линии размытого силуэта. Галлюцинации, это всего лишь галлюцинации, убеждал себя Чуя, но когда он моргнул, силуэт не исчез. За окном ливень сменил ритм. Вместо хаотичных ударов — ровные, почти мелодичные ноты. Будто кто-то пел в пелене дождя. Чуя приподнялся на коленях, потянулся к окну. Тёмная вода текла по стеклу, размывая его отражение, но укрепляя новый образ — чужой, но пугающе знакомый. Длинные волосы, спутанные, как потоки дождя. Бледные губы, чуть тронутые синевой. Но больше всего потрясали глаза — огромные, бездонные и бесконечно грустные, словно они вобрали в себя сам дождь. Акуругэму. Он не знал, откуда пришло это имя. Оно само заполнило его мысли, соскользнуло с губ, слилось с хриплым дыханием. Существо — человек? призрак? сон? — не двигалось, но его взгляд был пронизывающим, всепонимающим. — Ты пришёл за мной? — голос его сорвался, слишком слабый для этого вопроса. Фигура за стеклом не ответила, но мелодия дождя усилилась, стала звонче — вот ответ на его вопрос. Чуя двинулся ближе, ладонь коснулась стекла. Это не иллюзия, не воспалённое воображение. Он там, дух дождя, слёзы природы, в сантиметрах по ту сторону. Он реален настолько, насколько Чуя позволяет ему быть таковым. Он слышал истории. В фольклоре говорили, что увидеть Акуругэму — значит, стоять на грани перемен. Что это знак — судьба раскроет перед тобой дорогу, но куда она приведёт? К разрушению? К избавлению? Или… к кому-то? Нужно договориться с ним. Выбить сделку. Он сглотнул, пересохшее горло сжалось от другого имени, которое вспыхнуло в сознании. Может, всё это — просто боль, алкоголь и отчаяние. Может, это бред, сплетённый из таблеток и тоски. Но если Акуругэму действительно приносит судьбоносные встречи… Если это — не просто видение, и дождь этот не просто так… — Если ты настоящий, — Чуя выдохнул, ощущая, как дрожат его пальцы, — почему ты молчишь? Дух дождя — или Чуе показалось? — улыбнулся ему, и сразу же окно покосилось, смешалось со стенами, а пол провалился в пустоту. Комната оторвалась от пола, взмыла вверх, выше потолка, выше последнего этажа высотки — прямо в небо. ,,, Жёлтый, красный, белый, чёрный… — Ты в безопасности, — ласковая Коё рядом, её рука на его горячем лбу, то и дело сменяет влажные полотенца, чтобы хоть немного подарить ему холод. — Скоро станет легче, процесс исцеления уже запущен, скоро ты переродишься в новом обличии. Чуя не видит, но знает, что голову она промокает ему вовсе не полотенцами, а своим самым дорогим и роскошным кимоно. Все весёлые, а я грустный. Может, грустный, потому что я уже умер? Сестрице здесь не место, а, значит, она всего лишь воспоминание. «Жизнь конечна, а любовь её прицел», — как-то сказала ему Коё, и только сейчас он, кажется, постиг значение этих слов. — Ты ещё ничего не знаешь, — говорит, утверждает Мори привычным менторским тоном, — слышал что-нибудь о событиях на площади Тяньаньмэнь в восемьдесят девятом году? Знаешь, кем был твой отец? Оркестр начинает с привычного гула — отголоски, гулкие удары сердца, чеканные фразы кассира в метро. Потом в дело вступает кассовая лента: безжизненные удары по кассе, скользящие монеты, пока, наконец, не вступает Ник Мейсон со своим ровным, пульсирующим ритмом: ритм — крошечные лунные кратеры, не видимые глазом, но ощутимые телом. Где-то в стороне скулит гитара: Дэвид Гилмор опять затянул безобразно длинное соло, будто растягивая само время. Жвачка, что вот-вот порвётся. Струна, что вот-вот лопнет. Начало где-то между полок ночного 7-Eleven и пустым пляжем в конце октября. Немного звенело, немного шипело — как статическое электричество, если встать слишком близко к старому телевизору. Всё это было так же неизбежно, как кофе в одноразовом стакане. Как старый свитер, пропахший чужими сновидениями. Как тень самолёта, парящего над взлётной полосой. В этом мире не было ничего реальнее того, что происходило с ним сейчас. Разбитые пластинки снова играют песни, звучат ранним утром из-под