дрейфишь?
20 мая 2024 г., 00:55
По вискам под утро набатом глушит звон, железными оковами хватая голову цепкими клешнями и отвлекаясь от просмотра одной и той же ленты сообщений, совершенно внезапно появляется осознание метелью просвистевшей ночи. Теперь на сон осталось и правда не больше нескольких часов, настолько холодных и кратких, что оставалось только надеяться на относительно нормальное самочувствие перед книгой, интервью, на которое она всё-таки согласилась, и встречей, от мысли о которой кровь то плакала и застывала испуганным зверем, то ускоряла свой бег до пожара в запутанных переплетениях вен.
Планка, неизменный запах молотых зёрен, наспех одеться и выплыть в этот снег, не такой колючий и долгий, как в Москве, но по-своему нужный вместе с витающей в воздухе влажностью и вечно живым дыханием Невы.
Как хорошо, что интервью для журнала! Последнее, о чем хотелось заботиться - искать с утра пораньше гримера, чтобы скрыть следы волнительной бессонницы, и как хорошо, что можно совершенно свободно облокотиться на руку, подпирая голову, и говорить вполголоса, не создавая лишнего шума. Раньше, даже вчера, посредственность и однобокость вопросов вызвала бы как всегда разочарование, зародила килограммовую усталость и тлеющую злость на скудоумие, но сейчас вопросы о творческих планах, такие простые и одинаковые для всех, были воистину спасением.
Никаких круглых фрагментов, никаких приветствий или пожеланий на всеобщее обозрение - самой бы собраться с мыслями, боже мой, только короткое согласие в ответ на вопрос Ларисы об удобстве времени, по пути до Буквоеда ещё одна порция кофе, и упасть, наконец, на стул рядом с разложенными книгами, как маленькими копиям зеркал, насквозь глядящими на пока ещё пустой зал второго этажа и невыспавшегося автора.
Энергия от взглядов и улыбок, от местами странных, но искренних вопросов дарила на раскрытых ладонях кислород и силы, которых так отчаянно не хватало. Время летит, срывает ориентиры, качает звезды, подрывает уверенность в том, за чем ещё недавно можно было надежно прятаться, а они все ещё приходят. Всё ещё готовы слушать эту болтовню, смотреть на человека без притворства, без шоу, всего лишь в строгом пиджаке, брюках, с выбивающимся светлым цветом волос и то хитрым заискивающим, то ломано-притягательным голосом рассказывающего о других и через них только об одном: о любви и о своей колыбели в ней.
Ни грамма лжи ни им, ни себе. Полчаса проносятся по-бытовому быстро, без попыток отсчитать или предположить, сколько ещё до конца: это время просто исчезает, без ощущений и сравнений оно проходит, не оставляя шанса на повтор и вот уже к столу выстраивается очередь, а сбоку от толпы Лариса спокойно что-то пишет в телефоне - наверняка что-нибудь по новому тиражу «Тильды». Значит, успевают, раз нет тайных знаков и многозначительных взглядов в сторону циферблата.
Вечер Светы начинается с пробок. Не Москва, а все равно она успевает поспать на пассажирском в очередной пробке на КАДе, а приезжает все равно вовремя, но в каком-то смятении – заспанная, пригревшаяся и поймавшая новую волну дрожи от контраста температур, чуть не забывает в машине телефон, прощается с подвозившей ее Элей, обещая держать в курсе всех передвижений, и, захлопнув дверь, поворачивается, резко выдыхая, как перед глотком хорошей водки, чтобы горло не обжечь. Руки дрожат – страх или холод?
Когда теплый длинный пуховик оказывается в гардеробе, признать, что руки дрожат едва ли от холода все-таки приходится. Часы отмеряют полные десять минут до встречи, но забронированный столик в неожиданно людном месте уже свободен уединенным кораблем в море людей – чуть-чуть дальше ото всех, едва удаленный, а все равно ощутимо, намеренно, по вежливой просьбе, старому знакомству и желанию не быть подслушанными даже в том случае, если разговор будет совершенно ни о чем или вообще не состоится.
До прихода Дианы в заказе уже бутылка воды без газа, на столе два бокала, аккуратно сложенные белые кораблики салфеток и тонкое меню в обложке под кожу, вокруг вечерняя песня звоном бокалов и смехом женщин, внутри сжавшийся комок нервов, боящийся даже пульсации. Света напряжена, как любой человек перед встречей с тем, кого давно не видел, все просто – хочется быть лучшей версией себя, хочется непременно оправдать ожидания, а может, даже превзойти, и эта детская, искренняя эмоция становится отвлекающим маневром, потому что психика, занятая нервными мыслями о чужих впечатлениях, на время забывает о более серьезных и важных аспектах встречи, тем более забывает она о том, чем закончилась подобная же встреча четыре года назад.
Между двумя тяжелыми, мягкими стульями выбор очевиден – лицом к проходу, чтобы вежливо ждать входящую, чтобы, как всегда любила раньше, первой наткнуться на нее взглядом и наслаждаться потерянностью первых минут, но Света идет наперекор старым желаниям, понимая, что неверие в то, что встреча все-таки состоится, сильнее, чем хрупкое ожидание, подгоняемое страхом. Садится спиной, просит воду, сдерживает желание попросить черный кофе — не для себя, и с усталостью подмечает, что раньше ожидание было похоже на детскую игрушку в виде пластиковой разноцветной пружины; оно растягивалось в почти прямую, обладая удивительной мягкостью градиента и материала, и когда с одной или двух сторон срывалась рука, пружина собиралась резко, с тихим стуком колец друг о друга, падала на землю, теряла форму и улыбкой подбиралась снова. Теперь же ожидание растянулось пружиной тугой и металлической, жесткое, холодное, не способное превратиться в черту, только в менее плотную систему колец. А здесь, если один отпустит, второму непременно будет больно, и хорошо, если из царапины на руке не пойдет кровь.
То ли память подводила Арбенину в линейном городе, то ли ноги сами путались от неверия и предчувствия чего-то абсолютно несбыточного, но нарезать круги вокруг ресторана пришлось почти четверть часа, и слава богу, было лишнее время - опаздывать на первую встречу за четыре года как минимум неэтично; прежде чем наконец найти нужную дверь, оказавшуюся до смешного совпадения на самом виду.
Тепловая завеса накрывает сразу, как только сделан первый шаг внутрь, и к неудовольствию зимы, шпарит так сильно и качественно, что около порога суровость белого цвета не задерживается и находится в состоянии узкой жалкой лужи. Как метафорично, однако. Убитый теплом. Или же преобразившийся от тепла? Каково снегу, кто-нибудь заинтересован?
Реальность настигла вопросом девушки-администратора о брони. Вот и первый рубеж, первая граница, и неизвестно, сколько их будет за этот вечер и в какой интерпретации. Но пока справиться вполне просто. На восемь, скорее всего, на имя Светланы.
— На двоих, — добавляет Диана и незаметным фантомом вздрагивает душа. Ведь не могла же прийти "не одна"? Нет-нет, совершенно не в её духе. Могло быть наоборот, раньше, но обычно это не вызывало неловкости. Но всё это раньше. А сейчас - искать глазами среди усевшихся гостей спину или хотя бы макушку, зажимая плечом телефон, в попытке отказаться от очередного эфира. Ещё одну банальность сейчас не вынести даже физически, пусть в лице ведущих, но велик шанс не сдержаться и сломать милым (или не очень) людям программу.
— Нет-нет, я абсолютно уверена, — в ответ телефонному спору, когда глаза цепляются за знакомый профиль, и коротким кивком отпустив девушку, Арбенина быстрым шагом пересекает проходы между столами, как в лабиринте, словно сбавь она шаг - и закроются мистические ворота, лишая последней возможности увидеть.
Вот и пружина отпущена голосом из-за спины, серьезным, явно не к ней, голосом, который различишь даже по вибрациям, даже в гуле толпы. Губы в приветствии гипнотизируют сердце, оно замирает, пропуская удар. Звук металла о металл звонкий, царапина, если так нынче называют шрамы, кровоточит, а Света даже не пытается сдержать улыбку.
— Проживут без нас как-нибудь, к ним кто только не приходит, — обойти сзади, свободной рукой расстегнуть куртку и совсем ненадолго, на сотую часть от секунды, умереть в этой свершившейся точке. Одними губами «Привет», картинно закатанные глаза от речи в динамике и молчаливое извинение в пожатых плечах - что поделать, работа, сама понимаешь. — Всё, давай потом. Но ответ однозначный: нет.
Белая. Подтянутая, с загорелой кожей и чернилами, ползущими по жилистой шее двумя худыми силуэтами в обрамлении тонкого очертания солнца, она в свои сорок три – искусство, и Сургановой приходится поблагодарить судьбу за заминку с телефонным звонком, потому что на секунду едва успокоившаяся дрожь в пальцах возвращается, и только излишняя внимательность спасает от того, чтобы не прикусить губу и не ущипнуть себя – и правда здесь, и правда она, живая, да еще и с новыми четками – черт знает, какими по счету, но куда более элегантными, чем те, что нашли свою гавань на книжной полке.
В небрежном движении телефон с легким стуком оказывается на столе, пока Диана, распутывая закрученный сверху шарф, пытается спрятать в этом избавлении от одежды неконтролируемый огонь радости и смешавшейся внезапной робости во взгляде.
— Прости. Никакого покоя с этими новыми станциями, — всё же расплыться в улыбке, быстро поправить волосы рукой с мелькнувшими чётками, и повесив на спинку куртку, замереть, не спеша садиться. — Салют что ли, Светка.
— Диа-ана Сергеевна, — тянет буквы и смотрит снизу вверх, превращая свое волнение в шутливый флирт, скрашивая интонации бровями. — Ну что сказать, с каждым годом все краше! А вы точно не продавали душу, а то, может, поделитесь контактами?
Поднимается спокойно, вопреки мечущемуся внутри желанию сорваться с места и с приветственным “Динька” утянуть в крепкие объятия, раскрывает руки, смягчая по-дружески игривый взгляд.
Когда она так в последний раз с ней? Одному Богу известно, никто уж и не вспомнит. После расставания играть с такими начальными ставками было нельзя, либо колкости, либо искренняя радость коротких звоночков имени, но никогда не длинные реплики, не хитрый взгляд, не теплая сдержанность движений. В этом нет отстраненности или неискренности, но в этот раз, раскрывая руки, она дает два шанса, тогда как всегда давала лишь один, и в этом ее ключевое различие со старой версией себя, ключевое, но неосознанное, незамеченное в процессе неизменного взросления: за четыре года многое успело измениться.
