Моряк

R
В процессе
6
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 23 страницы, 11 069 слов, 4 части
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

1

Настройки
Вино и гашиш, и Стамбул, и Париж. Моряк, моряк, почему ты грустишь? «Агата Кристи» 1. - Вшестером. Ты слышишь, Лерка, вшестером! На одного. Пиздюки малолетние. Хозяева улиц! Может, я чего-то не понимаю? Может, я ничего не понимаю? Но ты просто объясни мне: сделал он им — что? Всё это вопросы в пустоту. Вопросы, звучащие из самого сердца пустоты. Риторические, так, кажется, это называется. Ничего он им не сделал. Если не считать, что родился «уродом». Понял и принял, что «урод». Встретил точно такого же, но к сорока годам полностью утратившего веру в других людей «урода». Жил с ним. Спал с ним. Шептал по утрам в мочку уха какие-то нежные, неправильные слова. Пусть так. Если жизнь твоя — чистилище, а над головой у тебя нет нимба, запомни: ничего хорошего с тобой не случится. Но ты еще можешь наврать себе с три короба. Ты еще можешь поиграть в эту занимательную игру: представить, совсем, как в детстве, когда вы возвращались домой по пряным осенним улицам из пахнущего поп-корном кинотеатра, что ты — внедренный агент. Отступник из фильма Мартина Скорсезе. Крот на задании. Своих — не выдавай. Не в силах идти — ползи. Не можешь ползти, чувствуешь, что больше не выдержишь, реши все по-мужски, без лишней драмы: распахни окно и шагни с подоконника на семнадцатом этаже. Прямо в синее небо. И пусть асфальт будет тебе пухом. Но он играть в отступников или прятать свою «истинную родину» за надежно закрытой дверью не захотел. Идеалист. С неубиваемой верой в то, что люди — не такое дерьмо, каким кажутся. Настоящий Питер Пэн из Неверлэнда. Счастливчик. Солнечный мальчик. Только братья наши меньшие всех нас научат, как следует жить. С кем спать. Кого любить. Научат ломающими кости ударами ног по скрюченному телу под сводом дворовой арки. Там, где гулко дробит и множит звук шагов преследующее эхо. Там, где всегда пахнет бетонной сыростью, нет солнца и кровь сразу не подсыхает. Кровь. Извилистый ручеек неестественно яркой алой краски. Липкая, вязкая жидкость, солоноватая на вкус. Но он и в самом деле счастливчик. Щенок Лаки из старого диснеевского мультфильма про сто одного далматинца. Тот самый, который успел — всё-таки успел — удрать от свиноподобных живодеров с городской скотобойни. Четыре треснувших ребра. Стесанные ногти — темная кайма запекшейся крови под каждым. Вместо лица — черно-фиолетовый синяк с узкими прорезями на месте оплывших глаз. Били тупыми носами тяжелых ботинок. Но он легко отделался. Кино про Питера Пэна, встретившего вечером в арке детей игры Doom, могло завершиться и хуже. Всхлипывающей сиреной «скорой помощи», увозящей щенка Лаки в реанимацию, черепно-мозговой, инвалидностью, человеком-баклажаном — корми его потом с ложки жидкой кашкой, пока он, пачкаясь и радостно агукая, пускает слюни. А так — только временный макияж из фильма про дикий бизнес, паяльники и прочую русскую чернуху. Хуйня-война. Русские не сдаются. Всё заживет. Всё. Митя прикрывает за собой стеклянную дверь на балкон. Отгораживает меня и выстуженное сквозняком пространство от сиреневого света напольной лампы и требующего объяснений у Бога, Молоха, Гитлера, Ганди — не знаю, у кого по правде, голоса Киры. В фиолетовой мгле, текущей в мертвенный холод лоджии из высоких окон, прислоняется лопатками к стене. Там, в комнате с плотной пеленой сигаретного дыма и распитой до дна бутылкой дешевого коньяка, Валера слушает устало. Обхватив согнутую в коленке ногу соединенными ладонями, сидит в