Милые детишки

NC-17
В процессе
19
1
автор
satanoffskayaa бета
Фэндом:
Rammstein, Lindemann (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 110 страниц, 40 028 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
19 Нравится 31 Отзывы 5 В сборник

Кто прекрасней всех на свете?

Настройки
Примечания:
      Земля хрустела под ногами, и от каждого встревоженного вздоха в пропасть позади срывались грязевые клочки. На восходе было больно раскрыть глаза — Рейнхард шипел, держась за вывернутое плечо, и всё так же презрительно смотрел вперёд сквозь раздувавшийся на веке синяк; на закате было трудно дышать — Герберт отплёвывал вязкую кровь на траву и давился, захлёбываясь страхом от надтреснутого звука в груди.       Между закатом и восходом всегда одна и та же кромешная пропасть.       — Куда солнце поведёт, туда поспевает луна… — и вновь из глотки вырвался хриплый вдох. — Ну что, поспел, братец?       — А то! — брызжа кровавой слюной, вскинул руки Герберт. — За тобой хоть на край света! Только бы увидеть, как ты сдохнешь в муках.       Они сцепились снова: за грубой хваткой и побелевшими пальцами следовали плевок в лицо и удар в место за сердцем, покуда в головах обоих склизкими червями копошились мысли, — они кусали глазные нервы и воспаляли гудящий от сердцебиения мозг. И каждый ритмичный толчок в груди, выбивая из лёгких дыхание, отсчитывал время назад.       Кажется, две по-неправильному схожих души слишком часто боролись за одно тело — за одно прекрасное полотно, растянутое в раме на крючках. Рейнхард хотел быть и рамой, и крючками, и несущей стеной — Герберт жаждал того же; он даже хотел быть теми красками, что пропитали ткань цветным маслом.       Да как он мог! Не бывать этому — ни за что на свете.

«Свет наш, зеркальце, скажи! Да нам правду доложи…

      Какой же странной была простая истина, в одночасье сделавшая из них заклятых ненавистью врагов.       Они с рождения друг друга невзлюбили, а может, и того раньше: оба точно помнили, что, ещё ворочаясь в материнской утробе, пытались один другому перегрызть пуповину голыми дёснами или затолкать ногами так, чтоб с бульканьем лопнула плацента. Но оба вылезли на свет из тёмной жаркой клоаки, и даже после, барахтаясь в пелёнках, как перевёрнутые на спину жуки, они пинались, кряхтели и как можно больнее хотели ухватить друг друга за младенческую розовую складочку у локтя.       Разорвать в клочья. Искромсать на безобразные лоскуты этот образ, это лицо напротив, что было так ужасающе похоже на собственное. Когда Рейнхард едва ли научился стоять на ногах, он уже со сладострастием жался к гладкой зеркальной поверхности — и в абсолютном гневе смотрел на Герберта в отражении, что с недовольным мычанием и стиснутыми губами тоже пропихивался к зеркалу, стараясь удержаться на узком табурете.       Лицо — одинаково, тело — одинаково; волосы лежали одинаково красиво, и в солнечных лучах светло-голубые и по-детски большие глаза сверкали точно ситец. Мать одинаково целовала их в румяные щёки. Отец с любовью трепал обоих по чёрным волосам. Бабушка и дедушка регулярно встречали их парным молоком и горячей выпечкой, а тётя привозила им диковинные вещицы со всех сторон света. Везде и повсюду — так одинаково, что их словно принимали за одного человека, и от этого руки прошибало дрожью.       — Ты моё зеркальце! — выплюнул как-то Герберт, пока они под окнами дома резвились в саду, и насыпал влажного песка Рейнхарду на голову и за воротник. — Плачь, давай, плачь!       И он захлёбывался слезами, которые, падая, патокой стекали по одежде и оставляли сладкие пятна. А затем швырнул пригоршню песка прямо в глаза Герберту, — тот пошатнулся, осел и разрыдался песчаными и солёными каплями.       Два маленьких, в унисон плачущих мальчика. Мать тогда заслышала лишь один-единственный плач, и в груди Рейнхарда впервые прогремел яростный гром, покуда в расширенных зрачках Герберта блеснула ярчайшая молния, — не могут они быть столь похожими.

…Кто из нас лицом виднее?

      Голубые глаза; яркие, пронзительные, точно холодное апрельское небо, и тонкие белёсые нити мышц в радужке напоминали легчайшие перьевые облака, а окружали их вздыбленные вверх мягкие пёрышки чёрных ресниц, — такая красота не должна быть повторённой. Но Герберт с отвращением глядел в абсолютно такие же глаза напротив и недоумевал.       Возможно ли? Рейнхард ткнул ему толстеньким пальцем в зажмуренное веко.       — Ты украл мои глаза, — капризно проговорил он и тут же по-поросячьи взвизгнул, когда Герберт впечатал ему ладонь в щёку, большим пальцем оттягивая красно-розовую нижнюю губу.       — А ты украл мой рот!       Руки блуждали тут и там, тыкались в кожу и ногтями расчерчивали линии на теле, точно пытаясь пробраться внутрь и посмотреть, а всё ли там одинаково? Но касания с каждым разом становились грубее, хватка — жёстче, терпение — меньше; вскоре они валились кубарем, пытаясь ногтями пробить отверстие в голове: проникнуть в самый мозг и задеть там какую-нибудь извилину, чтобы лицо напротив хоть на мгновение изменилось до неузнаваемости.       Но это был всё тот же Герберт с его мнимым отражением, — Рейнхард полагал так же, когда с ненавистью смотрел на растрёпанные волосы прямо перед ним, что, даже стоя торчком, всё равно выглядели красиво. Как будто в них не застряли песок и каменные крошки, которые на фоне иссиня-чёрных прядей сверкали точно маленькие бриллианты звёзд в ночном небе. И от такой картины сами собой кривились губы — алые, как кровь, и бархатные, — открывая вид на ряд кривоватых перламутровых зубов с молочным отливом.       Герберт желал их выбить все до единого, уткнув Рейнхарда пастью прямо в бордюр и с силой треснув ему по макушке. Он уже видел, как такое делали ночью с парнем какие-то крепкие люди, пока поодаль раздавались женские сдавленные крики, — Герберту, впрочем, было приятнее представлять срывающийся визг замученного брата.       И он знал, что это взаимно. Потому и дрался с исступлением.       Родители, кажется, уставали их разнимать каждый раз, когда бы они не вскочили друг на друга, и тогда отец принимался доставать из шлеек пояса свой кожаный ремень; столь грубый и тяжёлый, с отделанными металлом отверстиями на нём, от которых на пояснице и ляжках оставались вдавленные бордовые следы. Рейнхарду всегда думалось, что его бьют сильнее, чем Герберта, — но затем их с голыми и исполосованными ремнём задницами ставили в разные углы комнаты, и Рейнхард со странной печалью осознал, что даже бьют их родители совершенно одинаково.

