Моряк

R
В процессе
6
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 23 страницы, 11 069 слов, 4 части
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

4.

Настройки
Может, истинная трусость — не делать то, что должен, придумывать себе уютный, удобный мир, в котором ты — весь в белом. Или в чудесном костюме цвета сливочного мороженного, как у Рэя Бредбери. Может, в самом деле нельзя всю свою жизнь в паническом страхе бежать от ответственности за другого, за того, кого ты успел приручить. Надел ему на шею невидимый, но строгий ошейник, посадил его на цепь. Или он сделал это с тобой? Я привычно обманываю себя тем, что ничего никому не должен. Нет у меня никаких долгов. И никогда не было. Чужая жизнь — слоган из телевизионной рекламы: «Позаботься о себе». Сам. И не требуй от того, к кому ты приручился, ничего взамен твоей добровольной преданности, этого добровольного пострига в монашество с непременным целибатом. Это мир равнодушия. Моего собственного, возведенного в десятую степень. Мир, в котором никому не нужно чужих проблем. Уютный, удобный микрокосм, где нет вещей, событий и фактов, о которых я просто не хочу ничего знать. И он — прекрасен. В нем нет нищих стариков с птичьими шейками, в замызганных осенних пальто при двадцатиградусном морозе собирающих милостыню с пластиковыми чашечками для кофе под эстакадой на выходе из метро. В нем нет луноликих мальчиков, в ночном подземном переходе у Павелецкого вокзала предлагающих мне дешево отсосать. И даже встреч во имя случайного, не повторяющегося никогда больше траха — тоже нет. Из чего здесь выбирать? Что вообще обсуждать? Я выбираю свой мир. Только почему каждый раз все сильнее чувствую себя – должником? Валера закрывает за мной дверь. В густом облаке туалетной воды уходит в гостиную, из которой льется мигающий телевизионный свет. Передо мной, разматывающим шарф в прихожей, удаляются за матовое стекло дверной рамы объятые халатом широкие плечи и узкие костюмные брюки. Невнятное бормотание голосов прерывается крещендо драматической музыки, и она обещает либо душераздирающую сцену прощания молодых любовников на фоне осенней Эйфелевой башни, либо бессмысленную перестрелку в стиле Годара. Я нахожу себя в ранних фильмах Романа Полански, где он, еще совсем молодой и не склоняющий к сексу малолеток, квартирует в простуженном Париже, находит в стенах чужие зубы и мучается от нестерпимого желания ударить ребенка в парке, утопить его игрушечный кораблик, сделать что-нибудь из ряда вон, лишь бы разрушить эту ломающую ребра пустоту. Поэтому долгие монологи Валеры о смысле кино французской новой волны для меня словно камешки-голыши, запущенные с берега озера и чиркающие по спокойной воде – проходят по касательной. Но мне нравится их слушать. Плюс к образованию, бонус к моему бескультурью. Валере можно внимать часами. Потому что он, путешествующий от восторга быть человеком до ужаса быть человеком, умеет увлеченно говорить. - Комнатные надень, - не просит, приказывает, возвращается в прихожую со стеклянной чашкой чая, в котором плавает тонко нарезанный лимон. - Ты собирался куда? – Я покорно разуваюсь, влезаю в его холодные тапки, Винни-Пух в гостях у Кролика, не вламываются со своим уставом в чужой монастырь, и всё, что мне остается, - беспрекословно подчиняться, отрепетировано улыбаться, дурацких вопросов о светлой рубашке под халатом и костюмных брюках больше ему не задавать. - Нет. Это ради тебя, - Валера иронично улыбается уголками губ, в узких стекляшках очков бликует свет от лампы, и я вдруг понимаю, как сильно мне нужен чужой монастырь, как сильно необходим мне «кто-то, кому все равно, кто я сейчас, кто знает меня и откроет мне путь домой». Валера на эту роль подходит идеально: прислоняется плечом к стене, кивает на куртку: - Раздевайся. Он не спрашивает, какого