глубоком кресле. Суматошное мелькание картинок на беззвучной настенной плазме голубоватыми бликами отражается в стекляшках его узеньких профессорских очков. Валера не хуже меня понимает: из-за собственного уебищного убожества, больше всего похожего на убожество негров в сердце американского расистского Юга, мы теперь, как никогда, должны держаться вместе. Подставлять друг другу плечи. Терпеть риторические вопросы. Валера научен самой жизнью: редким друзьям прощается многое, а друзьям, которые с тобой не только ради того, чтобы попиздеть, - прощается всё. Кире нужно выговориться. Здесь и сейчас, а не там и тогда, помахать кулаками после драки, посотрясать воздух гамлетовскими вопросами, поискать с копеечным фонариком в руке несуществующую справедливость. Несущественную, вернее. Оттенки, тона и обертоны слов. С тошнотворным привкусом кентовского пепла. На влажном январском сквозняке из приоткрытой рамы сизый дымок с кончика моей сигареты свивается и рвется. К полуночи у меня остается один единственный патрон в расстрелянной обойме черной тонкой пачки. Давно я так много и так — не замечая, поджигая следующую от предыдущей, - не курил. Валера слушает, потому что кто-то из нас должен всё это слушать. Иногда нам хватает и малости, чтобы не слететь с катушек и не сотворить с собой что-нибудь, обрамленной искусственными цветами и лентами «Васеньке от мамы» на похоронных венках. Иногда всем нужен кто-то, кто, пусть и не вникая в суть произносимого, собачкой-пупсом просто покивает в ответ. Валера на роль утешителя годится слабо. Попробуй только заикнуться, что жизнь твоя дерьмо, и сразу получишь сарказм в челюсть. Такой, что надолго расхочется жаловаться. Но какой смысл? Какой смысл — жаловаться? Никто не любит нас такими, какие мы есть. Нас любят за уверенность в себе. Нас любят щедрыми, жизнерадостными, встречающими проблемы улыбками. И мы любим других за это. И не нужно себе врать, что нет. Валера не врет. Но слушатель из него идеальный. Достойный парижской палаты мер и весов. Высокий, худощавый, с лицом интеллигента в пятнадцатом поколении, с глазами, цепкость и глубина которых надежно спрятана за бликами очков, Валера никого не осуждает. И сам, в отличие от мгновенно забивающих тебе голову своими проблемами «мааальчиков», говорит мало. Терпит замаскированную в квест «Найди вселенскую справедливость, получишь конфетку» истерику Киры с монашеским смирением. Я на такое самоистязание не способен. Не хочу. Не сейчас. И ради чего? Во имя кого? Все вопросы Киры — слова на ветер. Его собственный способ сняться, выдавить из нутра тягостный скрип дворников, мокрый снег, летящий в лобовое, картинку желто-розовых проспектов, тетку в регистратуре, а еще — желваки и вздувшиеся вены на шее у Ильмера. Всё то, что смерзается острыми льдинками в горле, остается непроглатываемыми спазмами, кажется, навсегда. Мы не будем задавать эти вопросы завтра, послезавтра, через неделю. Ответы и так ясны. Мы храним ответы в подсознании, прячем в самых сокровенных мыслях, надрываясь их непомерной тяжестью, точно оторванные от земли Атланты с гигантскими бронзовыми сферами исцарапанного ногтями небосвода на плечах. Ничего. Он. Им. Не сделал. Кроме того, что родился членососом, пидором, мишенью. «Эй ты, урод!» Мы — уроды. Крысы в средневековом городе. Разносчики чумы. Условно-неправильные люди, выбракованные эволюцией единицы. Штрафной батальон. И какими бы талантливыми, нравственными, высокоморальными мы ни были, все равно останемся для них чумными крысами. Здесь и сейчас. Я слышу, как у меня за спиной Митя тонкими пальцами домашнего лемуренка тащит из порванной вдрызг