«Цветок сакуры упал в море, чтобы стать частью бесконечности».
3月20日
Он просыпается рано. Не потому что так надо — мог бы позволить себе спать и до девяти. Он просыпается, потому что начало дня пугает его меньше, чем ночь. Утро как свежезаваренный чай: терпкое, бодрящее, честное. Ночь же — густая смола, пролитый сироп, в котором вязнут и мысли, и дыхание. Солнечный свет ложится на пол ровными квадратами, и ровно в семь часов двадцать четыре минуты они наслаиваются на татами — полоса к полосе, угол к углу. В этот момент он верит, что стремление к порядку есть не только у него. В семь двадцать пять он уже сидит у окна. Закатанные рукава, помятая от сна серая рубашка. Пальцы пахнут чернилами и апельсиновой цедрой. Он давно не курит, и потому запах цитрусов, незапятнанный табачным дымом, бьёт в ноздри особенно ярко. Перед ним раскрытая тетрадь. День двести тридцать девятый. С каждым днём становится теплее. Скоро буду уговаривать Томоко-сан отпускать его со мной. Вчера он улыбнулся раньше, чем обычно, едва я переступил порог. Может быть, это потому что я принёс апельсины. Он ставит точку. Вглядывается в строку, потом аккуратно подчёркивает слово «вчера» и пишет поверх «вечером». Продолжает: Томоко-сан ворчит, что я приношу слишком много еды, но уже смирилась: меньше я всё равно не принесу. Деревянный дом скрипит, по утрам особенно сильно. Старый стол тоже скрипит под движущейся рукой, но писать это совсем не мешает. Чернила ложатся на страницы мягко, почти покорно, будто знают, чего ждали всё это время. На мгновение он останавливается, прикидывая, стоит ли доверить бумаге ещё одну мысль. Но рука скользит дальше, и чернила всё также послушно ложатся на листы, оставляя за собой новые строки: Сегодня Чуя впервые должен остаться на ночь без снотворного. Посмотрят, получится ли. Если нет — вернут, но в меньшей дозе. Это страшно. Но я рад, ведь это ещё один шаг к выздоровлению. Он откладывает ручку, перечитывает написанное. И, словно услышав внутренний толчок, добавляет: Я всё ещё учусь быть рядом. И всё ещё не до конца понимаю, как правильнее. Ветер колышет занавеску, и та отбрасывает на стол полупрозрачные дымчатые тени. Он пишет у окна. А за окном плещется море. Волны глухо перекатываются на отмели, и в их шуме нет ничего нарочито поэтического — просто вода, вечная, равнодушная, не требующая свидетелей. Мечта сбылась — но ценой, о которой лучше не думать. Хотя, если уж позволять себе такие мысли, то именно сейчас, потому что вечером, в особый час между закатом и наступлением темноты, мир станет слишком хрупким — стеклянная сфера, которую тронешь пальцем, и она распадётся. Каждое утро и каждый вечер он приходит к Чуе. Так было не всегда. Первые три месяца после начала реабилитации доступ к нему строго ограничивали — только в чётные числа, да и то с исключениями: понедельники и четверги выпадали из графика. Перед Новым годом разрешили приходить по утрам, и с тех пор Дазай не пропустил ни одного визита. В феврале махнули рукой и позволили появляться и вечером: убедились, что пациенту от этого не хуже, а, может, даже и лучше. Цитрусы стали маленькой традицией. Вскоре к ним добавился и кофе. Чуя ворчит, что «он всё равно как из автомата», но Дазай каждый раз замечает, как меняется его лицо, когда запах горячего напитка наполняет палату. Пусть это лишь намёк на обычную жизнь, но Чуя держится за него, как за горячую кружку в холодное утро — в самом прямом смысле. Иногда Чуя говорит мало. Иногда — слишком много, будто компенсируя молчание прошлых дней. А порой просто сидит, уставившись в окно, и тогда Дазай молча занимает стул рядом и раскрывает тетрадь, выводя строчки так же, как до этого в скрипучем домике, только