иглы, поздним вечером из динамика, когда в холодильнике осталась только бутылка воды и слабый отблеск чужих воспоминаний. — Ты пока что совсем ничего не знаешь, малыш Чу, — шепчет его мать, с которой он так давно, чертовски давно не виделся. — Давай заново: это ичи, один, просто прямая линия, — она берёт его крошечную ладонь в свою и разворачивает к себе. Её пальцы тёплые и чуть дрожат, когда она рисует на ладони прямую горизонтальную линию. — А это ни, два, две полоски. А это три, сан, как лесенка. Когда-нибудь ты поднимешься по ней высоко-высоко... Его мама пляшет сначала с Мейсоном, затем и с Гилмором, и каждый раз, когда они соприкасаются руками, или бёдрами, или другими частями тело, между ними вспыхивают электрически-голубые искры. — Ты ещё совсем ничего не знаешь, — сокрушается Дазай, — вообще-то жёлтый не может быть рядом с красным, а белый — с чёрным. — Его сокрушение оказывается показным, за одну секунду перерастая в смех. Дазай подбегает к Мори и протягивает для пожатия руку словно в знак удачно свершившейся сделки, но тот руку не принимает, зато вместо этого демонстративно обнимает его как отец — сына, и Чуя чувствует себя отверженным, изгнанным, прокажённым. Эти чувства усиливаются, когда они все, а также другие члены мафии, вдруг оказываются за столом совещаний на двадцать пятом этаже их штаба, и Мори включает показ картинок слайд-шоу, словно это какая-то презентация какого-то важного проекта. Чуя и Дазай на вокзале — вот, что показывает проектор. Чуя и Дазай под деревом. Чуя и Дазай в подворотне Ярой бойни. Чуя и Дазай на набережной. Дазай ласков с Чуей и не даёт его в обиду. Дазай ласков с Чуей и благодарно принимает приготовленную им еду. Возможно, он даже обнял его. Возможно, даже взял за руку. Это было по-настоящему или он сам придумал? Ничему нельзя доверять, даже себе. Тем более себе. — Жёлтый, синий, белый, чёрный… Позвони ему, — настаивает незнакомый голос, но Чуя уверен, что таким высоким, как небо, и чистым, как само небытие, голосом мог обладать только Дух дождя. Голова раскалывалась, Чуя раскачивал ей влево и вправо, вправо-влево, медленно, со скоростью вращения Земли вокруг Солнца, и амплитуда этих раскачиваний равнялась экватору. Чуя обнимал планету. Он сам был планетой. Нужно навестить врача. Нужно привести себя в порядок, но расчёска, оказавшаяся в руке, превращается то в краба, то в ракушку, а в конечном счёте лопается мыльным пузырём. Пальцы — крючковатые ветви дерева — ими тоже не расчесаться, поэтому Чуя рвёт запутанные волосы, рвёт, рвёт, рвёт... Нужно больше не пить. Нужно увидеть Дазая. Почему удаляешь диалог, чтобы навсегда забыть человека, а он всё равно напоминает о себе заядлой пустотой? О, чёрт. Нужно выпить ещё. Ворс ковра щекотал незащищённую кожу. Сначала это ощущалось приятно, но вскоре ощущения переросли в навязчивые, раздражающие. Чуя замер, но зуд и не думал стихать. Что-то ползло по позвоночнику. Казалось, крошечные щетинки под ним пришли в движение. Он пытался прислушаться к своим ощущениям, но их осталось слишком мало. Тело словно чужое, его границы размыты. Остался только страх. Глухой, липкий, беспощадный. Чуя завёл руку за спину, судорожно провёл по пояснице. От натяжения две пуговицы от рубашки отлетают, но он не обращает на них никакого внимания. Всё, чем он поглощён, прямо перед его носом. Черви. Ковёр кишит ими, извивающимися, тянущимися к нему. Они ползут по его коже, оставляя за собой вязкий след. Чуя замирает, но ужас пронзает его с новой силой, когда в ушах раздаётся смех. Снова смех. Дазай. Это смех Дазая. Громкий, обволакивающий, заполняющий всё пространство. Задрожал пол, стены, стол. Чуя думает: землетрясение? Но нет. Это смех. Это хохот стен. Они подползали ближе, их линии изгибались, образуя извилистые узоры — точь-в-точь как на картах таро, — и их смех становился всё громче. Оглушительнее. Беспощаднее. Чуя зажимает уши руками и хочет броситься к выходу, но что, если снаружи ещё