пачки очередную сигарету. Чувствую его взгляд кожей под рубашкой, между лопаток. Неприятный озноб от прикосновения прозрачного кубика льда. Словно тебе прямо за воротник упала с козырька подъезда холодная капля. И теперь медленно течет по спине вниз. Под задолбанное щелканье зипповской зажигалки. В кадре с желтым светом фонарей, масляно сочащимся на грязный, истоптанный снег детской площадки. Теперь во всех дворах эти красные «кремлевские башни». Фанерное счастье для малых ребят от трех до пяти. Я еще помню, как в карамельном ликере православного Рождества над нашими головами рассыпался праздничный салют. Тогда мы, немного пьяные, немного счастливые, давно похоронившие детство, как девочка Мэри – кошку Томасину, взрослые придурки полезли кататься с металлической горки. Ильмер смеялся. Раскинув руки, обнимая мутно-розовое городское небо, лежал на снегу. Митя упирался макушкой мне в подбородок. Мех на огромном капюшоне его куртки щекотал мою шею. Скрученные на затылке волосы пахли бисквитным печеньем. И я впервые за полгода думал, что жив – истошно, оглушительно жив. Думал: те, кто учат нас пустоте, собачьему сиденью на коврике под дверью, щемящей боли в животе от каждого конверта в электронной почте, не стоят нашего времени. А этот ребенок, ворвавшийся в мою жизнь, как торнадо, с упрямством многократного самоубийцы доказавший мне, что «дважды два – четыре» и «пифагоровы штаны во все стороны равны», - стоит. Он стоит того, чтобы за него умереть? До звонка Валеры, до его хриплого голоса и вырезанного из черной бумаги городского гула «Я сейчас заеду. Костя в больнице. Ильмер невменяем» оставалось всего десять дней. Но кто об этом знал? И кто вообще о чем-нибудь знает? Теперь Митя не говорит ни слова. Прикуривает. С глубоким вздохом выпускает дым вертикально вверх. Мне не нужно оборачиваться. Всю хореографию его движений я выучил наизусть. И знаю, что сейчас от сырого, промозглого воздуха лоджии он зябко передергивает плечами. Выскочил из дома в одной футболке. «Нет гитариста круче Риччи Блэкмора». Но Митя – летний, южный, регги. Его не заставишь надеть шарф. Ангина постоянна. Джинсы, кеды, ветровки, штормовки – всё на рыбьем меху. Ему, как акуле, которая умрет, если остановится, нужно постоянно двигаться. Жить в движении. До трех ночи гонять мяч на футбольной площадке, под дождем. Потом бредить с температурой под сорок, тыкаться мне в плечо огненным лбом: «Вот, простыл немного, полечишь меня, да?». Заебешь насмерть, пока вылечишь. Но я сейчас злюсь не на него. Я злюсь на самого себя. На то, что несвободен. На то, что приручил, а быть в ответе не хочу. Кто-то скажет: трусость. Но почему? Почему «трусость»? Этот кто-то не видел сегодня землистое лицо Ильмера. Не видел его мученические глаза. Как у святых на темных, желтоликих иконах под сумеречными сводами православных храмов. И совсем не святая ненависть – там, в глубине. Прозрачное понимание: он найдет этих сволочей. Потратит всю оставшуюся жизнь, но отыщет этих малолетних хозяев мира. И убьет. Как тот парень в ролике на ЮТьюбе перетравит ядовитой водкой. И с собственной точки зрения будет абсолютно, неподсудно прав. Я на его месте оказаться не хочу. У каждого из нас есть свои слабости, свои страхи, свои системы координат, и я не Бэтмен, не Спаситель, не Алеша Карамазов, чтобы любить бескорыстно, всё человечество разом. Я даже не тот хороший парень, который станет возить апельсины, преданно сидеть у койки, говорить ободряющие слова. Кому они нужны, эти ничего не значащие слова? Что изменят? Что могут изменить? Ничего. Потому, что Ильмер остается в мутно-зеленом больничном коридоре, в