— Ну конечно, — откуда такая внезапная жизнь в голосе, окрашенная всеми возможными оттенками, если ещё пару часов назад убийственно сильно хотелось только заснуть? — Продала. Правда, гримёрам, но это не суть важно.
Не важно ничего, кроме этой встречи, кроме распахнутых напротив рук, неуправляемой улыбки - наверняка выглядит сейчас как дура, с застывшей изогнутой вверх линией губ - и запретного желания обнять так крепко, чтобы потерять грань между своей и чужой кожей. Короткая усмешка подводит черту недавней реплике, шаг вперёд, за секунду до - вереница мыслей, сбивающих с цели. Сколько секунд считают за дружеское объятие? Какая рука сверху? Насколько близко может быть лицо? И можно ли его спрятать за спиной, позволить себе зажмуриться, чтобы за закрытыми веками вспыхнул разноцветный луч?
Всё это так быстро проносится в голове, что нет времени опомниться и прийти в себя - кольцо уже смыкается вокруг спины, не удушающе крепко, просто ощутимо, и Диана на долю секунды жалеет, что не оделась теплее: сквозь ткань костюма наверняка можно почувствовать ускорившийся пульс и вместе с ним очумевшее в своём неверии и счастье сердце.
По времени - не дольше короткой вспышки мыльницы, по ощущениям - капля воды на иссушенной и потрескавшейся земле пустыни, необходимая, но так мало её, что надо бы задержаться в этой статуе сжатых сзади рук ещё ненадолго, напиться вдоволь, до головокружения, пока не заноют мышцы и сесть придётся только когда подойдёт официант. Но перегибать опасно, особенно в самом начале, и слегка опьянённая теплом голоса и тела, Диана двигает стул ближе, садится и выдыхает.
— Вот теперь привет, — третий раз поздороваться не то от растерянности, не то восполняя годы молчания и откинуться на спинку, наконец восстанавливая дыхание после презентации, мороза, разговоров по телефону и выбившего почву из-под ног объятия.
Она напротив, сияющая, искристая, отражение Светы после того концерта, бенгальский огонек, поток слов, эмоций, выражений, и остается только смотреть и падать в омут в очередной раз, потому что так очевидна сейчас перемена – она открыта, без стен и укреплений, без белых флагов и следов войны, она просто здесь, и эти пять букв настолько быстро попадают в кровь и несутся по всему организму, что становится душно и хочется пить.
Обнимать – ходить по тонкому льду, секунду задержишься, треснет пленка и уронит тебя в холод воды, тяжестью мгновенно промокающей одежды, утаскивая на самое дно. И поэтому объятие такое короткое, но даже в своей краткости мига нужное, как доказательство реальности ситуации, в которой каждая новая секунда кажется сном.
Сквозь неплотную ткань костюма и правда слышно сердце, его пульсация, доходящая до своей кожи через несколько слоев ткани становится очередной нотой в дурманном сочетании происходящего. Этот ритм так просто списать на спешку, на страх опоздать, на звонок, но он играет одну партию с улыбкой, с легкостью слов, с теплотой рук, и над аллегро в темпе встречи названием произведения выведена радость, отрицать ее – хвататься за старые сигналы, а это кажется лишним. И Света уже не отрицает ни свою радость, ни ее, расслабляется в кресле, изгибаясь к одному подлокотнику, и разглядывает с мягким интересом, не боясь быть замеченной или осужденной.
— Привет, — это слово в первый раз за сегодня, и улыбка – не сдержать – со смешком радости, с легким поворотом головы, только голос все еще непривычно спокойный. — Как ты, рассказывай. Умираю от любопытства, и, может быть, немножко, — между пальцами, большим и указательным, крошечное расстояние. — От голода.
Не в подтверждение слов, но по их напоминанию она тянется к бокалу с водой, делает пару глотков, слишком приличных для жадности пересохшего горла, и ставит бокал обратно, забирая отложенное прежде на угол стола меню.
— О, ну тогда сначала голод физический, а уже потом духовный, — так спешить, так ослепнуть от радости, что заметить интерьер только сейчас и приятно удивиться: здесь она ещё не была. Во всяком случае память не отзывалась импульсами и что-то свежее, новое и незамутнённое было более чем кстати. Искры рассыпались по венам, гасли, и стоило только посмотреть перед собой, вновь зажигались. Удивительно, как несколько минут, даже их преддверие, может возродить почти из пепла.
Кожу слегка покалывает, как от бенгальских огней в новогоднюю ночь, но не причиняет никакой боли - слишком много времени было отведено на неё, чтобы спустя всё прожитое, особенно в тишине, снова отдаться; одновременно и жарко, и подкрадывающийся озноб; музыка стучащих приборов и обрывков фраз, хлопающейся двери - всё это так естественно, так обыденно, и никто из гостей не может узнать, что творится в сердце у каждого из сидящих за соседними столами. Вот уж и правда, все одинаково разные.
Шум вокруг никак не отражается на потоке мыслей, который то успокоившейся рекой плавно стекает с уклона, то водопадом обрушивается вниз, каплями разлетаясь во все стороны. Сурганова не контролирует реку, река давно перестала ее беспокоить и превратилась в мирного спутника рядом, даже если ей суждено было выйти из берегов, даже если накроет невероятное в речной воде цунами, река – это постоянство, которое она осознаёт только сейчас, когда, вновь не читая текст, читает себя и свои чувства, так давно лежавшие в архиве, поднявшие вчера много пыли, а в итоге оказавшиеся любимыми фотографиями. Что принесёт это воспоминание, догадаться трудно, потому что впервые изменились не вводные, не ожидание выходных, а сама формула их встречи.
Света не читает, и когда приходит время совершить заказ, извлекает блюдо из памяти, к удаче своей угадывая, и отдаёт меню.
У Дианы все равно неизменная переменная в любой встрече - кофе и сегодня просьба сделать самый крепкий из всех существующих, сопровождающаяся улыбкой, готовностью объяснить, что такое двойной эспрессо, если вдруг придётся.
— Такой, знаете, — рука сжимает воздух в кулак и замирает в намеренной дрожи — чтобы ядрёный кофеин. Без шанса на молоко.
Неизменный кофе влечёт за собой неизменную улыбку на Светином лице, осуждение с щепоткой хитрости, облегчение от привычности заказа, радость, как у маленького ребёнка, который из целой вереницы пазлов смог сложить хотя бы один: перевернуть две одинаковые карточки в упражнении на память. Сурганова, заражаясь атмосферой, корчит рожи на каждую реплику кофейного пояснения: сводит брови в аккомпанемент кулаку и ядрёности кофе, отрицательно качает головой на отсутствие молока.
— В зеленом чае кофеина больше, если вы его так хотите, — попытка пошутить не отвлекла, не сбила, только больше развеселила, и усмехнувшись, Диана взглянула на девушку, которая вступила в краткую беседу с ней.
— Вот! — Кивает Света официантке. — Вот вы знаете толк в кофеине! А то двойной эспрессо, надо же, ядрёный кофеин. Вот я бы выпила зелёного чаю, что-нибудь с,— задумывается, и следом пара кивков самой себе. — А лучше винную карту, будьте добры.
— Хорошо-хорошо. Пусть не ядреный кофеин, а то ещё правда принесёте чай, пусть будет... Ну просто очень крепко. Есть же что-нибудь?
Улетевшая официантка тишины после себя не оставила, потому что по лицу напротив читалось такое детское желание рассказать, что Света вполне намеренно засмотрелась на эти горящие глаза, на это полное жизни лицо.
— Ты не поверишь, но один раз, — задумчивый взгляд на потолок, как будто где-то в углу можно было увидеть дату и место, но память упорно молчала и Диана равнодушно отмахивается, — не помню где, давно в общем, заказала двойной эспрессо. Умирала от головной боли, хотела быстро выпить и уйти, ну ты лучше меня знаешь, сосуды, всё такое. Знаешь, что мне принесли? Две чашки. Просто две чашки кофе. Голова на несколько минут правда прошла, потому что я не могла поверить, что это всерьёз и официант не ошибся столом. Как они только там работают, бедные. Всё время вспоминаю их, когда пью.
— Икают, каждый день икают, уверена, — смеётся негромким, мягким смехом, и все в ней так постепенно становится ещё мягче, чем при встрече, будто последние остатки страхов и углов сгладились. — Ты представь, сидят они себе там, — глазами в угол на потолке, противоположный тому, куда смотрела Диана, жест зеркальный. — И думают, кто ж нас проклял этой икотой. А ты здесь двойной эспрессо заказываешь.
— Ничего страшного, прокачают мышцы и диафрагму. Вдруг там будущие вокалисты? Потом удобно петь, как это правильно называется? — легко нахмуриться, пытаясь уловить уворачивающуюся на кончике языка фразу, и щёлкнуть пальцами, вспомнив. — На опоре, да. Нет, но если серьёзно, как их берут на работу? Ежу понятно, что «двойной», чего бы это ни касалось, относится к концентрату, а не добавленной порции. Двойной бурбон она вряд ли бы себе приготовила, вылив в один стакан два шота. Кстати о бурбоне…
Тепло внутри течёт такой густой патокой, что винная карта в руках оказывается будто сама собой, официантка убегает незамеченной, а Света раскрывает вытянутое меню.
— Ты же не против? — Под кивком подразумевается вино, а взгляд, который должен выбирать между итальянскими, французскими и прочим списком, ловит зелень совсем другого напитка, и замирает, ожидая согласия.
Диана раскрывает винную карту вслед за Светой и не успевает обратить внимание ни на одну бутылку, услышав вопрос. Приподнятая бровь, в глазах игривость не по годам, смешанная с лёгким удивлением, и чуть наклонив голову, она смотрит поверх высокой бумажной изгороди с названиями вин, пока сердце устраивало полёты от груди до гортани, подпрыгивая на вполне «прокачанной» годами диафрагме как на батуте и зависая на несколько секунд в воздухе в каждом прыжке.
— Я? Против вина? Точно ни с кем не путаешь? — Ещё одна усмешка, кивок головой и тихий голос, явно не скрывающий удовольствия от всего происходящего.
Даже если ничего не будет сказано по существу, даже если ночью вновь укроет с головой одеяло, сотканное из тревог, сожалений, нового витка рефлексии и неизбежности разлук, —улыбающиеся глаза напротив, невесомость воздуха, смех и порхающая по залу девушка, удивительно стойко и дружелюбно справляющаяся со своей работой стоили того, чтобы провести ещё одну ночь в бессоннице. Если прыгать со скалы, то только с разбега, подставляя лицо ветру, не закрывая глаз, глядя на всё падающее вниз. И если за этот вечер суждено было падать раз за разом, она готова была соглашаться без колебаний, без договоров и подписей о ремнях безопасности. Какая тут может быть бдительность?