хуже? Акуругэму, помоги мне, помоги мне, помоги. Он перевернулся, обхватил руками колени. Зажмурился. Во рту — пустыня. Он сидит на стуле посреди пустыни. В руках трещат осколки ракушек. Он хватается рукой за песок, чтобы загрести ещё больше, но это не песок, это ворсинки-черви, они заползают в рот, и Чуя безуспешно чешет язык, но избавиться от них уже невозможно, даже если стиснуть зубы, даже если перекрыть им доступ в свой организм. ,,, Мир успел обернуться ещё миллион раз вокруг своей оси, прежде чем всё вернулось на свои места, и когда Чуя снова взглянул в окно, там уже ничего не было: никаких духов, никаких лиц, только капли дождя, расчерчивающие косые линии. Чую вырвало прямо на татами. И, хоть он всегда страшился этого, но вместе с отвращением пришло облегчение. Мир, ещё мгновение назад разорванный и зыбкий, начал собираться воедино: голова постепенно прояснилась, кошмары с клубящимися червями рассыпались прахом, а стены, нарушившие границы реальности, вернулись на свои места. Звук капель, стекающих по окну, стал обыденным, и реальность окончательно взяла своё. В ванной Чуя умылся, снял рубашку и бросил в корзину, оставшись в одной футболке. Нужно будет постирать это всё, думал он, но эти мысли настойчиво заталкивались на дальний план другой идеей. Идея позвонить Дазаю — порождение бутылки виски, перекошенной реальности, и внушений потусторонних сил. Мог ли он сопротивляться чему-то, что намного больше его? Ссоры высосали из нас всё, думал Чуя. Не пора ли покончить с этим и помириться? Он сдался. Сорвался. Проклял его, а затем сам приполз к нему на коленях с чистосердечным признанием поражения — вот, как выглядело его желание мириться. Полная капитуляция. Он не мог собраться, не мог спасти себя, но, странное дело, сил взять телефон и даже найти сигареты почему-то хватило. Грудь — клетка, где сердце бьётся о рёбра-прутья, как пойманная птица. Адреналин бил по вискам. Остатки алкоголя ещё курсировали по венам. Чуя слышал, как долгие гудки отставали от ударов сердца. Если Дазай не ответит — значит, всё кончено. — Белый, красный, желтый, синий, — прошептал Чуя, цепляясь за этот набор цветов, как за спасательный круг. Словно наваждение, на него одновременно накатывали страх и облегчение: он боялся, что Дазай ответит, но ещё больше — что не ответит. Дазай хранил зажигалку вместе с сигаретами, и Чуя поблагодарил его за это вслух — спасибо, спасибо, — всплеск пламени, затяжка и долгий, протяжный кашель. В воздухе запахло дымом и солью. Гудки продолжались, страшно далёкие, но всё же гудки: Чуя слушал их, как если бы они доносились из другого измерения. Может, Дазай и правда улетел на другую планету, где нет ни звонков, ни прошлого, ни их выжженной до основания дружбы? Язык сводило от никотиновой вони, живот скручивало спазмом: то ли от ожидания, то ли от выпитого натощак алкоголя, то ли от такого ненавистного сигаретного дыма, которым сейчас он хотел не столько насытит себя, сколько самому затеряться в табачном мареве. Чуя испугался, что его снова может стошнить, но курить всё же продолжил. Запах въедался в кожу. Запах слезил глаза. Дазай бы его за это не похвалил. Да и не нужна ему похвала. Пусть кричит. Пусть ругается. Но только пусть не будет таким безразличным. Пусть не молчит. Пусть ответит. Я хочу, чтоб ты меня оправданно ненавидел. И Чуя затягивался снова и снова, перекатывая эту мысль внутри черепной коробки. Гудки сменялись тишиной. Выкуренные сигареты скребли горло. Чуя выкурил две сигареты подряд, туша их прямо о безукоризненно сверкающую поверхность стола и рядами складывая в пепельницу, где уже лежали чужие окурки. — Осаму, Осаму... — Голос его дрогнул. — Возьми же трубку. Возьми, возьми, возьми... Пауза, зыбкий момент между гудками и ответом — заминка, которая обычно бывает перед тем, как трубку вот-вот возьмут и уже взяли. Этот миг казался бесконечным, таким долгим, что можно было лечь и уснуть, если бы Чуя только мог. Он злился