I. Что собаке велосипед
11 августа 2022 г., 00:32
Григорий торчал в больнице уже вторую неделю. Под скальпель он лёг в первую же ночь, как только его привезли — зарёванного и напуганного, периодически теряющего сознание и слабо желающего теперь вообще жить. Он цеплялся за жизнь всеми человеческими инстинктами тем не менее, пересчитывал поминутно медиков и глядел на них затравленно и с мольбой, мол, ну дайте, пожалуйста, умереть не так. Как угодно, наверное — но не так.
Не с пробитым животом и порванным тонким кишечником, невнятным мясом проглядывающимся через несомкнутую плоть. И не без левого глаза.
Резекция безвозвратно повреждённого, анастомоз жизнеспособного. На полметра укорочен подвздошный отдел — абсурд... И как можно было столько из него вытащить? Как можно было вытащить хоть что-то? Пришлось долить сколько-то чужой крови — он хоть узнал, что у него вторая положительная. Швы наложили бережно — не так, как он себе сам однажды — шрам планировал остаться, но не такой уродливый, как по его некогда вскрытому левому предплечью. Он и с предплечьем был напуган до смерти, думал, хуже быть уже не может — оказалось, быть может всё. Ныне пустую за неимением яблока глазницу обработали и тоже оставили в покое.
Странный урок преподнесла ему жизнь. Такой не забудешь, не проглотишь и не выплюнешь. Полметра, как оказалось, не приговор — с таким живут и очень даже прилично, стоит только наблюдать за диетой и проверяться почаще на дефициты всякой ерунды. В рамках послеоперационной реабилитации его собирались чем-то там особенным кормить, или не чем-то особенным, а как-то по-особенному — он не знал, потому что прослушал; ему мало чего было теперь интересно, тем более не подробности его потенциальной диеты. Его бы воля — он бы больше никогда в жизни не ел, он умер бы от голода ко всем чертям собачьим, вот только это тоже страшно, так что лучше уж есть. Через силу, тошноту и поднимающиеся назад вверх по горлу завтраки.
Он любил больницы когда-то. Любил персонал, преимущественно заёбанный и неприветливый, тем не менее ещё реагирующий на его особенно остроумные шутки и выходки; любил соседей по палате и этажу, всех, с кем можно было покурить и почесать языками. Его никогда не навещали в больницах, зато навещали всяких пожилых мужчин на соседних койках — и пару раз его даже угощали мандаринами.
На этот раз... он и в лицо никому не мог посмотреть, тем более что одним глазом. Не курил неделю, робко выполз покурить на вторую — угрюмый, потерянный и молчаливый — как никогда раньше и как гроб. Каждая затяжка состояла из вдоха, удержания и выдоха — и ему отчего-то казалось тогда, что каждый из этих элементов должен осуществляться за строго определённое количество секунд, зачастую либо двух, либо трёх в разных последовательных вариациях. Если же он сбивался, то приходилось брать новую сигарету и пробовать ещё раз — так могло продолжаться до бесконечности. Ну ничего, зато в процессе было много времени думать. Его бедная пустая голова кишела теперь сценариями жизни и смерти, прошлого и будущего — он корил себя за всё, что привело его к сегодняшнему дню, в особенности — за бесхребетность. Он не знал, как заново учиться жить — он не знал, положено ли ему жить лучше.
Впрочем, будем честны. Если раньше ещё может быть, то теперь жить ему не положено точно. Ему этого больше не надо, ему лучше б сыграть наконец в ящик, как стоило ещё очень давно — лет в семь, может, ну край там в девять или двенадцать. Уже, считай, более чем в два раза превышен крайний жизненный срок. А значит надо поскорее заканчивать всех наёбывать и…
Он решил не умирать пока в больнице — чтобы никого не расстраивать и никому не мешать. А вот потом уже, выписавшись, подыскать место, где можно перевести дух, да ремень потолще, чтобы привязать один его конец к дверной ручке, другим — обмотать как-нибудь шею, ну и прилечь отдохнуть до ощутимого такого удушения. Это не так страшно, как вздёрнуться, так что должно сработать; можно будет даже удавиться постепенно, всё сильнее натягивая ремень со временем, пока не потеряешь сознание, а там о тебе никто никогда и не услышит больше. На одной из пьянок в Перми он иронии ради набил себе татуировку на правой лодыжке — обведённая неровным прямоугольником надпись гласила следующее: привет сотрудникам морга!
Последнее послание жестокому миру, в котором он, увы и ах, так трагично (или не очень) не прижился.
Ему всегда становилось светлей на душе, когда он продумывал некий план действий — вот и сейчас ему задышалось свободнее, даже вернулся аппетит. А как же? Надо ведь последние дни жизни провести в приличном расположении духа. Он отстранённо как-то думал, что всё складывается: он переживает финальные приливы энергии и оптимизма, какие бывают обычно у больных в терминальной стадии незадолго до самой смерти. Он уже не знал, какого рода успокоение приносила ему эта мысль.
Таким образом тянулись дни второй недели, и оставалось всё меньше до выписки. Григорий ненадолго реабилитировался в жизнь и снова болтал с соседями, заигрывал с годящимися ему в матери медсёстрами и бегал чуть что курить.
К воскресенью его палата по стечению обстоятельств опустела, и это было бы плохо, не будь он способен занимать свой мозг и прочими, помимо пустых разговоров, вещами. Например, тогда он приобщился к забытым соседом кроссвордам из разных несвежих газет.
Он сидел лицом к окну, сквозь которое мягко лило солнце, всё более на своём предзакате рыжее. Холод больничной плитки кусал его босые ступни, но он не протестовал, полностью погружённый, как это у него иногда бывало, в очередной кроссворд. Конечно, он начал с того, что заполнил всё самое очевидное. Потом додумался до нескольких ответов посложнее и, наконец, застрял: ответ ни на единый из оставшихся семи вопросов не приходил ему на ум, вот разве что только про самую большую птицу саванны... Вписать бы слово "страус", да вторая буква — "а". Значит, где-то сдурил. За наипотнейшей каткой в кроссворд он и не слышал, как ненавязчиво открылась и закрылась дверь, и кто-то прошёл и встал прямо у него за спиной.
— А это, должно быть, марабу. Не знаю, насколько она большая, но тогда и со столицей Боливии совпадёт буква.
Григорий вздрогнул и несколько выпрямился. Голос был знакомый — оттого и не напугал слишком сильно. Зато озадачил: в голову всё никак не лезло лицо того, кому голос принадлежал. Некое необязательно тревожное по своей природе напряжение вынудило его не обернуться сразу, а лишь пристальнее уставиться в бумагу, выигрывая время собраться что с силами, что с мыслями.
— Хорошо… правда я и столицы Боливии не знаю, — прочистив горло, неловко дал понять он.
— Сукре.
— Подходит.
Спотыкаясь об буквы, он размашистым почерком вписал оба слова и, помедлив, отложил газету и поднялся на ноги, чтобы посмотреть наконец на позабытого знакомого.
Один его вид заставил (оставшиеся) внутренности Григория похолодеть.
— Ты... ты чего тут забыл?
Было бы уместно привести имя человека, одного из всех на свете людей решившего навестить Григория в больнице, чёрт знает как узнав, что он тут сейчас есть. Только вот незадача: Григорий его имени не знал и в помине, они виделись-то два раза в жизни, причём оба раза в один и тот же день и уже больше месяца назад. Подробности их встречи — отдельная заслуживающая трепетного внимания история. Ситуация складывалась так: Григорий торчал на жилье своего... как бы его... ладно, плевать, он просто торчал на жилье, где его, привязанного к кухонному стулу, умело трогали, дразнили и изредка пиздили по лицу. Иначе говоря, все стороны замечательно проводили время. И тогда появился он — тот самый, который сейчас в больнице — мужчина лет тридцати пяти, высокий, статный даже, идеальная, Господь Бог, осанка — а ещё строгое лицо и ну просто замечательный прямой нос. Ну да, нос — это то, на что Григорий первым делом обратил внимание; слушайте, вас там просто не было, если б вы видели этот нос — вы бы всё поняли. Мужчина был жутко прилично одет и напоминал эксцентричного английского аристократа, как их там обычно рисуют или передают по телеку. Одним словом, Григорий был сражён. Повисла секундная пауза, прежде чем он улыбнулся во всё лицо и выпалил в его сторону хорошее такое “Guten Tag!” — потому что в этом доме говорили на немецком, а не поздороваться было бы преступлением против всех самых светлых к человеку чувств. Мужчина посмотрел на него как на дурного, а потом ушёл на второй этаж.
Вернулся он спустя часа два — чтобы сварить себе кофе. К тому времени Григорий был уже достаточно окровавлен лицом и потрёпан духом, что тем не менее не мешало ему быть самым живым и счастливым на свете человеком. Незнакомец что-то пробубнил на русском — едва слышно выругался, что ли — и Григорий ухватился за это, тоже что-то ляпнув по-русски. Владелец жилья русского не знал, а потому мог лишь наблюдать к великому удивлению завязавшийся между ними диалог. Не обошлось без попыток понравиться. Цирк этот длился, пока мужчина не заручился графином кофе; уходя, он напоследок шепнул Григорию на ухо, мол, ты, парень, осторожнее с глазами — мало ли кому здесь нравятся одноглазые — а лицо у тебя красивое, знаешь ли.
Конечно, ничего кроме "лицо красивое" в голове Григория не отпечаталось — лишь только сейчас он мог прочувствовать всю, сука, иронию подобного наставления. Очаровательный незнакомец вернулся наверх и больше они не виделись; изредка Григорий мог вспомнить его, всё мечтая с тех пор о новой встрече.
Но только не здесь и не сейчас.
Сейчас ему этот англичанин что собаке велосипед. Нет, даже хуже, куда хуже, потому что он напрямую связан с человеком, который его в эту больницу упёк, и который к тому же — единственное связующее меж ними звено; значит, о местонахождении Григория потенциально знают оба. Вот мрази. Нет, он точно не хочет никого видеть. Он уже выбрал себе смерть, ему не нужно никакого стороннего вмешательства, тем более если его не убить хотят, а так, поиздеваться. Или сразу и поиздеваться, и убить — вот прямо-таки наиздеваться вдоволь и вытащить из него все оставшиеся глаза и кишки. Нет-нет-нет, в гробу он всё это видал, пусть оба катятся к чёрту.
— Григорий, верно? — нисколько не смутившись, мужчина устало улыбнулся, убирая руки за спину.
Григорий зачем-то кивнул.
— Меня зовут Евгений. Столько больниц обзвонил, пока тебя искал, так сюда ещё и пускать не хотели, мол, вы не родственник. Ну ничего, пустили. Я чего пришёл... помочь тебе хочу. Мне жаль, что всё так вышло.
Григорий посмотрел на него очень внимательно и обеспокоенно.
А потом, блин, расплакался.