— Пробовала оранжевое? Кажется оно сухое. Да. Но это Крым, если меня не подводит зрение.
Так хочется сорваться тем самым водопадом, сжать ее снова в свои объятия, спросить столько раз, что устанет язык: “Динка, ты?”, потому что не верится, то меньше, то больше, но лёгкость произносимых слов, истории из жизни, игривый взгляд – они не могут быть настоящими, они из прошлой жизни, где не таили, не прятали, не встречались тайком, не меняли любовниц напоказ, только пели и пили вместе, не деля целое на части, а если и расходясь, то только чтобы в столкновении родилась целая новая вселенная.
Улыбается всего пару минут, а скулы уже сводит, в глазах от улыбок уже крошечный бисер родившихся слез, без излишней эмоциональности, просто от физики частого смеха.
— Ну ла-адно тебе, вдруг ты по бурбону сегодня! — Коротко жмет плечами, а потом с задумчивым взглядом молчит пару секунд и снова смотрит в глаза. — Постой-ка, Динь. Двойной Бурбон – это двойная порция, два шота. — И с неприятным акцентом добавляет: — Double и single, ну?
— Да? Ну и хрен с ним, — не грубо, просто слишком легко и обыденно, без красивых и сложных эпитетов. А главное - честно. — Но ты же поняла меня.
О шотах, бурбоне и оранжевом вине, о чем угодно, лишь бы не переставать говорить, но не из-за страха тишины, а просто потому что так мало времени. И вдруг в эту самую минуту оказывается, что сказать надо так много – рассказать все истории за четыре года, вспомнить те старые, что не рассказывала при столкновениях, болтать до утра, до хрипоты, как в первый раз на первой встрече, делясь каждой крупинкой фрагмента памяти, и не важно, поднимут ли старое, растопят ли окончательно и без того уже почти несуществующий лёд, важно, что так неожиданно между ними будто бы перестал стоять барьер, и полились в пространство слова, до этого так надежно запрятанные за границей губ.
— Так вот, вино-о… Оранжевое? Нет, не пробовала. Вино обычно Эля выбирает, так что я на эту винную карту в первый раз в жизни смотрю, — имя само-собой выскальзывает на крыльях лёгкости атмосферы, заблудившееся в теплоте дружелюбия, забывшее, что может одним неловким движением разрушить настроение, но Света сама за собой не замечает. — Так что доверю тебе выбор с огромным облегчением!
Имя из трёх букв влетает слишком резко в мир, где всё так прозрачно и легко, становится вторым рубежом после поиска стола и улыбку в этот раз приходится натянуть до тонкой нити губ, кивнуть и на всякий случай вновь всмотреться в нарисованные бутылки. Как будто нарочно ничего лишнего в карте, никаких узоров, только наименование, страна, порции и цены.
Эля.
И за чем можно спрятаться? Где быстро переобмундировать свои мысли, чтобы опять вернуться в тот миг, где всё было подозрительно легко?
Своей рукой взвести курок, чужой выстрелить – Света слышит паузу как отзвук вылетевшей пули, и понимает, что натворила, а поняв уже не может сдержать сожаления, которое читается в глазах почти моментально – разочарование, чуть поникшая улыбка, и следом за этим тут же возвращение обратно, отражение натянутых губ и осуждение самой себя.
Элла была частью её жизни, не отнять, и имя, брошенное не специально, рисковало появиться в их разговоре еще ни один раз, случайное ли, нужное для контекста – не важно, Света просто отчетливо понимала только сейчас, только после того, как отпечатавшись в паузе имя жены стало осязаемой частью, а не просто чем-то из параллельной реальности, что и не должна прикусывать язык, боясь лишний раз упомянуть её. В конце концов, это не честно по отношению к каждой из них троих, и чувствовать стыд здесь и сейчас за имя родной женщины – слишком чёткая печать прошлого на новой формуле их общения.
— Что ж, — горло прочистить и придать тону как можно больше непринуждённости, — тогда остановимся на нём. Крымские вина редко хороши, обычно отдаёт каким-то привкусом из картонного пакета, но конкретно это... В общем, надеюсь нормальное.
И некого винить. Обижаться не на кого. Знала, готовила себя к этим просачивающимся сквознякам реальности, а всё равно оказалась разбита в углу, всё равно небо опасно качнулось над головой.
Срочно вспомнить что-нибудь с презентации. Или из того, что было вчера, позавчера - когда угодно, лишь бы отвлечься и со скрипом в зубах остановить возможную катастрофу в виде угнетающих мыслей. Не сейчас, не на встрече, не при ней. Разве ради этого пришлось проститься накануне со сном?
— Радует, что тут спокойно. Без лишнего внимания, несмотря на вечер. Хотя сегодня... Ой какая история, — удаётся переключиться и сев удобнее на стуле, Диана усмехается, качает головой и облизывает внезапно пересохшие губы. — После утреннего интервью гуляла по Фонтанке, решила зайти в музей Фаберже. Хожу по залам, - пусто, ни одного человека, представляешь! - остановилась около Ренуара, боковым зрением отчетливо вижу заинтересованную фигуру, девушку-смотрительницу зала, подходит ко мне и выдаёт: «О Боже, это Вы?!» — она подаётся вперёд, театрально изображая не то восторг, не то шок, и руки сжимают подлокотники. — Не знаю, говорю, наверное да. «Вы - Светлана Сурганова!» — Диана переключается между двумя ролями, жестикулируя, меняясь в лице быстрее, чем за секунду, и от этой яркой картинки в памяти вправду смешно. — Ну да, - и смотрю на неё, развернулась специально чтобы лучше видно было, мало ли. Но она продолжает: «А я так вашу музыку люблю! Все интервью пересмотрела!» Да, я иногда говорю, - смотрю и думаю: когда же ты прозреешь, милая? Так и не прозрела, — она смеётся, благодарит официантку за кофе и с нескрываемым удовольствием делает глоток. — Вот так, Сурганова. Так что, сегодня наглым образом разделила твою славу.
И вот уже пропадает сожаление, Света готова была уже и сама взяться за ниточку разговора, придумать тему, но Диана заговорила раньше, и ещё одна несдержанная эмоция полетела прямо навстречу в зелёные глаза. Удивление. Сдержать его невозможно, как не удержишь рвущуюся прочь змею, сколько не подставляй руки. Оно ускользает из плена головы, взрывается салютом вскинутых бровей и хорошо, что история дальше вполне соответствует, потому что удивлена Света не истории, а тому, с какой лёгкостью Арбенина устраняет сквозняк, заклеивает малярным скотчем окно и возвращается к разговору, тогда как раньше потухла бы как хрупкая свечка, свернулась бы как ёж.
Теперь уже одной лишь историей уничтожает мысли, стирая их в пыль и возвращая встрече непринуждённость, которую по вине маленькой неосторожности и большого счастья, Света чуть было не уничтожила.
— Столько лет, а всё путают. Помнишь журнал тот, где мы, Земфира, Ленка Погребижская? Никогда не забуду, как они написали там “Диана и Светлана”, а фотографии прилепили обе твои. Юмористы, конечно!
— Помню! Не так давно с Чичериной, не к ночи будет помянута, перепутали…
— А чего автограф не дала? Вот весело было бы. Расписалась бы своим, да ну или моим, если не забыла ещё, — Света закрывает карту, откладывает на край стола и раскладывает на коленях белую тканевую салфетку, нарушая красоту сложенного из нее кораблика.
— Ну она как-то не просила — пожимает плечами, глотая кофе и поглаживая полированные мелкие бусины. — О! Или я должна была всё-таки крикнуть ей: Девушка, пожалуйста, возьмите у меня автограф! Мне кажется или я сказала это слишком громко?
Вокруг как будто стало тише, а оглядевшись по сторонам и увидев рядом с их столом официантку, Диана не смогла сдержать смеха, в особенности когда после этой неожиданной реплики она услышала скромное «А можно?».
— Вот видишь, как опасно разговаривать, — она кивает Свете и коротко улыбнувшись смущённой девушке, принимает гелевую ручку. — Вам повезло, сегодня можно вместо одной подписи на вашем блокноте получить сразу две. Светлана Яковлевна, вы не против?
Вот и автограф, да, правда можно, да, сразу два, взгляд у девушки непередаваемый, она, кажется, выражает сейчас счастье двоих сидящих за столом куда больше, чем они сами способны его выразить.
— Да когда ж я против-то была, Диан Сергеевна, — улыбка и росчерк чуть пониже первой подписи, а потом сожаление, что вина всё ещё нет, потому что хочется запить чем-то чересчур яркое ощущение прошлого – два автографа друг под другом уже не редкость, но чтобы даны были вместе – удивительно.
— Знаешь, есть ещё один эпизод, мне он даже нравится, — Диана кивает радостной официантке и полностью возвращает своё внимание глазам напротив, — буквально на днях, на радио, кто-то из ведущих, пока была реклама в эфире, сетовал на то, что в айтьюнсе наше «солнце» исключительно в твоём исполнении. Я удивилась, попросила включить, думаю, я явно отстала от жизни, если Света перепела это. Мне с готовностью и ярым желанием обсудить эту «несправедливость» включают песню, а там... Все нормально. Наша запись с альбома. Слушаю и не понимаю, что не так, объяснила, что никакой ошибки нет, так знаешь, что мне сказали? «Ну как же в порядке, когда голос Светланы!» Все убеждения были бесполезны, в итоге я решила прибегнуть к своему музыкальному авторитету, не люблю так делать, но в таких случаях спасает. Мне кажется, на самом деле он мне так и не поверил, просто сдался.
— Нет, — возмущение перчинкой на языке, Света морщится в отрицании, пытаясь прикинуть, каким “Солнцем” всё это может обернуться. — Ну я, конечно, твой Романс тогда спела, на свой страх и риск, но чтобы Солнце!
Но если прикинуть в голове, вспомнить что-нибудь, хотя бы попытаться, то выйдет так, что молодая память сохранила старые песни лучше своих же новых, и что дай ей в руки скрипку, она, не исключая возможности ошибок, сыграет большинство из того, что было живо тогда. Написано ли действительно или сценическая импровизация, но если под чужими пальцами запоёт гитара, если родной голос вспомнит старые песни, скрипка безоговорочно подыграет, как будто данная ей в руки для того, чтобы играть лишь с одной.
— Да бог с ним, это уже другой вопрос, но доказывать мне, что на записи не мой голос… Было забавно слушать эпитеты. Узнала много нового о себе. Как выяснилось, у тебя (или у меня, я уже не знаю), очень мягкий прононс и интонации, которые, цитирую, «невозможно спутать». Люблю этих людей, всегда знающих чуть больше обо мне, чем я сама. Даже зависть берёт! Они всегда на шаг впереди. Поразительная прозорливость.