…Чей ум ярче и светлее?

      И время тоже шло для них прискорбно одинаково: оно за уши постепенно вытягивало их тела и лепило одному ему ведомые формы, срезая ножом взросления все детские милые складочки. Оно пыталось вложить крупинки разума в ещё пока детские ладони, но оказалось, что в руках Герберта и Рейнхарда они осыпались в пыльную труху, — тогда оно воткнуло им меж зубов сигарету и распалило зажигалку.       Огонь ввысь — и ярость бурлит. Рейнхард плевался в Герберта пережёванным производственным табаком, пока тот тушил об него бычки.       В школе этой приевшейся одинаковости точно стало в разы больше: одноклассники их вечно путали, как и учителя, которым Герберт, переворачивая парты и ломая стулья в кабинете, представлялся Рейнхардом, а Рейнхард, гордо помочившись в горшок с фикусом на глазах директора, с улыбкой называл себя Гербертом, — но по шее доставалось обоим, как и линейкой по рукам за корявый почерк.       — Ты опять фрау Штерн на кафедру жаб притащил?! — в гневе шипел Рейнхард в лицо Герберту под лестницей, пока у того из портфеля доносилось утробное кваканье.       — Вот когда эта старая кошёлка прекратит ко мне придираться, тогда и жаб больше не будет! — притопнул он каблуком, за что Рейнхард лишь сильнее вжал пальцы в его плечи.       — Ты бестолочь, вот она и придирается!       — Это я бестолочь? А ты кусок недоумка! — вскричал Герберт и хлопнул брата портфелем по щеке, отчего его повело в сторону под клокочущий хохот придавленных в карманах жаб.       В ушах этот смех раздавался с усилением: Рейнхард дивился тому, как в раздвоенном и вибрирующем звуке жабье кваканье перебивалось насмешками Герберта и вместе с тем сливалось с ними в один неясный гул. Он с трудом понимал, — учителя, что пришли на звуки возни под лестницей, тоже едва ли понимали, что им делать с двумя взъерошенными и раскрасневшимися мальчишками.       Они бывали такими и у доски: когда, захлёбываясь в жарком споре, один с места, а другой у доски, доказывали друг другу, кто прав, а кто ошибся, — кто кого тупее и во сколько крат, и эти оскорбления метались между ними, как загнанная лошадь.       Оба слишком умные. И оба до крайности глупы.

…Кто из нас кого сильней?

      Любое слово становилось каплей воды на политой маслом раскалённой сковороде: шипение било по ушам точно так же резко и больно, как кулак прилетал в скулу в сантиметре от виска.       Казалось, каждая их драка была в угоду смерти.       И вновь — на школьном дворе, в окружении всякого липкого мусора: чересчур любопытных детей, что пришли радеть за невнятную войнушку, и сортировочных баков, от которых по очереди несло сначала пластиком, затем бумагой и после звякающим стеклом. А им чудилось, что они вновь во дворе своего дома, где после можно будет зарыть труп в песочнице. Всё настолько правильно и чётко: Рейнхард чувствовал себя до крайности чокнутым, когда накидывался на брата с мыслями о том, что даже их драка точно спланирована.       Они будто играли небольшой спектакль, как и во все прошлые разы, — очередной и одинаковый. И этот порочный круг точно был соткан из резины, раз ни в какую не рвался, а только отпружинивал Герберта от краёв и сталкивал его лбами с Рейнхардом в самом центре.       «Бей, бей, не жалей!» — звенели со всех сторон голоса раззадоренных детей. Или же это всего лишь звенело в ушах Герберта от нещадных ударов? Он смотрел точно перед собой и всё хмурился, сомневался, когда от заплывших слёзной пеленой глаз в лице Рейнхарда видел только самого себя, а затем и вовсе пустоту: брат-невидимка проминал под собой зелёную траву и искажал лица одноклассников своим прозрачным телом.       Но так мерещилось до тех пор, пока под дых не прилетал удар. А за ним прокатилась волна возгласов и смеха.       — Это над тобой все смеются! — веселился Рейнхард, слизывая с костяшек сочившуюся кровь. — Слушай же! Слушай и рыдай!       Герберт пыхтел. Пот градом скатывался по лбу и смешивался со жгучими слезами, что гирями свисали с подбородка. А мгновением позже они уже росой осыпались на траву: Герберт кинулся вперёд, сжав тело брата руками, и повалил его наземь с гулким стуком, от которого заныли кости и из груди вырвался сдавленный болезненный стон, — его, Рейнхарда, или же Герберт путал его голос со своим.       — Нет, все смеются над тобой, — прохрипел он ему в сжатые губы и спустя секунду с размаху ударил лбом в лоб.       Кажется, им обоим было одинаково больно.

…У кого слова честней?