теперь рядом с ним. Вечерами они снова встречаются. Если позволяет погода, выходят в сад, разбитый вокруг центра. В этом саду уже пахнет молодой травой, чуть влажной после зимы, и — по непонятной причине — мятой. Иногда они болтают о пустяках. Иногда идут плечом к плечу по петляющим дорожкам, не обмениваясь ни словом, или сидят на старой скамейке под вязом — всегда одной и той же, — наблюдая, как другие пациенты в белых одеждах прогуливаются по саду: кто-то один, кто-то с близкими. — Счастливые, — говорит Чуя. Дазай смотрит на него, на окружающих, потом снова на него и в голове возникает вопрос: как передать Чуе счастье, которое он видит, на его языке? В промежутках между утренними и вечерними визитами жизнь Дазая течёт ровно, почти без событий. Он завтракает в дешёвой кафешке неподалёку — всегда за одним и тем же столиком у окна, где почти не бывает посетителей. Иногда берёт книгу, но чаще просто наблюдает, как прохожие идут на работу или школьники переходят улицу. В Сидзуоке всё движется медленнее, чем в мегаполисах, и именно эта неспешность дарит ему странное удовлетворение, позволяя оставаться наблюдателем, а не участником суматошного мира. Но есть и обратная сторона — здесь легко потеряться во времени: день растягивается в длинную ленту, а неделя может показаться одним длинным, застывшим вечером. Иногда он заходит в книжный, покупает тетради и ручки, хотя старые ещё только наполовину пусты, а чернила в ручках не растрачены и на треть. Иногда сидит на берегу, чертя на полях новых тетрадей обрывки мыслей и фраз, которые, возможно, так и останутся никому не нужными, а потом снова возвращается в город. Море даёт иллюзию бесконечности, но город заземляет, напоминая о простых вещах: аккуратно сложенные бамбуковые щиты на крыльце домов, сушащиеся на верёвках хиноки, стук деревянных сандалий по узкой улочке и тихий звон колокольчика у маленького лавочного киоска. Эти конкретные детали слишком живые, чтобы быть сном, однако всё, что бы он ни делал, лишь способ переждать время, пока снова можно будет вернуться к Чуе. Но порой будничную размеренность нарушают письма. Они приходят без подписи, без обратного адреса. Каждый раз, прежде чем вскрыть конверт, он успевает подумать: может, это от матери? А потом вспоминает, как всё могло бы сложиться, если бы её в их жизни никогда не было, и, наоборот, начинает надеяться, что это не она. Но отправитель всегда один и тот же — сомнений нет. Газетные вырезки, медицинские отчёты, даже некрологи, если те связаны с бывшими агентами, — всё это приходит безымянно, но отправителю вовсе не обязательно представляться, чтобы быть узнанным. Дазай складывает бумаги в отдельную папку. Раньше читал их, теперь — нет: это больше не его история. Его история та, что ждёт в новой тетради, купленной позавчера в книжном. Восемь сорок восемь. Посещения разрешены с десяти, но он всё равно приходит к девяти. Медперсонал и с этим смирился: это стало частью общего распорядка дня. Он закрывает тетрадь. Сквозь окно тянет солью и влажной землёй, с дальних чайных плантаций — тёплой зеленью, а с прибрежной пекарни — сладковатым ароматом свежего хлеба. Он закрывает глаза и представляет, как волны лениво распадаются на тонкие гребни, но изредка, будто вспоминая о своём характере, бьются о камни и роняют в воздух солёные брызги. Представлять то, что через несколько минут можно увидеть вживую, — особый вид удовольствия. Дазай улыбается и встаёт из-за стола. Сегодня, как всегда, он хочет успеть к завтраку. Он берёт со стола заранее уложенные апельсины, надевает пальто. В прихожей нащупывает ключи на дне глубокого кармана, достаёт их, разглядывает на ладони. По вечерам он не закрывал дверь — не из доверия к