За этой непринужднностью, за внезапным обилием улыбок копится дикое желание взять за руку, помолчать обо всём, но непременно вместе. Без угрозы друг для друга, обвинений, лишних объяснений и слов - просто ладонь в ладонь и тишина, которую возможно понять и разделить исключительно вдвоём, исключительно вечером, но явно не сегодня. В свете всех изменений, стремительных и сносящих своим потоком, дожить дня, когда это случится - уже щедрый подарок судьбы.
Каждое слово, каждая мимолётная эмоция отражаются тихой тоской по бездарно упущенному времени, по зимнему вечеру в Подмосковье, так и не вылившемуся ни во что цельное, по глупому безмолвию; стягивают грудь тугим жгутом, поджигают за конец и теперь ждут на добровольном пепелище, как скоро она сгорит до тла. Теперь игра «третий лишний» без права поменять правила и хочешь-не хочешь, а соблюдать их приходится.
Они обе, Света читает это то ли по взгляду, то ли по позе, а может и вовсе по целой линии поведения, одной ногой здесь, в настоящем, похожем на мягкий покров свежей, чуть прохладной и мягкой травы, а другой в прошлом, где ковёр осенних листьев красит в сепию воспоминания. И здесь и там так хорошо, как раньше никогда не было, и утопая в спокойствии очень тяжело напоминать себе о том, что завтра всё это унесется прочь и хорошо, если жизнь подарит ещё хоть одну встречу, ведь привычные перепалки всегда давали какое-то эфемерное “когда-нибудь”, нынешняя же встреча как будто была тем самым моментом, даже если без откровенного разговора, она была примирением, которого так долго ждали две души. Кто знает, может быть после этого примирения их книга всё-таки закончится?
— А вообще, когда собираешься в Москву?
— В Москву? — Задумчивые секунды паузы, глоток воды, подсчёты в созерцании то потолка, то салфетки. — Да не скоро, Ди… — даже имя не договаривает, наигранно ударяет себя ладонью в лоб и откидывается назад в своем кресле. — Ну всё! Пора на пенсию, ну точно! — И обратно к столу возвращается, цокая языком, качая головой. — Нет, ты посмотри на меня, наотдыхалась, во даю! У нас солянка новогодняя в пятницу, двадцать первого, ой, тьфу ты, второго. Отменяем вино, Диана Сергеевна, а то я забуду, как меня зовут.
С серьёзным тоном, серьёзным лицом, голос низкий, только самый хвост фразы срывает в новый раунд смеха, а внутри все стучит таким непривычным, забытым ощущением полноты собственной души, полноты, которую без зелёных смеющихся глаз напротив она почувствовать не могла.
Всё как будто во сне, с лучшей версией себя, такой, какой хотели бы видеть все, и есть в этом что-то неправильное, что-то, что ещё пару лет назад моментально вылилось бы в нервную дробь пальцев по столу, но время учит сдерживать себя. Не лечит, не помогает забыть — всё это ерунда, оно только бьёт по голове и заставляет промолчать там, где опасно говорить, стерпеть, где нет смысла драться, и копится невысказанным грузом, который как педантичный гость приходит без опозданий каждую ночь, садится напротив и сверлит взглядом. Нужно как можно скорее перестать говорить и начать слушать, погрузиться в интонации, историю, улыбки, во что угодно, но только не позволить своим размышлениям зайти слишком далеко.
— А вот это вовремя, — оказавшаяся в руках официантки бутылка с интересной этикеткой была хорошей возможностью сменить курс и передать поводья беседы в другие руки. Короткое «спасибо» и в бокале с острыми гранями плещется медное вино, бьющее в нос запахом древесины. — Всё, я заканчиваю. Давай-ка лучше поменяемся местами. Как ты вообще?
Губы, чуть вибрируя от правильного дыхания, тянуть долгое “м”, когда в бокалах оказывается непривычно оранжевое вино, слишком спокойное для пива, слишком нежное для апероля, цвет неожиданный, непривычный, дурманит сливаясь с запахом. Она крутит его в ладони, наслаждаясь запахом, поднимает пальцами осень в бокале на тонкой ножке и подносит его к чужому, коротким звоном на долю секунды создавая между ними настоящий унисон.
— Я так рада тебя видеть, — глуше, мягче, слова будто пористые, то ли тают в пространстве, то ли впитывают его, силясь передать глубиной голоса из глубины сердца такое откровенное признание. Это вместо тоста, как повод выпить, без просьб, обещаний, укоров, вслух никаких сожалений в отчётливом страхе откатить всё назад до состояния войны размером с этот (или любой другой ресторанный, домашний, обеденный, да как повезет) стол.
Диане удаётся поиграть в сомелье, рассматривая сквозь стенки бокала преломляющийся свет, легко разгоняя по кругу вино, и сойтись после аккомпанементом мелодичного звона, переводя взгляд с изящной прозрачной ножки на серые глаза напротив. Сколько хватит сил, чтобы не выпалить что-нибудь ошеломляюще честное, глубокое и простое? Чем сдержать натиск нахлынувших чувств с ночи после простого «родная» и этих обычных слов, которые говорят все, каждый день, не задумываясь о глубине смысла, стреляя налево и направо громкими фразеологизмами, упражняясь в бытовой речи так бездарно, что когда наступает момент выразить свои ощущения, описать невыразимый внутренний мир, слова теряются, становятся плоскими и звучат до отвращения пафосно. Но что может быть точнее, чем сердце, обливающееся кровью? Захлёбывающееся в этой красной реке, но из последних сил стучащее, причиняющее боль, поднимающуюся до горла – всё это не просто афоризм, не игра слов. Это настоящее ощущение и от этого местами страшно. Не выразить так, чтобы это попало в суть, не скатиться в обесцененные выражения, не выдумать новый язык и страдать в своей литературной бездне, задыхаться в этой крови, но найти силы на улыбку.
— Я тебя тоже. Очень. — Убрать последнее слово назад, затолкать обратно в ту глубь, из которой оно выпорхнуло, но уже поздно и остаётся только сделать глоток, смакуя на губах древесный сок винограда. «Я тебя тоже» — коварная фраза. Чересчур распространённая и всеми используемая во вполне известных случаях. Чёрт дернул ответить так!
Истории с глотком вина при почти идеальном сочетании со взглядом все резко забываются, оставляя за собой только след бессвязного, не интересного, простого. Но если подумать, для слишком простого в волшебстве памяти нет места, и отставляя бокал, чтобы не мешал, Света задумывается.
— Что бы тебе рассказать, — вслух по дурацкой привычке бояться тишины. — Столько в голове мыслей, а хорошего с гулькин нос. Память-то уже дырявая. Я ж переехала, знаешь, наверное? Ой, Динка, я, конечно, сразу тебя поняла, давно загородный дом хотела, но как заехали, такой это все-таки, — пауза, пара кивков самой себе в подтверждение, — кайф. Чтобы своё, да без соседей. Котам свобода, Мишка так вообще с ума сходит, после Кавалергардской носится как угорелый. Суета, конечно, переезд ужас, замучились, зато мамуля теперь летом на воздухе время проводит, сидит часами на улице, красота! Всё порываемся вокруг облагородить, да никак, то туры, то фестивали, хоть в отпуск в этом году съездили.
Рассказать нечего, жизнь, успокоившаяся, обретшая то спокойствие ритма, на которое вообще была способна жизнь музыканта в вечном туре, не изобиловала историями, и сколько Сурганова их в своей голове не готовила, не вышло ничего дельного, только новости какие-то разрозненные, эмоции в неказистой оболочке из слов и искреннее желание поделиться хотя бы долей своей жизни, ну хоть той, которой могла.
Можно отвлечься на историю, кивать в такт предложениям, но все равно засмотреться, подставив руку под подбородок и слышать каждое слово, но наслаждаться исключительно музыкой голоса и светом живого лица. Осанка неправильная, чуть сгорбленная в желании быть ближе, вникать каждой клеткой в короткое повествование и не скрывать своего очарования, взрывающегося в глазах.
— Дом – это чудесно. До первой генеральной уборки. А потом, если начнёте «облагораживать» - будет наказание в виде открытия и закрытия посадочного сезона. Но гортензии обожаю, особенно осенью. Они розовеют на солнце и потом стоят красивыми сухоцветами в вазе.
Ценнее всех сказанных слов и сбитых дыханий, сердечного ритма, коротких объятий, ценнее всего, что было между ними – язык тела, поза, в которой Диана слушает, как склоняется, как внимательно следит взглядом, не прячась, не закрываясь. И от этого голос чуть тише, и вот между ними ещё не тайна, но уже как будто секрет, и лица ближе и глаза прямой передачей тепла ловят каждую долю секунды напротив. После долгой зимы весна так ощутима, что не назовёшь апрелем, только признаешься себе, сомневаясь, в цветении мая в груди, и застрянешь со своими словами где-то между желанием сказать все, что от себя прятала в душе, и помолчать об одном таком болезненно общем.
Приходится сосредоточиться на гортензии, не на глазах, не на атмосфере, где совсем пропали со сцены все второстепенные персонажи: официанты, посетители, жизнь за окном, а на цветах, с которыми так сложно не искать сейчас метафоры.
— Я как-то больше по хвойникам, — эта фраза звучит неестественно, медленная, не окрашенная ничем, кроме невнимательности к своим же словам, потому что внутри гортензии, посадочный сезон и раскол на две половины, на любовь и опыт. — Я, — она качает головой, стирает паузу с шуршанием ладони о меловую доску, пытается собрать слова в кучу, вернуть себе энергию, пойманную в сети зелёных глаз, и не может, как ни старайся. — Хочу так, горку какую-нибудь маленькую, знаешь, как раньше были. Хвойники, мох, камни, — не может сообразить, старается, но мысли хаотичными змеями расползаются прочь от руки, она успевает поймать только одну, отводит взгляд, поправляя салфетку на коленях. — Мы заехали туда, я сразу помчалась в питомник. Голубые туи меня покорили, Динка-а, такая красота безумная, — к ней возвращается улыбка, но не возвращается игривость взгляда, притупленная так мягко заполнившими сердце чувствами. — Цвет завораживает, конечно, и хвоя такая, — прикусывает губу секундной мыслью, перед глазами представляя и пальцами пробуя в воздухе ту самую текстуру, подбирает слово, — плотная, знаешь. Я иногда подхожу просто трогаю и заново влюбляюсь, — эмоции потихоньку возвращаются в речь, окрашивая ее привычными интонациями. — Знаешь, что хочу? — Глаза загораются, оживает Света. — Тую такую, — руками в воздухе над столом рисует сферу, — Шаровидную, во!