      Сигарета прыгала в руках и дрожала, щекоча разбитые губы, — то, что было десяток минут назад, ныне казалось очень далёким.       — Я скажу, что ты первый начал, — процедил Рейнхард и судорожно выдохнул прерывистое облачко дыма.       — Говори, что хочешь, — тут же ответил Герберт, прислонившись спиной к стене школы. — Ты только мечтай, чтоб тебе хоть кто-то поверил.       Вместе с каплями крови, что опадала с их губ, смешивалась вся та желчь, которая, падая вниз, выжигала притоптанную траву, и которой они друг в друга плевались, даже стоя плечом к плечу; оба в одночасье забыли, что подкурили сигареты от одной зажигалки. И старались не думать, что дышат одним воздухом и топчут одну землю — иначе омут отвращения захлестнул бы их с головой.       — Мальчики, а вы чего такие побитые? — вдруг раздался чуть писклявый голос подошедшей девочки, чья тёмно-серая юбочка плавно колыхалась от лёгкого ветра.       Катарина. Рейнхарду она нравилась: её пухленькие розовые щёчки, русые волосы, заплетённые в неряшливую косу, и совершенно чёрные круглые глаза, похожие на большие бусины. Только вот сердце Герберта тоже при виде неё трепетало.       — Да знаешь… — цокнул Рейнхард и, отведя взгляд, затянулся слишком глубоко, отчего на его глазах вмиг выступили слёзы, и он едва не закашлялся, продолжив задушено говорить: — Я со старшеклассниками подрался.       Катарина встревоженно охнула, поднося ко рту ладонь. Герберт недовольно зыркнул на брата.       — Врёт он всё. Его дворняжки погрызли, — он усмехнулся и выдохнул дым прямо Рейнхарду в лицо, пока тот наконец не разразился надрывным кашлем. — Злые такие и ненасытные.       — За ними, помню, визгливая шавка увязалась, — сипло процедил Рейнхард, иногда срываясь и переходя на шёпот. — А, погоди, не ты ли это тявкал?       В зрачках Герберта блеснула сталь.       — Не припомню я там шавки, зато помню, как тебя таскали по всему школьному двору, пока ты визжал как девка, — что-то обожгло уголок рта.       — А, может, тебе показалось, что это я был? — поджал Рейнхард припухлые от ранок губы и крепче стиснул пальцами сигарету. — Сам небось визжал, пока тебя эта самая свора псин драла в зад!       — Мальчики! — отшатнулась Катарина, в испуге закрывая лицо руками, из-за чего на землю плюхнулся её кожаный портфель. — У вас рты чёрные!       Они тогда подумали, что Катарину взволновала их словесная перепалка, но когда она, придерживая задирающуюся юбку, убежала прочь, Рейнхард внезапно почувствовал мелкие горькие крошки во рту.       Он молча посмотрел на Герберта — тот тоже отплёвывался чёрной стружкой грязного вранья.

…У кого богатства мира?

      Такая же стружка осыпалась на их пальцы, когда они закладывали в ружья порох. Только раннее утро; солнце, продираясь сквозь взлохмаченные верхушки деревьев, выедало белым светом глаза.       Рейнхард взвёл ствол, прицеливаясь в пролетающего воробья, и выстрелил, однако серо-коричневая тушка продолжала кружить в небе; тогда он стрельнул снова — в воздухе закачалось лишь мягкое пёрышко. Рейнхард топнул ногой, и под ней мучительно хрустнули полые косточки крыльев: за весь тот час, что он и Герберт подстреливали птиц, вокруг них скопилось по десятку мёртвых тушек, залитых собственной кровью и с тяжёлым куском свинца в их маленьком тельце, что лежало теперь пернатой грудкой кверху с поджатыми ногами-веточками.       — Руки-крюки! — вякнул Герберт с самодовольной ухмылкой и кинул камушек в ближайший куст, из которого в секунду взмыл вверх крылатый ворох. — Пли!       Один залп за другим; звенело в ушах, а отдавалось где-то глубоко в груди, покуда перед глазами мельтешили перья, крылья и распушённые хвосты. Стоял птичий визг, перекликающийся со скрежетом приклада и спускового крючка, но он всё угасал: трепыханий почти не было слышно, лишь птичьи тушки, что ещё секунду назад в истерике бились в воздухе, обгоняя пули, теперь с высоты плюхались в пожухлую траву.       — Эй, это был мой соловей! — в запале крикнул Герберт, когда после выстрела Рейнхарда птица замертво шлёпнулась о землю.       — А ты рот не разевай!       В глаза Рейнхарду бросилась яркая спинка вылетевшей из куста синицы. Столь редко их можно было увидеть во время охоты, что он непроизвольно засмотрелся на её неровный полёт, но затем его точно кольнула в глотку мысль: он непременно должен её убить.       Рейнхард быстро зарядил ружьё, не отрывая взгляда от улетающей в панике пташки, крепче сжал ствол и прищурил один глаз, — синица, хрипло свистнув, воткнулась в грунт в нескольких метрах от братьев. Они мельком переглянулись, и Герберт побежал вперёд, склонившись над тушкой с победой на лице.       Рейнхард подошёл не сразу.       — Смотри-ка, я твою синицу подстрелил, — глумился Герберт, уткнув своё ружьё прикладом в землю и указывая на дрожащую в агонии синицу.       Она была ещё жива, разве что с простреленным крылом и без одной лапки; когда Рейнхард наклонился и осторожно взял её в ладонь, чувствуя кожей, как лихорадочно колотилось её крошечное сердечко, синичка подняла на него свои глазки-бусинки и приоткрыла клюв, — у Рейнхарда болезненно сжалось что-то в груди, а на глазах проступили слёзы.       — Семь воробьёв, четыре жаворонка и одна твоя синичка. Да я богач!       Рейнхард посмотрел на брата — его пальцы тут же сдавили полуживую синицу.       — Сожри её, — скомандовал он, протягивая Герберту испачканный кровью пернатый комок. Герберт удивлённо моргнул, но Рейнхард тут же взревел: — Я сказал, сожри её!       Он налетел на брата, выбивая из его рук ружьё и прижимая к траве, что есть мочи: ногти впились в челюсть Герберта и, раздирая кожу, подобрались ко рту, оттягивая губы и пытаясь разомкнуть плотно сжатые зубы. Рейнхард надавил ему на язык и в одночасье пропихнул синицу в раззявленную пасть, оставив только ободранный хвост снаружи.       — Чтоб ты подавился, — прошипел он, а затем двумя руками сомкнул Герберту рот и держал так, глубоко и рвано дыша, пока брат не забился в конвульсиях.       Рейнхард наконец отпустил его. Герберт, загребая землю, отполз в сторону: его выворачивало в траву на выплюнутый трупик синицы, и Рейнхард с измученной улыбкой наблюдал, как от тушки до губ его брата тянулись кровавые нити слюней вперемешку с желчью.       Теперь их богатства стало поровну.

