ID работы: 12495798

Язвы жизни

Джен
NC-17
В процессе
5
автор
Размер:
планируется Миди, написано 20 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

«From you who lived several hundred years ago»

Настройки текста

«Это был *он*. *Он* — адский двигатель. Он никогда не останавливается. Ему становится только хуже.»

Пишу этот дневник, потому что считаю, что скоро все изменится. И именно я в этих изменениях стану попутным ветром, важным звеном. Ведя отсчет отсюда — куполообразный зал ожиданий с украшениями в виде венков из виноградных листьев и гроздьев, бесстрастная и холодная ранняя весна `32 года, королевство Сюрен, правление величайшей Невинности — Долорес Деи. Я не был сторонником религиозных верований в Невинности, в тех, кто «определял время», кто являлся исключительным и непогрешимым. Это давало фору людям взваливать всю вину в одну, бóльшую сторону. Искать того, кто определит им и цель, и судьбу, и ответственность за собственное достоинство — это полоумие и наивность, или одним словом: религия. Но Она была другая. Она та, которая ищет способ поднять людей на новую ступень развития. За это я ее уважаю и перед ней преклоняюсь (хоть и иногда ловлю себя на мысли, что такой пиетет, вероятно еще и от того, что Она так сильно чем-то схожа со мной). Я не видел ее лично, она очень скрытна, к ней было очень тяжело попасть. Отчего же такая социальная изолированность? Когда в мирской жизни, справедливость любила посидеть и посмотреть, пока все идет никак, я имел наглость думать, что высшая добродетель со мной так не поступит. Удивительно, но факт того, что сейчас я в гостиничном зале у нее, говорит исключительно о том, что кто-то родился под счастливой звездой. Поражаюсь, что мысли не бьются в болезненном потоке, а сладко и медленно плывут. Безусловно, заслуга симметричного и рационального фриза, который я с профессионализмом разглядываю. Способность предметов настраивать на туже волну человеческий мозг — та еще красота, идущая бок о бок с красотой куба и прямой. Этого умения не достаёт в человеческих взаимоотношениях. Мне бы точно стало так легче в них вливаться. Но вдоволь об моем беспокойстве. Этот фриз, архитектура в этом здании…Не знаю, кто ты, мой читатель, все это для меня граничит с обыденным(с моим то положением в обществе), иногда, не скрою, внеземным(все из-за моей крайней восприимчивости), тем вы — на пороге новой, другой эры, а может на другой изоле(а они есть, я уверен!) — кто вас знает, где вы и кто. Может, у вас это заурядно — видеть верно построенную композиционную основу с историей. Я лишь точка, линия будь вам угодно, которая при вопросе рассказать о себе запнется и не скажет, что та, например, бесконечна, потому что для нее это привычно. Средняя часть антаблемента притягивает своей непокорностью перед течением временем, зыбкой памятью. На нем конь в барде разрывает небо своим биением копыт и тяжким дыханием. И, надо быть, эта обычная с виду ямка, в которых виднеется очертание глаза, но как натурально в них читается тоска одновременно и по, и из-за земной жизни. Ведь из-за пыли, поднятой копытами, не виднеется земля и не чувствуется порыв ветра, и даже мотая доброй рыжей мордой не избавиться от этого липкого удушения. Это животное застряло в состоянии не подходящее под описание и жизни, и смерти. Почему же так бледнеет на ее фоне всадник, явно принадлежавший к Франконигерийской кавалерии. Может, потому что не вижу в нем человека? Но разве вижу ли я человека в лошади? И сколько таких лошадей с человеческим нутром? Не знаю, да и хочу ли я нагружать этим сейчас мозг? И все-таки мне жаль их — рыжих, не увидевших земли́. Она чтила прошлое, но не обращалась к нему за советом, только за опытом, и еще не раз я увижу реликвии времен Франконегро в этих залах. Ко мне подходит мужчина, одетый в мундире с золотым шитьём, и, насупившись, ведет мозолистой рукой, показывая лестницу — Терьер. А я ждал чай, с которым и молчаливая компания легче и сладости больше. Он молчит, они все молчат, будто раскрыв рот те сразу же проговорят неугодное, лживое, и что страшнее правду. Прижимаю бумаги к груди и иду следом за провожатым, который явился в мои раздумья словно метель, или бес. Едва