— Альпийская горка, — подсказывает между глотками вина, и понимающе кивает, не сводя взгляда с оживленного лица. Слова проносятся фоном, задерживаясь совсем немного в сознании, так, чтобы их смысл можно было уловить за ускользающий след, слышать только общую тему и продолжать, как впервые, изучать каждую черту лица, и без того знакомого до боли. Но вдруг последняя встреча? Вдруг завершающая глава, светлый конец, а дальше - титры, чёрный экран и благодарности студии с незамысловатым названием «Жизнь» за представленные декорации?
Музыка голоса, взглядов, самой позы - все совершенно, все родное и предсказуемое вплоть до вздохов: сейчас пожмёт плечами, улыбнётся и потом в задумчивости посмотрит вниз. Она говорит, речь звенит громче столовых приборов и звуков бокалов, переливается в воздухе серебряной лентой, а Диана не в силах приказать свои мыслям прекратить яростный шум воспоминаний, не в силах скрыть в глазах восхищение, тоску и неверие собственному ощущению реальности, пока мимо пролетают обсуждения хвойных, и в своей глубине размышлений только надеется, что улыбки и легкие кивки оказываются уместны.
Какие туи, когда надо мотнуть головой, схватить за руку крепко, боясь упустить как привидение и бежать куда глаза глядят, хоть на ледяную набережную, хоть в первый попавшийся подъезд, но с тем, чтобы потом остановиться, долго восстанавливать дыхание и засмеяться в любимом городе в унисон, а потом говорить и замолчать после всех разговоров друг у друга на плече. Молчать и слушать рапсодию секундной стрелки, ритмично объединяющей сердца. Когда ещё будет так? Когда она сможет спокойно сидеть и не позволять себе переходить черту ради всех троих, глядя перед собой на человека, одним своим существованием ускоряющий и без того сбитый со всех маршрутов пульс? Если это не конец, то что дальше? Семейный ужин? Дружеские визиты, как будто не было ничего? Воскресные прогулки?
За наблюдением каждого жеста Светы и анализом этого вечера мелькнёт усмешка, и хвала небу, как вовремя она появилась аккурат под конец фразы.
— Шаровидную... — умудрилась расслышать, даже смогла подхватить, словно эти минуты она не провела в состоянии медленной пленки фотографа, отпечатывающей на себе раскалённым железом картинки прошлого. — А стричь её ты удаленно будешь, с концертов? Или Мишка твой сточит лишнее...
Договорить не выходит: рука чувствует вибрацию телефона, истерично подвинувшегося на столе к ней в непрекращающемся звонке, и судя по настойчивым перевёрнутым красным стрелкам, эти попытки не прекращались уже несколько минут. Не услышала?
— Извини, — хватает телефон, увидев мигающее имя, и в волнении не то материнском, не то от застигнутой врасплох своих нескрываемых чувств, отвечает на звонок. Из динамика громко вырывается непосредственно детское и домашнее, высоко радостное «Мама! А где...», прежде, чем Диана осознает свою случайную ошибку, быстро не переключит разговор в обычный режим и всё же расплывется в любящей и тёплой улыбке.
— А вы почему ещё не укладываетесь, а? — тон почти шутливый, оставаться взрослой с детьми, особенно на расстоянии, сложно, ещё сложнее их контролировать, но несмотря на это, лицо в короткие секунды так светится, как будто эти двое сейчас действительно рядом. — Давайте чтобы я не нервничала. Ага-ага. Я же обещала, помню. Всё, целую вас. И не поздно там! — Диана качает головой, убирает телефон на место и выдыхает. — Шпана. Прости, — взгляд вперёд, ещё глоток и на сплетённые в замок руки положить подбородок, слегка передёрнув плечами. — Так о чем мы? Ах да, туи. А ель не хочешь? Скажи, что не хочешь, прошу тебя.
Туи, гортензии, Боже, она может ей прямо сейчас хоть всю от начала до конца “Бабочку” зачитывать, как было когда-то, что угодно, лишь бы не кончался вечер, лишь бы не пришлось выпутываться из плена обезоруживающей улыбки. Что угодно, лишь бы только не прощание, и даже обещание встречи не спасёт, ведь где гарантия, что всё-таки будет ещё? Внимательные к душе, не к слову, они ловят последние реплики друг друга и путаются в них всё больше, шаровидные туи, сухоцветы в вазе, да когда в последний раз она говорила о таких простых вещах с таким энтузиазмом, когда эмоции от обсуждения садоводства плясали твист под самые энергичные в их жизни мелодии.
Вибрация телефона ловит фразу, готовую сорваться с языка, и запивая вином улыбку, которую она не в силах сдержать, про себя Света думает, что благодарна детям – позвонили вовремя, пока она не успела ляпнуть, что эти самые шаровидные туи стричь будет Элла. Похоже на отвратительный эвфемизм, пошло и неприятно, а ещё заставляет на время чужого разговора, не теряя искренности улыбки, задуматься о том, что всё происходящее в очередной раз является просто доказательством существования закона подлости, очередной проверкой в духе “Маленького принца”. И сколько бы здесь сейчас не было океанов, тёплых, ласковых и совместных, как бы сильно не хотелось сорваться в нелепое хулиганство или начать бессовестно флиртовать, как не тянуло бы поймать пальцами руку и превратить бессмысленную болтовню в осмысленное молчание долгожданных признаний, всё это разбивалось об одни скалы, и теперь, когда скалами были совсем не их страхи и чувства, а вполне реальный человек, всё происходящее превращалось в изысканную пытку, сродни той, где вода много лет капает на темя заключённого, заставляя его сходить с ума.
Сбавить бы обороты от таких заключений, но все крутится, несётся вперёд, а по телефону – дети, и Диана в разговоре с ними такая настоящая, что Свете на месте хочется искренне разрыдаться от разогнавшихся внутри чувств. Сдержаться получается едва-едва, но всхлипнуть носом едва слышно всё равно приходится, промокая самый кончик салфеткой.
— Динь, сколько им уже, а? — Игнорирует туи и ели, только губы поджимает и качает головой, стараясь скрыть такие честные слёзы в уголках глаз от накрывшего с головой тепла. — Прости. До сих пор не верится! — Салфетка как нельзя кстати снова, как и глоток вина после.
— Этим-то? Мартёмкам... — добрая усмешка и кивок головы в сторону убранного телефона. — Восемь в феврале. Не понимаю, как это произошло так быстро. Но знаешь что самое страшное? Осознавать, что дальше они будут расти ещё быстрее, и в один момент я уже не смогу зацеловывать их до беспамятства. Ну ты представь, — глаза смеются, и спасти от разлагающей душу тоски вновь помогают только дети, ставшие неотступными ангелами-хранителями, единственным маяком, помогающим перебороть какие угодно трудности и пройти сквозь любую тьму. — Высокий парень, — рука поднимается выше собственный головы, чётко обозначая рост, — такой, знаешь, уже ломающийся мужской голос, — Диана понижает тон, опуская голову, и силится не сдаться смеху прямо сейчас. — А тут бежит мама: Тёма! Дай обниму! И конечно вот это «мам, ну не надо, ну тут же ребята»... Ты чего?
Против здравого смысла, против логики и самой ситуации легко коснуться руки, не успев даже спрятать улыбку после мыслей о детях. Конечно, очевидная трогательная реакция, просто мимолётное чувство и эти крохотные слёзы - не угроза, даже не следствие глубоких и убивающих эмоций, но рефлекторно обратить на них внимание и не заставить себя сдержаться - ещё одна неизменная переменная формулы, изменившей за годы вид, но не суть.
Или это наконец удачный повод, чтобы дотронуться хотя бы на секунду?
— Извини, Динька, что-то я совсем расчувствовалась. Мамуля меня тоже всё спрашивает, как твои двойняшки. У нас тут дома была Татьяна из Московского Комсомольца, и что-то она меня про волосы спросила, я наши с тобой бритые головы вспомнила. Так ты представляешь, мамуля забыла, с кем я была! Головы наши бритые забыла, а что ты двойню родила забыть не может, то так меня спросит, то эдак.
Время передать ход, Свете отдых нужен и от несдержанных эмоций и от многострадальных туй, а ещё ей так необходимо сейчас, под шёпот мыслей о скором возвращении назад, домой, к жене, запомнить каждую деталь этой невероятной мягкости в материнской улыбке Дианы, той самой совсем не изученной, незнакомой, новой в каждом штрихе.
— Нормально. Я сама еле сдерживаюсь каждый раз, когда вижу их. После тура так вообще как будто с войны вернулась - радости на весь город хватает. А знаешь, что раньше говорила мне моя? Ещё до бритых голов, — лёд ужасно тонкий, ступи чуть дальше в воспоминаниях - и захлебнёшься в холодной воде, уже не выплывешь, но даже спустя годы жить без риска не выходит. Арбенина качает головой и подпирает её рукой, опуская взгляд на дно бокала. — «Сама скатилась и девочку хорошую испортила». Ну вот и как тебе испорченной теперь живётся, девочка?
— Меня? — Так вовремя из тяжелеющих мыслей вырывает фраза. — Меня испортила? Ты, — посмеяться, удивлённо дернуть бровью, а потом свести их серьёзной галкой и пальцем показать на обеих поочередно, как дулом пистолета. — Меня? Ну скажет тоже мама твоя, вот это да. Я думала, она меня всю жизнь винить будет, что я тебя украла тогда из Магадана, из института, из семьи.
— Сейчас всё это осталось за скобками, конечно, — вновь ухмыльнуться, покачать головой и небрежно дотронуться ножки бокала, наполненного звенящим ожиданием. — Но если не дай бог вскользь коснуться темы Магадана - тушите свет. Временами кажется, что она никогда это решение до конца не простит. Мне, в первую очередь, конечно, несмотря на то, что спустя столько лет уже пришлось смириться. Да и к тому же, теперь ведь есть внуки, она на что угодно закроет глаза ради них.
Тонкий лёд уже трескается под натиском воспоминаний, сцены из прошлого по щелчку уносят в Магадан, холодное, голодное время истерик, когда ещё чуть-чуть и не выдержишь, а глотаешь слёзы и дальше идёшь, потому что сама виновата, сама рванула, потеряв голову, страх и совесть, и следующим кадром лицо Галины Анисимовны, ещё молодой, которая говорит так серьёзно, даже приходится потупить взгляд, что даст денег на билет, на один, только для Светы, лишь бы улетела, лишь бы одна. И свои мысли, глупые, девичьи, детские – в паспорте двадцать пять, а любит как в пятнадцать – что она без своей Дианы теперь никуда, и если придётся им год ещё в Империале на билеты собирать, она будет собирать, лишь бы вместе, а где – второстепенно.