на Дазая. Злился на то, что тот заставил его ждать. Дазай возьмёт трубку (лишь бы только взял!) и Чуя вывалит на него всё, расскажет, как мучительно тянулось ожидание. Ты когда-нибудь смотрел на часы? Как минутная стрелка медленно ползёт, словно корни дерева в саду, словно невысохшие краски на картах? Всё снова возвращалось в прошлое, от которого он не мог убежать, да и, собственно, уже не пытался. Но когда трубку наконец взяли, Чуя от радости, возбуждения и неожиданности совсем-совсем растерялся. — Да? Да, Чуя, привет. Ты как? Голос Дазая на том конце, его чёртов голос, чуть искажённый помехами, приглушённый каким-то жужжанием (должно быть, кофеварка?), звоном стаканов, фоновым смехом и ещё чёрт знает чем, действовал лучше любой отрезвляющей пощёчины. Чуя сделал затяжку, выдохнул дым в потолок, сглотнул подступающий ком. Ему там весело? Конечно, весело. Желание что-либо рассказать заметно поубавилось. — Ничего. Стабильно. Стабильно хуёво, заметил Чуя, но не сказал вслух. Задать встречный вопрос не хватило духу. — Ну, я рад. Нормально там питаешься? Долгое молчание. На треть выкуренная сигарета. Вздох. Наконец Чуя услышал: — Это поэтому ты так похудел? Потому что на самом деле у тебя проблемы? Поэтому ты мне и позвонил? «Ты же никогда мне не звонил», — Чуя практически кожей чувствовал, как Дазай это сказал, хотя тот не говорил этого. Чуя хотел сказать, что скучает, смертельно скучает по нему, но он не может простить Дазаю его веселье. — Я выпил твой виски. Отвратительное дешёвое пойло, — невпопад сообщил он, и от кажущейся простоты сказанного защемило в груди и защипало в глазах. — С каких пор ты стал пить что-то крепче вина? О, Чуя с удовольствием бы рассказал, с каких, например, с тех самых пор, когда посредством этого просто хотел стать ближе к Дазаю, когда влюбился в него по уши, когда параллельно возненавидел и себя, и его, и весь окружающий мир. Но хочешь ли ты это знать, Дазай? Конечно, не хочешь. Но я всё равно тебе расскажу. Чуя начал говорить что-то про вино, про таблетки, что всегда хотел быть лучше, идеальнее, что хотел быть как Дазай, что всегда стремился быть им, с ним... — Болтай помедленнее, ничего не понимаю. Что стряслось? — Оттенки интонаций терялись напрочь, и Чуя путался в том, что на самом деле имеет в виду Дазай, злится ли он или сочувствует ему. — Если со мной что-то и стряслось, так это ты. Я позвонил, чтобы сказать, что ты можешь больше не приезжать, чтобы ты забрал свои манатки, что ты... Его прервали, грубо и беспощадно: — В конечном счёте, это только твоя проблема. Никотиновой вонью сводило язык. Боль разъедала легкие. Чуя теребил заусенец на большом пальце, да так, что тот начал кровить. — В конечном счёте, это только моя проблема, — повторил Чуя, — но именно ты можешь помочь мне её разрешить. Так ты поможешь? Вернёшься ко мне? Или позволишь приехать самому? Диктуй адрес. Снова вздох и снова молчание. Сигарета сломалась пополам прямо в пальцах, но вместо того, чтобы обжечь горячим пеплом, вторила холоду молчания, через который Чуя не в силах был пробиться. Дазай всё ещё не положил трубку, и это добрый знак. Акуругэму обязательно поможет ему, исполнит их договор. Наконец тот говорит, не отвечает на вопрос, но спрашивает сам: — Что ты хочешь? — И этот вопрос подобен стуку в дверь, выходу в окно, полёту с крыши. Чуя хочет сидеть на коленях, между колен, усаживать на свои и без меры целовать, пятнать, кусать, забирать… Отдавать в ответ, смотреть в ответ, любить в ответ — В идеале, я хотел бы держать тебя за руку. И трахнуть по самое сердце. — Ты не в себе. — Тебе стоит только попросить, и я приеду. — Я сыт твоими биполярными повадками по горло. Спасибо, накормил до конца жизни. Сигарета продолжала ломаться под тяжестью пепла, но Чуе казалось, что она ломалась под тяжестью обрушенных на него слов. — Тебе плохо, но ты не рассказываешь, нормально не можешь рассказать о своих переживаниях. Мне плохо, но ты не понимаешь