местным, а потому что, возвращаясь, ждал только одного: скорее переступить порог. Замок в такие минуты был не защитой, а помехой. И раз так, есть ли смысл запирать дом утром? Закрывая дверь, он выходит. Туман трётся о крыши, размывая линии, но обостряя звуки: плеск волн, хлопок паруса, детский смех за соседним переулком. На углу уже заварили кофе, и горький аромат смешивался с морской солью, запахом рыбы и сладостью хлеба. Чайки спорили с ветром. Неподвижные горы, старые и в каком-то смысле милосердные, стояли там же, где и вчера. Утро слишком настоящее, чтобы быть выдуманным, но для утра это и не удивительно. Ночь его враг. Ночь лжёт, искривляет силуэты, подсовывает голоса и воспоминания, от которых не укрыться. В темноте всё становится ближе, чем хотелось бы, в ней каждый шорох звучит предательством, а каждый вздох становится воем. Вдруг она не даёт сна, но щедро подбрасывает кошмары наяву? Обогнув лапшичную, где уже слышен мерный стук палочек, он оглядывает дом. Снаружи он кажется маленьким, ни внутри всё устроено так, чтобы ничего не мешало — ни прошлое, ни будущее; даже свет, словно щит от долгих ночей, струится по всем комнатам, освещая каждый угол. Он снял этот домик недалеко от реабилитационного центра, и теперь каждое утро начинается одинаково: чашка кофе, размятый позвоночник, чистка апельсинов, миканов, иногда юдзу, раскрытая тетрадь и путь вверх по тропинке, где ночная влага с травы впитывается в подол плаща. А потом — тишина палаты, едва слышное «я пришёл» и улыбка Чуи вместо «я ждал». — Я уже иду, — говорит он вслух. И идёт. Каждый раз, поднимаясь к центру, он думает о том, как снять с Чуи груз ложной вины. Чуя до сих пор уверен, что виновен в смерти Акутагавы. Даже после того, как Дазай подробно разобрал дело и убедился, что Мори как никогда умело выстроил ловушку до мелочей. Даже в редкие ослепительно ясные дни Чуя не принимал правду — может, потому что легче ненавидеть себя, чем поверить в свою невиновность. Дазай перестал спорить. Не хватало ни слов, ни сил, да и слова — худший инструмент, когда человек заперт изнутри. Он перестал спорить, но сердце продолжало разрываться, видя, как Чуя мучает себя, неосознанно беря на хрупкие плечи чужую вину. Всё, что оставалось, — как и раньше быть рядом: держать взгляд, направлять руку, подавать еду, осторожно улыбаться над слабой шуткой. — Это пройдёт, — сообщал лечащий врач ровным тоном. — Такие случаи нередки: травма вытеснила часть воспоминаний, а на её месте закрепилась ложная вина. По мере терапии и сопутствующего выздоровления этот симптом будет ослабевать. Амнезия пройдёт, и вине не на чем будет держаться. Дазай слушал, запоминая каждое слово, но понимал: ничто не заменит его присутствия, каким бы неумелым оно ни было. И сейчас, когда туман уже сходит с крыш, а запах кофе, морской соли и свежей выпечки смешался воедино, он ощущает — именно так, шаг за шагом, через маленькие ритуалы и тихую заботу, — рождение надежды. После больницы он пойдёт в город. Тихие улицы встретят его деревянными домами, так похожими на его скрипучий домик, облупившимися вывесками, прислонёнными к стенам велосипедами, завитками пара из маленьких кафешек и шорохом шторок-норэна, колышущихся от ветра. Наполняя себя запахами и звуками, он подумает: необязательно быть частью нового мира, чтобы наслаждаться дарами, которые он щедро преподносит. Он вернётся домой, чтобы вечером снова покинуть дом. Огни рыбацких лодок медленно поползут к линии горизонта, а редкие фонари останутся освещать набережную. Песок у берега будет влажным, цветом чайной заварки, оставшейся в чашке на ночь; тонкие птичьи следы поведут к самой кромке воды, но он направится вверх, к белеющему в темноте