В голове сумбур и каша, ледяная вода уже промочила ноги, и провалиться под лёд уже не страшная перспектива, а осознанная неизбежность. Задержаться бы здесь хоть на мгновение, вдруг снова застынет от морозного воздуха? Вдруг повезёт.
— Мамуля всё ругается на меня, я её от сигарет отучить пытаюсь, ну не тот уже возраст, чтобы курить столько. А она никак! И мне в укор ставит, говорит, вспомни, как вы с Дианой твоей на кухне смолили? Вот и мне дай, — в речь так ненавязчиво, незаметное побирается не своё, мамулино «твоей Дианой», и в семье Света даже говорить перестала, что не её это Диана, давно уже, ведь всё в какой-то момент надоедает, даже сопротивление комментариям Лии Давыдовны, а в речь всё равно пробралось, проворное, приветом из дальнего прошлого, смеющимся укором обеим. — Ну вот как ее, такую упрямую, отучать?
— А что, вполне справедливое замечание. Если мы говорим об одном и том же человеке, то никак, увы. Кое в чем у нас с ней есть сходство: упрямы до невозможности. Так что либо тебе ждать когда Лия Давыдовна добровольно сдастся, либо... Даже не лелеять надежду на любой ультиматум.
Сжечь бы все воспоминания до последнего письма, до первого звука и первой чувствительной дрожи, но огонь их не возьмёт, обойдёт стороной и лишь плюнет красно-жёлтым языком в сердце, оставив ожогом месть за одну только мысль, за одно желание забыть. И тогда приходится хвататься руками за края льда, пытаться выплыть из этого океана и беспомощно глотать воздух, не поступающий до лёгких, пытаться обмануть саму себя и не слышать пагубно-притягательное «твоя Диана», кривой стрелой врезающейся в память. Ещё немного и будет кислородное голодание, но это потом. После прощания и последнего осознания окончательно подведённой черты под суммой всех когда-либо случившихся встреч.
— Ей 82 года уже, ну сколько ж можно, — причитает, надеясь отвлечься от мыслей, и сама слышит, как в голосе нотки мамули так и пляшут. — Она как ребёнок, вот говорит мне про детей, а я что, я с ней как с маленькой. То сигареты, то жить с нами не хочет, вези, говорит, домой меня, всю жизнь там жила и помру, говорит, там же. Нет, ты представь себе? — Не без сожаления, не без печали, но с улыбкой, «помру» это будто всех с определённого возраста накрывает, самой смешно, хоть и хочется по губам, как за гадость или бранное слово в детстве.
— Представляю, — Диана тяжело вздыхает и хмурится как от зубной боли, неодобрительно качая головой. Эта кара в виде разговоров о том, что будет «потом» никогда не проходила бесследно, и если Галине Анисимовне случалось не задумываясь обронить подобную фразу, тяжёлые мысли и крайне неприятные образы как вытянутые тени потом долго оседали неосознанной тревогой, заставляли звонить без повода, лишь бы убедиться, что всё в порядке. — До чего же я не выношу этого. Мама тоже иногда как скажет что-нибудь - хоть стой, хоть падай. Одно из любимых – «сколько мне уже осталось», и каждый раз после этих слов у нас батально-словесная война. Разве можно так, вот скажи? Она активная, конечно, хорохорится, но как заведет эту пластинку… Не знаю, какое надо иметь терпение, чтобы пропускать подобное мимо ушей. Такой глупый детский страх моментально охватывает, что мне хочется как угодно заставить её замолчать, только чтобы не слышать этого.
Умывается воздухом, легко протирая лицо ладонями, пытается смыть груз всех резко возникнувших обрывков предложений и прячет все воспоминания в волосах, нервно проведя по ним рукой. Эта встреча не для меланхолии, даже пусть не чужие, все-таки, люди, но поддаваться обсуждению бренности нет смысла в первую встречу за такое непозволительно долгое время, и без того потом будет за что корить себя и из-за чего искусать до боли губы.
— Ну вот как с вами, с упрямцами? Вы рогом упрётесь, — руки в голове и два указательных в смешном образе рогов. — И линию свою гнете!
Без подтекста, без мысли о намёках, только честно о Лие и с осколком смешинки о Диане, которая сама сравнила, а значит можно, можно поднять ещё одну совсем неуместную раньше тему, отпустить крошечный комментарий, в котором пропорция шутки куда выше, чем серьёзного недовольства, и не ждать, что из этого разразится скандал.
— Не знаю, упрямец упрямцу рознь. Как показал опыт, меня всё же достаточно легко приручить – этим мелким явно известны какие-то тайные знания, манипулируют только так!
Плечо поднимается вверх, и подпирает склонённую на бок голову, пока перед задумчивым взглядом проносятся все кадры холодной колючей реальности Магадана и вопреки всему, что могло бы омрачить память, грудь греет часто забившееся сердце, как в беззаботные любящие девятнадцать. Против воли улыбка и взвинчивающийся скрипучий голос, колесом поднимающийся над двумя фигурами, сосредоточенными друг в друге.
— Да ну Лиечка мне тоже так и не простила Магадан, она молчит, но я-то вижу, — грусть улыбки в самых её уголках, глоток вина и благодарный кивок официантке, которая принесла еду. — Даже через столько лет, всё равно дуется. Ну а кто бы не дулся? Дура малолетняя, — над собой смеяться – любимое дело, и свист губами, и палец прокрутить у виска. — А всё равно не жалею ни секунды, веришь?
— О, ну я надеюсь на это, — незаметно прикусить язык, быстро свести всё в шутку и угловато поёжившись на месте, снова дотронуться до чёлки. Слишком явно, слишком заметно, но ведь со смехом, так? — То есть, верю. Вполне охотно.
Охотно верит со смехом, с улыбкой, а Света, переводя взгляд на тарелку с ужином как-то мрачнеет, вспоминая, как много раз с той стороны слышала, отрывками из интервью или неосторожными фразами во время ссор, как Диана жалеет, что начинала с ней, а не одна. В ссорах было привычно, больно, конечно, но от того, что между ними и в лицо, в запале перепалки, было как-то легче, будто проще списать на отсутствие других аргументов. Но когда фраза, знакомая, но отстранённая, впервые прозвучала в интервью, заботливо подкинутом кем-то из близких, Света не знала, куда себя деть. Вот и сейчас, сама не жалела ни о чем, даже о разбитых скрипке и гитаре, Диана ей задумчиво, охотно и шутливо верила, но что если все эти чувства, поднявшиеся резко, как мячик на резинке, и ощутимые так взаимно, были лишь убеждением со стороны надежды, реакцией на непривычно дружеский диалог. А на самом деле напротив являлись лишь спокойствием того, кто разлюбил, и прощанием с прошлым в одном ужине за полгода до юбилея. Закрыть гештальты, так ведь говорят?
— Кстати, вспомнилось, — спрятать на мгновение лицо за бокалом, а после посмотреть прямо в глаза, вновь почувствовать сердечный прыжок и перевести дух. — Тёма так любит Апрельскую, что скоро уже выучит, наверное. Если уже не. Пока ходили в сад - каждый раз просьбы не разговаривать на морозе, а толку? Что ты вшила в эту песню, признавайся? — машинально протянуть новую салфетку, совсем слабо улыбнуться и снова к вину. Как хорошо, что не полусладкое.
Смех, звонкий, честный, он – вырвавшаяся на волю птица, сквозь высыхающие слёзы от душевной теплоты, сейчас окрашивает сдавшееся до размеров их столика пространство. А перед глазами яркая картинка, низкая Диана, взрослый, высокий Тема, в красках описанная просьба «не при ребятах», стыдно даже, что она отлично знает, несмотря на годы порознь, как выглядят чужие дети, настолько хорошо, что представить взрослого Артёма не так уж и сложно, ещё проще – взрослую Марту, но стыдиться этого она будет завтра, сейчас внимание и смех, свет улыбки на губах.
— Апрельскую? — Переспрашивает, не веря, сообразить пытается, мол, как это так, её песню, даже не совместную, вопросов тысяча, ответ в голове самостоятельно обрубает какие-то бестолковые надежды. — Во даёт! По радио что ли услышал?
Представить, как смешной Артём наизусть знает её строчки, в которых сна лишает апрель, гораздо сложнее, чем сцену, описанную Дианой чуть раньше, сложно, но можно и отчего-то так щемяще больно, что остаётся только прочувствовать сейчас и обещать себе разобраться, когда волшебство этой встречи разобьётся хрустальной туфелькой о ступеньку на выходе из ресторана. И всё же, картинка такая размытая, но в ней будто бы где-то внутри заложено зерно запретнейшей мечты, притягательной, как зелень глаз напротив, и недоступной, как плечи под рубашкой.
— Ну ты же знаешь, как это обычно происходит. По-моему забирала их из сада, Тёма услышал кусок припева, и начало-ось. Мама, а кто это; мам скачай, мам, а поставь ещё... Странно, что он не пытался протащить её на выпускной утренник, как раз весна была, — она коротко усмехнулась, допивая вино, и села свободнее в кресле, внезапно ощутив, как тесно стало в нём после пары честных фраз. И к чему было рассказывать о детях, об этой песне, обо всём, что только зря бередит старые рубцы и небрежно оставляет новые? Для чего целенаправленно раскрывать себя до второй изнанки, до содранной кожи и безвозмездного тепла, когда совершенно неизвестно, чем всё это кончится? Понятна только неизбежность разлуки, другого общения, других взглядов и улыбок, которые никак не заставят оживить то, что когда-то в одну секунду могло смех превратить в слезы, и зная всё это, осознанно топить себя в ледяной воде, околевать даже в тёплом помещении ресторана, но улыбаться. Никогда ещё перспектива дружбы, никогда ещё само слово из шести букв не отзывалось такой густой и отзывающейся болью сотен иголок.
Здесь бы паузу, чтобы юлой запустить череду вопросов, фантазий, нажать на рычаг – вверх, вниз – и смотреть, как крутятся они, спровоцированные единственным фактом – песней. Спросить бы хотя бы что она ответила на вопрос «кто», сказала ли, что старый друг или просто назвала коллектив? Думать об этом почти некогда и представить не получается, как будто не может быть в одном мире детей Дианы и песен Оркестра по радио, как будто там, в мире четырёх лет взаимной тишины, они были так далеко друг от друга, что разделили его на две параллельных вселенных, вселенных, где в жизни не было не только человека, но и всего, что он создаёт.
Конечно, это не так. Со своей стороны, несмотря на гордо вшитое в себя ограничение, проверять и жизнь и творчество было примерно такой же плохой привычкой, как когда-то курить. Открываешь Инстаграм – тот, что для своих, для друзей – набираешь знакомые буквы латиницей, чиркая внутренней зажигалкой, затяжка за затяжкой смотришь, что жива, в порядке, пишет, и выдыхаешь снова, забывая на некоторое время и подгружаясь в обратно в свою жизнь, далёкую от чужого счастья.
Счастье сидит напротив, допивает вино, откидывается в кресле, от счастья тяжело отвести взгляд и мысли, от него и жар и холод и желание жить накрывает такое, что не усидеть на месте, хочется писать и петь, бежать прочь по ночному Петербургу и засыпать на кухне, дожидаясь на плече, когда дотлеет последняя за ночь сигарета.
Посмотреть в изумруд глаз и попросить себя не думать, не искать причин и предлогов, мысленно обещать себе только искренность улыбок, а все причины и следствия рассматривать пристально уже потом, за рамками встречи, дома на Кавалергардской в компании забытых четыре года назад четок.
— У тебя завтра поезд? — Какой глупый вопрос, неуместный, пропитанный опрометчивой надеждой на вторую встречу, как пропитан джемом слишком долго стоявший в холодильнике торт – не вкусно, самой неприятно, но зато искренне, как сама себе пообещала.
И вопрос, конечно, задан, отпущенной в пространство бабочкой, только на улице зима и бабочке не прожить на таком холоде и минуты, и даже если между ними сейчас то тепло, которого не было годами, в этом доме всё равно всегда открыто окно и велик риск с одним взмахом таких лёгких крыльев оказаться на колючем морозе и погибнуть тут же, не успея прожить даже тот короткий срок, что отведён. От этого в глазах двадцать пятым кадром страх, отражающийся тонкой нитью сжатых губ и глотком вина сразу за этим, всё в попытках спрятаться от собственных домыслов, сбежать от тех слов, которые уже летают в пространстве ощущением опасности края.
Реальность ускользает сквозь пальцы, расходится кругами на воде и исчезает без следа, оставляя только жесты, лицо, голос и глаза, тонуть в которых так безбожно и так неприкрыто с каждой секундой больно до приторно-лакричной сладости во рту. Изощрённый мазохизм, осознанная пытка, но такая филигранная, что новые раны и порезы заплетаются в вензеля и создают неповторимый, как кристаллы снежинки, узор.
Если бы она сама заметила на себе подобный взгляд, наверняка спросила бы, как всегда, без намёков: «Всё в порядке?», и была бы больше похожа на ту Арбенину, которую все привыкли знать, однако сейчас нет большего удовольствия, чем жадно впитывать в себя каждое мгновение, каждую тончайшую эмоцию, которая пусть мелькнёт на лице напротив только на миг - она отпечатается в сознании, будет греть, колоть, мучить и всё равно расстаться с ней не захочется.
Воспоминания настырно лезут сквозь многолетнюю преграду, разрушают кирпич за кирпичом и с грохотом головной боли ломают её, выстреливая пушкой того далекого дня, когда судьба (или же случай, в большинстве случаев эти родственные понятия шли рука об руку) свела двоих. Диана неожиданно ясно поняла, что разглядывает Сурганову перед собой так же, как тогда, как в первый день знакомства, и если в тот час, в тот день разобраться в спутанных ощущениях и мыслях было невозможно, теперь всё было пугающе очевидно.
— А? — слегка прищуриться, как после выхода на свет из кинотеатра, пытаясь вспомнить, что только что говорили губы напротив. Сквозь мысли осторожно, почти лениво и нехотя ползёт нечто похожее на слово «поезд», гремя рельсами и звуком разносимой посуды, и по повисшей паузе догадаться не сложно, что это всё-таки вопрос, и исходя из простой логики - только к ней. Потрясающая дедукция. Достойная взрослой женщины и матери двоих детей.
— Поезд? Боже, — она выдыхает, откидывается назад (опять подавалась вперёд и не заметила?) и напряжённо думает, представляет календарь, но числа тускнеют, путаются друг за друга и разобраться в них невозможно. — Боже мой. Хороший вопрос. А я не помню. Подожди, Светка, какое число сегодня? — Ладонь ложится на стол, пока Диана с закрытыми глазами силится преодолеть туман в голове, но проигрывает уже которую по счёту битву, и сдаётся, потянувшись к телефону. — Так, ладно. Минуту, — беззвучно шевелит губами, в попытке найти нужное время. — Вот будет весело, если он сегодня! — Нервный смех вылетает почти как конфетти, осыпает вокруг лёгкой тревогой, и к счастью, исчезает довольно быстро, когда взгляд цепляется за спасительные цифры. — Почти послезавтра, даже позже. В ночь, в общем.
Пауза между вопросом и ответом давит на лёгкие, сжать, отпустить, сжать, отпустить, в ушах стучит сердце, заходится, оплетённое колючей проволокой, уходящей диким виноградом вверх по горлу, губы сохнут от одного взгляда, и сидеть перед ней, такой как будто бы откровенно заинтересованной невыносимо до физической боли. И если бы ей было, что заорать, она обязательно бы это сделала, закричала бы, пытаясь вырвать из горла, сорвать с сердца плетение заново зацветшей боли, но надо сидеть напротив, сохранять спокойствие и стараться как можно бесшумнее сглотнуть, когда она отвлёкшись от откровеннейшего созерцания ответит коротким “А?”, так свойственным ей ещё в девятнадцать.
— Динька, — серьёзный, строгий взгляд теплотой серых глаз, язык, старающийся быть незаметным, облизывает совсем высохшие губы, заботливый тон. — Ты не устала часом? Уже и число сегодняшнее забыла, и когда поезд, — хочется добавить что-то вроде клишированного “на тебя не похоже”, но это ложь, похоже, просто не на ту Диану, что в последний раз уезжала прочь из московской квартиры, а на ту, что не могла ответить, во сколько ей надо быть дома, чтобы Галина Анисимовна снова отпустила её завтра в одиночное плавание по Петербургу девяносто третьего. — Я тебя тут мусолю со своими историями, — усмешка ходит по грани горечи. — А ты, небось на ногах с утра, и уже спишь сидя. Ну-ка, ты сколько спала сегодня?
Она знает, не сознательно, так подсознательно, что перед ней за картина, чувствует нутром и то ли боится признаться себе, то ли поверить в эту мысль, и поэтому ищет какие-то другие оправдания, испытывая противоречивую надежду, что Арбенина действительно всего лишь слишком устала и потому не отводит привычно взгляд. Но к чистоте этой надежды примешивается, идеально сочетаясь, как нотки во вкусе вина, мысль о том, что даже если сейчас они разойдутся, и уже следующая встреча снова будет пропитана не теплом родного дома, а треском декабрьской стужи, где-то внутри всё равно останется этот взгляд, не постаревший с первой встречи, и ответом на него зашкаливающая нежность улыбки и рука, дрогнувшая в желании коснуться чужих пальцев, но остановленная в самом зачатке действия.
Мелодия заботы крепкой хваткой сжимает в руке сердце, выжимая из него все соки, жаль только, не гранатовые, и так хочется закрыть глаза, зажмуриться, чтобы услышать что-нибудь ещё такое желанное, родное, простое, старое и нужное. Осознать в эти краткие минуты внимательного взгляда и знакомого мягко-строгого тона свою детскую беспомощность, отдать последние силы на то, чтобы сдержаться и не заплакать прямо здесь, на глазах у десятков человек, сжать скулы, решительно покачать головой и пустить по кругу мелкие бусины чёток.
— Я? Ерунда. С чего уставать? — Диана машет рукой, улыбается, но выходит всё-таки менее весело и приходится спрятать ненадолго лицо за глотком вина. — Не говори глупостей. Большой вопрос, кто кого ещё мусолит.
Проницательность одновременно и приятна, и опасна - ещё чуть-чуть, ещё пара шагов в этом направлении, и наст с оглушительным треском сломается под любым случайным словом, обрушит водопад воспоминаний, чувств, желаний, неотправленных писем и тогда точно не будет шанса ни на что: ни на прежнюю жизнь, ни на скромное существование в реальностях друг друга.
— Да и не усталость это никакая, просто Петербург пытается адаптировать под себя, выкачивает всё «московское». Даже ночью это делает, бесстыдник, не помню сегодняшних снов вообще. Только всполохи, какие-то обрывки между дрёмой. Не бери в голову, не важно всё это. — Важно быть здесь и сейчас, не смотреть на время, сделать вид, что она правда не следит за ним и не боится прощания. С языка так и рвётся наивная просьба рассказать о себе ещё, что угодно, пусть даже в этом повествовании будет благоверная, только не оставлять возможности погрузиться в свои размышления обо всём, что может быть дальше. Лучше захлебнуться от нахлынувших чувств и едва царапающей ревности, чем сгореть на костре, тщательно возводимом самой собой.
— В следующей жизни высплюсь. Восьмичасовой сон мне всё равно с работой противопоказан, они как-то не уживаются вместе. Ну тебе ли не знать.
— Ну тебе не двадцать уже, Динь, — она никого так часто в личном разговоре не зовет по имени, ни с кем, сидя за одним столом, не перебрасывается вечными музыкальными вариациями звонкого уменьшительного, но с ней это физически надо, её так хочется называть по имени, не полному, сокращённому, нежно-лёгкому, как будто это поможет почувствовать, что здесь она, а не сон или кто-то похожий. — С твоим графиком, спортом и кофе спать надо нормально. Здоровье у тебя магаданское, конечно, но и твоё сердце не вечно. Тем более после стольких лет курения, — улыбка отражается от стенок бокала легкими смехом. — Видишь, во мне всё еще врач просыпается иногда. Ну и зануда тоже.
Последнее легко, и в отведённом взгляде читается смущение от того, как в трех слогах при всей мягкости своего альта, она умудряется четко повторить интонации пятнадцатилетней давности, чужие интонации, невольно перенятые и впечатанные в сознание клеймом.
Они все насквозь пронизаны мелкими деталями, а детали на ниточках к чужим пальцам, и пока где-то говорят об игре на струнах души, они играют на клавишах воспоминаний, чередуя в джазовых гаммах черное и белое, соблюдая тона и полутона, идеально танцуя от мажора к минору тишиной, подобной той, что составляет пьесу “4’33” Джона Кейджа. В этой тишине так много смысла, ею так много нужно сказать и так страшно потерять её, если начнешь говорить.