стерильном воздухе своего отчаяния, унижения, бесправности - на вопрос тетки в регистратуре «Кем приходитесь?» ему нечего сказать. Потому, что рыдающая мать Кости бросается к нам, прокаженным, инфицированным, и кричит срывающимся на всхлип голосом: «Это вы! Это вы виноваты!», полосующим лезвием по рукам, и нам нечего ей сказать. Потому, что одним осенним вечером темноволосая Мадонна, будто сошедшая ко мне в кухню с итальянской фрески, робко тянет меня за рукав, и повторяет «Пожалуйста», снова и снова, почти шепотом, наперекор моему звенящему «Уходите!», и я не рассказываю об этом Мите, хотя должен бы, ведь у него — ее глаза. Она знает обо мне всё, только на пороге, среди пожелтевших соседских книг, хоккейных клюшек, в сладком аромате дачных ранеток, смотрит удивленно и растерянно выговаривает первое, за знакомство: «Я думала, вы – в возрасте. А вы – такой молодой». То, что не горчит? Не остается поганым привкусом кислоты и затхлости, соком гнилого яблока на языке. Но я многое могу. Могу выставлять Мадонн за дверь. Могу трясущимися руками дергать раму, распахивать окно на кухне, чтобы сырой осенний ветер выветрил нежный аромат их дорогих духов. Могу расстегивать ремни на джинсах, пока закипает чайник, под летние смешинки — солнечные зайчики в голосе: «Ты, что, порнушку без меня смотрел? Так припекло уже, да?». Одного не смогу. Не смогу посмотреть на него. После. Расплывающийся перед глазами мутно-зеленый коридор. Дробный, глушащий все остальные звуки стук сердца прямо в виски. Лицо – черно-фиолетовый синяк. Одна сплошная гематома. Мальчик-красавчик, тупыми носами ботинок превращенный в чудовище Франкенштейна. Из-за меня. Кусок льда в солнечном сплетении, подкатывающая к горлу тошнота. Жгучее желание, чтобы ничего этого не было. Заданный внутренним голосом вопрос, повторяющийся раз за разом, как трек на виниловой пластинке под неисправной иглой проигрывателя: что действительно ты любишь в другом? Тело? Самого себя? В сумраке лоджии Митя выдыхает дым. Знает, что сейчас меня лучше не трогать. Любое слово станет жердью, воткнутой в осиное гнездо. И это злит еще больше. Сильнее грязного снега на детской площадке, промозглого холода, пепла во рту от выкуренной нон-стопом пачки сигарет. Я – расшифрованная шумерская книга, раскодированное узелковое письмо. Все реакции изучены, внесены в невидимый реестр, с надлежащими пометками. Мануал для чайников, руководство пользователя, полсотни страниц в книжице карманного формата, мелким шрифтиком. Митя как дрессированная обезьянка, знает на какую кнопку нажать, чтобы получить горсть фиников. С этой его гибкостью я не помню, когда мы ссорились в последний раз и ссорились ли вообще. Речная вода. Попробуй ударить ее рукой, расступится, а после сомкнется над ладонью. И ты еще тонешь в ней, пронизанной солнечными лучами. И ты еще медленно-медленно идешь на дно. Я же не хотел его. Не выбирал. Он сам так решил. И теперь стоит у меня за спиной, прислонившись к стене лопатками, ждет, когда я выплачу долг старой дружбе, внесу свою лепту в вечер бессмысленных поисков справедливости, докурю последнюю сигарету, протрезвею от дешевого коньяка. Ждет, чтобы дома лежать у меня под боком, убирать волосы с моего лба, прикасаться подушечками пальцев к шраму над левой бровью, строить эти нереальные планы на будущее, которого у нас нет. Только к себе домой я вернусь сегодня один. Десять станций метро. Черные окна вагона. Гулкий зал с часами и лестницей. Писк домофона, полутемный подъезд, утробно гудящий лифт, металлический звон ключей на кольце. Темнота, которая всегда встречала тебя по ночам. С тускло-зелеными окнами