переживаний моих. Это конец, Чуя. Чуя срывается, начинает кричать, и голос ему больше не принадлежит, и что именно он кричал, он не понимал, пока его не остановили: — Возможно понимаю я плохо, но слышу я хорошо. Я заберу вещи или пошлю кого-нибудь, чтобы их забрали, если для тебя имеет важность срок. — Подожди… — Чуя хотел назвать его по имени, но не решился. — Ты не можешь просто так меня бросить. Он опустил взгляд, хороня обломки сигареты в массивной пепельнице. Откуда она вообще здесь взялась? — Прости меня, — тихо добавил он. — Просто… мне не хватает тебя, вот и всё. Я не хотел тебя обидеть. Ты мне очень важен, и… Ты единственный, кому я мог бы доверить себя, но кому страшнее всего это сделать… Если ты просишь, я постараюсь. Постараюсь говорить с тобой, делиться… Но его уже не слушали. Безмолвие выплеснулась из трубки и окутало Чую. Тишина. Глухая, абсолютная — теперь уже до конца. Бесконечное молчание. Чуя сжал телефон в руке. Потом, не раздумывая, набрал другой номер — с которого ему точно ответят, где не бросят, где не осудят, ну, разве что слегка, по делу, без злобы: — Приезжай. И когда через четверть часа гость появился на пороге, Чуя первым делом схватил его за руку — убедиться, что перед ним настоящий человек, а не очередной призрак, не игра воспалённого сознания. Тепло кожи подтвердило реальность, но следом обрушился шквал вопросов — такое количество, которым, пожалуй, не засыпала даже Коё в годы его юношества. Чуя не стал отвечать. Выслушал. А затем, приложив палец к губам, тихо произнёс: — Тихо… Ты слышишь? Он склонился ближе, его голос стал едва слышным: — Цветы… Они подслушивают нас. В комнате повисла тишина, другая, густая, как перед грозой. Чуя медленно выпрямился, задержался на мгновение, будто прислушиваясь, а потом развернулся к выходу. — Пойдём на крышу. Там нас никто не услышит. И там я расскажу тебе всё.***
Дождь прошёл, предчувствие грозы отступило, будто его и не было. Маслянистые пятна заката налипали на веко расслабляющим теплом — бессонные ночи, растягивающие жизнь в напряженную нить, готовую вот-вот порваться, остались внизу, в душной, неубранной квартире. Но сейчас Чуя не чувствовал ничего, кроме свободы и почти забытой лёгкости. Он сел на ограждение у самого края, оставив ноги со стороны крыши. Рядом устроился Акутагава. Его напряжение не выдавал голос, не выдавала поза — но руки были слишком близко, готовые в любой момент перехватить Чую, если тот вдруг сорвётся. — Всё в порядке. Я так давно не был на свежем воздухе… Хочу впитать его в себя полностью. — Но ты ведь сам запер себя. Возвёл алтарь из вещей Дазай-сана и не заметил, как он стал тюрьмой, — сказал Акутагава. Его голос был ровным, бесстрастным, как всегда, и как и всегда Чуя не обиделся на его прямолинейность. И откуда он всё знает, подумал Чуя, но вслух сказал: — В каком-то смысле ты прав. И именно об этом я хотел поговорить, — он поднял глаза в небо. Высокие облака казались стеклянными, будто кто-то запустил в них камень, и по прозрачной глади побежали трещины. — Для начала расскажи, что тебе известно. Акутагава не сразу ответил. Его пальцы сжались в кулаки, костяшки побелели. — Ты говоришь, что с тобой всё в порядке, но выглядишь так, как, я полагаю, ты себя и чувствуешь. Мори-сан сказал, что ты в отпуске… Похоже, он не доверяет мне. Он говорил ровно, но теперь и голос начинал выдавать растущее напряжение. — Однако мне удалось выяснить, — продолжил он, — что ты находишься на так называемом лечении, — Акутагава поднял обе ладони и дважды согнул указательный и средний пальцы на американский манер и, чуть подумав, добавил: — Коё-сан сильно переживает. Все её попытки связаться с тобой обрываются на корню, я в этом уверен. По той же причине и я не мог приехать к тебе, но сейчас я на особом задании. При упоминании Коё у Чуи сдавило горло, будто ледяная рука сжала голосовые связки. В носу начало покалывать, но чувства не успели взять верх. Акутагава, словно не