Жёлтый дом у рыбной лавки

R
Завершён
349
1
автор
Фэндом:
Размер:
33 страницы, 13 229 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
349 Нравится 55 Отзывы 151 В сборник

Глава I

Настройки
Мама Минхо сказала: «То, что происходит внутри, поневоле вырывается наружу», — когда пожелала удачи в поездке посреди холодного лета: солнце недружелюбно пряталось за облаками — тёмными, могучими, — а капли с небес оставляли глубокие отпечатки печали в сознании. Она была права, знал Ли. Знал, когда стремительно закидывал вещи в дорожную сумку — никогда не чемодан, ведь так дверь обратно оставалась приоткрытой: едва заметный луч света из-за деревяшек, — в которой виднелись несколько любимых кофт и те самые штаны, что ему подарил друг двумя годами ранее; друга больше не было, но вещь осталась. Знал, когда поворачивал ключ в замочной скважине, оставляя тот в поддоне полусгнившего кактуса. Знал, когда покупал билет на поезд в город, имя которого вспомнил интуитивно, увидев на рекламном табло рыцаря в покоцанных доспехах. Знал, знал, знал, но всё же сбросил звонок, не желая продолжать разговор. Вокзал цвета его детства — то ли серый, то ли землистый — обнажал в памяти силуэт давно умершей бабушки и её слова: «Самые жестокие люди в нашей жизни — мы сами», — что смешивались с запахом старого городка и свежих сладостей. Бабушка также была права. Он знал это из-за года терапии, приёма прописанных лекарств и потерь одних, вторых, третьих — сколько ещё? — в безуспешных попытках не просто знать, а принять. Минхо любил серый цвет. Он напоминал о странном городке из детства, в который нога его не ступала долгие двадцать лет, а также о тёплой ладони бабушки на плече и тихо брошенном: «Здесь остаются ради покоя, — и добавленном скорее для себя, — наверное». Прошло два десятка лет, но Ли помнил эти слова, словно ребёнок — молитву перед сном, словно цветок — свет солнца, словно это единственная мысль, держащая его тело над поверхностью моря — глубокого, бескрайнего, — имя которого он не знал. И если откровенно — совершенно откровенно, — то Минхо не был уверен, что город этот когда-то существовал на карте мира, но то, что он определённо точно был частью его сознания, сомнений не вызывало. Потому он вышагивал по улочкам тихо, осторожно, боясь спугнуть морок воспоминаний и, отчасти, надежд: тени раннего утра переливались по серым фасадам малоэтажных зданий, пока пролетающие над головой чайки разрезали пелену тишины маленького городка. Минхо устал. Он устал ещё пару лет назад, когда принял то, что проблема всегда — всегда — в его типе мышления, в его неумении налаживать контакт с людьми, в его стремлении к разрушению и побегам, во всём этом круговороте «я знаю, но», что заканчивалось тяжёлым вздохом и безуспешной попыткой перекроить свои естество и суть. Минхо устал от себя? Чертовски. Он помнил расположение дома бабушки лишь интуитивно, не зная ни названий, ни цифр — жёлтый дом подле лавки с рыбой, знаете такой? — и шёл, озираясь по сторонам потеряно. (Быть может, вовсе не из-за дороги). По извитым тропам вышагивали лишь кошки, ощущая себя хозяевами улиц и самой жизни, пока Ли восхищался их уверенностью в сегодняшнем дне: изящность линий и расслабленная поза поражали. Минхо тоже хотел бы так: расхаживать по миру, зная, что он дома. Чёрная кошка расположилась под низким зданием, напоминающем дупло в дереве своими изгибами и переплетениями деревянных балок: рассветные лучи ласкали ухоженную шерсть животного; руки Минхо последовали за ними, проводя по голове кошки, что в благодарности ударялась о ладонь теплотой своей. — Красавица, — тихо проговорил он, почесав животное за ушами: оно благодарно обнажило живот. В очертаниях раннего утра уют, сложенный из желания обрести его и маленького комка шерсти, обретал проблески света сквозь облака. Улыбка явила удовольствие Минхо секундой до того, как он услышал: — Красавец, — сверху, что побудило его поднять голову и увидеть тёмную макушку, выглядывающую из окна этажом выше. — Он мальчик, — добавил незнакомец, когда обнаружил проступившую растерянность на лице парня, — Феликс зовут. В подтверждение Феликс вновь ткнулся носом в ладонь парня; прохлада не испугала Минхо. — Ты ему нравишься, — вновь проговорил парень, что в своём комфорте привлёк внимание Ли: льняная рубашка развевалась всполохами света, а волосы клубком атласных нитей переплетались друг с другом. Минхо неловко отвернулся, встречаясь взглядом с синим омутом кошачьих глаз: покой их окутал в тёплый плед и его самого. — Наверное, — ответил Ли минутой позже. Молчание разлилось эфиром по витиеватой улочке города, под круглыми гранитными камнями которой скрывалась земля. Минхо помнил цвет её лучше, чем внешность собственной бабушки, что создавала в воспоминаниях скорее ореол кремового солнца, нежели человека; существовала ли она на самом деле? Когда Ли выпрямился, отряхивая руки от чёрной шерсти, то ненароком взглянул выше: мягкость линий случайного знакомого оказалась притягательной если не гармоничностью, то, определённо, покоем. Разочарованный выдох пролетел по улице, когда в оконном проёме он увидел лишь колышущиеся занавески цвета сена: вперёд-назад в своём неровном утреннем танце. Лучи солнца всё также отчаянно боролись с облаками, пробиваясь сквозь них. Минхо напоследок взглянул на покоящуюся кошку, пустое окно и направился дальше, — не зная точного направления, но имея на него надежду, — когда услышал: — Ты турист? — и льняная рубашка оказалась зажата под кожаной курткой столь уютно, что вызывала улыбку. Ворох из тепла и покоя оказался парнем по имени Джисон. Это Минхо узнал минутой позже, когда тот вызвался помочь ему найти дом бабушки в переплетениях улиц: на пути их всё также не встречалось людей, что вовсе не волновало главных обитателей города — кошек; шерсть их поблескивала под одинокими лучами. — Наверное, — отвечал Минхо на вопрос с очевидной задержкой, когда смотрел то под ноги — лужи придавали камням сходство с маленькими водопадами, — то на странного парня с легко читаемой заинтересованностью. Джисон тихо рассмеялся, обнажая ряд зубов, и проговорил: — Это единственное слово, которое я от тебя слышал, — добавляя: — Зовут тебя также? Тогда Минхо сказал второе, которым оказалось его имя вперемешку со сдержанной улыбкой. Жёлтый дом, — тот самый, что у рыбной лавки, — оказался знаком Хану по причине своей исключительности: все здания в городе были выкрашены в серый. Он удивлённо спросил: — Разве там кто-то живёт? — проводя парня по тонким улицам. — Уже нет, — проговорил Минхо тихо, — как двадцать лет. И Джисон не стал задавать жестокие своей очевидностью вопросы, разрывающие нервные сплетения с предшествующим натяжением; нет, не стал. Он лишь сказал: — Так давно, будто никогда и не было, — и замолчал на долгие минуты. Изречение это являлось истинным: Минхо ощущал его костями, сжатыми челюстями и слабыми ногами, что в привычной манере своей отказывались идти дальше из-за глубокой печали; ощущал так же, как знакомую привычку сбегать отовсюду, где находил ночлег, будь то месяцы или годы; ощущал так же, как уставшее «снова?» от мамы и безмолвие от отца; ощущал так же, как неудавшиеся попытки изменения естества своего, — ибо, на самом