черта я приехал, что забыл, и за это хочется сказать ему «спасибо». С ним рядом я чувствую себя в безопасности, так, словно меня старая проверенная гвардия стережет. Закутываю вешалку в шарф, дергаю молнию куртки, уточняю с порочностью: - Совсем раздеваться? - Мне-то все равно, как ты будешь здесь ходить. Но если тебе так удобнее, - Валера и бровью не ведет. С ним можно разыгрывать комедии, отшучивать нашу собственную уебищность, наше всегда думающее только о членах меньшинство. И если бы я умел каяться, я бы сейчас ему покаялся. Как строгому, но справедливому отцу. Как настоящему другу, которого у меня никогда не было и не могло быть. Но вместо этого расстегиваю куртку, молния вжихает под давящий минор музыки – и там все-таки сцена прощания любовников, сентиментальная, растиражированная массовой культурой калька о том, как умирает чужая любовь. Вечные мужчина и женщина топорного Лелуша, - я смотрел его в крошечном кинотеатре под веселое щебетание двух французских девочек, сидевших прямо передо мной. Их однотонные шарфы пахли молочной карамелью, чем-то нежно-цветочным и горькой, осенней Москвой. - Ты к Ильмеру ездил? – Мне не нужен ответ, я знаю, что для Валеры – обязанность: сделать так, как он сказал. Всегда. Но что есть у нас, кроме наших слов? Валера трет подбородок угловатой ладонью, у губ его режется тяжелая складка, но он кивает мне не стоять у дверей, в мерцающем свете экрана ставит стеклянную чашку на низкий столик, включает сиреневую лампу, нацеленным пультом снижает у черно-белого фильма на плазме рокочущий диалог. - Я знаю Игоря много лет, и он не впечатлительный дурак, и он не мальчик для битья, если ты это хотел услышать. Им с Костей повезло найти друг друга. Никто не виноват в том, что наша жизнь – дерьмо. – Валера говорит с собой, здесь ему не нужен ни слушатель, ни собеседник. – И в том, что так случилось, тоже никто не виноват. Вселенская лестница Иакова, по которой восходят и нисходят небритые ангелы. Космическое всепрощение. Кармические законы идиотского бытия. С Валерой нельзя спорить. Он тот самый профессор из старого анектода: «Свидетели Иеговы, позвонившие в квартиру пьяного преподавателя философии, приняли ислам прямо возле домофона». - И ты считаешь, что это справедливо? - Я не хочу задавать подобный вопрос, он в стиле вечно паясничающего Киры, и пусть в лицо клоуна бросают тортом, но вся беда в том, что Кира искренне верит в его законность, а я – нет. Как можно верить в то, чего не существует? Только я все равно спрашиваю, в сиреневом свете сажусь на диван перед сменяющей черно-белые пейзажи лазмой, съезжаю по спинке, утопаю в ней лопатками, - нежданный, ненужный здесь гость. Человек, который так легко игнорирует чужие звонки? Телефон снова вибрирует в кармане, настойчиво, упрямо, и в эру оптоволокна и глобальной сети ты под вечным прицелом базовых станций сотовых операторов, всегда на связи, всегда доступен, практически обнажен. Валера не слышит бьющий мне по нервам, жужжащий звук, саундтрек к кинохронике моей трусости. Садится на подлокотник кресла, строгий, но добрый отче, блестящими линзами очков экранирует черно-белый видеоряд. - Справедливость – слишком субъективное понятие. У каждого она своя. Почему ты считаешь, что лучше других? Что твоя справедливость – истинна, а справедливость другого – нет? Риторические вопросы. Сто раз заданные, выкрикнутые смыкающейся над головой темноте. Мы говорили об этом не единожды, и Валере не хочется начинать снова бессмысленные диалоги. Они подходят для длинноногих неопытных студентиков, которые ведутся на бархатные тоны в его голосе, на весь этот интеллектуально-продуманный шарм. Меня – раздражают. Но телефон в кармане глохнет, мое апноэ прекращается, я могу наконец-то глубоко вдохнуть. - Шесть ебанутых быдлят до полусмерти избивают парня, который не