замечая его реакции, молча сунул руку в карман пальто, достал знакомую коробку — белую, безликую, — секунду задержал в руках, словно давая Чуе возможность её разглядеть, и, без единого колебания, выбросил вниз. Чуя рванулся вперёд, пытаясь перехватить лекарство, но пальцы поймали лишь пустоту. Прежде чем он сделал ещё одно движение, Акутагава резко одёрнул его за рукав мятой футболки и заставил остаться на месте. — Зачем ты это сделал?! — голос Чуи дрогнул, в нём сквозила злость, но больше всего обида. Акутагава посмотрел прямо в глаза, требовательно, жёстко. — А разве такая жизнь тебя устраивает? — спросил он. — Тебе от них действительно становится легче? Чуя задумался. «Устраивать» — явно не то слово, о котором он вообще мог думать. Максимум, на который он мог рассчитывать, — это хотя бы сносно. — Я не знаю, — поникнув ответил он. — Но без них мне было бы явно хуже. — Явно хуже, — передразнил Акутагава, скептически склонив голову. — Не думал, что Двойной чёрный можно так легко провести. Но винить тебя не стану. Козни Мори-сана действительно коварны. Кто как не он... — Ты знаешь что-то про Дазая? Скажи, где он? — Акутагава не успел продолжить — Чуя резко схватил его за ворот идеально выглаженной белой рубашки, будто силой мог вытянуть нужные слова. Но в следующую секунду разжал пальцы и отступил. — Извини. Извини меня. Акутагава лишь покачал головой. — Увы, мне не удалось узнать о нём ничего внятного. Единственное, что я знаю: его сейчас нет в городе. Возможно, он даже не в Японии. И что Мори-сан делает всё, чтобы вернуть его в Мафию. Чуя на миг позволил себе надежду, но она осыпалась пеплом, стоило только осознать, чтó на самом деле за этим скрывается. — Но Дазай никогда не согласится на это, будучи в здравом уме... — Поэтому не в здравом уме наш босс решил сделать тебя. Чуя вскинул голову, вглядываясь в лицо Акутагавы, словно пытаясь поймать оттенки лжи, но его лицо оставалось кристально бесстрастным. — Эти таблетки, которыми тебя пичкает врач, — не лекарства. Они убивают тебя. Медленно, методично, незаметно. Сводят с ума, меняют мысли, подводят к решению, которое ты никогда бы не принял сам. Всё выстроено так, чтобы в итоге ты уничтожил себя своими же руками. — Мори-сан…? — Чуя снова ощутил, как что-то холодное, липкое сжало его горло. — Но зачем ему это? Акутагава пожал плечами. — Наверняка это связано с Дазай-саном. Высоко в небе бесшумно распарывали воздух самолёты, оставляя за собой длинные розовые хвосты, напоминающие порезы на теле заката. Стало зябко. Акутагава почти машинально снял своё пальто и накинул на плечи Чуе. Тот не стал отказываться. — «Гибель одной лилии не погубит того, кто её посадил. Но оставь садовник свой сад, как все лилии погибнут». Чуя непонимающе посмотрел на Акутагаву: — Что ты имеешь в виду? — Это слова Коё, — пояснил тот. — Она так же, как и я, хочет, чтобы план Мори-сана… по крайней мере та его часть, что касается тебя, — провалился. Но у босса есть свои способы влияния на неё, поэтому она и зашифровала послание в своей привычной поэтичной манере. Акутагава повёл плечами, будто вспомнил что-то неприятное, а затем продолжил: — Он многих изолировал друг от друга, но Коё сделала так, чтобы я оказался в нужное время и в нужном месте. Эти слова я услышал из их с боссом разговора, но предназначались они точно для меня. — Так значит, сестрице тоже грозит опасность? Акутагава понурился, отвёл взгляд. — Увы, но это так. «Как и многим из нас. Как и тебе, Рю...», — догадался Чуя. Будто услышав его невысказанные мысли, Акутагава на миг поднял руку — будто хотел заключить руку Чуи в свою, — но так и остановился на половине движения. — Не беспокойся обо мне, но сейчас мне нужно идти. Увидимся при лучших обстоятельствах. — Когда это закончится, — тихо произнёс Чуя, словно проверяя, как эти слова звучат вслух. Акутагава посмотрел на Чую пристально, с выражением, в котором таилась усталость, смешанная с чем-то ещё — чем-то неуловимо