семнадцатиэтажек напротив. С теми же красными «кремлевскими башнями» внизу на истоптанном снегу детской площадки. Ванна. Кофе. Кино с Марлоном Брандо, чтобы разгрузить голову, чтобы ни о чем больше не думать. Митя тушит свою сигарету вместе со мной. И я стараюсь не смотреть на его узкое запястье, на обманчивую хрупкость длинной кисти с угловатыми пальцами, вжимающими окурок в дежурную Валерину пепельницу. На то, как переливается желтый свет фонарей по дужке тонкого браслета на его руке. Чтобы не вспоминать об этом после. Чтобы мне это не снилось. Чтобы оно не стало пленкой, аккуратно разрезанной на отдельные кадры, кинолентой памяти, забытой на монтажном столе, с дурным свойством ложится на протяжный тракт в самые неподходящие моменты, всплывать перед глазами внезапно, в разгар рабочего дня, на перекрестке за рулем. Общее прошлое сложно выбросить в черный пакет для мусорного ведра. Даже если оно длилось всего полгода. Не так много, но и не так мало, если рассудить. В плавучем сигаретном дыме, в алкогольной духоте комнаты, особенно контрастной после зимнего сквозняка на лоджии, под страдальческим взглядом остановленного в середине монолога Киры, я забираю куртку из кресла. Гладкая кожа скользит под пальцами, в боковом кармане – твердо – зубчики ключей, столбик мятного «Орбита», пластиковый прямоугольник сбербанковской карты. Валера по-прежнему обнимает колено ладонями. На плазме – поздний выпуск новостей, и пока Ильмер сидит в пустом мутно-зеленом коридоре, даже не пытаясь заснуть, идеальные девушки рассказывают полуночникам о том, что в Краснодаре +15, а давление – столько-то миллиметров ртутного столба. К древесному запаху коньяка слабо примешивается Кирина туалетная вода. Он смотрит на меня, застыв в позе принца датского, наблюдает за тем, как я застегиваю молнию, отворачиваю воротник – в руках неприятная, томительная слабость, словно за моими плечами завершенный марафон. - Ты, что, уже уходишь? – с полными губами, взъерошенными волосами и красными пятнами на щеках Кира сильно напоминает циркового клоуна, и обида его тоже цирковая. Только арены, скачущих коней, каштанок на шарах и благосклонной публики здесь нет. - Не ночевать же с вами. – Мне хочется от него отделаться. Мне хочется остаться одному. И не слушать лишних слов, кто бы их ни произносил. – Что решили? Валере. Он старше нас всех. Опытнее. Человек, на которого можно положиться. - Ильмер найдет их. И убьет. – Валера думает о том же. Обхватывает острое колено крепче. За белыми бликами на прямоугольных стекляшках очков не видно его глаз, но у губ – характерная складка. – Как бы моральный долг. Тебе будет сложно понять. - Куда уж мне. – Я не хочу пререкаться, выходит само собой. Иногда мне, зачумленной сиротке, сильно не хватало авторитарного отца. Объяснить простые вещи. Научить ловить карпов. Растолковать, что главное, а что – так, можно пропустить. Но, сколько себя помню, ни разу не чувствовал обделенность, не переживал из-за того, что половинчат. Винил себя в его смерти – да. Хотел другого – нет. Быть может, неосознанно, по-фрейдовски, искал замещения. Но всякий раз, когда Валера по праву возраста включает отцовский тон, я включаю сыновний бунт. Что-то перещелкивает внутри. Пунктик сопротивления. Валеру это забавляет, не более. Но сейчас он не хочет пикироваться, поддевать, дразнить. Ситуация не та. - Тебе будет сложно понять потому, что ты не представляешь, как много Костик для него значит. И характера его не представляешь. Но то, что он найдет этих уебков, - факт. И я им не завидую. Особенно сейчас. Единственный шанс, что с Костиком всё будет хорошо, и Игорь подостынет. - Единственный