деле, вовсе не желал менять его, — ибо в очередной раз пытался быть кем-то другим, чтобы его полюбили, — хоть и недолго, — на деле, желая полюбить себя самого. Полюбить себя самого. (Как?) — Вот и он, — сказал Джисон, внимательно рассматривая вовсе не дом, а столь неестественно выглядящего парня посреди нежного утра: руки его спрятаны в карманах, а ладони зажаты в кулак, что видно сквозь тонкую ткань одеяния. — Ещё, быть может, свидимся. Сдержанный кивок оказался достаточным ответом для нового знакомого; Джисон в крайний раз оглядел Ли — сжатые челюсти, выраженные скулы, — когда развернулся и исчез в утреннем мороке. Ему не было нужды слышать ответ, чтобы знать его. Впервые за утро облака капитуляционно разошлись перед лучами. Разбуженная порывом ветра пыль, что двумя десятками лет оставалась неприкосновенной на деревянном полу полузабытого дома — ни мать его, ни отец не помнили о доме этом, как и о могиле бабушки, — под бликами солнца кружилась светлячками: тихо, зазывающе. Минхо переступил порог дома под ворох воспоминаний детства, где своё место пытались найти любовь к себе — под аккомпанемент знакомого голоса, вторящего «я научу» — тишина и позабытый серый плед на его старой кровати. Обучение было успешным ровно до момента появления в сознании крышки гроба — деревянной, конечно, весь мир его после казался таковым — и фразы мамы «люди умирают», переливающейся бликами от настольной лампы в кубике льда её стакана. «Проблема не в этом», — отвечал ей Ли. Но в чём именно — он тоже не знал; не знал двадцать лет назад, но мог ответить сейчас: трудность заключалась в том, что он тосковал вовсе не по бабушке, а по тому, каким человеком он был рядом с ней: радужка из цветов радуги под громкий смех обоих, разговоры за маленьким столиком в гостиной, запах травы и счастья. Минхо потряс головой. Когда днём позже окна давно забытого дома оказались открыты, а соседи удивлённо поглядывали в сторону шума, предшествующего чистоте, облака расступились окончательно: холодное лето оказалось вовсе не леденящим, но кокетливым в своей быстрой смене амплуа. Потому его вовсе не удивил стук в дверь, за которым последовало: — Привет! — под вечер, когда большая часть работы оказалась выполненной, а незваный гость с ароматной якквой донельзя кстати предстал перед покрытым пылью Минхо. — Выглядишь… по-домашнему? И рассмеялся на манер крикливых чаек за окном, обнажая ямочки. Так Ли узнал, что его соседа зовут Чан, а живёт он в доме по левую руку с ранних лет, потому не стал ждать недель и приличий ради знакомства с владельцем жёлтого домика подле рыбной лавки. — Раньше здесь жила потрясающая женщина, её все очень любили, — говорил Чан, — так говорила моя мама ещё в детстве. Сказанное топлёным молоком разлилось по груди Минхо. Она действительно существовала? — Она была прекрасной, — подтверждал Кристофер минутой позже, заваривая душистые травы в глиняном чайнике. Город оказался солнцем. Так же, как и жители его: Минхо встречали, словно старого друга, наконец, вернувшегося из путешествия, а старожилы подтверждали сходство с главной красавицей их маленького селения — его бабушки. Истории о ней оказались частично знакомыми, потому жители благодушно смеялись на дополнения молодого парня: «После дня рождения подруги она ещё три дня говорила, что к алкоголю не притронется». Он знал о ней так мало, что сомневался в правдивости воспоминаний. Но когда новый знакомый — первый, второй, третий — подтверждал его фрагментарные вспышки прошлого, то Минхо ощущал, будто бы по кусочкам собирал себя самого. У бабушки были каштановые волосы. И двумя днями позже, когда Ли спросил своего соседа — того, чьё имя Чан, а улыбка появляется при каждом разговоре — не знал ли он Джисона, то крайне удивился заметить резко опущенные уголки губ. Он уточнил: — Почему ты спрашиваешь? — и сжатый в руках его круглый противень со сладостями тревожно замер. — Он помог найти мне дом, — проговорил Минхо, — но больше я его не видел. Не покажется странным, если я зайду к нему без приглашения? Обожжённый палец Чана сквозь тонкую варежку отозвался пугливыми напевами птиц за окном. Он быстро поставил противень на рядом стоящий стол, когда, наконец, потирая травмированное место, спросил: — Он рассказал тебе, как дойти? — Довёл до дома, — сказал Минхо, подавая парню намоченную тряпку с нитями серебра. И когда встретился взглядом с ним, то приметил изумление. Он спросил: — Что-то не так? — Джисон не выходит из дома последние два года. И умолк на долгие минуты. Печаль для Минхо была матерью, лучшим другом и любовницей: он жил, дышал, существовал каждую секунду своей жизни, улыбался и смеялся, разговаривал с людьми, но она — грусть в абсолюте — всегда была где-то рядом, под рёбрами, нервными сплетениями и самой сутью его. Он начинал новые знакомства, созванивался со старыми, исправно поздравлял родителей с днём рождения, но фантом раны его — той, что порождена крышкой гроба, одиночеством и осознанием того, что он помнил их дольше, чем знал — извечно держал свой караул подле головы. Потому он знал — нет, он чувствовал — страдания человека, ибо понимал свои. И потому не стал бежать к Джисону в ту же секунду, не стал расспрашивать Чана о подробностях его отчаяния, изоляции и глубокой печали, не стал отстраняться; нет, не стал. Он принял очередную порцию сладостей от соседа, отдал мешочек с травами, полученными от подружки его бабушки, и отправился домой. Ровно до того часа, что ознаменовал их знакомство двумя днями до: раннего утреннего часа, когда и сам он не спал последние годы своей жизни, и не мог, даже коли пожелал бы. Путь его охраняли знакомые кошачьи спины, что ни днём, ни вечером не выходили на улицы города; их полноправными владениями были лишь утренние тропы. Минхо признал чёрную шерсть Феликса подле знакомого низкорослого домика, когда лучи солнца заботливо обняли его лицо. — Привет, — проговорил он, присаживаясь подле животного, — я принёс тебе еды, надеюсь, ты голоден? И достал из тряпичного мешочка сваренный кусочек мяса. Гордый нос кота любопытствующе дёрнулся, прежде чем повернуться в сторону Ли; короткие лапки его быстро оказались рядом, забирая подарок. — Энтузиаст, — засмеялся он, смотря за Феликсом. Когда Минхо поднял голову по направлению к знакомому окну на втором этаже, то обнаружил закрытые ставни его: ни комфортного в своём уюте парня, ни занавесок цвета сена. Но за год работы над собой он понял кое-что прекрасное в своём сплетении: плыть по течению реки куда приятнее, нежели бороться с её потоками. Потому Ли стал рыбкой кои: плывя по течению, проявлял своё усердие, но ожидал момента перепрыгнуть водопад, дабы стать драконом: приходил к окну Джисона ежедневно, не нарушая его покоя и уединения, но надеясь на встречу. Так и Феликс стал ему за неделю прогулок верным другом — то ли из-за даров, то ли из-за поглаживаний, то ли по мягкости натуры — в его долгом пути. Утренние моционы эти оказались сродни терапии; днём жизнь на улицах была крикливой, громкой — иной, — в отличие от жизни в рассветные часы: приятное дуновение летнего ветерка между кирпичных зданий заводило Минхо в маршруты интересные, витиеватые — так он обнаружил в городе причал, местный водопад и заброшенный замок, — но извечно заканчивающиеся подле дома Джисона. И для него вовсе не оказалось откровением, что тот поглядывал из своего укрытия опасливо, — но с надеждой — на незваного гостя. Хан знал мотивы поведения новеньких: парень, скрытый внутри дома — достопримечательность не меньше, чем витражи восемнадцатого века; но не ожидал Джисон столь верной приверженности своему выбору со стороны Минхо: ежедневно тот приходил в одно и то же время, будь пасмурно или солнечно, тепло или холодно. И запах варёного мяса для Феликса вперемешку с ароматом земли из-за окна напоминали о жёлтом домике подле рыбной лавки: столь отважный мотив, заставивший его выбраться из дома — он делал это изредка, когда людей на улице не бывало — и внушающий доверие. Бабушка Минхо была… добра. Он помнил об этом отрывочно, насколько мог в столь юном возрасте, но каждая картинка эта была одета в ореол света. Но если быть откровенным — настолько, насколько он мог быть только с самим собой и, быть может, Феликсом, — причиной его выхода и тогда, и потом стала вовсе не прекрасная в своём счастье бабушка его, а сам Минхо: потерянный, но мягкий, словно осколок драгоценного камня под лунным светом; хорошо знакомый своим блеском. — И долго будешь приходить? — спросил Джисон, оперевшись локтями на оконную раму; за спиной развевались знакомые занавески под утренним морским бризом. Улыбка на лице Минхо, когда он посмотрел наверх, а рука всё ещё проводила по гладкой шерсти Феликса, оказалась сокрушительной. — И долго будешь прятаться? — спросил он, выпрямляя уставшие в полусогнутом состоянии ноги, когда встретился взглядом с причиной своих моционов сквозь пелену сна. Оба умолкли в комфорте утра, но так и не разорвали зрительного контакта: прищуренные глаза Минхо донельзя напоминали кошачьи в обрамлении расслабленной полуулыбки, притягивая внимание Джисона если не полностью, то наверняка на добрую половину. Тогда Хан спросил: — Завтракал? — и снял засов с гарнизона своей защиты — дома, — впуская вьющегося в ногах Минхо кота. Другая, но всё так же льняная рубашка обнимала плечи Джисона гладкими линиями, пока тот стоял спиной к гостю, кипятя воду: доверчивость эта позволила расцвести нежности. Когда он повернулся к Минхо лицом, то легко приподнял уголки губ, но так ничего и не сказал: на языке его застыли «давно не виделись», «почему ты здесь?» и «хорошо выглядишь»; застыли в смятении и не позволили себе сдвинуться с места. Вместо этого он смущённо отвернулся к пока ещё тёплой воде и позволил Минхо первым произнести: — Давно не виделись, — между оглядыванием маленького уютного домика в центре города; днём, вероятно, здесь шумно, словно посреди улицы. На столе стояла стеклянная ваза с полевыми цветами — розовый, синий, белый, — украшая собою изящные деревянные линии того; из открытых ставень на кухню проникал летний ветер, ласково перебирая волосы парней своими порывами и заигрывая с занавеской; тёплые лучи окрашивали помещение в оттенки нежности. — Две недели, — проговорил Джисон, разбираясь с элементами будущего завтрака, — и два дня. Так Минхо понял, что встреча их оказалась значительной не только для него самого. Он приподнял уголки губ и сказал: — Помочь? — когда присоединился к парню у плиты. Джисон оказался меньше без громоздкой кожаной куртки, что окольцевала плечи его в первую встречу: тогда у Минхо сложилось впечатление, что спина его шире, а ладони, — насыпающие разноцветные лепестки в миску, — больше; вероятно, стены дома делали хозяина своего мягче, давая ощущение безопасности. Руки его со знанием дела перекладывали ингредиенты — туда-сюда, туда-сюда — с редкими комментариями для гостя, а тихий голос вплетался в волокна порывов ветра. — Взбей, — говорил он, подавая пару яиц. — Приборы слева. И Минхо делал. Не задавал смущающих вопросов, не резал ткань тишины остриём внимания, не противился и не сопротивлялся; нет, вовсе нет. Он плыл по течению общения их уверенно, уже давно готовый к поджидающим впереди тайным источникам. Смотря по сторонам в перерывах, Ли отмечал всё больше деталей: нежные мазки мастихина на полотнах, что украшали стены, тюбики краски подле раковины, оконной рамы и на мольберте в углу, изящные мотивы природы, украшающие весь дом то на холстах, то на бумагах, скульптурные черты лица Джисона, что в сосредоточении погрузился в процесс приготовления незамысловатых блюд. Так прошли десятки минут, обрамлённые покоем и редким перешёптыванием двух людей посреди позабытого людьми города, в маленьком доме цвета крысиной шерсти. Минхо говорил: «Красивые цветы», — когда расставлял тарелки на столе. Джисон отвечал улыбкой и тихо брошенным: «С натуры рисовать легче». — Как и писать, полагаю, — говорил Ли, разливая чай по кружкам. Понимающая улыбка одарила взор его. — Ты прав, — спустя некоторое молчание проговорил Джисон. Он пододвинул кружку ближе к гостю и добавил: — Люди искусства — воры чужих страданий. Звуки ударов приборов о тарелки заполнили маленькую кухню под всполохами солнца, когда облака разошлись, приглашая на улицы голоса мельтешащих людей. — И не только чужих, — сказал Минхо. — Гёте говорил, что Вертер покончил с жизнью вместо него самого. Внимательный взгляд Джисона из-под ресниц и запах трав ознаменовали начало их доверия. В какой-то момент жизнь Минхо превратилась в утреннюю и вечернюю: он просыпался, когда город окрашивался предзакатным золотом, говоря Чану «доброе утро» и ловя его удивлённый взгляд в ночной пижаме, а засыпал под пение уходящих на отдых котов и летящих от них прочь птиц, когда Джисон приподнимал уголки губ и шёпотом спрашивал: «До завтра?». — До завтра, — отвечал он, закрывая дверь с обратной стороны. И завтра всегда наступало. Вопреки навязчивым мыслям, что тревожили ум с появлением первых лучей солнца, вопреки осторожным вопросам Кристофера, что интересовался самочувствием его, вопреки ожиданиям, что здесь, — как и везде, — ему не место, не дом, не пристанище и не ночлег, завтра всегда наступало. И Минхо говорил: — Доброе утро, — открывающему дверь Джисону, что сменил льняные рубашки на хлопковые футболки. — Ого, выглядишь как городской житель, — и слышался смех Ли от слабого удара в плечо. Они не выходили из дому, не обсуждали волнующих вопросов напрямую, но всегда — косвенно, всегда — обходным путём, всегда заканчивая такие разговоры осторожным прикосновением к ладони и молчанием. Так Хан говорил: — Не люблю, когда интересуются из праздного любопытства, — сидя на полу между столом и стопкой холстов, прислонённых к стене. Лежащий на коленях его кот свернулся на манер ниток шерсти. — Но что может быть более искреннее, чем человек, который спрашивает о тебе только из-за того, что ты ему интересен? — отвечал Минхо, расположившись по левую руку от него и едва прикасаясь плечом. — Многим нет дела до нас, но если интерес неподдельный, то это… ценно? Лёгкая улыбка на губах хозяина дома была сродни комплименту. И когда Феликс потянул лапки по направлению к окну, ловя редкие огоньки света, улыбка эта превратилась в слова. — Хочу тебя нарисовать, — сказал он секундой позже, когда взгляды их встретились в полутёмном помещении, окна которого пропускали серость внутрь, занимая её у облаков, но согретом настольной лампой цвета золота, — ты не против? Растерянность читалась столь отчётливо во всём образе Минхо, что невольно потешила просителя: не этот ли человек так уверенно говорил о философии только что? — Сейчас? — наконец, произнёс он. — В смысле, прямо здесь? Так Ли впервые услышал смех Джисона, окрашивающий комнату в оттенки тепла. — Завтра, — с улыбкой проговорил он, — подле водопада. — О, — ответил Минхо, — подле водопада, — чем вызвал новую вспышку смеха парня. Никогда Ли не спрашивал у нового друга причин его нахождения в четырёх стенах, как и не спрашивал причин редких выходов за них; он считал, что о главном говорят шёпотом и лишь по желанию. Потому и не знал он, что повод этот кроется в стремлении к прекрасному — живописи — в поиске не только мотивов для картин, но и себя. Не знал, но догадывался. Журчание воды со склона большого камня, — что создавал водопад, — приятного щекотало слух Минхо в рассветные часы, когда птицы, не боясь соперников посреди леса, водили певчие хороводы, а ткань свободной рубашки его развевалась под атаками игрищ ветра. Он смотрел на парня перед собой, что дал чёткую команду «быть собой» и изредка поднимал взгляд над листом бумаги, впиваясь вниманием в него, словно иголки опунции в кожу. Образ его при естественном свете был впечатляюще нежным: волосы прикрывали лицо, бережно обнимая его, а изгибы запястий кружили в своём ритме с чернилами между пальцев; умело, отточено. — Ты продаёшь свои работы? — спросил Минхо спустя первые полчаса мирно текущей работы; они расположились под раскидистым деревом, что поддерживал нисходящие с небес потоки воды под комментарий Джисона «здесь хорошее освещение». — Некоторые, — ответил он, встретившись взглядом с парнем на долгие секунды. Оба синхронно увлажнили губы характерным движением языка. — А эту? — отведя взор в сторону, спросил Ли. — Нет, — быстро проговорил тот, прокашлялся и добавил: — Сделаю наброски сейчас, затем перенесу на холст, но он останется у меня. Хочешь забрать? И с вопросом этим он замер с ожиданием на лице. — Нет, — ответил Ли, после чего услышал облегчённый выдох, значащий не меньше, чем «я надеялся оставить тебя дома», — но хотел бы холст с твоим изображением. Знаешь, что-то между твоим естественным образом с книгой в руке и Феликсом подле окна, — с улыбкой говорил он, но когда посмотрел на парня напротив, то замолчал. Он приметил приоткрытый в удивлении рот и миловидно округлённые в волнении глаза, так схожие с плодами миндаля. — Ты шутишь? — произнёс он, не разрывая зрительного контакта. Чернила, окрасившие ребро ладони, оставляли иссиня-чёрные отпечатки, схожие с созвездием Андромеды и так изящно гармонирующие с удивлением на дне глаз его. — Нет, — шёпотом проговорил Минхо, что легко заглушилось ударами капель о водную гладь, но не скрылось от внимания Хана. — У меня как раз нет ни одной картины, бабушка бы осудила, — и улыбнулся в своей естественной манере, о которой помнил лишь отрывочно и по фотографиям двухлетней давности. Взгляда Джисон не поднимал более долгие несколько минут. А когда, наконец, сделал это, то на губах его светилась смущённая улыбка. И когда часом позднее они возвращались в город, улицы которого оказались заполнены единичными горожанами, то не обратили на них внимания вплоть до закрытия входной двери в дом Джисона, что ознаменовал уединение и тишину. Идя плечо к плечу, их ладони изредка соприкасались, тревожа дыхание порывистостью своей и нежностью. Но стоило двери закрыться, они встали напротив друг друга: Ли, что прислонился к деревянному косяку, и Хан, стоящий в шаге от него; в руках его был зажат альбом с новыми набросками, кое-где расплывшимися от попавших на бумагу капель, но не лишённых своей красоты. Он спросил: — До завтра? — и ответом ему послужило намеренное прикосновение к запястью, не прикрытое близким расположением ладоней, случайностью или стечением обстоятельств, что оказалось закреплено фразой: — Не хочешь зайти ко мне? Чан приготовит яккву, — и мягким движением пальцев по ребру ладони. Так Джисон понял, что его прежняя жизнь осталась забытой под раскидистым деревом подле водопада. Поскольку он ответил: — Только не яккву, — и сморщил нос, добавив: — Меня от неё уже тошнит. Не намеревался Минхо ставить конкретные цели в своём общении с Джисоном, не намеревался подступать близко — интимно близко — и, наверняка, не намеревался найти в сером домике цвета крысиной шерсти что-то больше, нежели покой и комфорт. (Возможно, вместе с ними двумя всегда следует третий компонент — симпатия). Потому увидев на пороге своего нового дома Джисона, что укутался в широкую льняную рубашку цвета уюта, он вовсе не ожидал ощутить радость, шедшую под руку с нежностью. Тот неловко помялся у чужого порога и сказал: — Холодновато для вечера, — проходя внутрь дома из эфемерных воспоминаний детства. Ответом ему послужили накинутый на плечи плед, напоминающий подтёки сероватого крема на торте его мамы, и: — Чай? — между осторожными прикосновениями через ткань ещё бабушкиной вещи, пахнущей травами. Джисон кивнул. Зашедший спустя пару минут Кристофер, что кричал: — Доброго вечерочка, — остановился на полушаге, заметив двух друзей рядом: Хана, что сидел на полу, уткнувшись в кружку чая, и Минхо, что по-матерински поправлял плед на его плечах, — всем. Ещё двое людей, что врезались в спину старшего, замерли в той же позе, поражённо взирая на скульптуру невиданной редкости. Неловкая тишина натянутой струной создавала вибрации сдерживаемого смеха внутри виновников происшедшего, что с улыбкой смотрели на гостей, так миловидно застывших в удивлении. Чан очнулся от анабиоза в числе первых, неловко прокашлялся и сказал: — Минхо, это Чонин и Феликс, живут на другом конце города, — между толчками в спину от названных гостей и их громкими намёками «познакомь, познакомь». — Привет! — проговорили они с очевидной разницей в тембре голоса: то ли из-за волнения, то ли один из них имел природные особенности бархата баритона. Дежурная приветливая улыбка Минхо прервалась искренне удивлённым: — О, как твоего кота, — и смехом собравшихся, особенно — Джисона, что откинул голову на колени Ли, расплываясь в гармонии с теплом. Спустя несколько кружек чая и злосчастную яккву Минхо узнал, что пару лет назад Феликс перестарался с краской для волос и превратился в Чернушку из известного полнометражного анимационного фильма, чем вызвал непреодолимое желание со стороны Джисона запомнить этот момент если не на всю жизнь, то хотя бы на десять лет существования его любимого кота. — Я сразу поехал в город исправлять это, но, — говорил Феликс, играясь с ручкой кружки, — его было уже не остановить. — Ты бы это видел! У него даже уши были чёрные, — прошептал Хан, вновь откинув голову на колени парня; в своём уюте он ощущался полноправным владельцем дома. И тот мягкий взгляд, которым Минхо одарил друга, оказался столь очевидным для присутствующих, что говорил куда больше, нежели: — Верю, — и пальцы на шее, линии челюсти и скулах Джисона, что выводили океанские волны: вверх-вниз, вниз-вверх. — И как давно вы тут живёте? — Они — всю жизнь, — проговорил Чонин, что расположился в укромном уголке подле камина, подобрав под себя ноги, — я переехал месяц назад. А ты? — Два месяца, — ответил за него Джисон, чем побудил присутствующих на очевидное понимание значимости переезда для него самого. Минхо ощутил лёгкое прикосновение к своей ладони, что застыла на плечах Хана в немом восхищении его честностью. Джисон не боялся говорить прямо, не страшился оповещать о своих чувствах и, наверняка точно, не избегал выражений своей симпатии в любой форме: будь то едва заметное касание пальцев или плотные объятия посреди разговора. И никак Ли не мог знать, что такой Хан — живой, яркий, настоящий — долгие два года прятался за стенами серого, как и всё в этом городке, дома. Не мог знать, но ценил от этого не меньше. — И почему ты остался здесь? — спросил Минхо, обращая свой взор на младшего из них. Ян замялся от всеобщего внимания: никогда он не являлся душой компании, заводилой или громким парнем; нет, вовсе нет. Когда Чонин был младше, то ровесники называли его «странным», толкая в плечо, живот и голову, когда слышали витиеватые — не от мира сего — речи и умозаключения; так он стал настолько тихим, что и сам забыл каким являлся до. Но чего Ли точно не ожидал увидеть, так это смущение на лице до того мирно сидящего парня и неловко отведённый в сторону взгляд, разбавленный: — Понравилось здесь, — что скрывало что-то более значительное, нежели обыденное «здесь», за сжатыми пальцами вокруг кружки. — А ты планируешь оставаться дальше? — и напряжение оставило лёгкие его под смену темы и скрытие от чужого внимания. Минхо всегда убегал. Сначала полагал, что от людей, обид и разочарований, но потом — намного позже — понял, что пытался избавиться от самого себя. Ему не нравилось то, каким человеком он стал; ему не нравилось делать вид, будто бы он рад находиться там, где был; ему не нравилось врать самому себе; ему не нравилось подстраиваться под людей с целью понравиться им, потому, в конечном счёте, он всегда уходил, вначале обещая себе «в следующий раз повезёт», затем — «когда-нибудь», а после и вовсе уходя молча. Проблема была в одном: он пытался быть другим человеком, уверяя окружение в своей искренности, а затем разочаровывался в очередном образе, разрушая его собранной сумкой, билетом в один конец и прощальным звонком. И единственное препятствие, что стояло перед ним в обыденном «так не делай то, что тебе не по душе» выглядело одиноким маленьким ребёнком, брошенным посреди громкой улицы матерью на долгие годы; выглядело желанием быть любимым. Ладонь Джисона ощутимо сильно сжалась вокруг пальцев его, выдавая напряжение ожидания, что застыло во взгляде на дымящийся напиток, покоящийся в свободной руке. (Минхо чертовски хотелось попробовать быть собой). Он сказал: — Если вы сможете вытерпеть мой жуткий характер, — и усмехнулся, сжимая ладонь Джисона в ответ. Взаимное движение пальцев сгладило несколько морщин его сердца. — О, — проговорил Феликс, — и не таких видали, — чем вызвал смех всех присутствующих, яркими звёздами распространившийся по комнате. Чонин мимолётно взглянул на растянувшего губы в улыбке Кристофера и вновь уткнулся в кружку; волнение его читалось поверхностно, но глубже — гораздо глубже — был запрятан страх, что гнездился внутри долгие тридцать дней, семьсот двадцать часов, сорок три тысячи минут; каждое мгновение, когда Ян размышлял о своей импульсивности, что вынудила его сдать обратный билет и остаться на неизвестный срок в старом доме родителей. Тяжёлый вздох послышался сквозь общий смех. И тогда, вопреки всеобщему шуму — шуткам Феликса, спорам Джисона и комментариям Минхо — Чан напомнил ему о причине той импульсивности одной своей фразой: — Ты в порядке? — и осторожным касанием к локтю его. Напоминание это отозвалось трепетом волнения внутри желудка его. — Да, конечно, — тихо проговорил он и быстро добавил: — Хён. И когда двумя часами позже гости разошлись, оставляя после себя пустые кружки с отпечатками собственной привязанности и кидая напоследок «зови ещё», «Джисон, только попробуй не зайти ко мне завтра», то в тишине дома Минхо спросил: — Ты как? — и укутал Хана в плед плотнее, прикрывая тканью даже подбородок. В этом коконе из заботы и нежности тот смотрелся донельзя на своём месте; дома. — В порядке? — проговорил он, склоняя голову набок. — Всё в порядке. И обнажил зубы в искренней улыбке своей. За этой фразой скрывалось тихое, сказанное лишь самому себе перед выходом на оживлённую улицу: «Я устал быть несчастным, — между сжатыми кулаками и частым дыханием, — это мой выбор». Фразой, что осталась в сознании его, словно худшие дни в закрытой комнате, словно глубокая рана с гнойным содержимым, словно признание того, что со временем не легче — нет, вовсе нет, — а лишь сложнее, ибо каждый — каждый, каждый, каждый — норовит спросить «всё ещё?» и «сколько можно?», а он не может ответить. Не может ответить. Быть может, никогда? Быть может, некоторые раны не заживают: исторгают на поверхность кожи ликвор, разбавленный печалью, но так и не рубцуются; быть может, его рана останется с ними столько же, сколько сознание; быть может, не лечит ни время, ни разговоры, ни препараты, ни сеансы психотерапии, ни самовнушение, ни бессонные ночи, ни общение с близкими, ни-че-го. Быть может, травма — это и есть человек. (Быть может, сегодня?). В их небольшом городке, — который каждый житель называл по-разному: селение, деревня, яма, замок — было по-семейному тепло. Возможно, из-за того, что все знали друг друга в десятом поколении, потому помнили о ценности крепких дружеских уз. Возможно, из-за мягкого климата и разнообразия досуга: рыболовство, живопись, литература, ремёсла всех видов и вкусов с деревом, камнем, землёй. Возможно, из-за самих людей, что шли от частного к общему, словно Врубель в творчестве своём или создатели японских садов в витиеватых замыслах. Возможно, Минхо начал принимать себя, потому не искал врагов, несчастий и разочарований; его уют являлся выбором. И когда пару дней спустя Чан показал ему свою мастерскую, пестрящую предметами антиквариата разных столетий, наций и исторических династий, тот вовсе не удивился подобному виду деятельности. Он спросил: — И давно ты этим занимаешься? — вертя в руках пыльный фолиант, украшенный гранатовыми камнями, что под редкими лучами, крадущимися сквозь ставни, переливались россыпью кровавых брызг. — Это семейное увлечение, поэтому, — он задумался, приложив палец к виску, — примерно с шести лет. Тихо обронённое «ого» отрекошетило от стен и нанизалось на изогнутые золотые фонари посреди комнаты. — Ты уже думал об этом? — спустя морок молчания спросил Кристофер, перекладывая с места на место — в поиске лучшего освещения — новое приобретение: кожаный ремешок, в переплетениях которого виднелись проблески звёзд, собранных с ночного неба. — О работе. Заботливый вопрос обнял плечи Минхо посреди переливов антикварного магазина, спрятанного в старой части города, где любопытствующий мог найти не только сохранившийся замок, но и самого себя. — И кто-то приезжает сюда? — спросил он, прогуливаясь между двумя книжными полками. — Я активный пользователь социальных сетей, — проговорил Чан со смехом на устах, — это место популярно. Минхо понятливо хмыкнул: — Так и думал, — когда, наконец, добавил: — Я много лет работаю в одном месте. Пишу статьи, — любопытствующе оглядываясь по сторонам. Перезвон стеклянных пташек над дверью обратил их внимание на себя, когда Чан произнёс: — Это хорошо, — и тепло улыбнулся, поворачиваясь в сторону источника звука, — оставляем Джисона в надёжных руках, — чем обнажил смущение на щёках друга в оттенках карминового. — Привет, Чонин! Проницательность Минхо оказалась сродни пророческой, — как говорил впоследствии Феликс, — потому не остался для него секретом тот бутон симпатии, что зрел между двумя людьми. Так он говорил «мне пора, не скучайте» и на выходе подмигивал младшему из них, что неловко отводил взгляд в сторону цветущих кактусов. Так он приподнимал и опускал брови, глядя на них из-за плеча, сдвигая гранитные плиты спокойствия Чана. Так он закрывал дверь, когда Чонин произносил: — Привет, хён, — и звон за спиной гнал его вперёд, к Чану, что прислонился бедром к комоду и внимательно разглядывал его поверхность, — новая вещь? Невероятно красивая. Названный всё также рассматривал плетения браслета, что норовил заполнить пространство своим блеском даже при приглушённом свете. Кристофер влюбился в эту вещь так же, как делал всегда — сразу и бесповоротно, не спрашивая дозволений, правил и советов, — потому не поскупился на её приобретение минутой позже в одном из ближайших городов. Он поднял взгляд на подошедшего и, мягко улыбнувшись, сказал: — Да, — оглядывая парня в его изяществе линий, — теперь думаю, под каким светом он выглядит лучше всего. И тень Чонина пала на браслет, — посреди благородного цвета древесины комода, — оттеняя звёзды в переплетении нежным сиянием. Кристофер проговорил громче обычного: — Стой, — и придержал парня за локоть, чтобы тот не сменил идеального положения, созданного одним своим присутствием, — прости, но постой так. Тогда Ян замер, ожидая дальнейших действий парня — Кристофер извечно был честным в своей эмоциональности, — но тот оставался неподвижен, вглядываясь то ли в тень, то ли в её сплетение с драгоценностью. Ладонь его плавно спустилась к запястью в немом восхищении картиной; браслет этот был, по мнению его, создан для Чонина: ковёр тьмы нежно оплетал светящиеся едва заметным пурпуром нити. — Чонин, скажи, — наконец, проговорил он, на что получил полузадушенное мычание, — ты носишь браслеты? Осипшим голосом тот ответил: — Не приходилось, — и взволнованно дёрнул ладонью. — Всё бывает впервые, — ответил Чан, подозревая лишь подкоркой насколько прав оказался, когда притянул парня за запястье и надел браслет. В композиции с музыкальными пальцами того, что едва заметно дрожали от волнения, словно перебирая клавиши — нежно, тихо — звёзды засияли на манер огней домашнего очага. — Вот так отлично, — проговорил Кристофер и обнажил ямочки на щеках. Так Чонин во второй раз за неделю вспомнил об очевидной причине своей остановки в городке из сказки, где за каждым поворотом ожидаешь увидеть если не дракона, то хотя бы рыбок кои. Он сказал: — Спасибо, — и сжал ладонь Чана в благодарности. Пурпур сияния распространился и на щёки старшего. Было ли это странным? Вырывающимся из классической картины восприятия, необычным, авангардным, нетипичным или, как обозначил бы это дядюшка Фрейд, жутким? Быть может. Но не для Чонина. Яна называли «странным» в лицо, нос и скулы, не боясь наказания и преследований, и он перестал искать той нормальности, что ломает рёбра в тёмных уголках мира. Его всё устраивало. В отличие от Джисона; того называли «странным» тихонько и только шёпотом. У Джисона был Чан. У Чана был Джисон. В дружбе своей они были убеждены долгие годы, потому не страшились доказать, что «не такие» тоже умеют драться, а ещё ломать кости. (Мамы обоих устало вздыхали за кружкой чая). Потому годами позже ни для кого не стало откровением, что «тот самый странный парень-художник» перестал появляться на улице ни в дневное, ни в вечернее время. Говорили «он всегда избегал общества», дополняя напускное равнодушие взволнованным взглядом, и махали рукой в сторону закрытых ставень в течение недели, двух; к тому моменту, ночное небо успело дважды окраситься лунным переливом полноты. Спустя звенящие месяцы тишины старожилы бросили пару вопросов другу его, Кристоферу, при этом неловко сжимаясь от своего интереса: порой лучшие свои качества человек почитает за недостойные. — Он выходит, — отвечал Чан, — только редко. И не говорил ни слова больше во все два года: ни о пролитых в подушку печалях, ни об отказе от еды, ни о цветах на позабытой прочими могиле, ни о сломанных кистях, — но по ощущениям, словно всей личности, — при повторных ударах о стену цвета крысиной шерсти; нет, не говорил. Он приносил другу яккву, помогал по дому, поддерживал улыбками, не задавая вопросов. И в одно из посещений — годом позднее — заметил того за мольбертом с кистью в руках. — Как красиво! — проговорил он, смотря на ровные линии и изящные штрихи. — Лилии с каштаном — интересное сочетание. Джисон ответил: — Так в гробу выглядело её лицо, — и продолжил движения кистью. Постепенно Хан вернулся к работе, получая достаток за продаваемые картины, но так и не выходя за пределы стен дома своего, пока люди щебетали под окнами, а коты прятались по подвалам. Джисон всегда был «странным»: когда извинялся перед деревьями, наступая на их корни, когда говорил с цветами из сада его матери, когда на тривиальные вопросы отвечал что-то вовсе иное, обратное, инвертированное. «Странный — это не плохо, дорогой, — говорили ему в кругу семьи, — странный — незнакомый. Узнав человека ближе, больше не видишь в нём демона». И Хан не стал перекраивать себя, подобно старому пиджаку, из которого вырос; нет, вовсе нет. Он дал своему сердцу столько времени, сколько оно просило, разрывая волокна с очевидными кровоподтёками в местах поражения. И два года спустя он не знал, что именно стало причиной его выхода за стены извечного жилища: или судьба, что соединила вместе две прямые, или ищущий по сторонам взгляд Минхо, — быть может, самого себя — в раннее утро, когда сон душил сознание, или его собственное решение, что лишь искало подходящих момента, возможности, случая, или не было в этом вовсе никаких векторов и маршрутов, не было стечения обстоятельств, не было фортуны, счастья или длани Божьей; нет, он не знал. Но был благодарен, что всё сложилось именно так, когда неделей позже прогуливался по знакомым улочкам города в предзакатные часы. Минхо, что шёл на шаг позади под золотыми лучами, произнёс: — Мне показалось странным, что в том фильме депрессия была вылечена столь радикально, — и поравнялся с Джисоном, касаясь его пальцев своими, — «Бобёр», помнишь? Он отрезал себе руку с игрушкой-бобром, поскольку та стала доминирующей по отношению к его личности. Но почему это помогло? Лёгкое касание к коже побудило на ответное движение по ребру ладони. — Он создал личность, которой не являлся: громкую, весёлую, — продолжил Ли, — счастливую. Обманул сам себя. Внимательный взгляд Джисона побудил Минхо замолчать. — Почему ты думаешь, что он обманул себя? — и в вопросе этом океан печали накрывал их обоих с головой. — В итоге это не принесло ему счастья, и он отказался от этой личности, отрезав себе руку, — ответил Ли, следя за движением челюстей парня. — Это не значит, что он обманул себя, — и прошёл дальше по направлению к причалу. — В течение жизни мы примеряем на себя много ролей, образов, как сказал бы Юнг, но никто, кроме тебя, не сможет определить их честность. Это решение остаётся за владельцем. — Слова Чана, — отшутился Минхо, приподнимая уголки губ. — Мои слова устами Чана, — ответил Хан со смешком. Удар в плечо отозвался дрожью нежности в тёплых лучах солнца, когда молчание обняло плечи их. Спустя четыре камня, Ли спросил: — И как ты понимаешь, что истинно, а что ложно, когда дело касается чувств? — и пнул крайний из них. — Нет никаких объективных доказательств правдивости этого решения. Редкие прохожие улыбались им при встрече, словно старым приятелям, что являлись поводом для всеобщей радости. Одни кивали головой, другие произносили «хорошего вечера», но двое парней, столь увлечённых мягкостью ладоней друг друга, упорно вслушивались лишь в голос собеседника. — Я много раз задавал себе этот вопрос, — и шёпот окрасил улицы маленького городка, что напоминал алмаз в своих переливах, — и много раз не мог дать ответ. Интеллектуально можно убедить себя в чём угодно, — послышалась горькая усмешка Минхо, — доказать себе что угодно. Но когда дело касается чувств, мышление бессильно, и это самое удивительное. Под аккомпанемент мелодии их разговора, камни под ногами закончились, являя им мягкость песка; разгорячённый, он целовал ступни их, свободные от обуви. — Чувствование — это оценивание, — ответил Минхо, когда ступил следующий шаг, — по сути, придание ценности тому, что перед тобой: хорошо или плохо, нравится или не нравится. Лишь в этом помогает мышление, — и опустился на тёплый песок, вытягивая ноги к заходящему солнцу. Стоящий рядом Джисон улыбнулся, разглядывая изящество линий парня: в абсолюте покоя своего он выглядел городским котом, поцелованным жителями. — Да, — проговорил он, — в этом и проблема. Мы начинаем интеллектуально оценивать то, что требует чувственного ответа, потому путаемся: нравится превращается в «может быть», и собственные мысли путаются, словно в липкой паутине. Тихое движение Хана, что расположился по левую руку Минхо и положил голову на плечо его, отозвалось пониманием: цвет его был синим, словно глубокие воды моря. — Что же тогда делать, чтобы понять, что ощущаешь? — и окольцевал плечи Джисона своим абсолютным вниманием. Тихий шёпот у левого плеча гласил: — Остановиться. Дать себе возможность прислушаться к тому, что внутри, — и объятья их создавали в сознании друг друга миражи ясные, очевидные в своей нежности и полнейшей капитуляции. — Спросить себя: это печаль или радость? Углубляться в это ощущение. Ступни их, ласково укрытые золочённым песком, зарывались глубже, к земле, истокам, корням, когда ладони касались друг друга в свете уходящего солнца. — И долго ты об этом думал? — спросил Минхо, грея затылок парня вопросом. — Два года, — проговорил тот. В ответе его были скрыты долгие дни в клетке собственного мышления, отдающие дымом, печалью и одиночеством. Было в этой квинтэссенции нечто особенное, чарующее своей глубиной: оно было скрыто в закрытых веках, не пропускающих потоки жидкости, и сжатых кулаках. — Один из актёров этого фильма, — вновь заговорил Минхо, — когда анализировал картину «Проделки в колледже», отметил следующее: «Чарли мог быть одиноким, но не захотел», — и слова его разлились оловом по венам парня, кипятком по травмированной коже, ударом молотка по колену, когда кольцо объятий их стало крепче, а последние крадущиеся лучи скрывались за линией воды. — Я понимаю, — ответил Джисон, обдувая ключицу парня пропущенным через лёгкие воздухом, — я понимаю. Как понимал всё и Феликс. Ох, он прекрасно понимал: причины отъезда школьных друзей, приятелей и любви, разрыв общения, долгие гудки и, в конце концов, неловко отведённый в сторону взгляд при брошенном «ещё свидимся?». — Конечно, — отвечал Феликс, закрывая дверь и оставляя в её перекладинах кровоточащие куски надежд и кожу спины. Он понимал мотивы молчания его телефона, сброшенные звонки и удаление из чужой жизни, понимал стремление к лучшему месту, себе и работе, понимал значимость карьерного роста и широкой сети связей; нет, правда, он прекрасно всё понимал. Но принять не мог. Люди сердца его покинули город долгие годы назад, пока в нём остались Джисон, Чан и он сам. Каждый справлялся с этим по-своему, но одинаково болезненно: то молчал, то уходил в работу — Кристофер удивительно преуспел в своём деле, — то закрывался в стенах собственного дома. «На какую долю истины осмелится дух?» — проповедовали на первой странице книги. «Осмелится ли?» — думал Феликс. Раньше, проходя тесты школьного психолога, Ли удивлённо приподнимал бровь, смотря на два полярных варианта: важнее правда в моменте или чувства другого человека? Он поражённо смотрел на эту строчку, искренне не понимая как одно может быть без другого. Теперь он знал: правда — зажжённая свеча, что неприятно режет глаза — поднеси чуть ближе и потеряешь зрение. Возможно, именно это послужило развитию его тревожного расстройства. Возможно, для этого не было никаких причин. Возможно, он выдумал бы их позже, исследуя борозды своего мозга в закрытой наглухо комнате. Возможно, ему никто не рассказал, что люди приходят и уходят, но в этом нет нашей вины. — Конечно, — повторял он годами позже, будто бы и вовсе не вставая с прежнего места под дверью, — конечно. После того разговора они так и не встретились. Сначала он думал, что это пройдёт, как облака уносят прочь дожди, а время — плохие воспоминания. Годы шли, и Феликс понял, что не пройдёт, не пройдёт, не пройдёт — нет, — пока тот сам не захочет. Как прозаично и одновременно смешно: он хочет, но не хочет. Конфликт. Проблема. Каково решение? Он взял лежащий рядом телефон и набрал давно заученный номер Кристофера: — Привет, — проговорил он бархатно, — почему бы нам не устроить вечер кино? Хотелось добавить «как раньше» или «позвони ребятам», но номера давно стёрты, а по-прежнему уже не могло быть. Возможно, это являлось самым прекрасным: настоящее не вечно, от того так ценно. Возможно, чувства всё-таки важнее правды. Возможно, чтобы идти дальше, стоит принять то, что возврата в прошлое быть не может. — Позвоню Джисону и Минхо, — ответил ему друг, голос которого мешался с приглушённым смехом на фоне. — Чонин, видимо, уже в курсе, — и быстро сброшенный вызов с неловким «да» оказалось тем, что вызвало улыбку на губах его. Друзья движутся вперёд: те, что уехали и те, что остались; каждый из них старался жить так, как умеет. И он чертовски желал того же, несмотря на прошлое, обиды и недомолвки, — что являлись лишь недопониманием, — ведь каждый — каждый — всего лишь пытался ощутить себя дома. (Он так давно простил их, но когда сможет простить себя?). И его дом — цветочная лавка на углу, на втором этаже которой он живёт, а на первом продаёт саженцы, горшечные и срезанные цветы. По утрам в нём солнце разгуливает по углам, приглашая всякого, кто греет душу поблизости красоты; например, соседку-старушку, что восторгается новым завозом аглаонем или поцелованного ветрами туриста, обронившего «соберёте букет для жены?». Конечно, соберёт; заодно подарит охапку ромашек для маленькой девочки, чью ладонь держит мужчина. И если есть в мире человек, который проглотил солнце, то это Ли Феликс, всеми силами старающийся создать свой дом. Он говорил: — Как насчёт «Синтел»? — и закрывал жалюзи на окнах цветочного магазина под конец рабочего дня. Друзья его расположились на мягкости пледов перед спрятанным под потолком проектором: пёстрые линии, что создавал он, освещали расслабленные лица. — Он идёт всего пятнадцать минут, — проговорил Чан, опираясь локтями в колени; тёплый взгляд его осматривал уют давно забытого самодельного кинотеатра. — Короткометражки — самое недооценённое творение ума человеческого, — сказал Джисон под всеобщее одобрение. Минхо и Чонин, что сидели рядом с ним, вытянули ноги свои вперёд, к Чану; стопа младшего как раз дотягивалась до ткани одёжек его, ощущая законность положения. Всё их положение было сплетено из комфорта, что за месяцы близкого общения стал неотделимой частью каждого из них и всех в целом. — На том и порешали, — ответил Феликс, настраивая изображение: крутя регулятор вперёд-назад, вперёд-назад. Под звуки шёпота и скрежета колёсика проектора, Кристофер, увлечённый чужим разговором лишь с виду, думал об абсурдности своего положения: бояться поговорить о своих чувствах с человеком, что младше на добрые четыре года, казалось чем-то глупым и по-детски прекрасным. Когда тебе двадцать, то новый знакомый кажется значительным и важным, особенным и неповторимым, но с годами позже — двадцать три, двадцать пять, двадцать восемь — приходит осознание того, что вовсе не каждый встречный особенный для тебя, хоть и является особенным для другого. Он любил строки из песни, мотив которой и название мог вспомнить едва ли, но отчётливо заучил слова: «Ты лучший, но я тоже». Временами Кристофер страшился вновь ошибиться. Джисон на это повторял: «Ошибаясь, мы поступаем правильно». На что слышал в ответ задушенный вздох и «тогда почему каждый раз так больно?». Друг лишь пожимал плечами, не примеряя на себя маски всезнающего Бога. Он не знал. Возможно, в этом и есть смысл: обжигаясь, протягивать руку к теплу. Возможно, все тропы, что истоптаны больными ногами, являются основой нашей жизни: путём, целью которой является дом. Возможно, Кристофер не желал обрести его до, потому каждый раз ломал суставы на дороге в гору. Он тяжело вздохнул — чёрта с два он сдастся из-за страха обжечься — и дотронулся до щиколотки Яна. Внезапность касания побудила того вздрогнуть. — Прости, — тихо проговорил Чан, примирительно поднимая руки: отношения не строятся на насилии. Взволнованный Чонин — «всё в порядке» — не успел поразмыслить над тонкостями своего ответа, выпалив «можешь сидеть так, если удобно», тем самым отрезав возможность к обратному пути, если Чан действительно — действительно — желал сдвинуться с места. Он посмотрел на смущённого парня, отведённый им взгляд, — чрезвычайно заинтересованный Феликсом, крутящим регулятор, — и положил ладонь на то же место, что не побудило более дрожи, но вызвало у Чонина бессознательное движение языка по кайме губ. Голос Джисона, что говорил с Минхо о короткометражном кино, создавал музыкальный фон для интимности момента: их месячное знакомство с самого начала было обрисовано особым видом трепета пульса, который возникает у здоровых людей в присутствии их симпатии: мерцающий, словно у больных аритмией, и взволнованный; потому столь значительным являлось это прикосновение к лодыжке, несущее в себе больше ожидание, нежели признание. Их движения в отношении друг друга отличались особой мягкостью, порождённой неласковым прошлым и страхами, но от того они были не менее нежны. Взгляды их встретились на моменте, когда Чонин придвинулся несколько ближе, обозначая расширение их границ, сознания и надежд; ответное касание к оголённому участку кожи на уровне щиколотки взволновало сердца обоих. — Наконец, готово, — шёлком разнёсся голос Феликса, когда на белой стене появилось изображение. — Тише, вы и так каждую секунду не отлипаете друг от друга с разговорами, — и нарочито сердито пододвинул Джисона с Минхо, тем самым оказав двум страшащимся близости людям большую услугу. В новом положении своём, под напускное недовольство Джисона, — «такой маленький, а столько злости» — ноги Чонина оказались закинутыми поперёк колен Чана, тем самым сблизив их очевидно ближе, чем оба ожидали: ладонь старшего покоилась на голени парня, пока тот смотрел в одну точку — макушку Минхо — в попытке успокоить сознание. (Не выходило). Не выходило, ибо Чонин не привык, чтобы к нему прикасались заботливо: в школе удары приходились сильнее, но на первых курсах университета боль преобразовалась из физической в щемящее чувство между рёбрами, мешающее сделать вдох; он по-страусиному страшился обманчивости чужого внимания, но. Но. Это был Кристофер. Тот самый, что ко всем — абсолютно всем — относился с заботой и волнением, тот самый, что звонил только лишь для вопроса «как твоё самочувствие?», тот самый, что осторожно касался ладонью голени его через тонкую льняную ткань, пока замечал чужое волнение в дрожащих пальцах. Потому Чан осторожно наклонился вперёд, говоря: — Тебе некомфортно, — и видя трепет, добавил: — Я сдвинусь. Лёгкое касание к запястью Чана, под аккомпанемент драконьего рёва с экрана и смеха друзей, остановило его. — Мне нужна пара минут, чтобы привыкнуть, — проговорил Чонин, едва заметно путаясь в слогах, — если ты не против. И Кристофер услышал его. Не стал навязывать своё мнение, уточнять точно ли ему комфортно, искать удобное положение или менять его самостоятельно; нет, вовсе нет. Он оставил ладонь свою в том же месте, не смущая более парня своим пристальным вниманием, и смотрел в импровизированный экран: драконьи крылья привлекали завороженный взгляд не только его, но и Феликса, что неотрывно глядел вперёд. В этом есть нечто волшебное: остановиться на месте и взглянуть по сторонам: на то, как Джисон кладёт голову на плечо улыбающегося Минхо, на то, как Феликс импонирует главной героине, на то, как сам он, Чан, ощущает покой и умиротворение, некую золотую нить счастья, столь давно разорванную невзгодами и усталостью. Минутой позже, когда со стороны Джисона послышались всхлипы, а следом неловкий смех, Чонин отпустил волнение, сжимающее желудок костлявой кистью, и откинул голову на мягкость стоящего позади пуфика. Вначале любое изменение кажется волнительным, но стоит сделать глубокий вдох и посмотреть по сторонам, как напряжение окажется лишь маленькой птичкой. Пятнадцать минут — достаточное время для преображения. И Чонин подтвердил эту фразу короткой улыбкой на губах, обращённой к Кристоферу. Двумя часами позже, когда шторы оказались раздвинуты, а выключатель проектора перестал излучать зелёное свечение, Минхо произнёс: — Это будто проснуться ото сна, — накидывая на плечи Хана мягкое плетение из шерсти, получая в ответ касание к ладони и тихое «спасибо». — Когда привык к серости, но оказалось, что есть и другие цвета, — проговорил Феликс, слегка приподнимая уголки губ. — Правда, ещё не уверен какие. И когда солнце скрылось за линией горизонта, они всё ещё говорили о цвете, его блеске и возможностях, словно имели в виду себя. (Быть может, так и было?).
349 Нравится 55 Отзывы 151 В сборник
Отзывы (38)