Часть 1
19 августа 2022 г., 18:53
Перевал.
Хруп… хруп… хруп… хруп… Шшшш…
Каменная осыпь зашуршала, заговорила под двумя десятками подошв кроссовок и тяжелых армейских ботинок, разбитых долгой дорогой. Чье-то чертыхание, чей-то предупредительный выкрик, и вот, в считанные секунды все десять оказываются внизу, у подножия
Камень, камень, камень, камень… насколько хватает глаз. Каменистая пустыня, скалы, ущелья, колючий цепкий кустарник, выгоревшие серо-седые клочья травы, белесые солончаки. Хуже всего бывает, когда тропа теряется в песчаных осыпях, в которые беспощадное солнце и ветер медленно, тысячелетиями перемалывают эти скалы. Тогда над цепочкой след в след идущих друг другу людей повисает почти невидимое красно-бурое облачко, взмывающее из-под ног и оседающее вниз, покрывающее руки, лица, взлохмаченные волосы, песок набивается в ботинки, режет кожу, скрипит на зубах, оставляя во рту горячий вкус металла и земли. А солнце палит все так же безмолвно.
— Чертова сковородка, — ворчит один, стирая с лица пот, заливающий глаза. Пыль на его рукаве, на его лице, мгновенно смешивается с влагой, добавляя еще несколько разводов к и без того покрытому грязевой маской лицу.
Остальные молчаливо соглашаются, берегут оставшиеся силы, необходимые для подъема на следующую вершину.
Тропа, узкая, почти незаметная, то ныряет в каньон, то взмывает обратно, наверх, к следующему гребню, но везде одно и тоже: камень, песок, чахлая растительность и невыносимая жара. Они должны пересечь перевал и выйти в долину через несколько дней. Там, по крайней мере, будет вода.
Должна быть.
Десять человек идут цепочкой, почти пригибаясь к вздыбившейся им навстречу земле. Воротники расстегнуты, спины взмокли под тяжелой ношей, легкие жадно глотают разреженный воздух, и одежда блестит от пропитавшего ее пота.
Тот, кто недавно проклинал здешнее пекло, не выдерживает. Он останавливается и снимает нагретую солнцем жестяную флягу с пояса. Его рука делает чарующие взбалтывающие движения, словно в сосуде не обычная теплая вода, от которой только мутит в такую жару, а лучший виски. Он оборачивается и, откручивая пробку, сначала жестом предлагает напиться человеку, который терпеливо ждет за его спиной. Тот отрицательно качает головой, опуская взгляд к наручным часам. Его лицо, как и у всех покрытое разводами пыли, смешанной с потом, ничего не выражает. Кажется, что он дремлет. Человек с фляжкой усмехается и пьет.
Два маленьких глотка. Два маленьких или один большой. Это выбор. И каждый в цепочке делает свой выбор раз в два часа. Это несложное арифметическое вычисление с использованием правила, вызубренного еще до первого посещения школы. Это их единственный выбор… пока.
— Ты вообще еще не пил сегодня, — замечает он своему невольному соседу в цепи, пряча фляжку после того, как заветный выбор сделан. — Собираешься принимать душ вечером?
Тот никак не реагирует. Его глаза, прищуренные ровно настолько, чтобы можно было видеть каменистую дорогу под ногами, с одинаковым интересом рассматривают и спутника и нависающие над тропой красные скалы.
Тот отворачивается и, беззвучно выругавшись, продолжает путь.
Хруп… хруп… хруп… хруп…
Солнце похоже на огромную лампу. Его лучи припекают затылок и раскаляют поклажу на уставших натруженных спинах.
Хруп… хруп… хруп…
Кажется, что ноги погружены в горячее масло. Они мечтают о высокой росистой траве, светло-зеленой речной воде и кубиках льда, голубоватых, прозрачных и крепких как бриллианты.
Хруп… хруп… хруп…
Шшш…
Пыль поднимается и оседает ровными облачками, такими же монотонными и привычными, как скрип обуви и хруст камня. Пыль набивается в уголки прищуренных глаз и хрустит на зубах.
Хруп… хруп…
Жара.
Предпоследний в цепи вновь останавливается и нервно тянет свою флягу, чтобы напиться. Но ему мешает сосед: так часто пить нельзя. Тому, похоже, наплевать, он отталкивает удерживающую его руку и вновь тянет горлышко фляги к губам. Но ему вновь мешают, дергая его кисть в железных тисках своих пальцев, безмолвно приказывая остановиться.
— Да пошел ты! — яростно хрипит его оппонент, сильнее дергая руку, пытаясь избавиться от крепкого захвата.
— Эй! В чем дело?! — крик доноситься с гребня скалы, за которую перевалила уже почти вся маленькая группа.
Человек на вершине бережет легкие и не повторяет вопроса. Двое внизу молча смотрят друг на друга.
— Да пошел ты, — повторяется уже без всякой злости.
Захват ослабевает, и рука с флягой вздрагивает от неожиданно обретенной самостоятельности. Так и не сделав неурочного глотка, человек прячет драгоценную воду и спешит туда, где уже ждут ушедшие вперед спутники. Замыкающий в цепи все так же равнодушно следует за ним. Его лицо остается не подвижнее гипсовой маски. Он поднимается медленно, размеренно, ни на секунду не ускоряя шага. Он не воспринимает путь по этой дороге как борьбу с ней. Он не морщиться, не так часто, как остальные вытирает лицо, не сплевывает в придорожную пыль слюну пополам с раскаленным песком. Его грудь равномерно поднимается и опадает под клетчатой рубашкой.
Человек наверху все еще ждет его и спрашивает, когда тот проходит мимо:
— Все в порядке?
Молчание. Кивок.
Хруп… хруп… хруп…
Шшш.
Вчера они миновали развалины атомной электростанции. Они прошли в тридцати милях от устрашающих руин, выглядевших, в окружении алых гор и алой земли, словно куски бразильского рафинада в глиняной сахарнице. Ослепительно белые камни обжигали нежную сетчатку глаз под лучами равнодушного к мукам людей солнца. В безмолвной пустоте иллюзорное шуршание гейгеровских счетчиков походило на шепот. «Шепот ангелов», — мрачно пошутил кто-то. Одному Богу известно, какую «дозу» лучей они получили вчера. Казалось, здесь, на плато, все было мертво под вечно раскаленными лучами. Даже останки животных, попадающиеся на пути, высохшие и мумифицировавшие.
Тропа снова ныряет в расселину между скалами, где проход такой узкий, что камень, кажется, сжимает уставшие плечи. Несколько секунд влажной тени, почти неощутимой в душном раскаленном воздухе, и солнце снова щиплет обожженную кожу на затылке.
Шуршащий кроваво-красной осыпью склон спекает прямо в ущелье. Прыгая и увертываясь, камни летят в бесконечно глубокий зев каньона. По затерявшейся в их неверной россыпи дороге переправляются поодиночке, жесткими ладонями держась за страховочную веревку. Впервые развернутая, она неожиданно издает долгий свистящий звук, поколебленная воздухом, который, вытекая здесь, меж скал, создает некое подобие ветра. Кто-то дышит и молча улыбается. Легкие жадно расправляются под напором горячего разреженного воздуха.
Он идет последним, продев край страховки в ременную петлю на поясе джинсов. Он проделывает этот путь с не то улыбкой, не то гримасой на покрытом грязевыми разводами лице, замечая коршуна в выцветшем бледно-голубом небе.
Птица планирует, совершая круг над ущельем, многократно отражающемся в ее черном зрачке.
Единственная движущаяся точка в выжженном небе.
— Что он жрет в этой чертовой пустыне? — лениво спрашивает кто-то, как и остальные, жадно наблюдая за полетом коршуна.
— И чем ты только занимался на уроках в средней школе?
— А он их прогуливал, — раздается другая насмешка.
Коршун завершает круг и решает спикировать в каньон.
— Все, вечеринка окончена, — раздается усталый выдох.
Снова выстраиваются в цепочку, снова выгибаются под тяжестью груза и солнца усталые спины. Путь продолжается.
Он все так же идет последним. Его голова непокрыта и, невесть откуда берущийся слабый горячий ветер, больше похожий на болезненное дыхание, ворошит выгоревшие волосы. Взгляд прищуренных глаз скользит по тропе.
Хруп… хруп… хруп…
— Осторожнее!
Он поднимает голову, когда неожиданно натыкается на спину идущего впереди.
— Осторожнее, — снова ворчит тот, отвинчивая обжигающую пальцы нагревшуюся пробку фляги.
— … не раньше, чем мы спустимся, — доноситься тихий выдох в ответ.
— Да пошел ты! — торжествующе бросает тот, кто держит свою флягу.
Неосторожное движение нетерпеливой руки заставляет воду выплеснуться изрядной порцией из узкого горлышка, и секундой позже, так же как и воду, злость ее хозяина.
…Кровь из рассеченной губы попала ему в рот.
Теплая, отдающая железом.
Он облизал губы, чувствуя первую, начиная с сегодняшнего полудня, каплю влаги в пересохшем рту.
Солнце припекло увлажненную ранку, с запозданием принеся боль.
Ему хотелось чувствовать боль.
Иногда.
Это хотя бы напоминало, что он еще жив.
Но сейчас был не тот случай.
…— Как ты?
— Он спятил!
— Заткнись, Хоумленд! С тебя хватит на сегодня! Иди вперед!
— Господи, да парень явно перегрелся!
Странный звук обрывает истеричный выкрик.
— Вперед, я сказал! Дальше пойдешь со мной!
Удаляющиеся шаги. Приближающиеся шаги. Шуршание одежды.
Рука, грубая и жесткая, приподнимает его подбородок, и солнце так беспощадно режет глаза, что ему приходиться крепко прищуриться.
— Неотразим, — доноситься бурчание откуда-то сверху.
Он отдергивает голову, пригибаясь к коленям. Все та же крепкая сухая рука проходиться по его волосам, чуть ероша их: не то пожурила, не то приласкала как ребенка, чья шалость обернулась тем, что была разбита любимая мамина ваза.
— Рэнди!
Рэнди в полусотне метров отсюда. Понадобиться время, чтобы она сначала оценила перспективу возвращения назад по проклятой каменистой тропе, а затем начала движение.
Понурив голову, он наблюдает, как, взметая пыль и разбрасывая мелкие камни, к нему приближается пара тяжелых армейских ботинок. Он прикрывает уставшие глаза, изгоняя обувь из поля зрения.
— Вставай, — полупросьба-полуприказ.
Веки подымаются помимо его воли, снова демонстрируя глазам чужую пропитанную пылью обувь. Хозяин ботинок, не выдержав, опускается на корточки рядом, ловко кладя горячий затылок пострадавшего на изгиб локтя, чтобы, оценив ярко алеющие ссадины на лице, огорченно цокнуть языком.
— Твои родители не учили тебя не связываться с плохими мальчиками?
Он молчит, и она, воспользовавшись этим, прикладывает сухой марлевый тампон к его кровоточащей губе. Нет воды, чтобы промыть царапины, и солнце щедро прижигает свежие следы, почти незаметные на лице, приобретшем цвет охры. Бинт царапает кожу, быстро впитывая яркую алую каплю.
— Дерьмо, — доноситься до него сердитый шепот Рэнди, — в этом пекле я даже не могу сделать тебе противостолбнячную.
Рэнди — врач.
Была и, по крайней мере, осталась им.
Она никогда не говорила «была». Она врач. Это больше, чем приобретенная когда-то профессия. Врач. Мало что осталось. Без белого халата и стетоскопа, без палат и мониторов. Пациенты — это то, чего хватает в избытке.
— Вставай, Малдер! Я не собираюсь загорать здесь из-за тебя.
Теперь она пойдет рядом с ним.
Высокая как он, черноволосая как он, загорелая до черноты. С минуту они идут рядом.
— Что вы не поделили с Хоумлендом?
Ему даже не надо смотреть в ее глаза, он знает, что там. И он молчит.
— Здесь такая… пустота… — шепчет она, пытаясь избавиться от повисшей тишины, нарушаемой лишь звуком их шагов.
И все так же смотрит в его лицо, словно пытается прочесть его мысли.
Она почти пугается, заметив усмешку на его запекшихся губах.
— …здесь больше… — слышит она отрывистый шепот.
Тропа слишком узка для двоих, и он остается позади, созерцать рюкзак на ее спине. Она идет молча, несколько минут думая о том, что он хотел сказать.
В его голове мысли улетучиваются подобно каплям воды под добела раскаленным солнцем.
Сейчас они были не нужны ему. Воспоминания и видения, не приносящие ничего, кроме ноющей боли. Скоро будут другие мысли, идеи, коварные и изощренные способы, проскользнуть, прокрасться, уничтожить, уйти.
Выжить.
Последняя мысль была доминирующей. Он, одержимый смертью, делал все, что жили другие. Искупая вину за все жизни, что он не смог спасти.
— Малдер, тебе плохо? — Это Рэнди обернулась, внезапно не услышав привычного звука шагов за спиной.
Он отнял руку от занывшего виска.
— Я в порядке.
Недоверчиво кивнув, она отворачивается, чтобы продолжить путь, а его теперь вовсе не занимает дорога.
Память, словно хищная птица, пожирающая его раз за разом, впивается в мозг, в тело, в сердце, заставляя вновь и вновь думать, помнить, знать. В этой жизни его изумительная, фотографическая, жестокая память была его совестью.
Его отец. Его сестра. Его друзья. Его сын. И его партнер.
Выжженные в его сердце. Его память была беспощадна, хотя он даже ни разу не просил о милости. Никакие мольбы, никакие кошмары не стерли бы из памяти воспоминания о них.
Скалли.
Он помнил все: голос, жесты, улыбку, глаза, руки. Ее упрямство, ее силу, ее веру.
Ее нежные губы, теплые и щедрые.
Осторожный поцелуй, словно благословение перед решающей битвой.
О, Скалли! Тогда он еще не знал, что томящее их предчувствие исполниться в точности.
Он помнил, хотя у него было почти три года, чтобы забыть. Слишком мало, чтобы забыть. Сколько жизней понадобиться ему, чтобы забыть!
— Ммм.
Он даже не понял, как громко простонал сквозь крепко сцепленные зубы.
— Малдер? — Рэнди приблизилась, обеспокоено трогая его плечо. — Малдер, ты в порядке?
— Да.
Он не поднял головы, внутренне содрогнувшись при звуке своего имени… фамилии,… нет, имени, того, которым она называла его, она, его Скалли. Молнии полыхнули под плотно прикрытыми на секунду веками.
Столько дней время текло как песок меж пальцами, а они даже не знали об этом, не видели, не замечая времени. Короткое человеческое счастье, такое же простое, незамысловатое, как песок, такое же непостижимое, как само время.
Скалли.
Самый сладкий, милый, желанный звук на свете. Ее имя. Как заклинание, талисман, оберегающий от нечаянной беды.
Скалли.
Склонившаяся над ним, на корточках сидящим у стены, на подземной стоянке отеля «Уотергейт». Ее рука мягко касается его волос, чтобы погладить, утешить, словно обиженного ребенка. Нежная улыбка и простые ободряющие слова.
Его вера.
В дверях его квартиры. Мягкий нежный поцелуй в лоб, как печать, как клятва, как обещание быть вечно с ним.
Его надежда.
Прозрачная слеза скользит по бледной щеке, когда он наклоняется к ней, но сквозь слезы она улыбается: ты прав, Малдер.
«Ты заставляла меня бороться, заставляла верить. Благодаря тебе я стал честным. Я всем тебе обязан…».
Его жизнь.
В мягком полусумраке ее спальни обнимающая его. Ее губы раскрываются навстречу его губам, и все его существо устремляется к ней в нескончаемо долгом поцелуе.
«Истина, которую мы оба знаем».
Его любовь.
У порога, у открытой двери, провожающая его. Улыбка, как обещание скорой встречи, с полным знанием того, что для разлуки отпущена вечность, и невыносимая мука в прозрачных глазах. Нежное прикосновение пальцев к щеке. Влага ее слез на его коже, когда он крепко прижимается щекой к ее щеке.
Множество часов невыносимой тоски. Ночи, до краев полные боли, когда в тишине крошечной комнаты мотеля он молча оплакивал свои потери. И не с кем было разделить эту тяжесть. Дни, пустые и однообразные, текли один за другим в мелочных заботах, но память, неусыпно следящая за каждым его шагом, не оставляла даже днем, потому что в этих днях не было Скалли. Той, которая была с ним всю его жизнь. Которая была его жизнью.
Оставались только вечера, когда строчки ее писем расплывались перед его глазами, и ему казалось, что в пустой комнате ее голос шепчет ему о боли и надежде, и о том, как сильно она любила и любит его, о ее тоске и страхе, и об их маленьком сыне, которого ему пришлось оставить вместе с матерью.
…Новый стон заклокотал в пересохшем горле! Остановил вовремя, не дал вырваться наружу, привести к новым расспросам, вызвать недоумение и слепое сочувствие у той, в чей затылок упирался его взгляд. Не замедляя шага, отер испарину со лба и расправил плечи, заставляя себя идти свободнее. Расслабиться не вышло. Мышцы тугими канатами обвили тело. Снова и снова вспоминая все, он проходил через свой ад, не замечая дороги прищуренными глазами.
Уильям.
Его сын, рожденный женщиной, которая, как считали, была бесплодна.
Его чудо, на которое ни он, ни Скалли не смели даже надеяться.
Крошечное свидетельство его жизни, собранной из осколков непрочной памяти, где призраки властвовали так долго.
Он помнил его синие как у матери глаза и пухлые губки, улыбающиеся или капризно надутые. Помнил безмятежное личико в минуты сна, когда посреди ночи он стоял у колыбели в спальне и втайне любовался им. Помнил крошечные кулачки, сжимавшие его пальцы, и упрямую силу ручонок, обнимавших его за шею, когда он укачивал его, своего сына. Нежность и силу, что он чувствовал вместе с теплом и приятной тяжестью маленького детского тельца в своих руках, мужественность, желание приласкать, защитить.
Он не смог даже этого. Разбитый сомнениями и слишком долго ощущавший лишь собственное бессилие. Он оставил своего сына и любимую женщину и получил раздирающую на части боль и нескончаемое одиночество, более жестокое и полное, чем он когда-либо до этого знал.
«Малдер, когда он повзрослеет и спросит об отце… Что я смогу ему сказать?»
Но ни он, ни Скалли даже не подозревали, что очень скоро им предстоит еще более долгая и тягостная разлука….
Хруп… Хруп… Хруп…
Тропа свернула, и теперь солнце светило справа, опаляя щеку, припекая ухо. К вечеру кожа там покраснеет, воспалиться, а через несколько дней начнет шелушиться прозрачными чешуйками.
Интересно, кто первый придумал выстроить полигон в этих чертовых горах?
…Улицы не было. Он с трудом понял, где находиться ее дом только по обгоревшему высокому клену, чья крона пожелтела и все еще тлела от нестерпимого жара. Но как только он понял, что произошло…. Там, под грудой обугленных, спекшихся в пламени кирпичей осталась его жизнь. А его уделом отныне должна была стать смерть.
Его вера никогда не была верой христианина. Он не посещал месс, не бывал на проповедях, не возносил беззвучные молитвы за семейным ужином. Но в тот раз он молил неведомого Бога о жизни. Так горячо и всеми словами, что знал.
… Он не помнил, сколько времени провел там. Очнувшись, он увидел Скиннера, склонившегося над ним. Тот не сказал ни слова, мрачен и молчалив, он легко приподнял его с колен, едва ли не швырнул в раскрытую дверцу припаркованного фургона и завел мотор.