личным. Затем кивнул: — Когда это закончится. Их голоса тонули в вечернем воздухе, оставляя за собой едва различимый след, словно капли росы на горячем камне. Но в этой перекличке звучало нечто большее, чем просто обещание. Это был своего рода договор — негласный, сплетённый из понимания и обречённости, но от этого не менее весомый. Они не стали уточнять, что именно скрывается за простым и коротким «это», но оба прекрасно понимали, о чём речь. И оба знали его цену. «Это» — шахматная партия, в которой они лишь фигуры, чьи ходы просчитаны задолго до их первого шага. «Это» — яд, впитавшийся в кровь так глубоко, что невозможно различить, где начинается отравление, а где уже стирается собственная суть. «Это» — паутина, сотканная умелыми руками того, кто дергает за нити, не заботясь о том, кто окажется в центре смертельной ловушки. «Это» — тяжесть долга, который они вынуждены платить, не зная, смогут ли когда-нибудь рассчитаться полностью. «Это» — война. Без знамён и фронтов, без объявлений и правил, но оттого не менее беспощадная. Чуя отвёл взгляд первым, чувствуя, как что-то изменилось, точно сам воздух решил, что теперь стоит пахнуть иначе. В груди поднялось знакомое чувство — не страх, но ожидание. Предчувствие. Надежда. Акутагава сидел неподвижно, будто запоминая момент. Может, он тоже это чувствовал. — Всё, что ты должен сделать, — прекратить пить таблетки, но так, чтобы Мори-сан ни о чём не догадался. Первое — как только вернёшься домой, избавься от них. Тени удлинялись, солнце неумолимо ползло к горизонту. С такой высоты был виден залив, и сейчас он сиял золотистыми красками. Лучи, отражаясь от водной глади, продираясь сквозь сотканные здания, перепрыгивая от окна к окну, пронзали сердце Чуи насквозь. — Это будет сложно, — продолжил Акутагава. — Поэтому, прошу, избавься от них сразу. И помни: второе, что ты должен сделать, — продолжить играть свою роль. Быть таким, каким Мори-сан хотел тебя видеть: агрессивным, безрассудным, беспощадным. Я чувствую перемену в себе. Это кусочки нового. И они, находясь во мне, весьма странно и необычно реагируют с миром, которым я жил в прошлом. Прежнему миру некомфортно. Он как зарница. Нельзя, чтобы всё оставалось, как прежде. Больше нельзя. — Я чувствую себя птицей, — уже вслух сказал Чуя, — что летит, летит, летит над океаном, и так хочет приземлиться, но океан всё не кончается и не кончается. А сейчас я, наконец, увидел долгожданный берег. Что же это получается? Я никогда не был агрессивным, несносным, злым? Ну, то есть, сам, настоящий, от рождения... Значит, меня таким сделали? Положили на операционный стол совершенно здорового и разрезали по частям? — Ты стал таким поэтичным, — на этот раз Рюноске коснулся его плеча и потрепал. — Однако не агрессия, но здоровая сила, с помощью которой ты можешь защищать себя и в первую очередь своих близких всегда восхищала меня. Всё остальное было внушено тебе и вкачено в тебя. Поэтому это нужно как можно скорее пресечь, и я сделаю всё возможное для этого. — Получается, смерть предаст смерть? Со стороны нового строящегося квартала донёсся скрежет крана. Чуя встрепенулся, сильнее закутался в пальто. Акутагава улыбнулся своей кроткой, но уверенной улыбкой. — Нет, жизнь уверует в жизнь. Он встал с ограждения, направился к выходу. Обернулся, взглянул на Чую в последний раз, будто запоминая. — Не забывай, кто ты есть на самом деле. Возвращайся скорее, Накахара-сан. Мне тебя не хватает. Белая фигура исчезла в проёме, и только сейчас Чуя понял, что Акутагава забыл забрать своё пальто. — Спасибо, Рю... Спасибо. Чуя поднялся и посмотрел в сторону города. На дальних высотках рубинами мигали сигнальные огни. На севере появились серебристые облака, под ними огненная река машин рассекала подступающую тьму. Последний луч солнца Чуя проводил заливистым смехом, в котором отчаяние граничило с неземной лёгкостью. — Акуругэму, — произнёс он, всё ещё смеясь. — Наша сделка вступает в силу.