замечаю, как изливается рояльный ящик, затухающе-колебательные движения. Все ближе, и я слышу его раскатистее и звучнее, с каждым шагом будто наступая на клавиши, хрустальные ахроматические ступени: музыка перестала ласкать мои ушные раковины и поселилась уже в улитке — я с ней слился. Терьер исчез тихой сапой так же, как и появился. Дверь открывается. Светлое пятно у рояля. В ее движениях нет ни тени механичности, она играет пестро и дико, воспевая тогдашнюю и нынешнюю жизнь. Множество восторженных мужчин дугой впилось в рояль, видимо, величайшие мастера, которые в этом доме частые гости. И не поймешь, они восторгаются ее мастерством или тем, что это они обучили ее. Внимаю игре и интерес растет до горячего участия. Хлопают. В такт. Но отчего же и я — я? Я будто поддался этому первобытному, нелепому танцу — люблю музыку, не люблю суету. Она провожает гостей, расторопно, в другую дверь — как удобно иметь их несколько. Улыбается, будто держит дистанцию, но не вступает в зрительный контакт со мной. Сразу же после гостей переводит взгляд на витражное окно. Ее силуэт дугой вторит солнечный свет, будто к хрустальному телу крепили поперечные ребра. Описывать ее — словно работать с глиной, вести целой ладонью, а после перебирать пальцами. Она — цветочная ваза, ровные и четкие пропорции. Та, которая появилась в период, когда по-новому стали воспринимать красоту окружающего мира. Но в то же время она — ваза-сосуд, которая использовалась для хранения съестных припасов, будто мать-кормилица. Да, она была совершенной матерью человечества. Если рояль был слышен даже при дворе, оповещая всех входящих о цветении этой обители, то карты, научные труды на столе в кабинете лишь тихо нашептывали о древней душе хозяйки , которая тянулась не только одарить мир, но и познать его. Эта картина само воплощение выражения о таинстве знаний. И всю эту противоречивую картину завершали шахматы, на миг от запаха дорогой древесины которых можно удариться в воспоминания университетских дней. — Эндшпиль, — концертирую, делаю брешь в отдистиллированном, прозрачном пространстве: нужно начать разговор. — Эндшпиль, — немногословно подтверждает Долорес. — Что скажете о партии? —мозаикой перебирается серьга. — Очень мало фигур, даже для финала партии. Сейчас каждая фигурка очень ценна. У черных преимущество — перевес в одну пешку, да и кони защищают друг друга. Белые, разумеется, способны поставить шах, если король… — …покинет укрытие и примет участие в борьбе, — не перебивает, а заканчивает то, что должна. — Все, что ему нужно: воля вторгнуться первым, не считаясь с мизерными шансами на победу и потерями. Ведь так, Рафаэль? Нет, сомневаться никак не по мне. Но не воспользоваться всеми возможностями игры, не увидеть цугцванг оппонента, не сделать пешки ферзями, а оставить их на запольную жизнь, да и в общем сделать не сильную и не красивую партию не хотелось. Вызывало у меня разгоряченный и весьма глупый ребяческий жест. Это гулко отражалось во мне, оседая на стенках горла. — Да, идти на все бóльшие риски ради человечества. — И победы, — будто искаженно отражается зеркало. — Рада, что взгляды и мотивы у нас схожи. Но поговорим о том, почему вы здесь. Я прочла ваши труды про *Pâle и видела письмо-обращение о просьбе привилегированной информации от моих ученых для вашей работы. Впечатлена, это новый, более глубинный вектор осмысления этой непостижимости, — и будто в подтверждении своих слов все же отрывает взгляд от окна с раскладкой, будто повторяющей арочную архитектуру. Скальпель, пронзительный взгляд. Она смотрит так, будто видела меня раньше, так, будто мы вместе придумывали имена для стражников нашего дворца, так будто это я убежал от нее, не смея мириться с правдой. Она знает обо мне то, что не знаю я сам. Я не могу понять природы этого, оно сильнее меня, это пугает и прижимает к стенке. Попытка отвести взгляд — провожу подушечками пальцев по бумагам, которые с собой, пытаясь найти в них себя. Не получается. Пока она продолжает. — Она не поддается простому интуитивному восприятию, почему же вы тогда решили, что неживая природа *Pâle, увеличивая сложность своей организации, прямо приводит к понижению устойчивости нашей, живой