***
Если так поразмыслить, ведь Ши Цинсюань ранее расстроился от сущих глупостей, вздумав, что навязывается Мин И. Жестоко было отвечать ему, что в ближайшие недели Мин И головы из-за стола не поднимет. То было полуправдой, поскольку призрак планировал уделить наконец время Чёрному Озеру, вернувшись туда более, чем за вещами и уборкой. Рёцин скучал. Хэ Сюань скучал не меньше. Сразу по возвращении на Небеса, Мин И выпроводил Ши Цинсюаня подальше от себя и тотчас отправился во Дворец Земли. Вовсе не за «неподъёмными отчётами», а за лопатой. В той издавна были встроены два необходимых курса: на божественную оболочку Повелителя Земли и на Чёрное Озеро. Имея такие точные совпадавшие координаты, промазать было трудно. Промазать, однако, Хэ Сюань всё же умудрился, и продирался через бурелом, стараясь не привычно карабкаться нечистью по засохшим корягам и поваленным стволам, а передвигаться более человечно. Спустя пару минут таких «человечных» неловких прыжков и элегантных проходок вдоль покошенных стволов, точно по ковру, Хэ Сюань всё же сдался и стал скользить меж ними сгустком тени или костлявым человекоподобным существом в цепляющихся за ветки одеждах. Путь был знаком, но успел превратиться в бедлам. Стыдно. По дороге через бурелом Хэ Сюань не думал ни о чём, а размышлениям предался на просторной тропе к Озеру. Судя по календарю, на который он успел взглянуть в Дворце Земли перед отбытием, в святилище он проспал у руки Ши Цинсюаня не меньше трёх суток. Интересно, Повелитель Ветров тоже вошёл в гибернацию на это время, или развлекался любованием или ещё чем? Вряд ли вставал с места — Мин И бы его не отпустил. Бедный сентиментальный бог, сам загнал себя в ловушку, послужив гнездом уставшему призраку. Хотя наверняка спал, или читал свой блокнот. Он бы не вылежал столько часов в человеческом теле, даже в гибернации. И откуда взял энергию на полёт обратно? Мин И ему сил больше не передавал. Ши Цинсюань даже волосы отказывался отрезать до возвращения на Небеса, рассчитывая потом восстановить. Если к тому моменту силы у него всё же были, отчего же он изображал из себя немощного? С этим существом и правда стоит быть осторожней, если оно по каким-то причинам скрывает очевидное наличие энергии в теле — полёт обратно не отличался комфортом, но и поток воздуха был не слаб. И зачем потом в разговоре упоминал только одну проведённую ночь, если сам знал, что провёл три? Зачем ему, честнейшему Повелителю Ветров, лгать о таком? Мин И бы поблагодарил за предоставленный долгий сон, в этом нет ничего предосудительного. Ничего, о чём стоило бы лгать. Итак, Хэ Сюань вошёл в зеркальную гладь. Наконец, родное убежище. А когда вынырнул на изнанку, дома не увидел. Во всяком случае, то, что раньше называл домом, теперь обозвать было вообще никак нельзя. Цензурными словами. Рёцин, наполовину вылезший из воды на сушу, лениво жевал молодые побеги какой-то растительной дряни с толстыми стеблистыми стволами, оплетающими… Дом. — Будь ты проклят, Повелитель Ветров, — прошептал себе под нос Хэ Сюань, жалея только о том, что сейчас не хватит голоса и сил воскликнуть это, сотрясая воздух кулаком. Он рассматривал растения из волшебных семян самоуничтожения — стебли, за три дня разросшиеся до того, что уже не могли вылезти из двери все разом. А они пытались. Пытались так, что от дверного проёма во все стороны исходили паутины трещин, а чердак был разнесён в клочья, и, когда жующий Рёцин тянул на себя стебель, каменная крошка с шорохом осыпалась вниз. Умиротворяющее зрелище. Хвала небесам, или преисподней, или ещё кому, что прах семьи Хэ Сюань расположил в подвальных помещениях, и дотуда растения, стремящиеся побегами вверх, навряд ли дотянулись. В рабочем кабинете были ещё, так сказать, нужные урны праха, и оставалось молиться всем высшим силам на свете, что урны не пострадали. Должны быть крепкими. Как и скелет Повелителя Земли обязан быть крепким. Зато теперь можно было не беспокоиться о том, что Ши Цинсюань догадался о смене облика из Мин И в Хэ Сюаня и обратно. Потому что даже такая скотина не могла додуматься вначале разворотить чьё-то гнездо, а затем охотно послужить гнездом самому бездомному призраку, трое суток кряду. В этом всё же мелькает некая логика. — Рёцин… Хэ Сюань не знал, что сказать, но ему нужна была дружеская поддержка. Срочно. — Рёцин, прекрати жевать… Залечи моё больное сердце… Мою больную душу, Рёцин… Тому явно тоже было нечего сказать, да и беспокойства рыба не выразила. Вкусно, наверное. Хэ Сюань, отвергнутый другом, взял на себя смелость проникнуть в помещение, шорхнув меж поверхностей стеблистых стволов внутрь, кое-как материализуясь, чертыхаясь и путаясь в них больше, чем путался только что в буреломе. Он еле добрался до шкафа в кабинете, вновь благодаря высшие силы, что додумался запереть там скелет. Разбитая посудина из-под собранных душ скрежетала под ногами, а сами души бились в смятении под потолком. Урны оказались в порядке, но потрескались. Призрак еле открыл шкаф, ловя на себя выпавший скелет, тысячу раз извиняясь, усаживая его рядом на пол. Мусорная корзина неподалёку, которую стебли успели смять, привлекала внимание. Хэ Сюань закатил глаза, прежде чем достал из неё неказистое изваяние Повелительницы Ветров, и поставил так же рядом со скелетом, и опустился на пол вслед за ними. «На пол» — это лишь условность. Пола было не разглядеть за мелкими травами и листками, а самому пришлось поместиться на один из тонких побегов. Темно. Растения повыбивали окна. Пламя-на-ладони пришлось отдать в костяную руку Повелителя Земли, для пожарной безопасности. Хотя о безопасности задумываться сейчас смешно, разве что беспокоиться за безопасность Ши Цинсюаня. И стебли выглядят сочно, огнём их не возьмёшь.7. у страха глаза на мокром месте
12 ноября 2022 г., 15:41
Примечания:
Пока Се Лянь где-то раздумывал, смеяться ему или плакать, кто-то не знал, что выбор вообще есть
— Ну что же ты… — огорчённо смотрел Ши Цинсюань.
Мин И коснулся собственного лица. Уголки губ приподняты слегка. Щека и вправду мокрая, а слёзы взор не застилают, тотчас покидая веки и стекая вниз по щекам. После них пальцы грязные, но это не чёрная вода из глаз Хэ Сюаня.
Мда.