зданию больницы. Фонарь над уличным автоматом будет покачиваться, а вдали, где туман разорвёт горизонт, на миг покажется Фудзи. «Слишком настоящая, чтобы быть выдуманной, правда же? Правда?» — будет убеждать себя Дазай и ускорит шаг, торопясь проверить, существует ли Чуя за стенами его воспоминаний. Когда он снова вернётся домой, напитавшись встречей, чтобы всю ночь бороться с зыбким и нереальным миром, птичьи следы уже потеряются в набежавшей пене. Но до них ему не будет дела, как и до историй, которые раз в пару месяцев ему отправляет Мори. Все истории безразличны, потому что теперь он пишет свою. В темноте дома чувство нереальности захватит мысли. Что, если всё это — море, Сидзуока, выздоровление Чуи, зарождение лучшей жизни — иллюзия, сон во сне, мечта наяву? Он ведь знает, каково это — проснуться и всё равно остаться внутри сна: таблетки показали ему этот кошмар. Что, если они всё-таки остались в Йокогаме? Что, если в тот день их тела нашли в районе Нака-ку — одно растерзанное аварией, другое — убитое передозировкой? И тогда не сбылась мечта о море, а осуществилось мучительное предчувствие: как и предсказывал, он умер практически в свой день рождения. И тогда, в момент, когда тревога окончательно накроет его, на помощь придут чернильная ручка и новая тетрадь. Щёлкнет выключатель — и настольная лампа, с абажуром из матовой бумаги, разольёт вокруг стола тёплый остров света, избавив от тьмы даже самые дальние углы. Перед ним, рядом с дневником здоровья Чуи, будет лежать чистая тетрадь. Он снова почувствует, что никогда толком не знал, о чём писать, что всё написанное ранее — лишнее, ненужное, неправильное. Но теперь письмо станет способом увидеть в Чуе не только собеседника, партнёра, его болезненный шёпот и неуместный смех, но и того, кем он был тогда, когда Дазай оставил его один на один бороться с собой и злым миром. Когда Чуя проходил путь, который он не смог пройти вместе с ним. И он напишет историю о них. Может, это и будет извинением перед ним. А может — единственным способом убедить себя, что всё происходит на самом деле. Пока тетрадь будет белеть чистыми страницами, в ней не найдётся места ни шифрам, ни обману. Дазай выберет искренность до конца. Он не станет смягчать поступки, прятать ошибки, оправдывать себя. он не станет обелять себя, не станет приукрашивать. На свет выйдет только голая правда, высеченная из плоти их жизни — той, что они пережили, и той, что, быть может, им удалось ухватить. «Каждый год — одно и то же: стоит дождливому японскому лету вступить в свои права, а ирисам у подножия дома, что полюбился более, чем собственная дыра в подворотне, набрать цвет, так на Дазая находит. Находит не резко и не внезапно — предвестием неминуемого — словно преследователь, которого давно замечаешь, и всё равно даёшь напасть на себя. Словно цунами, и нет ни малейшего смысла бежать, — всё равно настигнет. Так почему бы не остановиться и не насладиться неизбежным, пока есть на то возможность?» — Никогда бы не подумал, что скажу такую смазливую, но такую верную вещь: для избранных Вселенная всегда пишет сложные сценарии. А ты что скажешь, Чуя? Ответа, конечно, не последует. Но он и не станет его ждать. Он и так знает: будет новое утро, что рассеет иллюзии восходящим солнцем, будет влажная от росы дорога, и свежие апельсины тоже будут, и горький «как из автомата» кофе. Будет улыбка Чуи — и в ней он увидит весь сброшенный груз, все страхи и ночи, что больше не властны над ними. И будет новый абзац их жизни: светлый, пахнущий апельсинами, росой и горьким кофе, полный счастья, которое они заслужили каждой слезой, каждым страхом, каждым смелым шагом навстречу друг другу. Вопреки всему и благодаря всему.