среды, разрушая нас и всю материю. Неужто, божественная кара за грехи человечества, День Равновесия в ближайшем будущем? — такая тонкая, упрямо-гибкая, как хлыст, улыбка. Отрывает нить взгляда, снимает буйный поток. Ведет узловатой, заостренной, словно кисть для каллиграфии, рукой, по спинке кресла. Будто играя на струнном щипковом инструменте, проводя кистью в три витка, завершая отделку вместе с тем закручивая диалог. Пока не коснется головы мифического животного, обрамляющее композицию точно некого трона. Садится так, будто все время держала весь натиск Серости с самого утра, освобождая затяжным выдохом грудь и мозг от шума, разряженной материи. Ждет. Словно дает понять, что ее внимание очень легко потерять. — Я опирался на природные законы, ведь так легче нащупать Серость. Все стремится к равновесию, максимальной гармонии через хаос. Увеличение одного приносит понижение противоположного. Если усиливается ветер, дующий с запада, то вращение атмосферы с востока на запад замедляется. Производя подобных себе, живые существа, упорядочивая, сокращают неживую природу. И так протекает все, под одним наклоном. Звучит узловато и заковыристо, считаете, что это нечто иное, более простое в объяснении? Мне не нравится вести эту игру, будто я ребенок тревожной матери, которую нужно постоянно тешить и занимать. Пятиминутная слабость или продуманный шаг, что можно ждать от нее? Я чувствовал, что она смотрела на меня, но сейчас мне легче. Неужто...? Все же поднимаю взгляд. Ее лицо искажалось, словно одолевалось внутренними монологами. Именно множеством, так как я часто видел человека, погруженного в себя, и знаю, как он поведет себя, столкнувшись только со своим единственным «Я». Он не утонет в этом иррациональном океане, его лицо после монолога прояснится. А не будет походить на такой бред и кошмар, что отпечатался в ее лице, в ее мечущихся зрачках под пеленой век, в ее бровях, которые словно оползнем, сползают вниз. Кабинет укрылся вуалью, словно в продолжение ее платья растекается цвет неживой математически-безошибочной скорби — кобальта. Она погрузила в сон пространство, страшно сделать шаг. Касаюсь ребром ладони ее пальцев, в углях и разгоряченных — боюсь называть ее имя, ведь это будто в ее же храме возгласом рвать ткань. Ткань, что спустилась в час, когда божество закрыло глаза и опустилась в плечах от тяжести мира, что несла за собой день за днем. Теперь четче видны ее серьги — это слезы. Голубая капля — великое счастье, черная — большое горе, золотая — неземная любовь. Они разливаются вместо хозяйки. Касание, как заряд тока, будет её, а отпугивает меня. Она не подаёт виду, но грудь бьётся испуганной птицей, ломая прутья клетки. Теперь я уверен, что это была не игра, я застукал её за интимным — копошением в мыслях, разговорами с самим собой. Глаза испепеляли меня, в этих зеленых, как море между королевствами, впадинах отражался тонкий ужас. Но меня не пробирал первобытный страх от этого. Я знал, что под божественной, космической наружностью скрывалась приземленная, приближенная к человеческому облику личность. Схожая со мной. Но всё же подаю голос помощи. — Простите… Который отбивается хлыстом. — В порядке. Иногда мысли запутывают своим множеством рук и голосов. Простите за настроенный скептицизм — решила проверить ваш настрой, ведь истина все же находится в диалоге. Я наслышана о Вашем упорстве, — прочищает горло. Теперь она отводит взгляд. — Что стоит только история, как вы притворялись студентом, пока не впечатлили ректора, тем самым доказав, что достойны остаться. Такие люди не то, что нужны нам, учёным, но и человечеству в целом. А Ваше исследование, построенное лишь на наблюдениях и гипотезах, без должного оборудования и владения засекреченной информацией, так сходиться с нашими, что сложно вас не наречь человеком с экстрасенсорными способностями. — Разумеется исследования были, что стоит проверки работы простейших механизмов вдоль берега, который подвергся разряжению Серости, это привело к тем или иным выводам. Но для более полной информации, в любом случае нужно изучать это нечто изнутри. — Но почему вы рассматриваете Серость только в аспекте физико-математического мира? Прошу