сделал им ничего плохого. И Ильмер, которого ты знаешь столько лет, ночует в больнице. Где же истина, Валер? В чем сила, брат? «В этом городе убивают только днем». Валера обнимает соединенными пальцами острое колено. Снова улыбается одними уголками губ. С прежней иронией. - Тебе наплевать, Илья. Ебанутые быдлята твоего плюшевого, вполне счастливого мирка не касаются. - Вот коснулись. – Мне не хочется признавать, насколько он прав. Обыкновенная реакция в момент, когда тебя ловят на чем-то, что считается постыдным. На не-сочувствии жертве, например. На том, что ты не вытаскиваешь, рискуя жизнью, орущих детей из горящего дома, не снимаешь котенка с дерева для сопливых, пускающих нюни девочек, не ощущаешь абсолютно ничего. Ноль на всех датчиках. Круглый, не тревожащий ноль. Полный штиль в твоем собственном сердце. Но от «сердца» отдает пошлостью, а голый энтузиазм пахнет затхлостью пустых коридоров в разрушенных замках. Мне не нравится там бродить. - Нет. – Валера смотрит на экран. – Они коснулись Игоря, Киры, меня даже. Но не тебя. Ты думаешь, что лучше многих других. Что быдлята – не из твоей реальности. Может, пора проснуться? - И поубивать их? – я смеюсь, потому что мне горько от правоты его слов. – Не хочу жить в этой твоей реальности, Валер. Меня не прет от нее. Не прет от сухариков под пиво, от тынц-тынц дебильной музыки, от постоянного лицемерия, что мне все это нравится. Я даже разговор их не выношу. Картинки мечутся в линзах очков. Из приоткрытой двери на лоджию по ногам стелет ледяным сквозняком, но мне душно, как при температуре, когда из жаркого марева в теле по венам уже льется мучительный озноб. - Лицо попроще сделай, мой дорогой эгоист и сноб. – Валера снимает очки, щурится на экран плазмы. – Я слышал это тысячу раз. Плач младенца, которого вытащили из мокрых пеленок. Но я тебе не матушка и жалости-то от меня не жди. - И не надеялся, - сквозь приглушенный синхронный перевод и монохромное, вечное гудение вечерней Москвы я слышу медленно нарастающую мелодию, развивающуюся тему очередного итальянского неоклассика, которых Валера так любит. Я не люблю, но куда мне до его безжалостной возвышенности. Перевернутый брендом вверх телефон на низком столике освещает стекло призрачной подсветкой входящего вызова. Кто там? Новый, завороженный древними философиями студентик, сдающий проваленный очно экзамен своим послушным телом? – во мне насмехается детская, сыновья злость. Подленькое чувство. Низменное. И я не могу с ним справиться, не могу поиграть в благородство, потому что с порога этого спасающего монастыря меня снова пинком сталкивают прочь. Валера собирался ехать на встречу с последующим трахом, ясно, как день. И теперь, из-за меня, поднимается к телефону, отвечает на звонок — объясняться, почему опаздывает. Мелодия обрубается. Но я совсем не жду мгновенно сбрасывающего меня со всех вершин, прошивающего ледяной строчкой по венам: - Да, Митя. Илья? – Валера считывает все мгновенно, из сиреневого света, из мерцания плазмы смотрит мне в глаза, и я, словно пойманный на краже воришка, отрицательно качаю головой: - Нет, не у меня. Что-то случилось? – Валера слушает, пока в кончиках моих пальцев садняще пульсирует кровь. – Не приехал домой? И на звонки не отвечает? Нет, не думаю, не накручивай себя. Я его наберу. И перезвоню, успокойся. Блядское чувство. Блядское. Холодной пустоты в животе. Валера тушит телефон, трет губу большим пальцем, смотрит внимательно, без улыбки, спрашивает спокойно: - Ну, и где ты? Я скрещиваю руки на груди. Защититься, забаррикадироваться от скрытой иронии в его голосе, от момента истины, только подтверждающего, насколько Валера прав. - Меня заебал этот детский сад. - Объективно сейчас я не могу посмотреть ему в глаза. Утопаю лопатками в спинке дивана глубже, с наглым апломбом, с раздражением, со