…И чьё сердце не трусливо?

      — Это моя лань! — громким шёпотом заявил Герберт и пихнул Рейнхарда в плечо.       Они пришли с разных концов леса, ведомые одним лишь цокотом копыт белой лани, что скакала от одного пня к другому так легко и непринуждённо, точно порхала, и своей дивной шкурой отражала полуденный свет. Рассекая лесную поросль тяжёлыми ботинками, каждый грезил о том моменте, когда сдерёт жемчужный мех и окропит дёрн багровой животной кровью, — но те желания были погребены в самой чаще, когда перед Гербертом зарябило его злосчастное отражение.       Рейнхард крепко сжимал ружьё: казалось, он до сих пор видел торчащие из уголков рта брата сизые перья синички, — и от этого сердце покрывалось зыбью. Уж сколько бы времени ни прошло с тех пор, Рейнхарду мерещилась эта чёртова синица в мечтах и кошмарах — зажатая в руках брата и выпотрошенная. Ничего для него не осталось — и именно Герберт его этого лишил.       Он стоял напротив: напыщенный и взмокший от долгого преследования лани, отчего по рукояти его ружья стекали капли пота, — а лучше бы стекала кровь. Рейнхард думал об этом с вожделением.       — Я ношусь за ней вот уже всё утро. Она моя! — прорычал он и, замахнувшись прикладом, ударил брата по руке, выбив у него ружьё.       Герберт взвыл, схватившись за ушибленную руку, и от боли, что импульсами расходилась от запястья к плечу и била волнами в голову, едва ли не осел на землю, — только лишь шорох в глубине лесных дебрей одёрнул его и заставил напрячься Рейнхарда.       Листва мягко шуршала под копытами, и зелёные косточки кустов хрустели, ломаясь об изящную тушу; Рейнхард наставил раздвоенное дуло на шевелящийся в зарослях силуэт, а спустя секунду и стрельнул не глядя. Герберт не успел сказать, что вместо ланьего сопения он расслышал вепрячье хрюканье, что через мгновение переросло в оглушающий визг.       Страх сковал лодыжки, пока глаза наблюдали за мохнатым и пыхтящим свином, в ярости ковыряющим копытом землю; глаза, налившиеся кровью, — точно такие же, как разбухающая рука Герберта, и его розоватые слёзы, что скатывались по щекам от режущей боли. Острой и точной, как те жёлтые клыки, что выглядывали из бордовой слюнявой пасти. Мгновение — и вепрь уже нёсся на них.       Они бросились в одну сторону, зарываясь в землю руками, спотыкаясь о коряги и толкаясь, точно до окраины леса должен добежать лишь один — тот, кто нужен всем.       Рейнхард пихнул Герберта в бок, отчего его занесло в сторону, и он уткнулся лбом в колючий дуб, окончательно осев на землю.       — П-помоги… — еле попросил он, протянув руку.       Тогда Рейнхард кинул ему своё ружьё — и убежал, подгоняемый кабаньим криком. На ладони Герберта он всё ещё видел кровавые перья синички.

…Кожа чья так бархатиста?

      С той охоты минули один день и одна ночь, и, не видя наконец лица брата, Рейнхард широко улыбался своему единственному отражению в зеркале; к нему же льнул и, как живому, предлагал подкурить сигарету. Один-единственный — одна прекрасная и никем более не повторённая картина, какой нельзя было налюбоваться. От мысли, что где-то там, на окраине леса, лежал исполосованный клыками Герберт, у Рейнхарда приятно темнело в глазах и становилось звеняще-пусто в голове — и почему-то сосуще-пусто в груди. Но он гнал эти мысли прочь: когда взглядом ненарочно находил скинутые на пол вещи Герберта, когда вместо своей хватался за его пачку сигарет и даже когда, проходя мимо окна, всматривался на выцветшую тропинку, что извилисто подводила к крыльцу дома.       Никого. А был ли кто-то, кто дожидался этого «никого»? Рейнхард вздрагивал каждый раз, когда ему казалось, что вместе с воспоминаниями о Герберте растворялось его собственное тело.       Вечер уронил солнце, и оно закатилось за горизонт, как уроненная монетка исчезает меж половиц, — пришёл закат. Но Герберт всё не приходил. Рейнхарда трясло в радостной лихорадке, и всё же пепла от выкуренных сигарет становилось больше с каждым разом, как, заслышав мимолётный шорох, он напрягался и впивался взглядом сначала в дверь, а затем и в окно, когда лежал в постели.       — Пожалуйста, только не возвращайся… — процедил сквозь зубы Рейнхард, прежде чем сон сомкнул его глаза.       А когда в кромешной тьме он вновь открыл их, захлебнулся воздухом: Герберт стоял, склонившись над ним и вцепившись пятернёй в подушку над его головой; он глубоко дышал и что-то яростно сжимал в другой руке, покуда Рейнхард, снова всматриваясь в его до отвращения родное лицо, лишь на мгновение испустил облегчённый вздох.       — Я-то надеялся, ты сдох, — с хриплым смехом проговорил Рейнхард и тут же поморщился: с лица брата на его собственный лоб капал липкий пот.       Герберт как-то низко и утробно зарычал; его пальцы, что стискивали наволочку, вдруг вцепились в волосы Рейнхарда и вжали его в подушку. И под тяжёлое сдавленное дыхание нечто острое и дурнопахнущее заскользило по его лицу, разрывая кожу, — крик душил глотку, и слёзы вот-вот должны были сорваться с ресниц, но только боль сполна перекрывал страх.       Рейнхард видел во тьме горящие абсолютной ревностью глаза Герберта и не мог от них оторваться. Он продолжал смотреть в них и тогда, когда Герберт слез с него, вытащив из кармана сигарету и спички, и крошечным пламенем на миг осветил своё лицо: с глубоким порезом на подбородке и содранным скальпом у виска. Теперь как и у Рейнхарда.       А на постели рядом валялся выдранный кабаний клык.

…В чьих глазах блеск аметистов?

      — Вы два идиота! — выпалила Катарина, что пришла их навестить в один из непогожих дней. И пока её указательный палец мелькал то перед одним носом, то перед другим, братья со стыдом, пылающим на их щеках кровавым румянцем, прятали глаза: — На лань они ходили!.. Лучше бы на поляну вышли, вам бы с неба скинули мозгов!       Она стирала спиртом засохшую кровь с их лиц: Рейнхард мучительно млел от её чуть грубых прикосновений; а Герберт боялся лишний раз посмотреть ей прямо в глаза, потому разглядывал лишь её губы — бледно-розовые, обветренные, с шелушащейся кожей в уголках рта, которая воспалённо покраснела и которую проворный язык перманентно облизывал, — или же то, что было ниже губ… Стиснутая бюстгальтером грудь с маленькой родинкой справа, что жуком присосалась к молочной коже.       Герберт терял контроль. Рейнхард позабыл о рассудке.       Когда Катарина села между ними, кидая на пол окровавленные куски ваты, это напряжение стало только сильнее.       — Спасибо тебе… — хмуро пробормотал Герберт, а спустя мгновение внезапно вжался коротким поцелуем в её щёку.       Катарина удивлённо ахнула, а затем с застывшей в жилах кровью почувствовала моментальный поцелуй в уголок рта от Рейнхарда.       — Мальчики… — со всхлипом выдохнула она, но стало уже поздно, когда тяжёлая не по годам чужая рука легла между лопаток, а плечо вжалось в твёрдую грудь.       Тесно, жарко, неправильно — Катарину била дрожь, когда по её телу сновали одновременно четыре жадных ладони, а губы из раза в раз накрывали горячие и влажные рты: Рейнхард, казалось, толкал Катарину в объятья Герберта и с тяжёлой ревностью наблюдал, как тот с упоением сминал её губы, а затем вновь тянул на себя — и воздуха становилось всё меньше. Страшнее стало, когда из головы стали высыпаться сомнения. Катарина помнила свои проспиртованные руки, что обхватили обе шеи, и свой срывающийся голос, когда Рейнхард принялся осторожно покусывать кожу на её ключицах, а рука Герберта спустилась вниз, задирая юбку, и его пальцы разом вжались в склизкую полоску хлопковых трусов, отчего Катарина вскрикнула — и тут же обмякла.       — Герберт… — выдохнула она, но сердца с болью ёкнули у обоих.       — Нет здесь никакого Герберта. Только я, — прошипел Рейнхард ей в губы и дёрнул её кофточку вниз.       Одежда опадала на пол, пачкаясь о запёкшуюся кровавую крошку; сначала стало холодно, а потом резко кинуло в жар — как и четыре руки, что откинули на кровать и, сжимая податливую плоть на груди, животе и бёдрах, выгибали тело в причудливые линии, покуда пальцы с хлюпаньем погружались во влажные места. И вцепившись в руку, что давила на низ живота, и чувствуя солоноватый привкус кожи чужих пальцев в собственном рту, Катарина не замечала лишь одного: как напряжённо и остервенело смотрели в глаза друг другу братья, даже когда их губы едва соприкасались в попытке расцеловать каждую клеточку девичьего тела.       Так хорошо было в одной лишь её горячей и содрогающейся коже — настолько же плохо становилось, как только взгляд метался и не фокусировался на лице, чьи глаза фиолетовым огоньком горели исподлобья, а там, ниже, вжавшись миленьким личиком в пах, сопела Катарина. Герберту хотелось верить, что он уткнул её носом в зеркало.       Но Катарина стонала для обоих одинаково пронзительно, терзала ногтями их бёдра и спины, а затем, утопленная в подушках, едва дыша, прижимала две тяжёлых головы к своей груди и тихонько причитала:       — Вы самые лучшие…       Герберт и Рейнхард досадливо поджимали губы — не могло быть по-другому.

…И чья душа в делах чиста?»

      И никогда иначе не станет. Герберт осознавал это так явственно, что не верил своей глупой улыбке, перекосившей его лицо, — точно разинутая рана, подцепленная, будто крючками, уголками рта и натянутая до самых глаз: ярких и пронзительных, как то было в детстве. Разве что теперь в зрачках колыхался дым, а ресницы были припорошены пеплом.       Герберт с трудом понимал, почему он улыбался, когда ему дóлжно быть скорбящим: он глядел вперёд, а там, у светящегося изнутри алтаря, на коленях стояли Рейнхард в чёрном костюме и начищенных туфлях и Катарина, выглядящая по-нелепому невинно в своём простом белом платье, отороченном кружевом. И рука священника вздымалась над её покрытой фатой головой.       Её все видели непорочной. Герберт видел её, измазанную плотской грязью и бьющуюся в страстной лихорадке, — впрочем, как и Рейнхард. Как оказалось, мало нужно для веселья — запятнать то, что являлось кристально чистым: пролить кровь, как сейчас на дёргающийся подбородок проливались капли терпкого вина, и окропить влагой, подобно грозе, что громыхала за витражами и сотрясала своими воплями стены. Она против...       И на душу Герберта закапал раскалённый воск со зажжённых свечей.       Герберт поправил на пальце кольцо. Кажется, после той ночи, когда комната пропиталась спиртом и пол был устлан ватой, он не мог спокойно спать, мучимый мыслью о том, как бы затащить Катарину под венец: так ему хотелось ей всецело обладать, даже после всех тех жадных прикосновений Рейнхарда к её телу. И она согласилась — так внезапно и быстро, точно ещё со школы была им окольцована.       — Твоя женщина у меня, — издевательски тогда протянул Герберт, стоя позади брата и сжимая в кулаке коробку с обручальными кольцами.       — Совет вам да любовь до гроба… — выплюнул Рейнхард, стоя к нему спиной и затягиваясь сигаретой.       В груди всё болело, и голова звенела — как ныне наперебой рыдали колокола, потревоженные разгневанной грозой, что трепала их металлические языки. Герберт обручился в сильный ветер, который, проникнув в церковь, затушил все горящие свечи и заткнул все ахающие в лживом восторге рты. Только его восторг сейчас был настоящим: покуда за витражами гроза топтала землю, расширенные зрачки, хаотично перепрыгивая с чужих макушек на плечи и опускаясь до пят, разглядывали два силуэта. В ушах громыхало, в глазах рябило, и два освящённых тела в размытом взгляде Герберта как-то выбивались, пошло тёршись друг о друга, и, казалось, от их движений воск со свечей капал лишь быстрее.       Причина восторга была так проста…       — Но мы ведь можем разделить жену, — тихо тогда прошелестело за спиной Рейнхарда, когда он приподнял тяжёлую от раздумий и тоски голову. — Разве что-то нам мешает, брат?       Какой это несуразный восторг — оставаться одинаковыми. Но могло ли быть иначе? Герберт уже протягивал на ладони второе кольцо Рейнхарду. А теперь он зеркалил улыбку брата, сжимая груди Катарины в подвенечном платье и слыша её влажный от поцелуя смех.       Герберт лишь на мгновение поморщился: захотелось как в день рождения загадать смерть своему отражению и разом задуть церковные огоньки. Правильно ли? Гроза выбила стекло.

Рыло зеркальце скосило, Им всю правду доложило. Брат на брата поглядел, Как печален их удел!

      Время стекало, пролившись на зеркало холодной водой, — и всё стремилось вниз, под ноги, марая ботинки и обжигая прохладой пальцы. Только вот одинаковость не стекала вместе с ним: точно приклеенная намертво к зеркалу, она, казалось, никуда не исчезнет, даже если угодить молотком в отражение.       Всё-таки одинаковы — и зря в детстве возникали эти глупые мысли о различиях. Зря... Рейнхард теперь боялся подходить к зеркалу: он воспалённо думал о том, что Герберт больше сгодится на хорошее и гладкое отражение, передав даже ту злую искру в зрачках, какая сгорала, перебиваясь капавшими из уголков глаз слезами, а там, по ту сторону отражающей поверхности, в этом мире обмана и иллюзий, стоял не Рейнхард и не Герберт. Какое-то неведомое существо, что их породнило и принуждало ненавидеть, тыча в лицо дохлыми синицами и вытоптанными на спине пинками.       Рейнхард в ужасе морщился.       Лицо одинаково и тело одинаково. И нежные руки, что обнимали со спины, обжигали так же одинаково, когда над ухом раздавался мягкий голос: сколько бы Рейнхард ни спрашивал, Катарина цедила сквозь ровный ряд зубов одно и то же, отчего вдребезги разбивалась душа, — даже любовь им досталась одинаковая. И от этого становилось только хуже.       Куда подевалась та ненависть, что преследовала их с рождения? Они так долго и упорно искали хоть малейшее отличие между собой, что совершенно позабыли, за что ненавидели друг друга: вроде за похожесть, вроде за то, что делили девять душных месяцев одно чрево, а вроде и за то, что каждый раз напарывались на острый язык.       Смотреться в зеркальце уже было незачем.       — Я, кажется, перестал видеть в этом смысл, — почти шёпотом произнёс Рейнхард, когда сидел на кровати возле брата и слушал его медленное дыхание. — Столько лет прошло… Скажи, ты же ненавидишь меня?       — Я не знаю, — чуть повернул к нему голову Герберт и на мгновение замолчал, не сделав вдох. — Не знаю, за что ещё тебя можно возненавидеть. Видимо, не нужно было нам делить одну женщину на двоих.       Рейнхард плотно сомкнул губы и сжал дрожащие пальцы, ощущая, как от слов Герберта ему, точно пули в голову, залетали воспоминания, от которых в стиснутой ладони на мгновение померещилось холодное обручальное кольцо. Их последний и неправильно закончившийся спор. Но запястье ненавязчиво обхватила внезапно проскользившая по коже рука Герберта, отчего Рейнхард поёжился и тотчас нахмурился.       — К черту всё, давай выпьем? — пальцы стали давить увереннее. — Будь мне братом в кой-то веки.       Рейнхард опешил от того пугающего и приятного чувства, что вместе со словами брата фонтаном разливалось в груди точно так же, как струями проливается кровь, когда артерию пробивают ножом. Как странно: всего страшнее оказалась добрая улыбка, а не пестрящий искрами оскал, и когда Рейнхард прислонился лбом к плечу Герберта, внутри него что-то с надрывом треснуло.       Оказалось, что лопнул угол зеркала.       — Веди меня.

Как жестоко любованье Их природной красотой И всеобщее признанье, Окружившее горой!

      Напились — хотели вусмерть, а получилось лишь вполсилы. Под потолком в полуночной тьме комнаты расстелился сигаретный дым; бумага тлела под пальцами, и когда стала обжигающе лизать кожу, Герберт скривился, судорожно вздохнув, — сидящий на подоконнике Рейнхард его отзеркалил. Нарочно ли? Он потряс рукой и болезненно сморщил нос, но затем его лицо тотчас разгладилось, а дыра, именуемая ртом, вновь стала засасывать в себя едкий дым.       — А вдруг я подмешал в шнапс яд, — зачем-то нарушил он тишину, глядя на Герберта смешливым взглядом.       — Ну и пусть, — отмахнулся он, подойдя к подоконнику. — Может, если я наконец сдохну, ты перестанешь быть такой тварью.       Рейнхард рассмеялся, кажется, впервые за столько лет, и Герберт даже смутился, увидев усилившийся от смеха алкогольный румянец на щеках брата: почему-то вместе с ним он больше походил на ребёнка, и блестящие спокойным голубым огоньком глаза лишь сильнее гнали время вспять, когда Рейнхард вновь посмотрел Герберту точно в зрачки. Как в глубоком детстве он скорее приближал себя к зеркалу, так и сейчас два одинаковых лица находились слишком близко друг к другу.       — Делай, как я… — вдруг прерывисто сорвалось с губ Рейнхард, и, нервно отставив в сторону стакан, он тут же спрыгнул на пол.       Он задирал руки кверху, прогибался в спине и подворачивал ступни, крутя головой, точно та болталась на шарнире, — и Герберт повторял всё в точности до дрогнувшего мускула. Всего лишь его зеркальце... После лёгшей на щёку горячей руки и судорожного вздоха, втянувшего выдох из чужого рта, он перестал так думать.       В поцелуй это переросло как-то слишком резко: Герберт даже не сразу различил сместившиеся на шею пальцы и накрывшие рот сухие губы, которые в мгновение стали мокрыми. Не было никакой нежности или жестокого возжелания: Рейнхард целовал его исступлённо, грубо сминая губы, точно и не целовал вовсе, придумав новый способ соперничества, и ныне брал верх, покуда его пальцы давили на трепыхающуюся артерию на шее Герберта. Он тяжело дышал — и каждый раз срывался, когда пробившийся к горлу воздух оборачивался в слюну и оседал на языке стеклянным привкусом. Руки у обоих дрожали точно в лихорадке, и эту дрожь не смогли унять ни крепкие объятья, ни вонзившиеся чуть ли не в самое мясо ногти, когда Герберт бесстыдно прижал к себе Рейнхарда, чьи ноги будто нарочно стали подгибаться. Только в тот момент он на задворках своих мыслей услышал тихое «держи меня» и чуть не рухнул сам, когда Рейнхард, на миг оторвавшись от его губ, едва различимо просипел эту просьбу.       Зеркало, теперь накрытое чёрным полотном, снова затрещало под тяжёлой рамой, и этот звук усиливался с каждым вздохом, возвещающим о растущем желании, и неверным прикосновением, от которого задиралась одежда, оголялась плоть и скрежетала пряжка ремня. Только когда Рейнхард толкнул Герберта на кровать, оба ощутили резкую боль на кистях рук — а в углу комнаты тем временем раздался очередной треск. И на руках, от пальцев до запястья, разверзлась кровавая трещина.       Шумное дыхание прервалось и затаилось, когда Рейнхард, прихватив зубами нижнюю губу брата, всё же отстранился, давясь густой проспиртованной слюной.       Герберт тут же плюнул ему в лицо.       — Мерзость какая, я-то был уверен, что моё отражение целуется лучше, — проговорил он не своим голосом, грубо утирая собственную щёку.       А Герберт отпихнул его, с отвращением чувствуя, как пощипывало припухшие губы и как на руке засохла бордовая трещина, раскроившая руку надвое.

Зеркальце разбили братья; Чтоб уйти им от проклятья, Узнать пошли у бабки-Смерти, Кто прекрасней всех на свете!

      Они перестали меряться мускулами и загонять друг друга в лесную чащу, дабы пробудить свежей плотью аппетит ненасытных зверей. С разлетевшимся на мириады осколков зеркалом братьев более не беспокоили глупые вопросы о совершенствах одного и уродствах другого, — они просто хотели друг друга убить.       Изничтожить и выжечь со всех отражений повторённое лицо, которого никогда не должно было существовать; хотелось избавиться от этой тяжёлой ноши и гордо осознавать, что столь прекрасная картина в выточенной из золота раме лишь одна — и стена, на которой она висела, не стоит напротив такой же стены с точно такой же картиной.       Не давало покоя лишь одно, носившее по кольцу на разных безымянных пальцах.       — Катарина… — задыхаясь, прошептал Герберт и крепко сжал женские плечи. — Давай сбежим?       — Ах, ну что ж такое… — поморщилась она. — С чего бы это?       — Я хочу быть тебе единственным мужем. Вспомни, мы ведь поженились раньше, чем ты с Рейнхардом.       Он всматривался в насупленные тонкие брови и старательно закрывал глаза на тот ненавистный образ брата, который успел присосаться и к хорошенькому личику Катарины: она смотрела на него затравленно, сложив руки на груди и точно специально пряча кольцо на левой руке, — кольцо, подаренное им и занявшее верное место на её аккуратном пальце, видимо, было ей не так дорого, как то, что сдавливало фалангу на правой руке; сейчас именно оно отсвечивало ночным бликом прямо в глаза Герберту.       — Это всё вздор, — выпалила Катарина и упёрлась ему ладонями в грудь то ли чтобы успокоить, то ли чтобы поскорее оттолкнуть и кинуться в точно такие же объятья сильных рук. — Рейнхард уже подходил сегодня утром ко мне с этим вопросом. Вы что, сговорились?       Герберт ослабил хватку, внимательно рассматривая серьёзное выражение лица Катарины.       — И что ты ему ответила? — неуверенно спросил он, а затем ещё тише добавил: — Неужели согласилась?       — Ещё чего! — вспыхнула Катарина. — Я вышла замуж за вас обоих, с вами и останусь, как бы вы друг друга не ненавидели. И делайте с этим что хотите!       Что же ещё оставалось делать? Герберт тяжело вздохнул, а руки сами собой сжались в кулаки.

Бабка мысли их прочла — Вновь пред ними зеркала…

      Все смеются над ним — Рейнхарда била колючая дрожь в столь обыденные моменты, которые раньше не смели его беспокоить: он не мог спокойно дышать, краем уха постоянно слыша, как любой его вдох повторялся очень тихим выдохом где-то за спиной, но стоило ему обернуться, как он не видел никого. Пустое место. Он ощущал, как сам пустел изнутри.       Волны бились об острые камни где-то на самом дне расщелины… Этот отзвук заполнял не только сознание Рейнхарда.       Он никому не нужен, — Герберт не мог спать уже которые сутки, затылком чувствуя, как нечто извне пялится на него совершенно стеклянным взглядом из тёмного угла комнаты. Пустота пришла за ним. Он смотрел на осколки зеркала, что вонзились между досок пола и как лунные слёзы скатывались вниз по их острым углам, и ему хотелось реветь, словно в детстве спрятавшись с головой под одеяло: в разбитом отражении зияла дыра, что засасывала в себя полуночный свет и еле слышно шелестела утренним лёгким ветерком, приносившим с собой приторный запах зелёной травы.       На том обрыве сейчас цвела весна. Герберт и Рейнхард думали лишь о том, как будут плеваться землёй и глотать проголкую зелень.       Их ныне последний спор. Последний немой вопрос, адресованный невесть кому, — себе ли? Герберт с тоской разглядывал в темноте свои потрескавшиеся руки, боясь проронить хотя бы одну кровавую каплю на постель. Нет, он не знал ответа. И Рейнхард, эта мерзкая копия его лица, тоже не знал ничего, оттого ничего и не говорил вразумительного.       — Я буду ждать тебя на обрыве, — не сказал, а точно плюнул: Герберт пошатнулся, стоя у открытого окна и выкуривая уже третью сигарету подряд, когда эти слова прилетели ему в затылок. — А не придёшь, я тебя из-под земли достану.       — Приду, не утруждайся, — пробормотал он, а в сжатых до побеления пальцах с хрустом надломилась сигарета.       На подоконник мелкой стружкой посыпался чёрный табак. Такой же сыпался с их ртов, как когда-то давно, пока они с натянутыми улыбками сидели на полу у колен Катарины и, вглядываясь в её непонимающие тёмные глаза, аккуратно дотрагивались губами до её пальцев и побледневших коленок. Рейнхарду хотелось уже сейчас сорвать с её левой руки ненавистное кольцо и закинуть куда подальше да поглубже, чтобы нельзя было дотянуться рукой и увидеть вооружённым глазом, — только вот Герберт тоже мечтал об этом, так яростно и отчётливо, что его мысли чёткой тенью грубых слов вырывались прямо из-под его век и струились по лицу, как теперь текла тушь по щекам заплаканной Катарины.       Взошло такое яркое и румяное солнце, разогнав все угрюмые тучи. Его бы потушить, вылив на него ведро воды: Катарина с ужасом, от которого замирало сердце, провожала растерянным взглядом две ссутулившиеся фигуры, что шли бок о бок и, верно, в последний раз крепко держались за руки.       Как жаль, что от ведра воды солнце наоборот сияет только ярче.

«Вынь мне душу, растерзай, Мой труп под соусом подай: Себе отрежь большой кусок, Что не поместится в роток…

      Земля хрустела под ногами — уже который час. На плече жёсткий хват, тем временем в макушку вцеплялись всей пятернёй, вырывая клочки волос; Герберту становилось дурно, когда он вспоминал совсем другие прикосновения брата к своему телу. Но никакие поцелуи не разжалобили те губы, что ещё с рождения кривились в отвращении и отплёвывали грязных личинок в ушные раковины: и что-то больно грызло мозг всё это время, дёргало за извилины, а ощущалось, как тянуло за ниточки, принуждая втаптывать в землю своё отражение — или же себя…       Герберт не понимал. Рейнхард не хотел понимать. Он вдруг тяжело выдохнул и повис на нём, утягивая на промокшую от пота землю.       — Не могу больше… — еле выговорил он сквозь срывающиеся с губ клубы пара, а Герберт невольно положил ему руки на плечи, пытаясь удержаться на ногах.       Оба глубоко и нервно дышали, ощущая, как каждый резкий вздох обжигал изнутри лёгкие, — и когда из глотки со свистом сорвался неровный смех, Герберту стало ещё больнее. Его пальцы стискивали влажную крепкую спину и зарывались в мягкие волосы на затылке брата; их бы оттряхнуть от пыли и присохших травинок, отмыть тело от кислого пота и утереть с лица жёсткие слёзы. Герберт желал этого и для себя, когда спустя мгновение стал подтягивать Рейнхарда, пытаясь поставить его на ноги, но тот лишь тяжёлым грузом продолжал болтаться на его поясе, сдавив бёдра, и не хотел отпускать.       — Мне всегда так нравилось смотреть на твои слёзы, ещё с самого детства… — прогудел его голос и тут же отрезонировал где-то в утробе. — Меня это всегда ужасно веселило… А от твоей кривой улыбки хотелось рыдать.       — Да, мне тоже было приятно смотреть на твои рыдания, когда я пристрелил твою синицу.       Рейнхард засмеялся, хрипло и сбивчиво, отчего стали содрогаться его плечи, и потёрся колючей щекой о живот Герберта, так и оставшись стоять на коленях и упёршись взмокшим лбом в брата. Но минуло мгновение, за ним второе — и смех перерастал во что-то жуткое, скрежещущее и клацающее о зубы, пока наконец оно не превратилось в утробный вопль. Герберт лишь в последнюю секунду заметил, как брат загребал ногами землю, стремительно продвигаясь ко обрыву, а затем — с глаз долой, и земля ушла из-под ног.       Рейнхард всё же поднялся. Его прелестное зеркальце безмолвно падало прямиком вниз, и почему-то в момент стало так мучительно-спокойно, точно и не было ничего: ни драки, ни синицы, ни брата, ни трещин на руках, что разом затянулись со склизким звуком, раздавшимся где-то глубоко в голове.       Какой же простой была та истина, что их так и не породнила. На Рейнхарда вылился страх как из ведра: на самом дне обрыва со звоном раскололся Герберт, упав на гранёные камни. Тело, стоящее в гордом одиночестве на обрыве, пошатнувшись, упало замертво.

…Лижи тарелку под конец — Я ревности твоей венец!»

Примечания:
19 Нравится 31 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (9)