прощения, Рафаэль, знаю, что вам пришлось пережить в детстве. Примите мои соболезнования, да, *Pâle действительно влияет на разум, это задокументировано в вашей работе. Нам пока неизвестно в каких количествах. Этого не могло произойти, как это событие…как она могла достигнуть меня, когда я отмерял каждый шаг в разговоре, чтобы все не решалось броском ее кубика. Откуда она это узнала? Неужто отбиваться теперь мне? Улыбкой прикрываю мельчайшую дрожь, но она знает. Голос, тень голоса вторит: — Она была больной женщиной. И умерла моя мать точно не из-за влияния этой аномалии, а из-за звериной природы людей. Да, воздействия на разум определённо есть, но если контролировать… — Вы считаете контроль возможен в бесконечном звене? Вы же работаете вместе с коллегами, они по-разному реагирует, когда вы находитесь с непосредственной близостью? Как реагирует они? Реакция у всех совпадает с нормой, это не то, что было у нее…А если лгали, боялись, неужели моего ответа? Я не уверен, поэтому мнусь. Очень долго, да так, что ее голос становится беспружинным, висячим. — Я понимаю вас, вы по понятным причинам не хотите отказаться от элегантной, развитой теории в обмен на парадокс, который к тому же в голове. Но разум, доктор Рафаэль, это объятие мрака, которое стягивает тиски, лишая оазис Жизнь свободы. Я часто возвращаюсь сюда, — масирует теменную кость, — и вижу там *Pâle, вы же ее тоже видите? Мы с вами очень схожи — лезвиеносно затихла, мерно дыша. Вздыхая, она не забирала воздух у несогласных с ней, а выдыхая никому его не даровала. Она просто наполняла мир надеждой на лучшее. Но что, если и я вдохну этот свет. Задыхаюсь. Но почему так бессвязно, так быстро? Почему я тенью, чувствую ее у себя в голове? Молчу. Снова. Строю оборонительную стену, поэтому та отступает. — Для Ее Высочества у меня есть очень занимательное предложение. Не хотели вы бы в нем стать связующим звеном? — отрезали ножницы. Вожделение. Страх. Ответ. —— Я должен был выйти из этого кабинета с поднятым духом и жаждой взрастить новое на устойчивой почве, которую уже имел у себя под ногами. Но я стоял у двери, будто преодолевая неизвестное мне сопротивление, разглядывая ничто, потому что взгляд рассеивался. К механически-проволочным рукам не поступало натуга мозга, они уже собирались прикрыть обитель тайн. Я предпринял попытку поднять взгляд, когда от пространства уже остался разрез, будто позволяя себе последний шанс спастись. Но от чего и почему это в моей голове? Ее лицо ничего не выражало, лишь моторика рук выдавало ее живое нутро. Она перебирала фигурку короля, ювелирно, с твердостью и тенью решительности. Рассматривала его, будто взвешивая силу. Она очень любит фигурки. Любит, как они запечатлены в моменте и любит, как они не смеют сделать ни шага без ее распоряжения. Дверь закрывается, слышится стук вхождения фигуры на шахматную доску и то, как она произносит… Но что? Имя, я точно слышал имя, но кому принадлежащее и для кого ставшее клеймом? Не знаю, и не думаю, что узнаю. Эта встреча что-то похоронила во мне и что-то воспела. Семя сомнения, которого я так остерегался — на верном ли я пути? Меня одергивают, держат за предплечье. Не мертвой хваткой, нет, кисть расслаблена, но большой палец впивается в тело, как музыкант нажимает на ножной рычаг у основания фортепиано — я знаю, кто это. И вот, считай, четыре точки нежности и одна точка боли: одно должно перевесить другое, но не с ним. Последнее меняет звук в инструменте на более высокую ноту, воспаленную точку в взаимоотношениях, настолько мучительную, что она все рушит. Поэтому мне так сильно не хочется смотреть в его в глаза. — Как все прошло? Все в порядке? Его явно напрягла моя скованность шага возле двери, но почему он решил встретить меня не внизу с остальными, а здесь. Неужто думал, что я с ним поделюсь более полной и невзвешенной весами доверия информацией, выдав все так — чисто? Я не смею ничего от них скрывать, потому что теперь они точно моя команда, поэтому расскажу им все и сразу. Не здесь, а там, где нет сбивающих с мысли глаз и ушей Терьеров. Для утвердительно-положительного ответа достаточно лишь одно слово, все прочие слова придуманы для «нет». Поэтому я просто киваю, чтобы наедине