всеми силами ада на губах, призванными, чтобы хоть как-то меня оправдать. - Вот как? - Валера чуть поднимает бровь. - Я его никогда не хотел. Это паутина какая-то. - Я глупо, подло, по-детски оправдываюсь. - Он мне мешает. - Вранье. - Мне нужна свобода, а с ним она невозможна. Валера надевает очки. Мертвенный свет от черно-белого фильма скользит по его спокойному лицу, зеркалит в стекляшках. Кого-то тут низвергли с иллюзорного трона. Но Валера никого не собирается стыдить, хватать за ухо, тащить в кабинет директора. Только говорит спокойное: - Хорошо. – Палец чертит линии на экране вновь вспыхнувшего телефона, соединяет незримые мне точки: разблокировать, перейти в список последних вызовов, нажать на контакт, и я – этот чертов сенсор, сглатываю слюну во рту. – Да, Митя, это я. Да, позвонил. Он не приедет сегодня. Почему? Потому что он взрослый мальчик и хочет отдохнуть. С другими взрослыми мальчиками. Я не знаю, с какими, но ночевать он не приедет. Что? – Валера смотрит мне в лицо, слушает: - Из-за Костика? Нет, Митя, просто некоторые мужики хуже баб, привыкай, у тебя их много таких еще будет, а сейчас – езжай домой. Нет, я не стану ему звонить. И тебе не советую. Нет. Всё, поехал домой. Чей-то мир разлетается на осколки. Чей-то. Наверное, мой. Валера роняет телефон в карман халата. Моя плашка начинает вибрировать. - Он не уедет, просидит там до утра, - во взгляде Валеры нет насмешки, только усталость. – Не знаю, какая свобода тебе нужна, но диван в твоем распоряжении и больше не еби мне мозг своими блядскими рассуждениями о справедливости. Никогда. Валера должен ехать на встречу, и в его системе координат я не тот герой, и не та рок-н-ролльная звезда, чтобы ради меня менять планы. Получаю стандартный список указаний чувствовать себя, как дома, но не забывать, что нахожусь в гостях. Комплект девственного постельного белья для оккупации дивана. Негласное право на незапароленный Хьюлетт Паккард. Вторые ключи, если надумаю образумиться и уехать до того, как он вернется. Но мы оба слишком хорошо меня знаем. Никуда я не уеду. Мне просто некуда бежать. Это только кажется, что весь мир перед тобой, лежит, как на ладони, бесконечный, безграничный, неизведанный и зовущий за собой, но на самом деле он не больше трех шагов. Крошечный мирок. Пятиминутный видеоролик на ЮТьюбе. Или ограниченный, отчуждающий вагон метро с зеленым окном в верхнем углу постера, на котором спит Леша Шультес*. Я и есть главный герой этого ролика и этого кино. Игнорирую всплывающие на экране сообщения от Мити и выключаю телефон. Не трусость. И не смелость. И не бегство. Среднее арифметическое из трех китов, на которых плывет вся моя жизнь. С вечным чувством, что я ошибся лифтом/дверью/этажом и попал совсем на другую вечеринку. С неподъемной усталостью от вавилонских башен «Ты должен». Никому. Ничего. Я. Не должен. Иногда мне хочется выцедить эту фразу так, по словам, сквозь зубы, развернуться и уйти. Переместиться в тот навсегда исчезнувший мир, где мне, скажем, десять лет, найти тайную дверь из запутанного лабиринта с горящими табличками «Выхода нет» в одно январское утро, на диван в большой гостиной, тот, что стоял у самого окна. Смотреть, как за стеклом на расстоянии вытянутой руки в розовых ветках абрикоса прыгает желтогрудая синица, а над кроной – глубокое небо настолько яркого синего цвета, что становится больно глазам. Я больше нигде и никогда не видел такого неба. Только черные сумерки в заснеженных дворах, на холодных улицах, в городе слепящих огней. Теперь я помню то, как в ледяном проулке с узкими лестницами под японскими иероглифами и в пустом, слишком ярком свете витрин, из шумного кафе-бара у Маяка мы идем купить мне сигарет. Отблеск от фонарей лежит мертвенными белыми полосами на капотах и крышах припаркованных машин. В городе ночь. Время