Ши Цинсюань глядел так, словно чего-то ожидал. Причём не от Мин И, а будто бы от каких-то сил извне. Может, ожидал, что эти силы должны тут же явиться и помочь, а, может, обвинял эти самые силы в этих самых слезах, и этим самым силам следовало бы врезать как следует по это самое.
Стыдно не было. Тусклое смятение, но не такое, в котором нужно отвернуться. Немного неловко, что Ши Цинсюань так обеспокоен. Гораздо постыдней было держание за ручки или признание в слабости к похвале. Призрак привык к слезам, и осуждал себя за них только наедине с собой. Хотя он давно не плакал при ком-то. И раньше стыдно не было, тогда принято было плакать всем.
Однако отчего-то призрака смущало то, что напротив него стоял кто-то его роста. Руки инстинктивно спрятались в рукава. В разы проще вынести такое, возвышаясь над собеседником, пусть лишь в пространстве. Тогда кажется, будто ручьи текут вниз к случайному их свидетелю, и ответственность перетекает на него, а собственный взгляд оказывается снисходительным. Так плачут матери, огорчённые поведением сына, безмолвно выражая взглядом: «Посмотри, до чего ты меня довёл».
Цинсюань же находился непозволительно высоко, его глаза на уровне источника слёз. Он соблюдает почтительное расстояние, но смотрит чересчур открыто. В его словах вопросы и извинения, но выражение лица совсем не виноватое, и недоумения на нём не найти.
Казалось, призрак должен смутиться самого факта, что его слёзы видит Ши Цинсюань. Мин И наверняка отвернулся бы, если бы расплакался из-за чего-то поистине значимого, от болезненного воспоминания или от физической боли. Потому как обнажённые слезами старые душевные раны — это позор, такой же, как неумение стойко переносить телесный дискомфорт.
Но сейчас он сам не знал причин своих слёз, а это означает, что и Цинсюаню причины неизвестны.
Правда, «понимающий» взгляд Цинсюаня от этого оскорбителен. Если бы он недоумевал, принявшись успокаивать и хлопотать, было бы даже лучше. Сам бы тогда напридумывал тысячу поводов, перебирая все наугад, расспрашивая, мол, Мин-сюн, я что-то не так сказал? Мин-сюн, я тебя обидел?
Но этот сукин сын вновь взялся изображать из себя всезнающего Просветлённого, не иначе.
Нестерпимо хочется спросить, чего же он там себе напонимал. Но если он случайно окажется прав и расскажет такое, о чём призрак сам не подозревает, отступать будет некуда. Однако вот если заранее продумать стратегию, вначале спросив, затем услышав и тотчас язвительно передразнив, то…
…
А он-то из-за чего сейчас?..
— Цинсюань, кого хороним? — случайно язвительно спросил Мин И на том же импульсе. — Что с лицом, мать жива? Я знал, что не умею улыбаться, но не думал, что ты разревёшься от этого. Может, сложим легенду о моём страшном лике, чтобы смертные…
— Солнце, прекрати.
Стоит, сволочь, и смотрит. Мягко, но нервно заламывает себе пальцы. Ресницы дрожат, словно росистая трава, а уставшие нижние веки собирают в себя влагу, не давая слезам скатиться, и глаза будто хрустальные. Это натурально же моральное уродство: такие красивые глаза смотрят так нагло.
— Моргни, — требует Мин И.
— Что?
— Моргни.
Цинсюань удивлённо моргает, и одна капля проливается из чашечки века, неуклюже и медленно сползая вниз по щеке, по кривой ближе к носу, задерживаясь над уголком губ. Он еле заметно слизывает её кончиком языка, но на вкус пробует будто не им, а губами, чуть смыкая.
Теперь даже неправильно выходит, что Цинсюань чем-то огорчился, когда Мин И не грустит вовсе. На сердце то же невинное удовольствие от дозволенной себе улыбки, и лёгкое раздражение от «всепонимающего» Цинсюаня.
— Мне так жаль.
Бедный сентиментальный бог. Ведь точно перебрал в голове все сюжеты своих дешёвых книжонок, соорудив какой-нибудь образ мученика, и теперь узрел нимб или вроде того.
— Мне так жаль, — повторил он, слизывая новую каплю. — Я такой дурак.
Началось…
— Я ведь хотел увидеть твою улыбку, чтобы перестать любоваться скорбью на твоём лице. Я презирал себя за своё восхищение тенью в твоих глазах. Это не восхищение твоей волей, оно больше эстетическое. Отстранённое, понимаешь? Я думал, что, если удовлетворю любопытство и добьюсь улыбки, то смогу позволить себе восхищение ею. Чтобы моя отстранённость сменилась на счастье близости с тобой. Чтобы я не эстетизировал тебя, а искренне наслаждался твоей радостью, как наслаждаюсь твоим умиротворением во сне. Чтобы я без зазрения совести любовался тобой.
— Жаль разочаровывать, смотреть не на что, — неужели всё настолько плохо.
— Дело не в этом, солнышко… Я собой разочарован. Сперва я непременно задумался о том, кто же с тобой такое сотворил.
— Что сотворил-то? Мне не грустно, Цинсюань. Правда.
— Я знаю. Это я тоже сразу понял. В этом и беда, что тебе даже не грустно. И я должен был остановиться на этом, на этих горьких мыслях. Я должен был только проклинать тех, кто так над тобой надругался, что ты не можешь улыбнуться без слёз. Словно такие яркие эмоции, как печаль и радость, ты перемешал меж собой. Твой смех бывает истеричным. Я знаю это чувство, когда он вырывается вместо рыданий, это непроизвольно, это совсем не похоже на смех. Ты словно столько раз ему предавался, что забыл, что улыбаться можно иначе. Но сегодня ты скрывал лицо за рукавом и волосами, когда смеялся, так что я не знаю, каким оно было тогда. И я не смотрел, раз ты не хотел этого. Потому я не уверен, может, сейчас это слёзы радости от того, что ты наконец разрешил себе кому-то улыбнуться. Или и то, и другое.
Говорить такое в лицо просто верх наглости.
— Ты прав, ты действительно идиот, раз нафантазировал себе эту чушь и сам же расплакался.
— Я не поэтому идиот. Когда я всё это обдумал, следующая мысль, что меня посетила, напомнила мне о моей глупости, или жестокости.
— В жестокости я тоже не сомневался. Так что утирай слёзы и мечтай, как можешь надругаться над тем, кто «сотворил такое» со мной. Потом расскажешь, с превеликим удовольствием прислушаюсь.
— Всё не так. Мне стыдно за мысль о том, как ты прекрасен и как я сам похож на того, кто причинил тебе эту боль. Можешь упрекнуть меня во лжи, однако я за всю жизнь не видел столь завораживающей улыбки. Нет, даже не самой улыбки, а всё лицо просто…
Он на краткое мгновение отвёл глаза, но не смущённо, а задумчиво, точно подбирал слова:
— Понимаешь, прежде ты улыбался лишь ртом. Взгляд у тебя оставался недвижимо мрачным, или обозлённым. Не злым, а обозлённым, как у забитого зверёныша. Тебе такое сравнение может показаться унизительным, но это правда. А только что от того взгляда не осталось и следа, и… Боги, если бы ты только мог себя видеть со стороны. Если бы я только мог подобрать слова.
— Цинсюань, пожалуйста…
— Я говорил сегодня, что во сне ты подобен только-только вознесённому юноше. Когда ты улыбаешься, ты подобен истинному божеству. Я бы хотел сказать, «прекраснейшему», но я уже принизил это слово своими глупыми шутками. Истинное божество — как из легенд, понимаешь? Когда я читаю: «Он был красавец, каких свет не видывал» или «Во всём свете её красе не было равных», я представляю вместо лица размытое сияющее пятно. Я не знаю внешних черт, которыми наделён герой. Я просто знаю, что это сияющее пятно — его светлый лик. В детстве я так же представлял богов. В жизни они оказались красивы, на Небесах редко встретишь «неправильные» черты и человеческие изъяны. И…
— Пожалуйста, замолчи.
— Ты тоже всегда красив, опрятен и ухожен. Но сейчас, после ночного дождя, ты чумазый, как в чернильных кляксах, и ещё с Небес лохматый до ужаса. В твоих мешках под глазами можно складировать запасы на зиму, а губы простужены, как у людей. Мне страшно думать, как ты себя так вымотал. Мне очень больно, что ты в таком состоянии из-за меня. Ты плачешь, и мне хочется обнять тебя, укрыть от всего мира, но ты навряд ли подпустишь меня ближе, чтобы я утёр твои слёзы. И это будет с твоей стороны очень и очень разумно. Потому что вместо того, чтобы думать о твоём состоянии и что-то предпринять, или рано утром отправиться на Небеса, я только и делал, что выпрашивал у тебя улыбку. А когда выклянчил, не мог оторвать взгляда от того самого сияющего пятна. Я не просто идиот, я жестокий идиот. Я мог ещё ночью насильно тебя затащить на Небеса, полёт под ливнем малоприятен, но я не настолько неумёха. Я мог так сделать, но предпочёл промучить тебя на земле ещё какие-то часы, я хотел провести с тобой последние часы перед новой разлукой, мы редко видимся, и я тебя потащил за собой. Чтобы что? Рассказать о себе? Об убийстве? О моём алкоголизме? Вытянуть из тебя слова о том, как ты меня хотел прикончить, чтобы я почувствовал себя интересным тебе?
— Цинсюань, ты вовсе не…
— Но знаешь, что самое страшное? Не то, что я не осознавал собственной вины. Незнание от ответственности не освобождает. Самое страшное: оно того стоило. Твои страдания стоили моего удовольствия. Вы с моим братом обожаете всё человеческое измерять в долгах, услугах, обмене. Тогда будем считать, что я это купил. Всё, что с тобой произошло, по моей вине или нет, стоило того, чтобы моё сердце замерло от твоей залитой слезами прекрасной улыбки.
Мин И оставалось только благодарить небеса, что Цинсюань тотчас отвёл свой проклятый хрустальный взгляд, утирая глаза рукой. Если бы бог так же беззастенчиво остался свидетелем холодного смятения, которое не могло не отразиться на лице Мин И, неизвестно, кто бы убил друг друга первым. Призрак — Цинсюаня за всё только что излитое, или Цинсюань — призрака, потоком новых выдумок, после которых следовало бы устранить свидетеля.
Но то было милостивым благословением небес, не иначе, что Цинсюань больше не поднимал своего взгляда, а только плакал в грязный рукав, непрестанно шепча.
— Прости меня, — дрожащим голосом проскулил он из-под рукава.
— Цинсюань… Боги, какой же ты идиот… — прошептал Мин И, сглатывая собственные слёзы, которые течь и не переставали. Ему грустно всё ещё не было. Но Цинсюаню было.
Мин И не знал, что вкладывает в свои слова. Цинсюань определённо идиот. От того, что вздумал, что имеет право изливать кому-то в лицо такие речи? От того, что сам не подозревал, как на самом деле близок был к истине? От того, что винил себя за какой-то бред сумасшедшего?
И если за первые два пункта идиот заслуживал по меньшей мере пощёчину, то за последний… Чёрт его знает, что ему светит за последний!
Что вообще делают в таких ситуациях, когда какой-то наглухо отбитый недочеловек выстроил себе совершенно не имеющую отношения к реальности логическую цепочку?.. Этот придурочный эгоцентрик и вправду решил, что «тащит» за собой друга? Что этот «друг» сам не может отвечать за свои действия? Что Мин И не по своей воле провёл с ним ночь? Нет, пощёчиной такая эгоцентричная мразь не отделается.
— Сейчас же прекращай ныть, — произнёс Мин И, прижимая к себе плачущего извинениями Цинсюаня.
Возможно, это было объятие, но объятия не бывают такими неуклюжими. Однако Цинсюань тоже обниматься не умел, он вцепился в Мин И так, словно падал, или словно его собирались оттаскивать или отталкивать.
— Прости меня, — не унимался он, неразборчиво всхлипывая где-то в плече друга. — Понимаешь, так всегда… С хорошими людьми всегда случается что-то плохое… А со мной всегда случается только хорошее, значит…
— Да что ты несёшь…
Мин И забыл, какие человеческие или божественные тела горячие. Он переборол брезгливость, которая даже брезгливостью не была — скорей, забытыми ощущениями. Которые когда-то, может, и доставляли удовольствие даже призрачной оболочке, но сейчас сбивали с толку. Цинсюань ещё и разнылся как последняя тварь, и горячая влага в плече перетягивала всё внимание. Нельзя было сосредоточиться на хоть каком-то разговоре, если вообще можно было вести вдумчивый диалог с этим плаксой. Ещё и волосы в рот лезут, вихрастый ублюдок.
Здоровенный конь, а расплакался, как мальчишка. Мин И не помнил звучания голоса плачущего взрослого мужчины, кроме своего. Надо было Цинсюаню сил передать на то, чтобы в женщину перекинулся.
— Прости меня, пожалуйста, я не знал, как виноват перед тобой… — всхлипывал Цинсюань куда-то в шею. Это взаимодействие с призрачной оболочкой уже нельзя было сравнить с метафорическим шёпотом на ухо. Сейчас это метафорическое ухо будто облизали. — Ты из-за меня такой, прости, я никогда больше не позволю этому случиться… После тех слов ты вряд ли захочешь меня видеть. Ведь я не раскаиваюсь, я ни в чём не раскаиваюсь, понимаешь? Сейчас я извиняюсь перед тобой, но когда я увидел твой лучистый взгляд, я подумал, что, будь моя воля, я бы ничего не исправил!.. Если все твои страдания стоили того, чтобы ты мне улыбнулся, я бы ничего не исправил…
— Заткнись, Цинсюань, хотя бы сейчас заткнись к чёрту, — голос дрожит, но как хорошо, что слёзы можно прятать в чужих волосах. — Ты понятия не имеешь, о чём говоришь.