не вступать с ним в диалог. Это телесное движение так многословно, но его отнюдь принимают только в деловой речи, когда как в повседневной от тебя требуют большего вливания в разговор. Оттого я все же поворачиваюсь к нему. Его глаза вырылись ямами двух могил — не высыпается. У меня такие же, ведь не спали и работали в ночное время мы нередко вместе, по крайней мере, так было раньше, но у него это прослеживается сильнее. Может, из-за его стекляшек, а может, из-за бледной кожи. — Уилл, пойдем к остальным, — завершая и подтверждая сказанное поворотом к мраморной лестнице. Он ничего не говорит, а лишь следует за мной — невиданная никогда мной терпимость и согласие в его движениях. Мы шли рядом — параллельные линии, конь и трепетная лань, два совершенно разных мира. Он — понятие, правильно выстроенная линия обоснования, а я совсем иное, хоть и для других я такая же трезвая логика, но несу в себе другое. Даже выписывая строчки здесь, видно, как чувство опережает разум. Ненавижу это, поэтому подавляю, ведь разум должен победить. Игривый своим разнообразием коридор растекался в краях глазниц. Из самого нутра здесь воспевается культура, и самое ценное, что не только здесь, но расцветает и там за окном. А ведь произошло это, потому что человечество сейчас прекратило подготовку к войнам и то самое огромное сэкономленное количество энергии возложило в развитие, просвещение и прогресс. А война, злейший ее расточитель, осталась древним камнем в глубокой реке, нет, к несчастью, не забвения. Перевозчик душ умерших постоянно своим кривым вислом достает этот гранит из своей реки, ведь он не даст людям забыть — как нельзя смыть кровь с рук, так нельзя смыть позор войны. Как же хочется верить, что вся бойня останется на ее шахматной доске, но этому не быть, ведь борьба всегда начинается в сердце. Они стоят, вычерчивая в пространстве знакомые и приятные глазу силуэты. Тельма, окольцовывая руки за спину, водит по рельефу стены, явно собирая хаотичный поток мыслей воедино. Кейси, будучи рядом с таким «оголенным проводом», очень контрастно смотрится со своей спущенной головой и прикрытыми глазами, явно совершая круги вокруг своего сознания. Лишь сухое лицо Михаила, которое иногда передавало краски жизни только через мимические морщины на лбу, ничего не выражало, а взглядом тот, будто повторяя сбор этого оружия, высматривал висячий на стене Спрингфилд, винтовку времен Франконигерийской кавалерии. Он скучает по тем временам, но никогда не подает ввиду, ведь ностальгия — состояние души мерзкое и явно непригодное для бывших солдафонов. Наши шаги сотрясают созданный вакуум, как лучи раннего солнца сырую и блаженно-синею комнату. Лишь Тельма норовится из него как можно быстрее выйти — она слишком чувствует стертый напряжением воздух, поэтому выбегает ко мне, чтобы обхватить мое тело. Тактильная. Иногда даже слишком. И я знаю, что она злиться (я не сказал, что мою встречу перенесли на сегодня), только не может это выразить, поэтому преумножает не скорбь, а любовь, которую безвозвратно отдает остальным. Улыбаюсь, пытаясь усмирить ее глубоко чувствующую натуру. Но ее руки все так же гудят, а сердце колотится, да так, что у нее будто врожденный порок сердца, но я знаю, что это из-за близости и острых переживаний. Смотрю на Кейси, они кивает, снова прикрыв глаза, удивительно, но для меня это более четкий и полный ответ, особенно от нее, такой закрытой. — Как бы в ваших глазах это не выглядело, то ли великой жертвой с моей стороны, то ли поступка явно удостоенного лишь глупца, но все прошло свободно и четко, будто отбивал такт логический маховик, — разъединяю объятия, оканчивая приступ. — И мы получили горазда больше того, что предполагали. Экспедиция в глотку Серости, буквально через несколько недель. В их реакции нет милой гармонии, лишь безумие, душевная смута. Я этого боялся, потому что нашел подтверждения собственного страха в глазах других. — Мы же этого так желали — изменить мир. Что за многочисленными исследованиями, попытками и неудачами совсем перестали чувствовать, что продвигаемся. Но это новая ступень, а у нас мало времени. Нам грозит сама вечность. Верю ли я сам в эти слова? Почему же ожидание нового и хорошего приносит удовольствие, почему же, когда получаешь это становится таким загубленными и поруганным? — Мы ожидали лишь работу с привилегированными учеными, чтобы набраться опыта, а не такой резкий скачок в обрыв, — снимает и протирает очки. — У нас есть время подумать? Уилл неожиданно и прямо смотрит в глаза: начинает беспокоится. Я это обдумал, я попросил у нее время. Отчего-то она была удивлена, ведь спросила она меня, а подумал я об остальных. — Есть. Судьба нам благосклонна. Думаю, можно устроить краткий брифинг, пока не выйдем из этих покоев, — сказал я щадяще, смотря на часы. Без четверти пять. Все больше посвящая их в контекст, я осознавал в себе нечто чужое. Это чувство отрезвляло — все стало другим. В вопросах Серости ее будто интересовал непосредственно я, а не природа этого Ничего. Мы уже были в саду, на который выходило окно ее кабинета. Он не источал аромат, а музыка из ее окон показалась мне просто шумом. После брифинга они оживились, теперь для них эта тема «дозволена», а не «запретна». Но я потерялся в их жужжании — не могу понять человеческую речь. Я бы остановился и отдышался, но я боялся разрушить сот-шестигранник правильной формы, расположенный под углом, рассчитанным до минуты, дабы выдерживать архитектуру строения — речи, банального разговора. Бессильное и холодное отчаяние поглотило меня, да так, что я опомнился лишь тогда, когда нам нужно разлучаться — им за бумагами в университет. Похлопывают по плечу — прощаются, им точно стало легче. А я будто все их тревоги внял в себя, мне дурно. Прибрежный город в такое время суетлив и нагроможден. Скрип тормозов, крик чаек, лай собак — все слилось в одно впечатление ужаса. Брусчатка горела под ногами от заходившего в такт шагов солнца. Я плелся по дорогам, которые напоминали кровеносную систему и все думал, и думал о этом разговоре, о ней, о мире. Ноги сами привели меня домой, ну как домой, в место, где хранятся мои вещи. А еще иногда я там сплю, если не засыпаю в кабинете, не более того. Университет выдавал мне, как профессору и доктору наук комнатку — хорошее сбережение денег, я стараюсь их тратить только на работу. В вестибюле за столиком сидела контролерша, читая газету — нужно не забыть и себе купить. Она записывала входящих и выходящих часто оставляя отвратительные кляксы, ведь держала перо будто кулаком. Улыбается мне обвислыми щеками — ждет удостоверение. Видит меня изо дня в день, но подтверждения, что я — это я, просит постоянно. Глазки прыгают по полному имени в картонке: Рафаэль Амброзиус Кусто. Звучное и складное имя, мне оно нравилось, хоть и связано с ним неприятного больше, чем иного. — Выглядите очень уставшим. Часы проведенных вами лекций были так утомительны? Уже систематический вопрос и простым «да» от разговора не уйти. Перекидываюсь несколькими словами и одновременно не понимаю, что я ей говорю, настолько мои мысли походили не на стройный и успокоительный лад, а на кошмар. Но точно знаю — я солгал. Войдя, я не притронулся даже к рабочему месту, а зверем навалился на кровать. Строгий строй мыслей вызывал ослабление сил и что хуже приток крови через дыхательную систему. Когда она подбирается к горлу, я забываюсь, потому что чувствую близкое ожидание смерти. Даже если они откажутся, я закончу, что начал. Я отправлюсь в экспедицию. Если у мира мало времени, то у меня еще меньше. Серость сгущается день за днем, час за часом, поэтому нужно дальше двигаться в направлении, избранном разумом. Обретение разума есть величайшее достижение человечества, это рационально, а Серость иррациональна. Я точно это знаю, но несмотря на это у меня до сих пор крутятся ее слова. Я читаю написанное и мне больно, здесь слишком много моей второй, искалеченной половины — чувственной, которая шевелилась и жила к услугам каждого. Я должен ее искоренить, ей не место в моей распланированной жизни. Я ее ненавижу, нет, больше — боюсь. Таблетки унимают приступ, но в иной миг они могут меня не спасти. Мои веки не тяжелеют, я прикован к кровати. Потолок, мою вечный спутник, никогда не меняется, он всегда такой же. Я сам выбрал себе такую одинокую жизнь. А может иначе и быть не могло?
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.