года – зима. Митя просовывает руку в карман моего пальто. Маленький жест, легкое движение, запускающее механизм падения пирамиды из костяшек домино. Дальше - стрекочущий шелест в ответ. Необратимость. После первых трех секунд осторожного ожидания, Митя не убирает руки. Горячими пальцами сжимает мою ладонь. Его решение. Его доверие. Мелочи, из которых складывается вся наша жизнь. Та самая причинность. И моя вина. Ведь это правда, что я не хотел его. Даже не думал о нем. У него пройдет. И чем скорее, тем лучше. Сначала отыграет непонимание, после обида, потом гордость – классический сценарий для стандартного кино. Теперь меня мучит терпкое на вкус осознание, что я должен был сделать это давно. Быть может, еще в тот вечер, когда она ко мне приехала. Но я позавидовал тому, кто не со мной. Оправдал себя тем, что Митя сам за себя решал. Сколько в этом банальной лжи самому себе? Сколько мы вообще себе врем, чтобы остаться перед нашими внутренними зеркалами в белом? Это я так решил, оставив его руку в кармане пальто. Это я решил. Точка. Ни отповедей, ни пуританских проповедей на тему того, что перед Богом все не равны, но отвечать за свои поступки придется не в аду с босховскими нудистами или дантовскими кругами, а прямо в твоей непосредственной жизни, от Валеры я не получаю. Он не качает головой, не грозит мне пальцем, не включает коммунистический товарищеский суд: «Илюша – хулиган, но мы обязаны дать ему шанс исправиться». Хотя, я никогда их не понимал. Все эти вычитанные из невозможных книг показные товарищеские суды. Для них нужно быть либо наивным идеалистом, либо прожженным лицемером. Для них нужно верить в другого человека или окончательно в нем разувериться? Дилемма. Но не в манере Валеры учить кого-то моделям поведения, проповедовать или бессмысленно убеждать. «Мое единственное пристрастие – не иметь никаких пристрастий». Он мог бы подписаться под каждым из этих слов. И правда, настоящая, лишь в одном: я хочу, чтобы он остался. Поговорил со мной за вечной чашкой чая о медиа-пространстве, французском кино, китайской Культурной революции, эпохах и временах. Не о конкретике. Не о реальности, в которой все совсем не так, как хочется, не так, как в невозможных книгах, но серо, грязно, мутно, тяжело. Быть может, мы, поколение цветных картинок, рекламы и доступности любой информации, то самое вторичное поколение потребления, - отравлены виртуальным миром, нам слишком долго показывали то, как нужно жить, не говоря, что этого вожделенного телевизионного или интернет-мира на самом деле просто нет. Он – шоу Трумена, матрица в младенчестве. Иллюзия, Изумрудный город и Страна чудес. Та самая, для девочки Элли из Канзаса. А истина лишь в том, что Элли проглотила ЛСД? « «Сам подумай, Илюха, откуда еще девчонке из нищей семьи, живущей в трейлере, взять все эти цветные мультики? Феи? Говорящие львы? Железный дровосек? Она точно долбанула кислоты. Как героиня из «Фореста Гампа», черт, забыл ее имя. Ну, помнишь еще, та, которая собиралась покончить собой?» Я хочу в нем раствориться. Стать его июльской тенью. Жестяным кольцом с рунами, браслетом из жесткого вервия на совершенной руке. Мне всегда его мало. Мало, мало, мало. Кислорода, грозового озона, соленого ветра с запахом йода, древнего храма в пустыне, оазиса там, где только одни миражи. Дни без него – параллельная реальность, где я не-существую, где я словно пес лежу на коврике у входной двери. Как у мотогонщика, Стива Макуина: «Гонки – это жизнь, все остальное – просто ожидание». Он – это сама жизнь, все остальное – просто ожидание. Я хотел бы его рисовать. Светом, песком, солнечными зайчиками, долгими тенями у смеющихся глаз, летними сумерками, бликами на воде весенней реки. Я бы хотел записывать его на диктофоны, тембр голоса, саму манеру говорить. Фотографировать. Снимать на видео. До