шанс — у кого? - Кира скрещивает руки на груди, качается на носках, сейчас молнии начнет метать, дерьмо – лопатами - на вентилятор. – Ты, что, хочешь так всё и оставить? - Кир, мы в России живем. Не в Голландии. – Валера снимает очки, закрывает глаза, трет переносицу. Устало. – По факту будет уголовное дело. Если будет. Только самосуд ни мне, ни тебе не нужен. И наша прямая обязанность его не допустить. Давайте будем разумными, взрослыми людьми. Игоря нельзя оставлять одного. Поочередно будем дежурить. Я поеду к нему завтра. Ты – в четверг. Илья с Митей в пятницу. Если кто-то не сможет, предупреждайте. Клуб плаща и шпаги. Собрание рыцарей круглого стола. Призванных под знамена не позволить королю Артуру положить малолетнюю гопоту из табельного. Выглядело бы благородно и величественно, если бы не было так безумно, страшно и смешно. Но в данной ситуации – единственное правильное решение. Других нет. Я раз за разом переворачиваю столбик не начатого «Орбита» в боковом кармане. В круглосуточной забегаловке на углу двора можно было бы купить новую пачку сигарет. Но у меня нет налички. Ребристый кругляш псевдомедной десятки, и ничего больше. Старые, отсыревшие окурки в пепельнице на подоконнике до самого утра. Никто не гарантирует, что Марлон Брандо не станет курить с экрана, вызывая изматывающую психологическую жажду никотина в ответ. Вариант стрельнуть пару солдатиков смерти у Мити по дороге к станции метро – не вариант, на самом деле. Терпкий вкус предательства. Глупое чувство винцы. Но я точно знаю: так будет лучше для обоих. То, что Валера автоматически запрягает и меня, и его в одну пятничную упряжку, вызывает головную боль. Словно мы – счастливая ячейка общества, один без другого немыслим. С каких пор начался подобный бред? Нет, не помню. Знаю, что сегодня он закончится. Только всё тот же поганый гнилой привкус во рту, на языке: - Митя поедет в субботу. У него нет пар. Валера переводит на меня глаза. Близорукость у него или дальнозоркость? Но истина: без своих профессорских, претенциозных очков он выглядит моложе. Я редко видел его таким усталым. Я редко на него смотрел. Что попадает в фокус нашего взгляда? То, как Митя влазит в свою рыбью штормовку, серебристую кожу акулы с черными полосами - жаберными щелями вдоль боков? То, как вьются его волосы у ушей и сзади, где ямка на шее? От улыбки появляются крошечные ямочки на щеках? Может, я вижу всё эту чужую, чуждую мне красоту в последний раз. И может, мне не хватало банальной смелости признаться самому себе, что я д о л ж е н быть за него в ответе. Не потому, что старше на восемь лет и обязан «решать вопросы, молчать про стрессы». Не потому, что он стал для меня в некоторых оттенках смысла «ребенком 404», одним из знакомых изгоев, чумных крыс, подкидышей луны. Промозглой осенней ночью, когда остановился в пустом футуристическом зале подземной станции последний поезд метро, когда желтый свет с цепочек фонарей мутно таял в унылом городском тумане, это я не сказал «нет». Это я решил, что Митя дойдет со мной до подъезда, поднимется в лифте, услышит то, как зазвенят ключи. Это я, а не он, застилал для него свой жесткий, уставленный башнями прочитанных и не прочитанных книг диван. Чтобы утром, в электрической желтизне кухни, пока за смурным окном стлался из темного неба не то дождь, не то мокрый снег, смотреть на его загорелые плечи, чувствовать, как запахом молока и кофе возвращается ко мне утраченная жизнь. Ошибка, которую когда-нибудь делает каждый из нас. Никого к себе не подпускай. Тогда тебе некого будет терять.
6 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник