Часть 2
22 августа 2022 г., 21:20
Бежали дни как вода в ручье. Крестьянский труд он такой — спину гнет от зари до темени, охать некогда. У Кузьки всех радостей — ночь поспать, поглядеть, как ходит пестрый скворец по вспаханной полосе, да в субботу в бане помыться. А все равно счастлив, потому как не сирота он теперь неприкаянный, а батин сын!
И Панкрат Гаврилыч словно другим человеком стал: месяц назад ещё помирать собирался, уже руки на груди сам складывал, чтобы ловчее было в гроб класть, а теперь снова захозяйничал. Кряхтел да харкал, а землю не бросал: где надо вспахал, что надо посеял, где мог сам старался, где не мог — с сыном вдвоем делал.
Мало-помалу и силы к нему возвращались, худоба уходила, всё больше он на себя прежнего похожим делался: крепким мужиком да статным. И в глазах счастье засветилось, хоть и глядел Панкрат Гаврилыч вокруг строго, — нечего мужику зазря веселиться, — а жизнь в нем ярче горела, словно масла в лампаду долили.
Кузька тоже преобразился. Больше не ходил тощим сиротой в чужом дому пустыми щами кормленным, нынче видно было, что хозяйский сын — и лицом светлый, и взгляд не затравленный. Справили ему рубахи новые льняные, одну красную с расшитым воротом — на выход в люди, сапоги купил ему Панкрат Гаврилыч да картуз. Парень стал — загляденье. Одно жаль, что по весне труда шибко много, некогда щеголять, а так все девки окрестные с ума бы съехали по такому красавцу. Не беда, что без усов — пару лет потомится и будет жених готовый!
С Красной горки до Вознесения трудились отец с сыном в поту да старании. И хлеб посеяли, и огород разбили, и скотины завели — поросей пять товарищей да кур дюжину, корова-то своя была. Всё складно.
Тут бы и зажить по-людски, да об одно каждую субботу спотыкались оба — об науку.
Так-то Кузька уже и привык — в субботу после бани, засветло, портки спустить, на лавке растянуться да терпеть, пока тятя моченой розгой по тем местам, что ниже кушака, воспитание делает. Он уже и притерпелся. Закусит, бывало, губу, ежели розга злая, но молчит — не воет, не ноет бате на радость, видно — справный мужик растет. А Панкрат Гаврилыч не шибко старается, посечет по заду, который человеку для того и даден, напутствие свое родительское поговорит: «чтоб не ленился, да старался, да совести держался», да и бросит розгу, словно бы и в руках её держать неприятно.
Оно бы и ничего: Кузька вроде и не в обиде — полежит, носом пошмыгает, порты натянет да бежит к тяте за науку благодарить, а тот его по-отечески приласкает — погладит по вихрам, скажет: «ничего, к завтрему заживёт». Вот только с каждым разом всё больше сердился Панкрат Гаврилыч после порки — не на Кузьку, а не пойми на кого. Всыпа́л всё меньше, не как в тот первый раз, когда сына от плеч до пяток рубцами расписал, а больше для виду — вроде как противную работу делал, от которой самому тошно.
Кузька такой перемены испугался, трясся нутром после порки пуще, чем до порки: отчего тятя сердится? Что не так? А спросить не смел.
Тянется неделя от субботы до субботы о семи дней. Раньше Кузька с пятницы тайком грустить начинал о тех местах, откель ноги растут, боялся, кабы тятя шкуру не раскровил, а теперь страдал о другом: не о своем теле, а о тятиной душе. Чем тот недовольный.
В один день не вытерпел, спросил за обедом:
— Нешто я, тятя, снова виноватый?
Панкрат Гаврилыч удивился.
— Это в чем же?
— Может, мало я претерпеваю? Может, плохой тебе сын?
Тот в ответ нахмурился. Дернул бородой, глянул строго:
— Будешь плохой, так узнаешь! Нечего наперед спрашивать.
На том и поговорили.
Летом работы много, долго думать некогда. Кузьке, пока солнце не взошло, корову подоить надо да на луг вывести, поросятам корм задать, курам насыпать. Как солнце взойдет, в огороде сорняки повыдергать, в избе прибрать, обед сготовить, пока тятя в поле или батрачить ушёл. В обед к кормилице сбегать, подоить. Да помимо того всякий день ещё куча дел найдется! Вертится как белка в колесе. А всё одно мыслями к тому возвращается — чем провинился.
Панкрат Гаврилыч вечером придет, за старание похвалит. Когда в лоб Кузьку поцелует, когда копейку даст — на ярмарку отложить. То в обычный день. А как к субботе дело идёт, так хмурнеет.
Вот опять суббота. Опять Кузька намытый да берёзовым листом разморенный готов тятину науку претерпевать себе во благо, отцу в уважение. Лавка выдвинута на середь горницы, тулуп постелен. Тятя выбрал прутья бархатные — без сучков, — воду с них стряхнул, взял один, а другие в левой руке до поры зажаты. Кузька лежит, лавку обняв, ждёт своего воспитания. А его всё нет.
Обернулся Кузька робко поглядеть, в чем заминка, а тятя розги на стол кинул, ходит по горнице туда-сюда, за бороду себя треплет.
Кузька лежит, ждёт. Зад охлождает.
А Панкрат Гаврилыч словно думу задумал — лицо строгое, а сам ничего вокруг не видит. Руки на груди скрестил, шагами пол меряет.
Подышал Кузька в овчину, поерзал на лавке, не выдержал. Спрашивает осторожно:
— Тять? А может и не надобна эта наука? Ты ведь меня, выходит, без вины наказываешь. Так в мире не бывает!
— Вот ещё придумал! Размышлять! — рассердился тятя, — будет дитя родителя учить!
Сжался Кузька. «Ну, — думает, — теперь точно влетит за дерзость такую и хорошо, и поделом». Нос в тулуп уткнул, затрясся. А тятя руку ему на затылок кладет ласково и спрашивает:
— Что ты там про мир-то знаешь, щуренок? Что напридумывал? Поделись!
Кузька голову в плечи вжал, сам не рад, что сказал, а раз тятя спрашивает, надо отвечать. Набрался смелости и говорит:
— Ведь не бьют собаку наперед, чтобы не кусала! И скотину не дерут, чтобы с поля не уходила. Как же так, а человека надобно?
— То-то и оно, что человек не скотина, наперед думать должен! — отвечает Панкрат Гаврилыч, а сам по избе ходит, будто потерял чего. — Ты наперед думаешь?
— Думаю.
— А наука впрок идёт? Ты после неё лучше думаешь?
Полежал Кузька, сам с собой поспорил. Решил, что надо правду говорить, как есть. Пожал плечами:
— Не знаю, тятенька! Я и без нее неплохо думал.
— Вот и я не знаю. Вставай, сынок. Раз не идёт дело, так не след и делать. Сам я в эту науку уже не верю. — Кинул Панкрат Гаврилыч розги в угол к венику и сел за стол.
Поднялся Кузька, первый раз с лавки встал непоротый, натянул портки, подошёл к тяте, упёрся лбом тому в плечо. А тятя ему ладонь на темя кладет:
— Будет за что, так выдеру, не пожалею, так и знай! А чтоб ни за́ что, ни про́ что — впредь не буду.