боли сжимать в руках. Я хотел бы его... его… его… Мой персональный капкан, охотничий, стальной. Мои взлетающие и падающие качели. От невыносимой, сжигающий меня изнутри ненависти, когда его нет, до полной собачьей покорности, когда он здесь, в моих ладонях. Веду кончиками пальцев от запястья к локтю: «По-моему, там не было такой героини». В полутьме, сотканной из мрака и рассеянного света уличных фонарей, он тычется носом мне в голое плечо. В раме окна из матового сиреневого неба над нашими телами медленно падает крупными хлопьями волшебный снег. Отчего мне кажется, что бесшумное торжественное парение - это долгий блюз перфекциониста Клэптона, медленно переходящий в музыку вселенной, в нефильтрованный никакими ассоциациями Пинк Флойд? Отчего мне кажется, что это самая счастливая ночь в моей жизни? От его кожи пахнет чем-то нераспознаваемо свежим, кровью на стесанных костяшках, он еще пьян, поэтому любит всех без исключения, отстраняется, порочно затягивается моим Кентом, выдыхает дым. «Точно была». Мне хочется смеяться. Приникать к его лбу своим. Ерошить жесткие, вечно лохматые волосы, смотреть, вбирая в себя, прикасаться, запоминая тепло. От этого кружится голова. Сплошная химия, если разобраться. Но я пытаюсь быть серьезным. Я пытаюсь делать вид, что он не сводит меня с ума, запуская внутренние торнадо всего лишь легким прикосновением руки. Спрашиваю: «Хорошо, но откуда тогда нищей девчонке из трейлера взять ЛСД?» Он приподнимается на локте. Смотрит мне в глаза. Тени снежинок скользят по нашим телам. Дым вьется, музыка льется, медленный яд. «Это для тебя так важно?». «Да». Неправда. Мне важно только то, что он здесь, сейчас, со мной. В темной родинке на его лопатке сошлись все мои вселенные, пересеклись параллельные прямые, я так страшно влюблен, что разучился дышать. Гонки – это жизнь… Сколько лет прошло… Столько лет прошло… Ничто не исчезает бесследно. Никому не бывает лучше. Сакральным ритуалом, страшной данностью, мне необходимо говорить с ним по ночам. О девочке Элли из Канзаса, долбанувшей кислоты. Мне нужно говорить с ним, несмотря на то, что он никогда меня не услышит. Круг заколдован, над каждой дверью – горящая табличка «Выхода – нет». Мне нужно говорить с ним, потому что он навсегда изменил меня. Но разве правда не в том, что мы все друг друга меняем? Выкурив две сигареты в сырых сквозняках лоджии и завернувшись, как в сенаторскую тогу, в Валерин плед, я полчаса смотрю на то, как под логотипом канала «Нэшнл Джиографик» белый медведь, от голода потерявший весь свой гигантский вес, умирает в фиолетовой полумгле полярного предрассветья. На черных ледяных камнях белый снежок арктической поземки заметает его худое, маленькое тело. Глядеть на это дальше невыносимо. В носу по-глупому щиплет. Но я давно смирился с мыслью, что слабак. Цирки и зоопарки – детская травма: никогда не мог поверить, что л ю б ы м животным там хорошо, устроил матери революцию и бунт, наотрез отказавшись туда ходить, заболел до температуры сорок и бреда, когда на дороге сбили нашу овчарку. Слабак. Я знаю, что никогда не смогу бороться, как Костя, или, случись подобное, перестрелять укурков из табельного, как Ильмер. Я не смогу дать Мите ничего из того, что должен отдать. Или хотя бы попытаться. Потому что не понимаю смысла добровольной жертвы. Какой смысл в том, чтобы терпеть боль? Не внезапную, от которой нельзя себя отвести, но – предсказуемую, обязательную боль. Проще ведь просто не ходить в цирк или зоопарк? В детстве мне хотелось отпустить всех зверей, отвязать всех собак, выручить Белого Клыка**, не позволить умереть Биму, наказав мучивших или оговоривших их людей. Теперь я переключаю канал. Легко? Забуду завтра. И никогда больше об этом не вспомню. Просто? Если бы. Если.
6 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник