.doc

NC-17
В процессе
72
2
яд гюрзы соавтор
Размер:
планируется Макси, написано 153 страницы, 85 455 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
72 Нравится 61 Отзывы 16 В сборник

утоплена в коньяк рефлексия

Настройки
За что пить? Пауза, в которой с каждым тактом тишины в сердце четыре причины. Взяв старт и спиралью раскручиваясь от последней минуты по рельсам их судьбы назад, умело избегая заносов на поворотах, и уже по всем пунктам, от счастья до горя, от подарков до измен – спасибо, необъятно огромное, жаждущее повторения и счастья; спасибо, окантованное болью и тишиной, но все еще белое, светлое. И “то, что есть” - правильный выбор, потому что то, что было, продолжается, не кончаясь даже там, где разрывается спираль и вагон сходит с пути. Рельсы где-то продолжатся, вагон починят или пустят новый, не важно: оно есть, есть их судьба, один город двумя половинами и одно сердце на двоих кровавой гранатой фрукта, разделенное, взорвавшееся, но все еще мечтающее собраться воедино. — За то, что есть. Кивнуть зеркалом, выпить жадно и не дышать, не до дна, конечно, но большим глотком чувствуя вкус, несущийся вниз, и кровь, бьющую вверх, чтобы сойтись с гранатовыми бусинами во рту. Света взглядом ищет салфетку, жует, жует, обсасывает косточки, причмокивая невзначай, вытаскивает из-под расчехленной шоколадки бумажную часть упаковки и выплевывает их туда. Даже смеяться не хочется. — Не выдохся, нет, хорош еще, — попытка улыбки, но что-то тонкой проволокой давит на шею: Света не чувствует тишину, но чувствует сожаление, подводя коньяком последнюю точку этой встречи, как будто все остальное постскриптум. — Вот так отправляй мне ночные письма, моргнуть не успеешь, как окажешься на кухне с телом граната на тарелке. Взгляд Арбениной исподлобья, граничащий с краем стакана, задерживается на лице не так долго, чтобы почувствовать задетую струну, но достаточно, чтобы в который раз отметить мельчайшие детали, клеймом впечатывающиеся в память. И короткой репликой снова возвращение в ту ночь, истрепавшую хуже самого долгого перелёта. В ночь, что стала очередной точкой отсчета или продолжением пунктирной линии, прерываемой с неточными, но удивительно постоянными интервалами; в ночь, когда опустившаяся тишина ударила откровенностью письма и когда в последний раз довелось быть настолько искренней с самой собой. — Ну да, — на выдохе отвечает Диана, опуская стакан, изучая теперь его гладкость со всех сторон. Какой у него диаметр? Она откидывается на спинку стула и пытается смыть рукой усталость с лица, пытается заранее выстроить в голове алгоритм, по которому можно идти безошибочно и без особых усилий, но все попытки тщетны, когда за спиной сладострастно шепчет непредсказуемость и насмехается над любым желанием взять под контроль абсолютно всё. — Пора просто взять за правило не работать по ночам, и ничего не будет. Ни писем, ни бессонницы. — Пора. Света отвечает почти что эхом, рассекает пространство резкой, ультимативной тишиной и взглядом серых глаз. Цвет Петербурга? Не угадали, цвет клинка, и общее резко становится частным, а кухня делится на две половины, в одной из которых усталость, смешавшись с тоской, болью, азартом веселья и невыносимостью чужого характера, ударяет в солнечное сплетение, кружа голову. Кусать губы и есть гранат, залезть в него пальцами, раздражаясь на плотность текстуры, раздавить зерна подушечками и снова укусить губы, лишь бы не сказать несдержанное: “не могла почистить, а не просто разрезать полам?” Где-то на этом моменте внутренняя звенящая истерика превращается в смех, потому что снова аллегория, а Света при взгляде со стороны окончательно теряет спокойствие своих вечно выверенных и сдержанных движений, жестов. Слова, кажется, уже катаются на языке, ловя подходящий момент, чтобы вырваться. Бороться всегда лучше хладнокровно, и приняв вместе с этой истину о том, что лучше не бороться вообще, Сурганова так умело жонглировала несказанным, что получалось в нужный момент подбрасывать все осточертевшие фразы и выдавать только спокойствие. Сейчас мячики для жонглирования буквально катились по полу, узорами линий подписывая очередной приговор. — Слушай, Дин, — с улыбкой и смешком, красными от граната пальцами качая стакан между большим и средним, вопреки своей привычке быть аккуратной с посудой. — А нахрена? Конкретное, грубое, резкое, брошенный мяч – лови, и отметка о том, что она все еще не такая правильная, и крепкое слово, не в стихах, но в речи, все еще есть, не смытое никакими годами, не спрятанное за светлым образом спокойствия. Это слово, как какие-нибудь короткие междометия, результат чистейших эмоций, капля из того океана, что бушует внутри. — Хм, — кривая усмешка служит невербальным и лучшим ответом, который способно выдать тело, всегда реагирующее быстрее, чем формирующиеся в предложение слова. Диана ковыряется в гранате, не заботясь о чистоте рук, и зимний кисло-сладкий вкус взрывается во рту, подчеркивает тягучесть коньяка и оседает на языке вместе с разгрызанными косточками, приятно-горчащими, почти как сигареты, пока взгляд блуждает по столу и находит единственное спасение в созерцании теней от посуды. — Думаю, если бы у меня был ответ на этот вопрос, я бы тут сейчас не сидела, — резким движением допить остатки коньяка, отставить его в сторону и развернуться боком, сосредоточившись на глазах и сняв чётки с руки. Локомотив, ненадолго задремавший, тихо выпускал воздух и готов был начать движение в любую секунду, и пусть дорога предстояла вся в ухабах и ямах, отправление по расписанию уже не отметить. — Варианты? — Арбенина ведёт плечом и наклоняет голову, не сводя глаз с лица напротив. — Потому что у меня ответа до сих пор нет. И снова вторя, стакан, раскачивавшийся между пальцев, подносится к губам, и Света в ответ пьет, в два глотка убивая остатки, громким стуком стекла о стол объявляя новый круг для обеих. Гранат не хочется то ли ковырять, то ли есть, то ли повторять эту гранатовую закуску, поэтому одним коротким взглядом подмечая затянутые жирной пленкой пельмени, Света берет мандарин, и чистит, собирая языком по зубам и губам вкус коньяка и готовясь закусить его алкогольную сладость. — Ответа у меня тоже нет, — громко, протяжно цыкает Сурганова, втягивая воздух через сомкнутые зубы, и поднимает взгляд. Теперь мандарину никакого внимания, кроме рук, все вслепую, взгляд только в глаза. — Предложения будут? И не понять по взгляду, если не знать из прошлого, как почти панически Света боится собственной слабости – смягчиться от изумрудных глаз, растерять всю злость, закопать боль, подальше спрятать грубое, резкое, нет, сейчас Сурганова почти уверена, что не выдержит больше копить и прятать, закапывать, избегать, вздыхать украдкой и прятаться в коконе теплой любви, готовой в любой момент принять обратно в распростертые. И ведь обещала в письме все тем же теплым тоном журчащего ручья, что закричит, что сможет резче, обещала, и хочет выполнить. Что, снова не в этот раз? Предложений, применимых к реальности, нет. Можно встречаться этими краткими набегами, напряжённо молчать и изредка пытаться нарушить эту тишину нелепыми фразами, но сгущающийся воздух и колючая недосказанность только поднимут уровень воды, и так продолжаться будет до тех пор, пока река, без конца меняющая направление, не выйдет из берегов. И тогда сокрушительное по своей силе цунами уничтожит всё, что ещё можно было сохранить, смоет все границы, убьёт всё живое, выжмет из них обеих силы до минуса, и что дальше? Конец творчеству? Или конец вообще всему? — А к чему предложения? — рука зажимает бутылку и обновляет пустые стаканы, пока ещё стараясь делать это аккуратно. — Ты же видишь, во что всё превращается, даже несмотря на то, что сейчас мы сидим на одной кухне. Пластмассовый мир и только. Тихая пауза. Раздражающе тикают внутренние часы. — Жалко коньяк, — срывается с губ Дианы, когда на вилке все же оказываются уже подостывшие пельмени, и к аккомпанементу из стука стаканов о поверхность стола присоединяется тихий лязг приборов и тарелки, — уходит в никуда. Хочется спросить, не жалко ли их, уходящих в никуда раз за разом, не жалко ли сил, времени, любви и слов? Жалко, наверное, оттого и сталкиваются все реже, от того и слов все меньше: скупость отчаяния, когда для осознания выйдет или нет достаточно часа рядом, если не меньше. Рука дрожит, сминая в кулаке корки, и Света снова, снова так просто смягчает жест – вместо того, чтобы сжать кулак, комкает мандариновую цедру, и проклинает себя внутри всеми чертями за уснувшее умение бить не слабже. Внутри все скручивается, утекая, черной спиралью дыры утягивая все хорошее и раскрывая букетом отчаянную усталость, которой хочется лишь кричать. — И что теперь? — это вопрос, но Сурганова уже не ждет на него ответа, понимая, что как ни банально, но за смягченной “р” в конце бежит целый поток вырвавшихся на свободу слов. — Сидим, и никаких активных действий, уже одиннадцать лет сидим. Я устала, наверное, выматывает ждать, когда ты повзрослеешь, — опрометчивое, зло, честно. — Я все время забываю, что ты не собираешься взрослеть, что мне вообще-то тоже взрослеть не хочется, и что ребенка я твоего внутреннего люблю. Но я почему-то упрямо пытаюсь дождаться, что ты вернешься домой. Как будто я твоя мать, ей-богу! Я уже тебе этих домов в каждом городе насобирала, глядишь, поднакоплю и загородный построю, у меня ж запас сил-то вечный, — усмешка, глоток и уверенность в том, что в эту паузу Диана смолчит. — Или нет? Как думаешь, Динь? Меня на сколько еще хватит в этом одиночестве? Иногда мне кажется, что ни на сколько, возьму и женюсь! Меня останавливает только то, что ты мне в упрек поставишь, если я тебя не дождусь, и опять я окажусь виноватой. Дать бы тебе со всего размаха пощечину, — эта фраза звучит даже почти весело, только бравурство еще никого не красило. — Чтобы след остался. Так давно хотелось, — фразу эту Сурганова смакует на языке и жмурится как кошка от удовольствия едва представив. — Да все случая не представлялось. Еще глоток. — Так давай. Сдерживать себя вредно. — Диана сжимает челюсть, сверля взглядом серые глаза, и разворачиваясь на стуле, укладывает локоть на спинку. — Может, мне подвинуться, чтобы тебе далеко не тянуться? Немая атака, только блеск зелёных глаз словно четко наметивший свою цель лазер, и в мгновение ока ставшая напряженной в каждой клетке фигура, - все вместе напоминает притаившегося зверя, готового к прыжку, и пока в рёбрах жалобно клокотало сердце, как на плохой кардиограмме, уже знакомый и изученный холод спускался вниз по спине. — Да ты что, Динь? — Удивление с возмущением, за которым снова смех с той самой щепоткой истерики, что не удаётся удержать в тисках. — Ты ж ответишь. А мне потом ещё целый тур с этим на лице ездить. Откровеннее было бы сказать, что хочется не просто пощёчину дать, нет, хочется вспомнить молодую, закипающую кровь и подраться, но она знает, что победителем из этого спарринга не выйдет, а значит глупо начинать, как бы ни хотелось компенсировать моральную боль физической. — Если тебя останавливает только это, я сдержу свои рефлексы. Как там? «Когда ударили по правой щеке, подставь левую»? Попробую хотя бы здесь быть правильной, — слово вырывается рычащей пулей, ненавистным определением, от которого против воли зарождалась дрожь вдоль рук, и сливается с коньяком, выпустившим огонь по гортани. И некого винить во всем, кроме самой себя, не на кого указать рукой, кроме отражения в невидимых зеркалах этой кухни, если с первой секунды знала едва ли не наизусть сразу несколько сценариев, по которому может пойти вечер. — Как забавно. Просто изумительно! — резкий глоток, залпом, и стук о поверхность стола немного резонирует со звоном остальной вздрогнувшей посуды. — То есть как ни крути, а дело как всегда во мне. Даже не знаю, то ли радоваться, что мир так усиленно зависит от меня, то ли волком выть. Пройдёт ещё одиннадцать, сто одиннадцать лет, Света, и ничего не изменится. Может, ты так сублимируешь? Диана чувствовала, что говорит либо что-то не то, либо напротив слишком личное, спрятанное так глубоко, что сейчас при каждом слове хотелось только быстрее доливать алкоголь и знакомить его со своими губами. Но остановиться невозможно, особенно уже разогнавшемуся составу. — Ну а что, если песен мало, вполне логичное следствие. — Слово-то какое выбрала, — Света качает головой, пьёт залпом и чувствует, как сбивается дыхание: слишком резко выпила, и закусить нечем, только в гранате снова ковыряться в нервных попытках. — Да черт бы этот фрукт! — По связкам неприятно ударил коньяк, они не смыкаются, хрипят, приходится откашляться и заесть всем тем гранатом, что удалось добыть. — Нет, погоди, ты снова все перевернула, да господи, — мысли в голове спутались, и сил смотреть в глаза уже нет, так что приходится отвернуться, посмотреть в окно в желании прямо сейчас закурить: сколько лет назад бросила, а в такие моменты тянет – вдох, выдох. — С тобой невозможно разговаривать. Ты мне объясни, — предательская нота, скачок голоса на букве «я» выдаёт с потрохами рвущиеся наружу чувства. — Давай раз и навсегда, — Сурганова вступительное за вступительным глотает, нервно копаясь в гранате, нагло забранном в свою ладонь. — Вместе или порознь? И сразу хочется, чтобы стало пять лет, и после этой фразы можно было бы закричать как можно громче, закрывая уши ладонями – не слышать ответ, не слышать выстрел. А Диане хочется уронить голову на руки, замереть в своей тишине, услышать хоть что-нибудь от того внутреннего голоса, который когда-то мог нажать на тормоза, выключить свет, не отвечать ровным счетом ничего, застыть в невесомости повисшего вопроса в воздухе и ждать, когда он растворится. До чего же скверно, что даже от коньяка не берет опьянение: как было бы просто всего лишь вылить в себя все возможные градусы, рассеянно кивнуть, не вникая в слова, зажмуриться и очнуться через пару часов с раскалывающейся головой. И давно она научилась вопросы ставить ребром? Костью поперёк горла, перекрывающей возможность дышать. Линия губ кривится в неопределенности: что-то странное между ухмылкой и ледяной улыбкой - ученик превзошёл учителя, и ей бы радоваться такой излюбленной четкости вопроса, с простым однозначным ответом. Ничего сверхъестественного: либо да, либо нет, но ответ целенаправленно не выходил, несмотря на давно подсказанное решение, только признаться в нём себе слишком губительно и почти невыносимо. — То, что было до этого часа, на что больше похоже? Научилась ставить ребром, не научившись прятать дрожащие руки и сжимать губы, смотрела внимательно, но за ней, не за собой, и поэтому в очередной ультимативности страх загнанного зверька, которому оба исхода – смерть. У Сургановой на лице всеми красками света и тени, серой сталью глаз и розовато-оранжевым губ нарисована паника, и она пляшет в танце, где ее пытаются сдержать, но так откровенно неумело, что скоро небо окрасится дождём и добавятся капли. Где-то в мыслях все обращения к Богу, вопросы «зачем» и «почему», но о себе, не о ней, о ней нельзя, потому что даже отведя взгляд сталкиваешься с ее отражением в окне. Нечеткое, размытое, оно двигается так, что хочется кинуть что-нибудь, как кидала утюг в истерике, и разбить стекло вместе с отражением. — С тобой не сваришь каши, — не хватало ещё засмеяться, что от гречки Арбенина отказалась. — Я тебя спрашиваю, — дрожит голос и снова вводных фраз больше чем сути – цена смелости на ультиматум. — Вместе или врозь? А не о том, что было в последние часы. А что было? Было оба варианта, и если бы все однозначно, Света бы сжалилась – в первую очередь над собой – и приняла ответ, но за несколько часов вместе они прошли весь спектр в несколько кругов, от предсмертной агонии до эйфории, и для каждого как всегда был свой пакет выводов. И отчего нельзя просто принять этот ответ, как неоднозначную, нечёткую печать, продолжить вечер, а завтра узнать исход? У неё нет ответа на этот вопрос, только ещё одна порция коньяка, который может спутать язык или мысли, но анестезией не станет все равно. У Дианы в голове сотнями голосов, настоящими овациями взрывается «Браво!», аплодирует долго, без пауз, и хочется со всей силы ударить ладонью по столу, ощутить боль физическую и разрезать эту прямолинейность, но тело каменеет, пока эхом, как плохая пластинка, без конца заедает один вопрос, с шипением и скрипом возвращается в начало и спрашивает вновь, не давая шанса забыть о нем. — Ах, да, — как будто забыла суть, как будто не до конца расслышала, только к чему это притворство? Ненавидя любое лицедейство сама превратилась в актрису мгновения; обходя любые скользкие вопросы и спрашивая в лоб, сама замялась - если это не злая ирония, если это не гимн ликующего дьявола, то представить что-нибудь более изощренное не представляется возможным. Арбенина кивает сама себе, решая в голове дилемму только с одним единственным ответом, пытаясь обойти его и выдумать что-нибудь не такое жесткое, не такое сложное, но как на зло, так и хотелось выпалить «Черт возьми, конечно вместе», и только перспектива более тяжелого будущего, неразрешимого лабиринта сжимала зубы ещё сильнее, приковывала железом язык к нёбу, не позволяя сказать страшную правду, давно переставшую быть тайной для обеих. — Я не хочу обсуждать это. Осечка, господа? Определенно, да ещё такая явная, что глушит собственными интонациями и кружит голову, когда рука уже отточенным движением подносит к губам стакан. Так по-детски глупо, смешно со стороны, но хотя бы честно. Ведь нет желания выбирать? Нет желания озвучивать, даже думать о том, насколько сильна зависимость пусть и без активно действующих веществ. Света выдыхает и снова залпом остаток содержимого стакана. Так в последний раз, потому что в глазах почти сразу же двоится, в желудке вверх поднимается ужин, приправленный гранатом, и она чувствует, что от настоящего опьянения удерживает только напряженность момента, иначе такими тремя марш-бросками уже стояла бы не здесь, а там, где вода течет по седеющим прядям вниз, в ванную. — Какая же ты, — здесь явно должно быть слово или слезы, что угодно, но все не в характере, кроме качающейся головы. — Какая есть, — глухо отзывается пониженный и скрипучий голос, точечно заполняя остатки душного пространства кухни, ставшей за считанные секунды почти добровольным эшафотом. Ужасно жаль отсутствие сигарет, и плевать, какое количество никотина уже осело на легких, когда прямо сейчас либо навсегда последняя встреча, и сама мысль об этом бьет со всей силы под колени, ужасает пустотой, либо очередной рубеж, которому не будет видно конца, пока каждый день сменяется ночью. Легкое головокружение, она уверена в этом, следствие отнюдь не коньяка, а разобранного по частям образа прошлого, которое никогда не исчезнет, какими бы белилами не замазывать его до потери пульса, как бы ни спасаться, зажмуриваясь ночами от внезапного воспоминания. Даже нет сил разреветься, а так хочется! Но давно наученная горьким опытом натура прекрасно знала: пройдёт час, пройдёт день, и все невыплаканное тут на кухне во сто крат сильнее отразится на тексте, который наверняка воспримут исключительно как умелое владение словесностью. Пусть так. Все, что будет после пока значения не имеет. Важно другое: сбежавшая краска с лица напротив, дрожь и ненавистный ёж в горле. — Уверена, что сдержишь рефлексы? Неумело выводит Света, но подтверждает, что зацепило, вне грубых слов и истерик есть одно решение, которое хоть немного поможет ослабить хватку тисков, сжавших сердце, которое конной рысью колотится в висках. Она смотрит на свои дрожащие руки, разглядывает почти со скептичным понимаем – не ударит, потом вытирает их о широкие клечатые брюки и снова смотрит – а вдруг? Диффузия слов, они скопились сахарными гранулами, а теперь оказались в воде и смешались почти бесследно для взгляда, растворились, сливаясь воедино, растаяли, оставляя хозяйку наедине с хаосом своего сознания и догоревшим огарком терпения. В цепи, которая все еще держала ее на месте, крепко приковав к попыткам быть мирной, было всего два звена – гордость, не позволявшая окончательно сдаться слезами по щекам и истеричными криками, и любовь, которая не давала оборвать все одним, на этот раз последним, движением. — Если тебе это так необходимо - уверена. — Усмешка, непроизвольно окрасившая темно-болотным цветом воздух, сорвалась случайно, и это уже точно совокупность всего, что только можно представить: алкоголя, безысходности, горечи и страха. — Но вообще, обычно перед ударом никого не спрашивают. — Я бы не спрашивала, если бы не было тура, — улыбка кислее лайма, и машинально языком по высохшим губам. — Но мне же как-то надо будет Лене в глаза смотреть, если я приеду со следом от ладони на лице. Я бы с тобой подралась, Динь, — заметно, как смягчается голос, как поводья в упряжке моральной усталости и боли берет усталость физическая. — Как в старые добрые, ну, я уже говорила. Потому что мне больно, чего уж тут скрывать, и у меня такое чувство, что ты этого не понимаешь, — голос дрожит, но в интонациях тень старого равновесия. — А в такие моменты, сама знаешь, хочется выразить хоть как-нибудь. Ну, хотя бы физически. Она заплетает слова как мантру, и, признаваясь в том, в чем легче признаться, успокаивает клюющих сердце птиц, и вместо ритма из шестнадцатых они уже бьют целыми, а это куда лучше, чем захлебываться, не имея возможности вздохнуть. Хотя, если вернуться к метафоре толщи воды над или между ними, Света чувствует одно вполне осознанное – утонула. Потому что еще минуту назад она пыталась брыкаться, плыть, чувствовать, а сейчас уже опустила руки, вдохнула легкими воду и закрыла глаза, чувствуя, как тело забирает и несет поток очередного “будь, что будет”. — Да не буду я бить, куда мне, за сорок уже, пощечины она тут раздавать собралась, какой-то цирк устроили — смеется, и подвигает свой стакан ближе к центру стола. — Разливающую руку не меняют. Добавишь? — Ну да, мне же никогда не бывает больно, я такой... Танк. Все по плечу и без внутреннего разложения, — приходится напрягать зрение, чтобы налить ровно, без излишней дрожи, но несколько капель все же попадают на стол, и Арбенина не спешит обращать на это ни малейшего внимания, перемалывая сознание мысль за мыслью, измельчая на атомы каждую деталь, и под конец этого бесконечного вороха дум хочется прострелить висок. — Хоть кто-то когда-нибудь задумывался о том, что творится у меня? Почему если я не ухожу в пустоту, не говорю загадками и не пишу что-нибудь банально-слезливое, вокруг сразу железобетонная уверенность в том, что я не способна чувствовать боль? Может быть где-то есть инструкция, как ее выражать, а я всего лишь не в курсе? Или что вообще происходит. Хлопнувшая пауза похожа на резкий свет софита, ослепляющего артиста во время монолога, и жмурясь так сильно, как будто она в силах переместиться во времени, Арбенина потирает переносицу. — Дин, я, — бессмысленное вступление, после которого одна ладонь скользя по плоскости стола находит другую, стараясь переплести пальцы и боясь поднять взгляд. И слушая все ее слова дальше сложно не сделать шаг назад, не отвернуться, снова не удариться в предистеричное, больное, или как минимум не замолчать, обрушивая на них плотность тишины. В каком-то бреду или заторможенном течении реальности рука не дрогнула, не дернулась в сторону, как наверняка случилось бы ещё час назад, и только уронив голову на запястье, Диана почти в унисон словам извне качает головой. Когда-нибудь кончится эта эпопея, кончится всё и тогда, - боже, как страшно думать об этом! - кончится что-то необъятно важное внутри. Опустеет небо, земля, страна и любой город, высохнут реки, исчезнут все запахи и совершенно точно трусливо сгинет прочь музыка. — Я вот думаю, сколько раз ещё надо потеряться, терять намеренно, чтобы больше не находить? — Ленивый размазанный звон стекла без тоста и такое же неясное эхо от удара о стол. — Это так жестоко: пытаться забыться в банальном исправлении текста, заниматься в третьем часу ночи работой корректора, а по итогу в очередной чертов раз сорваться, начать писать и все! — Новый звонкий стук от пустого стакана и прежде беспорядочно гуляющий взгляд вновь сосредоточен на ней. Безудержно правильной, как ни старайся это отрицать. — И все, — самой себе под нос, почти шёпотом, сдаваясь собственной речи, но ещё держа голову и не позволяя эмоциям сорвать джекпот. — И опять по новому сотому или стотысячному, я сбилась со счета, кругу. — Да прекрати ты. Нет виноватых и правых, мы обе страдаем, обеим больно, потому что не можем вместе или врозь, Динь! — Ввинчивается высокое, мягкое имя в плотное от чувств пространство кухни, и Света замолкает на секунду, давая ему эхом отразиться от стен. — Ты каждый раз жалеешь, что начинаешь, даже если случайно. Так зачем? Давай тогда уже подведем черту, вот сегодня мы здесь с тобой в последний раз в этой точке, — пропадает голос, заплетается язык, и там дальше есть продолжение, но Света не может его договорить, только качает головой. — Нет, не смогу, Динь, увы. В ней росло, заполняя пространство, то самое едва осмелевшее желание порвать все здесь и сейчас, но в итоге даже связкам не хватило сил, чтобы произнести до конца невыносимое в своей боли предложение, потому что мазохический блюз их любви, написанный когда-то другой талантливой Светой, лучше, чем абсолютная тишина и пустота, лучше окончательного разрыва и сложенного оружия. Ведь проще умирать на многолетней войне раз за разом, чем возвращаться с кошмарами к одиночеству мирной жизни. Незаконченная фраза поселяет панику в сердце Дианы, отдаёт во все нервные окончания и возобновляет головную боль. Хотела выстрела в висок? Получите, распишитесь. Вот уж правда, бойтесь своих желаний. Сама мысль о финале кажется невыносимой и пугающе пустой. Что тогда останется? Конечно, есть дети, и она обязана в первую очередь помнить только о них, только ведь их не получается никогда обмануть: пронзительные глаза, в сто крат умнее её, моментально угадывают любую ложь. И что она им даст? Часть себя? И отнюдь не из-за эгоизма, та вторая испарится вместе с решением всё закончить. Замкнутый круг, напоминающий колесо для хомяка, о котором так сильно мечтает Марта. «Нет, девочка моя, обойдёмся без живых метафор у нас дома.» — Вот и я о том же, — Арбенина медленно, тяжело поднимает взгляд, сильнее упирается рукой в голову и как-то устало, вымученно улыбается. Что ещё сказать, когда даже богатство родного языка исчерпано за все годы бесед? — Так что тогда? — А что остается? Окончательно истерзана с особой жестокостью своими же чувствами и глазами напротив, больше нет сил бороться, только подчиниться любому выбору и принять как данность очередную волну молчания, старт которой – уже наступившее завтра. Внутри опустошение как после цунами, и не собрать разлетевшееся в щепки, не возместить потери выпитым виски, за столько лет так и не нашлось рецепта, способного быстро спасти с берега, где в общем месиве деревья, дома, песок и люди. Но кроме понимания очередной осечки, есть еще более тяжелое, змеей опутавшее сердце понимание, что дальше не станет лучше, и будут вечно биться о камни друг друга волны, будут всегда сталкиваться потоки, расходиться мосты. Может это судьба такая, где единственно возможное вместе – это обрывки жизней в одну ночь или в выходные, но даже если судьба, Света с ней всем сердцем не согласна до слезящихся глаз. Ведь разве может хоть что-то свыше так поступать с людьми, превращая их в изможденные души во вполне здоровых, пусть не без оговорок, телах. У Сургановой в голове ни единой фразы, на языке снова коньяк и гранат, а второй рукой в попытке нащупать границы дозволенного от локтя до запястья, от запястья по лицу нежно и пальцами в высохшие волосы, стараясь сосредоточиться лишь на двух физических ощущениях – мягкости коротких волос и боли в ребрах, куда так неудобно утыкается край стола. Предательская влага в уголках глаз, и чересчур осознанный ком в горле, чтобы списать все на промиле в крови. Качнуть головой, посмотреть на замеревшие часы и бороться с собой несколько томительных минут, прежде чем язык вновь обретёт способность говорить. А что останется? Что будет завтра? Бесконечное сожаление, утопленное в проклятиях только на свою голову, неровный пульс, отсутствие аппетита и каждое слово, которое ещё долго не забудется, сколько бы ни лилась терпкая жидкость в стаканы. Сбитая с толку стрелка стучала на месте тихо, но регулярно, совпадая с тиком в затылке, навевая грусть и желание глотнуть мороза так же жадно, как недавний алкоголь. Стены резко потеряли цвет, все снова поделилось только на чёрно-белые тона и смотреть даже перед собой было уже физически больно. Отвратительно. Диана ненавидела состояние, которому не могла найти объяснения, и что ещё хуже - когда не могла ничего с этим сделать, но отсюда некуда бежать, куда ни глянь - везде демоны, ехидно насмехающиеся над ней, и так много их в каждой тени, так слышно этот издевательский смех, что не остаётся ничего, кроме как крепко зажмуриться и глубоко вздохнуть. — Что остаётся… Да всё то же, — глухо, почти шёпотом, не в силах приказать связкам быть хотя бы на полтона громче. — Только коньяк заканчивается. Убивающая тишина, звенящая и выбивающая почву из-под ног; острыми звёздами заглядывающая на кухню ночь и убегающая прочь, не выносящая тоски и повиснувшего молчания двух истерзанных и выпитых до дна душ, и в завершение картины - мелкая дрожь в пальцах, позабывших о чётках. Дальше оставаться и чайной ложкой собственноручно уничтожать остатки самой себя - чистой воды мазохизм. — Я, наверное, поеду. В этом слове пять букв, но в голове мысли эхом множат и множат их, отражая от любой поверхности в комнате, превращая их в гомон, в звон огромных колоколов, в назойливо тихий стук капли из текущего крана. Здесь впору все-таки дать волю единственному, на что еще остались силы – слезам, и тело без участия сознания роняет пару капель на плоскость стола, чтобы рука, еще недавно томившаяся в теплом прикосновении, стерла их рукавом водолазки. На губах застывают просьбы и предложения, в лицо смеется вынужденное одиночество Москвы, и лучше уж пытка друг другом, чем соло-пытка извечного самокопания, с которым Света, конечно, скоро справится, но скоро еще не значит сегодня. И лучше ронять слезы в поезде и плакать навзрыд на Кавалергардской, чем биться в истерике без шансов контроля здесь, где все продышало и пропиталось не старой ей, а новыми ними, и теперь снова терпеть этот запах до самого утра, пока сначала такси, а потом поезд не унесут ее прочь в мир следующей паузы, размер которой неопределим, ущерб которой, как всегда, максимален. — А машина? — Вопрос глупый, и на него нужно ровно столько же физических сил как на совершенно противоположное “останься”, но оно прячется где-то глубоко в мыслях, слишком опасливое, чтобы показаться из своего убежища. И все, что окружает, становится крошечным, и улица за окном и иллюзия завтра, становится крошечной прожитая жизнь и мечтаемое будущее, сжимаясь и давая моменту нынешнему, безвременью тёмной зимней ночи, превратиться в огромное событие, протяженностью в тысячу жизней, в миллиарды часов, где не имеет значения длительная боль, только точечное прикосновение иглы – осознание, что если сейчас не сложить буквы в слова, не шагнуть навстречу последним объятием, то все, что сжалось, лопнет, взорвется, резкое увеличивая размер, и придавит ту, что не в силах будет уже сопротивляться. — Ничего. Дороги пустые. — И абсолютно не имеет значения, есть дорожный патруль в этой глубокой ночи или нет. Штраф - ради бога. Сколько угодно денег, лишь бы не разорваться сейчас на куски прямо здесь, на этой кухне, и рефлекторно потянувшись к щеке, как будто стремясь опередить рукав водолазки, руку Дианы коротким импульсом пронзает боль от краткого тепла лица. Когда последний раз она касалась его? Даже считать годы страшно. — Не надо. Держаться приходится за двоих, не позволить себе проронить ни слезы, несмотря на влажные ресницы, потому что дай она себе слабину - все рухнет. И если в глазах напротив влажный блеск не сдержит самого себя, она все бросит, в очередной раз сожмёт в кулак все, что причиняло боль, и останется. Останется, конечно, и расплачется как неразумная девчонка. Только этого не хватало. Взрывающий скрип стула по полу, нервное и совершенно лишнее движение по пиджаку, по привычке запустить руку в волосы и на негнущихся, но почему-то ещё идущих ногах - в прихожую. Всё как в чёрной кинокомедии: найти рукав сразу не получается, короткий миг суеты перед тем, как непослушными пальцами наспех застегнуть пуговицы и выдохнуть так глубоко, как будто секунду назад со спины она сбросила мешок. Уходя - уходи, простая истина, но такая невыполнимая в реальности декабрьского вечера, декабрьской ночи, в которой так и остался разломленный на две части гранат с полупустой сердцевиной. Сурганова за ней как в тумане или в танце, через паузу, чтобы не столкнуться случайно, тихонечко вытирая то и дело норовящие упасть слезы, а на щеке все еще ощущение от одного прикосновения и столкнувшиеся взгляды в контрасте просьб – высказанных и не высказанных. Обожглась, но обжигалась бы так еще целую вечность, лишь бы чувствовать на своей коже прикосновение чужой, такое близкое, такое нежное, неразличимое в текстурной смеси со слезой. Нужно прощаться, но как, если любой взгляд грозит кончиться непрерывными потоком бессвязного лепета и всхлипов? Диана сжимает челюсть, поворачивается назад и на какое-то мгновение, короткое, но яркое, в глазах зеленью мигает что-то обречённо-тоскливое, как будто она уходит не по своей воле, как будто кто-то ворует её прямо сейчас и насильно разлучает посреди тьмы, и опомниться получается только тогда, когда справа щеку холодит слеза. Стереть немедля плечом, повести головой, словно не было этой слабости, и прикусив губу, коротко кивнуть. — Спокойной ночи. Эмпатия то ли слепнет, то ли не справляется с количеством пережитого за сегодня, но в коридоре, несмотря на отчетливый барьер между ними и безопасное расстояние, которое Света отмерила, устраиваясь у самого края, лишь бы не задеть и не быть задетой, все равно не выходит не сделать шаг, другой и в краткий момент, когда даже слепые глаза в тусклом свете разглядят скатившуюся слезу, сделать еще один – последний. Раскрытые руки, глаза зажмурить, и поверх еще не высохшего пальто обнять крепким кольцом рук дрожа от эмоций и страха, как будто ей снова двадцать четыре, и это последняя встреча перед бессрочной магаданской разлукой. Если прислушаться, слышно сердце, дыхание и задрожавшие губы, как нос сквозь первый всхлип втягивает запах мокрой шерсти, табака, машины, духов и пота. Ей так хотелось сделать это в самом начале, когда широта эмоций разлеталась во все стороны стаями птиц и снопами искр, когда объятия были бы крепкими, искренне-радостными и долгими от теплоты долгожданной встречи, без дистанции в виде очередной агонии чувств. Но золотое правило жизни все еще работает: хотелось как лучше, а вышло как всегда. — Свет... — голос подводит, пока тело замирает в этой статуе прощания и руки, без того каменные, тяжелеют с неминуемой скоростью, приближая опасную черту нерешительности. Почему сейчас, когда можно было уйти не оглядываясь, она позволила себе что-то сказать? Почему не может отпрянуть и только ловит нервом бьющуюся мысль краткого наслаждения внезапной близостью сквозь толщу одежды? Диана несколько раз пытается сглотнуть мешающий камень в гортани, загоняет глубже, но всё-таки обнимает одной рукой и упирается подбородком в плечо, гипнотизируя пол. Как жаль, что это не старый советский паркет! За подсчетом мелких досок ёлочкой время бы пролетело, возможно, чуть быстрее. Света погружается и погибает, теряя воздух, не плачет открыто, но четким счетом дорожит спина от тихих всхлипов в чужое пальто, и не выдержать больше, не оттянуть момент эти льющихся, неконтролируемых эмоций – последних попыток сказать о чувствах, но на этот раз уже без слов. Теплота чужих касаний, которые по крепкости не сравнятся со своими, и все равно в том, что они есть, заключена чуть ли не самая важная истина этой встречи, ее центр и ядро, ее единственное лучшее, пусть и до искусанных губ больное, терпкое как вино, и горькое, как полынь. Она не знает, дышит или нет, но если все еще в сознании, значит дышит, потому что сил не остается ни на что, кроме этого объятия и ощущения падения в пропасть при жизни в виде глиняной вазы. Разлетишься на тысячу черепков, на море осколков, которые никогда не найдут, как только за ней закроется дверь. Кровь леденела, закипала и вновь становилась холоднее снега за эти секунды искренности у порога, ничем не прикрытой и такой же живой, как двадцать лет назад. Быстрые картинки, как слаженный мультфильм, из самых светлых памятных дней, вплоть до осуждённого винограда в магазине - и вот уже через секунду будет сдержаться невозможно. Как, должно быть, цинично уйти сейчас, когда на твоём плече плачет единственный человек, без которого ещё не так давно провести день было сродни самой мучительной пытке, как все это неправильно! Мелькнувшее в сознании слово бьет током со всей дури, заставляет вздрогнуть, расслабить руку и осторожно, боясь самой себя, выпрямиться в дверном проеме. — Ты... — какая нелепость: говорить невозможно, сердце вот-вот выпрыгнет и упадёт без сил между ними, но либо сейчас, либо никогда. — Поспи. Я пойду, Свет. Поздно уже. Света поднимает взгляд заплаканных глаз, когда между ними в теплом пространстве, где остановились не только часы, но и время в целом, появляется воздух. Изображая улыбку, она одним лишь взглядом извиняется за все – за свой вид, за объятия, за приглашение и ответ на письмо, где-нибудь там же в среди бусин извинений можно будет найти и совсем абсурдные, но вслух ничего из этого она не произносит, только кивает и готовится закрыть дверь, щелкнуть ключом трижды и качнуть головой в разочарованном осознании – одна. А потом не спать еще долгие часы, боясь за чужую жизнь и безопасность на пустых московских дорогах в компании гололеда, коньяка и той эмоциональной карусели, на которой они так ловко прокатились этим зимним вечером.

*** Стоять на морозе, прижавшись спиной к двери подъезда и глотать воздух как рыба, выброшенная на берег, возводить глаза к небу, но видеть вместо звёзд только лучи фонарей и кружащийся снег, не пытаясь контролировать своё тело пускать по лицу слёзы, чувствовать порыва ветра, но не двигаться. Плакать некрасиво, не как в кино, не щадя глаз и связок, игнорируя холод на скулах, игнорируя весь мир, в попытках забыть этот взгляд на выходе из квартиры, игнорируя расфокусировавшееся зрение, посылая к черту всё, даже несчастную машину, которая никак не поддавалась ключу.

*** Красивая сцена – спиной сползти по закрытой за Арбениной двери, вот только к чему это все? Это все зря, и ноги, только чуть дрогнув с последним оборотом ключа, несут на кухню, где залпом недопитый коньяк и градом слёзы, крупными каплями ложащиеся на гранат, печенье, шоколад, на край тарелки, на поверхность стола. Тарелка за тарелкой под слёзы, под всхлипы и сдержанные в тугом рычании крики, она убирает остатки, заметает следы, потому что они – искра в сухом лесу, и если завтра хоть крошка этого сегодня застанет ее в утреннем безобразии опухшего от слез лица, она не выдержит. Танец на узкой кухне под музыку своих несдержанных эмоций, рыдания и вой на радость соседям, и руки чудом не мажут мимо поверхностей, переставляя с места на место стекло, моя его в воде то слишком холодной, то обжигающе горячей. Уже когда мирно оседает в пакете бутылка, пачка печенья плотно закрыта – поедет с ней завтра в поезде, не бросать же еду, когда убрано все, кроме граната, растерзанного на белой тарелке, на не менее белом столе, чернотой сверкнут матовые точки чёток. Здесь уже придется осесть на пол, подобрать колени к себе, обнять и завыть с новой силой, спрятавшись в кухонном углу у раковины от хлестающих вокруг волн собственного бессилия перед жестокостью их судьбы. Сказать, что она не знает, сколько плачет – соврать, потому что не по часам, но по ощущениям знает – не долго, хотя внутри прошла будто вечность. Но слёзы почти улеглись, и, кое-как поднявшись с пола и покачав головой на свою истеричность, она идёт до ванной, видит перед лицом своё отражение, где краски белого листа размалеваны всем красным спектром, и карминовые губы, необычно большие, опухшие, венчают белизну изгибом ухмылки, которая тут же искажается, возвращая град едва утихших. И снова по кругу, то сидя на бортике ванной, то умываясь холодной водой, то открывая балкон и давая холодному воздуху волю, она плачет и плачет, надеясь, что скоро слез просто не останется, а они, назойливые, жгут глаза и снова льются, превращая водолазку в полотенце и платок, превращая дом в минное поле крошечных упущенных капель. Не родятся из этого песни, не выйдет описать то, что на сердце ложится швом без анестезии, и она не решается войти на кухню даже тогда, когда, чуть-чуть уняв слёзы, она все-таки чистит зубы, подписываясь под своей правильностью с отдачей по всему телу от дрожи рук, умывается и переодевается. Даже тогда страх увидеть натюрморт сегодняшнего вечера сильнее, чем нежелание столкнуться завтра утром лицом к лицу с напоминанием о ней. А вдруг вернётся? Об этом даже думать нет сил.

***

Без конца вытирая глаза, Диана дёргала ручку двери, раздражалась с каждой секундой и готова была зарычать, если бы были силы, но всё это бесполезно: только спустя четверть часа, шепотом матерясь вперемежку с всхлипами, она случайно нажала на кнопку от ключей и увидела приветливо мигающий поворотник с другой стороны. Изумительно. Своя жизнь настолько осточертела, что хочется вломиться в чужую машину, лишь бы избежать всего, что будет преследовать ещё не одни сутки? Умыться снегом. Прижимать его к себе как самое мягкое полотенце, пока не начнёт таять в руках и стекать крупными каплями, пока не застучат зубы и ноги сами не понесут в автомобиль. Пусто. Так звеняще пусто и только легкий запах недавних цветов на заднем сидении снова рождает мышечную память рук, сжимаемых в крепких объятиях, вереницу из фраз, вырвавшихся наружу слез и коньяка. — Черт! Диана яростно бьет по рулю, откидывается на спинку кресла и дыша с попеременным успехом, закрывает глаза. Невыносимо, невозможно. Пора уезжать, пока не взбежала по лестнице, не позвонила в квартиру и не осталась на ночь. Глотая горечь, пытаясь отрезвить голову от ударившего алкоголя, она до боли сжимает губы, впивается взглядом в ночное шоссе и давится воздухом, не может поверить, когда рука не находит в кармане чётки.
72 Нравится 61 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (9)