Призрак сам с трудом понимал, что пытается донести Цинсюань. Или понимал, но невольно интерпретировал в том смысле, который Цинсюань просто не мог осознанно вкладывать в свои слова. Даже если Мин И подбирался ближе к истинному заложенному смыслу, про недели поисков за улыбку и прочий бред, так же не хотелось принимать на веру, что Цинсюань мог нести эту чушь всерьёз.
— Повелитель грёбаных Ветров, ты совсем поехал? — голос не дрожит, голос не дрожит. — Какой ещё обмен улыбки на поиски? Ты бредишь?
— Не на поиски, — всхлипнул тот. — На всё, что с тобой произошло. На всё, понимаешь? Все минувшие десятилетия, что с тобой такое сотворили, придают твоей улыбке величайшую ценность. И я захотел самовольно протащить тебя снова через этот ад, чтобы затем её увидеть. Ты прекрасен.
Возникло нестерпимое желание тут же на месте его задушить, и не в объятиях, а прежде втоптав в землю или приложив головой о стену. Возможно, Цинсюань почувствовал эту угрозу в замершем теле, и только крепче вцепился в него, не утихая.
— Прости меня за это желание, солнышко, мой милый друг, прости. Я никогда так не поступлю, я не хочу причинять тебе боль. Я подумал об этом лишь на мгновение, лишь увидев твой светлый лик. Но это не было помешательством рассудка, потому моя жестокость так постыдна. Теперь я понял, за что ты меня хочешь убить. Ты всегда видел, что из-за меня можешь испытать боль, только по моей вине. Твоё горе в обмен на моё счастье. Ты видел угрозу в моём любопытстве и любовании. Ты прав, моё существование способно обречь тебя на ад. Ты не ненавидишь меня, ты тот самый забитый обозлённый зверёныш, которого я осмелился приласкать, держа за спиной нож. Прости меня, прошу, я не причиню тебе боли, не плачь.
— Как ты вообще додумался до этого, бестолочь? — вроде бы произнёс призрак, но сам не сумел разобрать скрытых в чужих волосах слов. — Что с тобой не так?
— Солнышко моё, у меня сердце разрывается, когда я слышу твои слёзы. Я всё это наговорил тебе, чтобы ты сам убедился в своей правоте. Ты прав в своей ненависти ко мне. Позволь мне загладить мою вину, позволь мне оберегать тебя. Но скажи мне уйти, и я не отниму больше ни секунды твоего времени, я не побеспокою тебя своим присутствием.
Мин И не имел ни малейшего понятия, что ответить, поскольку сам до конца не осознал, насколько серьёзен сейчас Ши Цинсюань. Вернее, он ещё не успел этого осознать за потоком бессвязных признаний и извинений. И даже теперь, в голове медленно восстанавливая всё сказанное более-менее стройным рядом, призрак не знал, что делать.
Более того, он не знал, что по этому поводу думать, не говоря уже о том, что чувствовать.
От проницательных догадок, которыми Повелитель Ветров царапал его душу непозволительно глубоко, хотелось отступить, забившись в угол, как «зверёныш». И совершенно такие же эмоции вызывало признание в жестокости. Был ли способен Ши Цинсюань превратить его жизнь в ад сейчас, как невольно сделал когда-то, это абсолютно неважно. Одного только подобного желания достаточно, чтобы призрак справедливо расценил в нём врага, и сейчас же прикончил, невзирая на последствия.
Но вместо гнева, который обыкновенно возгорался в груди при встрече с кем-то, кто смел вершить чужие судьбы, в душе был только страх.
Разум пытался заверить, что ничтожное существо в его руках не представляет никакой опасности. Даже полтора века назад сам по себе Ши Цинсюань мог превзойти его разве что социальным статусом. И то сам бы не взялся «превосходить», а попросил бы брата разобраться. Сейчас это немощное недобожество, которое может похвастаться быстрой свёртываемостью крови, не имеет ни шанса против Демона Чёрных Вод. Никто не придёт ему на помощь. Для Небес он сбежавший молодой бог, который пропадёт без вести и которого забудут через пару лет. Ши Уду забывать не станет, но если Повелитель Земли лишь разведёт руками, мол, не нашёл вашу блудницу, то никаких доказательств ни у кого нет. Даже приятно, что Ши Уду мучительно долгие годы будет ждать возвращения своего брата, который никогда не придёт. А узнает правду лишь перед смертью — демон сохранит изувеченное тело.
Хэ Сюань убьёт Ши Цинсюаня за одни только мысли? Не только за них. За старое въевшееся в эту мразь убеждение, что у него есть право вершить чужие судьбы, карать пролитым вином или любоваться выстраданной улыбкой. Даже смешно, что Хэ Сюань и впрямь поверил, что Ши Цинсюань хоть сколько-нибудь сожалеет о содеянном.
Призрак должен ощущать гнев. Он уже должен продумывать, как надругается над Ши Цинсюанем перед убийством. Как через много лет Ши Уду потеряет дар речи, глядя на разодранный труп. Нужно всё проделать так искусно, чтобы по одному виду этого мёртвого тела можно было определить, какие именно мучения претерпел Ши Цинсюань перед смертью и как долго он подвергался издевательствам.
Но в душе только страх. Похожий на страх безумия, когда не понимаешь, где враг, кто виновен в помутнении рассудка, что творится вокруг, где сон и где явь. Похожий на страх перед всевышними силами, когда молния бьёт в дерево, а на ветвях тело врага болтается в петле.
Похожий на страх того, что Повелитель Ветров откроет дверь и увидит наносящего себе увечья Мин И.
Он всё знает. Он знает всё. Он не знает только имени, но Хэ Сюань уже в его когтях.
Ши Цинсюань — имя, которое шептал призрак, не в силах забыться сном, испытывая трепещущий ужас перед его звучанием, сжимаясь в клубок от завывания ветра в стенах. Ши Уду, отпетая мразь, уже был тогда известен убитому юноше. Повелитель Ветров же долгие годы оставался для него безлик и безымянен. Безлик от того, что идол на алтаре — ложь, а лицо забыто. Безымянен от того, что Хэ Сюань не мог позволить врагу обладать своим именем. В своих планах, в разговорах, он всегда называл его Повелителем Ветров или оскорбительным словом, но в бессоннице, в ночных кошмарах, в темноте был только Ши Цинсюань.
Не помня точных черт его лица, но храня в своей груди чужое ядро, Хэ Сюань чувствовал, будто враг проник в его душу навсегда. А воспоминание о тайном таком, что Ши Цинсюань назвал «величайшим удовольствием», зарождало ещё больший трепет.
А теперь, больше всего на свете страшившийся неизвестности и собственного безумия призрак услышал от этого существа то, что существо знать не должно было. Не могло. Оно знало о жалком намерении убить и обезоружило, убедив этого не делать. Оно знало о слабости к ласке. Оно знало о собственной способности причинить боль и о том, что призраку страшно. Оно само хотело сделать больно. Оно знало больше, чем он успел сам понять о нём и о себе.
Это и есть безумие, когда все вокруг знают больше, чем ты, пока ты свято убеждён в обратном.
А безумие всегда вело к угасанию рассудка и мучительной смерти.
Если идиот здесь на самом деле Хэ Сюань, значит, он и не догадывается об истинной осведомлённости врага. Может, Ши Уду узнал лицо убитого юноши и выслеживал его через брата. Может, Ши Цинсюань помнил глаза «юноши под башней» или голос «наставника в траве», и теперь сопоставляет всё воедино.
Может, эти догадки ничтожны по сравнению с истинными помыслами Ши Цинсюаня.
Это безумие. Это и есть настоящее безумие. Нельзя ждать спасения. Спасение уже здесь, и его намерения тоже обращены против Хэ Сюаня.
— Ц-цинсюань, я схожу с ума…
Лицо врага непозволительно близко, прямо напротив. Собственные щёки оказались в плену его ладоней. Призрачное сердце колотится, но демон не ел уже давно, и питательных веществ в крови нет, а лёгкие не успевают справиться с воздухом и насытить чёрную воду в венах.
Всё тело оцепенело, кровь холодит конечности, которые даже не дрожат — замерли, но неумолимо тянут отскочить прочь. Призрак не может сделать ни шага, но словно только на это и способен — отдёрнуться от опасности или свернуться в комок.
— Что заставляет тебя думать, что ты сходишь с ума? — как будто издалека доносится голос.
— Ты.
— Я…?
— Ты заставляешь меня так думать.
— Почему?
Не вырваться, из рук не вырваться. Они слегка касаются щёк, но кажется, будто держат в тисках. Пристальный взгляд. Он всё знает.
— Солнышко, говори со мной, — добрый, такой добрый голос. — Почему ты считаешь, что сходишь с ума?
— Ты всё знаешь.
— Что я знаю? Перечисли.
— Что мне страшно. Что твоё существование причиняет мне боль. Что я всегда тебя ненавидел и хотел твоей смерти. Что я уязвим перед лаской. Что я не умею улыбаться и мой смех нездоров. Что ты можешь меня убить.
— Я не могу тебя убить. Не потому, что физически не способен. Я не хочу этого делать. Я не сделаю этого. А в остальном ты мне сам признавался.
Он правда не может убить Хэ Сюаня. Ему точно неизвестно, где прах призрака.
Конечности, по крайней мере, пришли в норму, немного расслабившись.
— Я знаю ещё что-то важное?
— В том и проблема… Я понятия не имею.
— Нет, мне больше ничего не известно. Я клянусь, я не знаю ничего такого, чего бы ты сам не выражал в словах или действиях. Я не знаю ничего о худших периодах твоего прошлого. Я не знаю ничего о твоих истинных страхах. Я могу лишь догадываться, но, даже угадав, я не использую это против тебя. Никогда. Я тебе не лгу. Именно поэтому я сразу извинился за свою мысль, честно признавшись, что она была.
Ладони уже не кажутся тисками. Всё ещё сложно осознать, что это просто руки, поглаживающие щёки, но хотя бы сердце не колотится.
— Просто так она не могла возникнуть.
— Конечно. Потому что каждый день у нас могут возникать жестокие мысли. Это нормально. Только человек, который осознаёт, что мог бы совершить зло, но вопреки всему выбирает добро, по-настоящему хороший человек. Если дурак не знает, какое действие злое, его добрым делам нет цены, ведь он не выбирает, а поступает наугад. Хорошего человека определяет правильный выбор. Неважно, сколько мыслей у него в голове.
Хочется податься навстречу гладящей руке, но взгляд напротив словно не даёт двинуть головой. Тем лучше.
— Ты сказал, что не только «подумал», но и «захотел» причинить мне боль.
— На мгновение. Человека определяют поступки, а не мысли и не слова. Ты постоянно говорил о том, как я тебе отвратителен, но ни разу не причинил мне зла. Напротив, я был удостоен твоей заботы. Не знаю, о чём ты думал в те моменты. Может, ругал себя за излишнюю симпатию. Может, мысленно вдалбливал кол мне в голову. Но поступал так, как любящий верный друг. Меня уже когда-то определил поступок, когда я убил человека. Я не думал об убийстве, но я его совершил. Именно потому, что не определился, где добро и где зло. Потому что я не видел этого выбора. Я изменился, понимаешь? Я выбираю. И сейчас выбираю заботиться о тебе и любить тебя, вне всяких сомнений.
— Зачем же ты тогда корил себя за эту мысль, если сам всё понимаешь?..
— Потому что я эмоциональный придурок, который был тронут твоим жестом и очарован тобой. Потому что представил весь ужас той глупой мысли и расплакался от того, как мне жаль тебя. И совсем не подумал, что некоторые признания могут подождать. Поэтому поверх всех извинений, которые я уже озвучил, добавлю: прости меня, что сказал тебе такое в чувствах.
Ладонь невыразимо приятна. Некоторые слова Цинсюаня не сразу достигают разума, потому что разум занят удовольствием от тепла руки, к которой призрак прильнул в какой-то момент, сам того не заметив.
— …Цинсюань, видишь, мы не можем любить друг друга, как нормальные смертные. Дальше некуда. Ни ты, ни я — не боги. Бессмертные душевнобольные.
Как же ладонь отвлекает. Другая уже покинула его, и теперь призрак не пленён меж ними, а добровольно тянется к той, что осталась. Зрительного контакта он не прерывает.
Цинсюань, по всей видимости, заметил, что друг отвлёкся, потому как убрал и вторую руку. Остаётся надеяться, что жалобного вздоха в ответ не услышал.
Или он убрал руку от слов Мин И?..
— Ты правда так считаешь? — спросил Цинсюань, совершенно нечитаемой интонацией.
— Я правда считаю, что больше не хочу твоих страданий, о когда-то которых мечтал, — Мин И не желал, чтобы руки покидали его надолго, и перехватил их, забирая в свои. — А если мы продолжим такую дружбу, ничем хорошим это не закончится ни для кого из нас.
— Даже не попробуем ещё хоть раз? — Цинсюань робко погладил его пальцы. — Перед нами вечность. Если уродовать себя дальше некуда, как ты изволил выразиться, терять тоже нечего.
— Я не хочу оставлять тебя ещё большим калекой после такой «дружбы». Рано или поздно ты поймёшь, как ошибался во мне, считая бедным-несчастным «зверёнышем».
— Последний шанс, давай? Я не буду лезть тебе в душу. Хочешь, мы будем просто гулять и разговаривать?
— О чём? О погоде? Если ты спросишь моё мнение о прочитанной книжке или о новостях в Столице, мне придётся выражать свои взгляды на мир, на мораль или ещё что. Это и есть душа. Это и есть общение. Которое нам непозволительно.
— А мы будем общаться, как всегда, как общались все эти годы, и если кто-то спросит что-то лишнее, другой мягко ответит, что обсуждать это не готов.
— Почему ты так упрям? Только не говори, что таскаешься за мной из сострадания. Я уже понял, что тебе нравится мой мученический образ и свой образ спасителя. Ты можешь наглаживать своё эго где-нибудь в другом месте, не знаю, подбери с улицы котёнка. Если один скоро умрёт, заводи по штуке в год.
— Мне одиноко. Я уже говорил про смертных-бессмертных, мне очень одиноко. Я хочу любить кого-то и быть любимым, всегда, каждый день и каждое столетие проводить с кем-то одним, — в подкрепление своих слов он сильней схватился за руки. — Вознесение сломало мне жизнь. В юности я думал, что даже такой посредственный человек, как я, рано или поздно найдёт себе кого-то. Лучшего друга, с кем можно будет разделить пару десятков лет, увидеть вместе мир, дать миру всё, что сможем, и отойти на покой. Я был не из тех, кто в двадцать лет кормил троих детей и всё придворье. Я гонял куриц и играл в мяч со стенкой или злым духом. Но даже мне будущее виделось светлым, в нём я был любим. А судьба меня не спросила, оставив коротать век в неизбежном одиночестве. И вот я встретил тебя!
— Бессмертных немало в мире, необязательно водить дружбу с богами.
— Я искал сто лет, всё столетие положил на поиски. Это не было какой-то фиксированной целью, которая поглощала бы меня с головой. Я не был критичен, и те, кого я находил, были замечательными друзьями. Но даже с бессмертными выходило так, что мы рано или поздно расставались. Ведь когда ты знаешь, что до смерти остаются только несколько десятков лет или даже меньше, ты ценишь жизнь, ты легче подыскиваешь себе «того самого». Времени у обоих мало, а ты ещё не успел обрасти высокими стандартами и горьким опытом. Нет, я ценю каждый год моей дружбы с бессмертными, однако всему всегда приходил конец. И на то были причины.
— Вот он, ещё один конец дружбы. И его причина стоит перед тобой.
— Я ведь не со всеми оказывался так упрям. С кем-то легче было расстаться, с кем-то труднее. Однако общаться ни с кем мне не было так легко и радостно, как с тобой. Тебе кажется, что я только и делал, что изучал тебя и развлекался твоим «образом», но ведь это не так! Да, не скрою, поначалу я относился к тебе никак иначе, кроме как к несчастному котёнку, которого подобрал с улицы. Хотя даже в котёнке я был бы больше заинтересован, строя планы на воспитание и уход за ним. Я и не думал, что наша дружба продолжится — в самые первые годы я лишь справлялся о твоём самочувствии. Я ощущал ответственность за того, кого приручил, но ты не единственный такой человек в моей жизни. Ты же говорил, что я за всеми подряд гоняюсь, заметив, что кому-то, по моему мнению, нужна помощь. Сперва ты был одним из многих, но сам пошёл навстречу, сам то приближался, то отдалялся. Как мальчишка за косички дёргал. Словно хотел моего внимания, но по каким-то причинам его же и боялся.
— То есть, ты выделил меня среди своих питомцев, увлекаясь моим нестабильным поведением.
— Ну что же ты такое говоришь, милый мой, — Цинсюань поднёс их сцепленные руки к лицу, целуя без разбора пальцы, свои и Мин И. Его слёзы успели высохнуть, но краткие поцелуи оказались влажными. — Если бы ты хотел моего внимания, но был бы мне не интересен, я бы на тебя и не взглянул. Я излишне горделив, между прочим, и как раз-таки оброс нехилыми стандартами. А если бы я не увидел в тебе ничего, кроме «образа мученика», выражаясь твоими словами, то разве что наблюдал бы со стороны какое-то время. Я много кем восхищаюсь на Небесах, теми самыми «зрелищно вознесёнными», перерезавшими себе горло и всё такое. Но ты же не часто видел меня в обществе Юйши Хуан. Если бы я только любопытствовал, ты бы вскоре мне надоел. Но ты оказался интересен мне как человек, мне нравилось говорить с тобой, гулять, напряжённо молчать. Мне нравится и сейчас.
— Значит, ты любишь не меня, а проведённое со мной время.
— Я тебе не отец и не брат, чтобы моя любовь была безусловна. Безусловной бывает любовь семейная, и то не у всех. Да и она тоже по-своему подвержена корысти. Прости меня за прямоту, но мало кто способен любить другого человека только за то, что тот есть на свете. Так или иначе, в первую очередь ты любишь то, что он может тебе дать — приятное времяпрепровождение или помощь. И это ведь не плохо, это нормально, пусть и рушит напрочь всю романтику дружбы. И я бы сказал, что хочу лишь такой обмен с тобой производить, наслаждаться общением и твоей заботой. Но я искренне хочу попробовать любить тебя безусловно, как родного, понимаешь? Только за то, что ты есть на свете. Попробовать — не значит, что у меня получится. Я и не буду в это окунаться с головой и уж тем более навязываться. Ты прав, я могу обнаружить в тебе то, что мне категорически придётся не по душе, и отступить. Я преувеличивал, когда сказал, что сейчас отступать уже поздно, я всегда волен это сделать. Но вдруг то, что ты находишь отвратительным в себе, мне покажется сносным?
— Ты правда не знаешь, о чём говоришь.
— Так любить друг друга — это принимать недостатки. Не любить эти недостатки, а находить их терпимыми. К примеру, год назад, два, мужик у меня был, помнишь, веснушчатый такой, вспомню урою, — он мёртвой хваткой вцепился в зацелованные руки. — Я готов был простить ему громкий голос, по утрам — особенно утрам! Я прощал ему, но в умывальнике его волосы, и… Жрать в постели, это… Ха-ха! Не принимай на личный счёт еду в постели, я не знаю твоих привычек, но мы и не живём вместе, я с ним не жил, останавливался, поверь, ты вообразить не можешь, как он всё пачкал, это просто…
— Цинсюань, ты не понимаешь, о каких «недостатках» я говорю.
Может, тем лучше. Теперь хотя бы спокойнее. Может, он и прав.
— Это пример, Мин-сюн, я понимаю, что ты не о таких мелочах. Это не мелочи, Мин-сюн, как, как я ненавидел пятна от лапши на подушке, волосины влажные в посуде с горохом, небеса, всё вперемешку, он и брился туда же… Кто знает, ты говоришь ли о своих глубочайших травмах, волосах в смыве, социальной неловкости там, или, не знаю, тоже кушаешь в постели или хочешь поубивать моих близких, Бай вас всех разберёт, потому и действовать мы будем по обстоятельствам! И я скажу, если что-то меня не устроит, ладненько?
— Я не ем в постели и не линяю.
— Вот и славно! Это всё равно меня не касается, ешь в своей, сколько угодно. Пожалуйста, мне какое дело, хоть всё покрывало заляпай, мне безразлично, можешь рис посеять, мне не…
— Давай мы не будем о еде.
— Во-о-от, ты уже начинаешь понимать! Ты сказал мне о том, что тебе неприятно, и мы больше об этом не заговорим!
Стоит такой счастливый, будто не он только что резанул по сердцу прямой догадкой об «убийстве близких». И будто не он только что разрыдался, настроив себе в голове каких-то выдумочных конструкций про улыбку. И будто не ему только что грозила долгая болезненная смерть.
Может, с таким как он, и впрямь что-то выйдет. Выйдет иссушить в нём эту жизнерадостность и романтизацию чужих страданий, чтобы потом наглядно доказать смертью брата, как он был глуп в своём пристрастии копаться в чужих ранах. А если он вовремя отступит, как обещает, такая участь его минует. Значит, нужно будет его предупреждать о тонкой грани. И обмениваться заботой, словами или ещё чем.
— Хорошо, — выдохнул Мин И. — Хорошо. Последний шанс нашей дружбе. Сделаем вид, что мы нормальны и здоровы. Ура.
— Вот это настрой! Узнаю своего лучшего друга!
— У тебя сейчас щёки треснут, сделай лицо попроще.
Цинсюань издал какое-то невообразимое «гхы», рассмеявшись сразу после, выпуская руки Мин И:
— Не всем же можно похвастаться такой очаровательной улыбкой, как твоя!
— А я хвастаться и не собираюсь. И никто, кроме тебя, её не увидит.
— …Значит, я увижу её снова? — он немного приблизился, вглядываясь в лицо друга.
— Я формулировал совсем не так. Я сказал: «кроме тебя никт…
— Ах, от неё не осталось и следа, а я уже так скучаю… Обещаю не плакать!
— Размечтался. На сегодня с тебя хватит. Не хочу бросать твоему брату под дверь зарёванный цинсюаньский комок, который ты будешь из себя представлять.
— Я больше не расплачусь! Даю честное-пречестное слово. И, между прочим, я обещал, что расцелую тебя, если ты мне улыбнёшься!
Интересно, как вообще Мин И тогда осмелился поддаться и улыбнуться после этого обещания? И зачем он повёлся? Поцелуй в щёку — это ведь даже не столь желанная ласка, это невербальное выражение дружеской симпатии, доставляющее удовольствие обоим участникам взаимодействия, но удовольствие не телесное, а эмоциональное. Ладно.
Сойдёт, как закрепление озвученных условий союза. Немного потерпеть. И думать о том, что это единичный случай, разовая акция, так сказать. Цинсюань это заслужил.
Всё же необходимо было уточнить:
— Но обещание дал ты, а не я, и ничем я тебе не обязан. В любой момент я могу отгонять тебя пламенем-на-ладони.
— Ну я же не буду за тобой гоняться, точно тигр какой, зачем огонь, — Цинсюань обиженно сложил руки на груди. Затем тихонько в сторону процедил сквозь зубы за ладонью: — Просто застану врасплох. …Шучу.
Ожидать, что опасность таится на каждом шагу, ещё хуже.
— Давай по-быстрому, — Мин И указал на свою щёку. — Я и так тебе на сегодня слишком много позволил, со всеми этими объятиями и облизыванием рук, не тяни.
Цинсюань мерзко-удивлённо взглянул, у него даже уголки губ немного опустились. Вот зачем предлагает и лезет, если потом принимается «не верить своим ушам»? Впрочем, он довольно быстро пришёл в себя, кивнув:
— Хорошо, подойди ближе.
— Почему это я к тебе должен подходить?.. Инициатива-то от тебя истекла.
— Именно поэтому. Ты не должен. Но я не поверю, что не заставляю тебя, если ты не подойдёшь ко мне добровольно.
Больной ублюдок.
— Цинсюань, — Мин И тяжело вздохнул, сделав полшага навстречу. Цинсюань во время разговора и без того стоял довольно близко, но призрак словно шёл на заклание.
— М? — стоит и улыбается чинно, как на Небесном Собрании.
— Я не против, чтобы ты поцеловал мою щёку.
Мин И указал на неё пальцем, легонько постучав. На ту, которой уже досталось Черноводу от Повелителя Ветров. Чуть ниже скулы, в этом местечке оказалось бы приемлемо, и даже немного приятно.
Мин И хотел бы закрыть глаза, но не сводил пристального взгляда с друга, пусть и глядел искоса. Нельзя растерять бдительность с этим чудовищем. Чудовище, с высохшим после слёз лицом, с такими же слипшимися ресницами и с мягкой улыбкой, подманило жестом. Пришлось подтянуться ближе.
Страшно.
Страх не похож на тот, что сковал в когтях Повелителя Ветров. Другой, совсем другой.
Он кажется будто бы знакомым, но призрак не помнил, чтобы испытывал его, по крайней мере, в посмертии. Вверху живота возникло щекочущее волнение, и напряжение в груди не отпускает. Трепет. Чувство, схожее с привычной боязнью прикосновений, однако это не она.
Страх неизвестен, от этого страшен ещё больше.
Подбородка коснулись чужие пальцы, и призрак невольно прикрыл глаза, влекомый ими.
— Всё хорошо, — еле слышно произнёс Цинсюань. Что у него там хорошо-то…
Острое желание раствориться в воздухе никуда не делось, но лучше не видеть ничего и ждать, пока это кончится, расслабившись. Теперь можно лишь догадываться, насколько приблизился вра…
Оу.
Так делать совершенно бессовестно. Всем известно, что, целуя чью-то щёку, нужно, по меньшей мере, не касаться носом — он же вообще в поцелуе не участвует. Но кончик носа и тёплые губы прислонились к коже одновременно, определённо нарушая это правило. Призрак забыл, что дыхание само по себе тоже влажное, а не только тёплое, поэтому был сбит с толку, ощутив сразу три прикосновения — и кончик носа, и губы, и пятнышко дыхания меж ними. И это не считая пальцев.
Цинсюань ещё не поцеловал, задержавшись бесконечно долго — около секунды — этим тройным касанием, но в голове уже пронеслась тысяча мыслей, которые и мыслями-то не были, поскольку в слова сформулировать их было невозможно. Вывод из них можно было заиметь один: призрак любит контакт с живым телом.
Цинсюань поцеловал не крепко, как ожидалось, а чуть разомкнув губы с тихим характерным звуком, красивым, как всплеск стоячей воды. Такой звук можно услышать, если щёлкнуть по её поверхности в задумчивости, любуясь брызгами. Или если рядом шлёпает у берега лягушка. Родной звук.
Новый тёплый выдох ознаменовал конец этих долгих двух-трёх секунд, когда губы и кончик носа отстранились, но лицо задержалось напротив щеки ещё на одну секунду. Это было верным решением, иначе пустая прохлада наступила бы слишком резко.
Пальцы скольжением вбок покинули подбородок, и всё вернулось на круги своя.
— Странно видеть твоё лицо таким милым, когда ты не спишь, — шепнул Цинсюань, с шорохом отстраняясь окончательно. Возможно, он сказал это самому себе, поскольку шорох издал нарочито громкий.
— Я чуть не уснул стоя, пока ты тянул, — пожал плечами Мин И. — Что ж, теперь мы квиты.
— Спасибо, — улыбнулся Цинсюань.
— За обмен не благодарят.
…Обмен чего на что?
Ведь тогда получается, что сперва Ши Цинсюань вытянул из него любование улыбкой, а теперь вытянул себе удовольствие от поцелуя. Или поцелуй — это только закрепление дружбы, а к тому обещанному обмену напрямую отношения не имеет? Это стоило обговорить? В какой именно момент произошла выгода призраку? «Расцелую, если улыбнёшься» — это же как впарить на рынке одно яблоко по цене двух. И кому? Яблоко-то подразумевает выгоду покупателю. Значит, это как впарить два яблока, оставив продавцу оба?
Мин И совсем запутался, но Ши Цинсюань снова остался в выигрыше.
Тот, видимо, заметил, как завис друг, поэтому спросил:
— Всё хорошо?
— Конечно, всё замечательно, у тебя два яблока, а я ничего не понял.
— …Точно всё хорошо? — он задумался на мгновение, добавив: — Тебе не доставляют неудобства такие прикосновения? Я не хочу, чтобы ты расценивал это как обязанность. Из-за чего бы то ни было.
— Не знаю, — теперь уже задумался Мин И, вспоминая. — Нет, не доставляют. Мне было приятно.
Он помолчал ещё какое-то время, после чего вынес строгий вердикт:
— Мне нравится. Воспроизведём это как-нибудь потом.
Значит, произошёл обмен удовольствия на удовольствие, всё в порядке.
— Проси, когда угодно, — рассмеялся Ши Цинсюань, усаживаясь у стены сарая в траву. Пришлось за ним последовать. — Я и без твоей улыбки готов внять такой просьбе. И любой другой.
— Мне нравится, как ты меня касаешься, — зачем-то сказал Мин И, задумчиво почёсывая подбородок. — Именно «как». Я не против подобного взаимодействия с друзьями. По мне не скажешь, но я люблю обниматься и всё такое прочее. Давно этого не делал, конечно, однако всё ещё люблю. И с тобой это выходит как-то иначе. Я не беру в расчёт полёты с тобой, я искренне хочу врезать тебе за каждый.
— Мне жаль, я давно стараюсь научиться проворачивать это как-то проще, — вздохнул Ши Цинсюань. — Надо бы наконец освоить телепортацию, чтобы поток воздуха мог служить подобием твоей лопаты, пропуская сквозь пространство, но… Сам понимаешь.
— Научишься. Я пока потерплю.
Терпила.
— Вне всяких сомнений! — Ши Цинсюань вздёрнул нос, чуть не стукнувшись затылком о стенку. — Так как, говоришь, я тебя «как-то иначе» трогаю?
— Я не собирался развивать эту мысль. Тем более, что мне нечего сказать по этому поводу, поскольку сам не уверен, что подразумевал. Мне просто нравится, что ты всегда делаешь это так… Мягко? Словно наши ауры проникают друг в друга. Я чувствительный излишне, забудь.
— Я проник в тебя, и ты мне говоришь это забыть? — Ши Цинсюань оскорблённо приложил руку к груди. — После всего, что между нами было?..
— Я тебя использовал всё это время, — Мин И отвернул лицо. — Выброси из головы мой пароль духовной связи, все твои письма я скормлю собакам, и они ещё долго будут лаять по ночам твоими строчками, подвывая на кляксах.
— Не игнорируй меня, я гладил твою руку! — огорчённо вздохнул Ши Цинсюань и подвинулся ближе. Пришлось даже обратно развернуться к нему.
— И я больше никогда не буду её мыть.
— Потому что в глубине души ты знаешь, что был счастлив в те моменты?
— Нет, потому что на Небесах кончатся мыло и вода, когда ты такой грязный заявишься туда сегодня вечером. Кстати, твой брат уверен, что мы с тобой в романтических отношениях. Не разубеждай его, мне нравится, что он так думает.
— То есть, я уже столько лет ему на это намекаю, и ты думаешь, что возьмусь его разубеждать ни с того ни с сего? Мин-сюн, это лучшее, что я мог от тебя сейчас услышать! Ну, лучшее по поводу брата.
— Зачем ты говоришь ему такие глупости? — Мин И не мог не улыбнуться. Только ртом, разумеется.
— Это мне у тебя надо спрашивать. Мои мотивы ясны как белый день, он злится — я подначиваю. Ладно, он не прям-таки злится, но ему не нравится, что я к тебе привязываюсь. Знает, как я болезненно переношу разрыв и прочее. Я, наверное, должен быть ему благодарен, потому что он вовремя меня вытаскивал из неблагоприятных отношений. Серьёзно, я бы превратился в затворника, подобного тебе, если бы в нужный момент он не выхватывал у меня из рук мороженое, не забирал трагичные пьесы с полки и не вытирал мне слёзы. Но в тебе он ошибается, поэтому мне нравится его злить, доказывая из раза в раз, как я тебя люблю и как ты любишь меня! Хотя я ни разу не говорил ему напрямую ни о какой романтике, он сам всё напридумывал.
— У вас это семейное, что ли, додумывать и переиначивать всё за других? Я как раз врал ему напрямую, мол, с твоим братом я сплю. Хотя, фактически, уже не соврал…
— Мда-а… И ведь его после твоих слов даже Линвэнь не переубедит. Спасибо, Мин-сюн. Без шуток, спасибо.
— Теперь он попросит её в точности документировать наши отношения.
— Да, каждая наша встреча, которую зафиксирует Линвэнь, окажется внаглую переписана с романтической подоплёкой. Даже смертные так не изощряются над переиначиваниями в легендах, как будет написано в отчётах.
— Да кому вообще в голову может прийти писать или читать про нас романтику?
— Я не знаю, солнышко. Я не знаю. Так когда, говоришь, ты свободен на неделе?