В этот раз очередь Светы замереть в немом созерцании над каждой чертой худого лица, и листая от самого начала до сегодняшнего дня все свои воспоминания об этих глазах цвета самой глубокой весны на узком лице, не получается, сколько не проси себя, сколько не умоляй, выкинуть из головы не только постоянство любви, но и неизменность раз за разом обновляющейся влюблённости, ведь какой бы она ни была, как бы далеко ни уходила и какими бы долгими ни были промежутки между их встречами, она заново каждый раз умудрялась не просто разбудить успокоенную в сердце любовь, но и оставить новый след, зацепить рыболовным крючком, крепко, опасно.
Молчание копится, капает каплями в обоюдно комфортной тишине, но Света знает, что надо открыть бы рот, сказать бы что-нибудь, чтобы продолжать поддерживать иллюзию важности сказанных слов, но она не способна, ведь язык не слушается, и всё тело сейчас сконцентрировано на одном лишь запоминании, на взгляде, который изучил уже и надписи на руках и волков на шее, и поразительную белизну волос, но никак не может отвлечься, утопая заново в простом желании зафиксировать секунду каждой чёрточкой морщин на лице. Как же хочется снова карандаш в руки, второй портрет спустя столько лет, а все с такими же переполняющими чувствами.
— Не зна-аю, — лениво распевает Арбенина, нарочито поправляя волосы. — Как бестактно напоминать о моём возрасте! Есть совесть? — покачать головой, бросить это глупое ребячество, и вернуться к мнимой серьёзности, когда глаза напротив теперь стали отражением недавнего изучающего взгляда. Что чувствует? Просто любопытно? Или же не зря в горле сердце перетянуло тугой нитью?
— Я очень часто чувствую себя именно на двадцать. Не сегодня, правда, но случается регулярно.
Сегодня не на двадцать, сегодня на те решающие девятнадцать, ставшими судьбоносными, только почему-то без гитары, без песен, бумаги и извечных споров: кофе или чай. Сегодня опять девятнадцать, когда хочется спонтанно покраснеть, когда хочется только к ней первой прибежать с новой песней, когда хочется листать памятные листы вместе и не бояться, что снег запорошит какую-нибудь особенно дорогую фотографию.
— Кофе и сигареты... Почти Джармуш. Я вот думаю, — вновь ближе, неосознанно, позволив рассмотреть себя ещё детальнее, вплоть до тонкой морщинки возле ухмылки губ, и спастись можно только в ответной дуэли - в серых глазах, которые так хочется поцеловать, наплевав на все суеверия.
— Если бы я навсегда отказалась от кофе - ты стала бы счастливее? Только представь: каждое утро без него! И день, и даже ночь без терпкого запаха зёрен... — короткая пауза не отдаляет, кажется, только сильнее связывает, словно нарочно, вопреки всем законам встреч, а она не отводит взгляд, смотрит так же прямо, как будто вот-вот с губ должно сорваться что-то непреодолимо важное.
— Счастье же не в кофе, — отрицательно головой не больше, чем на тридцать градусов в одну и другую сторону, короткий жест, чтобы не пришлось отводить взгляд внимательных глаз. — А в том, что ты жива и здорова.
Магнитом к ней тянутся пальцы, и приходится крепче прижать руку к столу. Только тут и без того едва получается сопротивляться тому, как притягательны глаза, как голос кошачьим мурчанием завораживает, мешая спокойствие и желание в оксюмороне коктейля. Оранжевое вино в бокале она не трогает, оно мешает слышать и смотреть сейчас прямо в эти глаза, сближаться на расстояние, на котором давно не были, и благодарить разделяющий стол за то, что можно не волноваться о возможном случайном срыве, о потере контроля и игнорировании стоп-сигналов.
Хочется прервать на полуслове, отшутиться и узнать, в чём же тогда может быть счастье, если не в белой чашке с крепким кофе, но мягкий голос опережает её, и по телу пробегает дрожь. Почти стыдно за мимолетное лёгкомыслие, как будто родители слабо дёрнули за руку на детской площадке, и вкрадчивым серьёзным шепотом объясняли, как нельзя поступать; почти неловко и неуместно. Сгореть бы на месте после слов, которые если были не откровением, то новой дозой сгустившегося кислорода; поперхнуться слишком невероятной реальностью и застыть, глядя глаза в глаза. Поразительно точно права в своей простоте, в избитой людьми фразе и неизменно светла в каждом звуке. Первый и последний человек из круга знакомых за всю жизнь, которому так безоговорочно подходит это имя. Иногда, когда случалось в шутку думать о других именах друг для друга, невозможно было отыскать в сознании ни одного варианта, который описывал бы особенную и неповторимую натуру, невозможно подобрать ничего из всего обилия русского языка, чтобы случайно не уничтожить какой-нибудь незаметный, но невероятно важный штрих в этом питерском наброске портрета.
— Знаешь, как иногда хочется курить? Скупила бы блок и пачку разом уничтожила, но теперь сложно - нужно держать лицо перед детьми. Только изредка, в каком-нибудь совсем далёком городе, где одежда не успеет пропахнуть. Только не сдавай меня, а то я говорю им, как всё это вредно и правда стараюсь держаться, но временами просто невозможно без этого, особенно если организаторы до безобразия глупы.
Откровенность сама просится и останавливать её не стоит, потому что заключенное в ней признание свободно для любой трактовки и актуально всегда, оно не ново, но придание ему устной формы, произнесение голосом, бархатистым от интимности момента между ними, это ещё одно письмо из далеко прошлого, которое, сколько ни поминай, всё равно всё не помянешь. И за него не стыдно, как стыдно за мелькающие в речи элементы прошлой жизни, потому что оно всегда признавалось открыто и никогда не менялось в сознании, и здесь вне зависимости от того, чьи кольца украшают пальцы, любовь у них или дружба, последняя или первая встреча – пожелание неизменно. За улыбкой, окрашенной в теплоту неяркого света люстр, очередное подтверждение констант, она всё еще тот же подросток, и даже ответственность перед детьми не изменит в ней вечно молодую хулиганку, блеск в глазах которой способен убедить совершить любую глупость, не важно, полет ли это в Магадан или поездка в Выборг на велосипедах. И невозможно не подыграть ей, подмигнув и приложив палец к своим губам.
— Только тсс, но мне тоже иногда очень хочется курить, — она уже открывает было рот, чтобы сказать, когда, в какие моменты, но закрывает, замолчав, потому что момент существует единственный, расколотый на множество вариантов, и все так или иначе связаны с Дианой ниточкой воспоминаний об этих совместности. И признается всё-таки, завуалировано, но с открытым намеком. — Особенно когда я на Кавалергардской.
— Неужели? И тебя на это дело тянет, — кто кого пересмотрит, кто победит в этом изучении друг друга? Арбениной на краткий миг кажется, что она перебарщивает с откровенным взглядом по каждому миллиметру одежды, лица и напряженных рук, однако наблюдать и вместе с тем быть наблюдаемой под не менее пристальным микроскопом не так уж и просто. Не хочется прятаться, нет, тем более когда можно так беззастенчиво обманываться мечтами, которые теперь только и могут, что оставаться запертыми в клетке, но думать о том, что после этого сладкой лжи по-прежнему горько до привкуса желчи. — Кавалергардская… — она позволяет себе вздохнуть, сделать это даже не печально и вновь поднять глаза к уже полюбившемуся потолку. — От стен в этой квартире можно прикуривать.
От наблюдения ведёт сознание, как не ведёт его от вина, мысли отплясывают рок-н-ролл, сердце – о чудо! – стучит ровно, Света не может перестать смотреть, и летит как тот самый избитый в сравнениях мотылёк на огонь, с одной лишь разницей, что прекрасно осознает отсутствие шансов выжить. А внимание к словам не умаляет степени опьянения чужим голосом, в прошлый раз им не хватило того коньяка, что был дома, в этот раз Сургановой хватило бы и зеленого чая, чтобы почувствовать, как мир не просто отдаляется, а переворачивается, беззастенчиво закрывая все двери кроме одной единственной, где в пожаре танца любовь и чувство вины.
— Да, я сейчас там всё реже, — выдают губы, превращая общение в таинственный автоматизм на зависть сюрреалистам: голова занята совсем другим, говорят только губы с поддержкой голоса. — Грустно было переезжать. Я в этом, может, и понимаю мамулю. Дом он всё-таки один и навсегда, — на секунду обращая внимание на слова, произносимые телом, сознание подкидывает сверху мысль, что единственный её дом здесь, в этих зеленых глазах, телу в отрыве от сознания просто везёт, что оно не прислушивается и не выговаривает это в пространство. — Просто мне повезло его так рано найти, — она мыслями уже совсем не о Кавалергардской. — Кто-то обретает его гораздо позже, — задумчивость приходится сбросить, как лёгкую шаль, взгляд сосредоточить всё-таки на чужом лице хотя бы на мгновение, потянуться к бокалу, сделать глоток, попросить себя унять пляшущую молодость. — Нет, в загородном мне, конечно, нравится жить, — повторяет то, с чего начала вечер. — Но моё место силы всё равно в нашей старой квартире, столько всего в ней прожито было, столько сделано.
И куда подевалась молодая наглость? Мысли яркие, как вино в бокале, а действия несмелые, тусклыми отголосками прошлого. Там, где раньше могла поразительно резко плюнуть на всё, поцеловать на глазах у толпы, флиртовать так открыто, что задевало всех, кто был рядом, сейчас тоскливо тянулась замедленность времени, влажно отдающая запахом затхлой верности и попыток успокоить вечно рвущееся к новым чувствам сердце. Подумав об этом и о том, как её, молодую или уже чуть старше, не останавливали ни отношения, ни обещания, Света с терпким сожалением осознала, как сама предсказала свою судьбу в их последнюю встречу, теперь приходилось грустно признать в себе уставшую от перелетов птицу-терпение и завоевавший сердце страх одиночества.
— Да, один и навсегда... — Поймать ассоциацию за хвост, не заботясь о том, должна ли она была вообще быть замеченной, и закружиться в этой воронке мыслей со скоростью центрифуги, не останавливаясь даже на передышку.
Ночевки по узкому Питеру и необъятной Москве, компании среди сомнительных знакомых и друзей, ворох оставленных обещаний увидеться когда-нибудь ещё, общие футболки, одна чашка на двоих - на лицо все «домашние» приметы, вплоть до совместных сновидений, но к сорока трём так и не появилось адреса, где можно вздохнуть полной грудью, прижаться головой к стене и за секунду сбросить весь груз накопленных дней.
— А я вот всё никак не пойму, где мой. Там, в Москве с детьми, в Магадане, в Минске или здесь, — короткая пауза, сопровождаемая тихим мелодичным звоном от движения пальцев по краю пустого бокала и взгляд снова сквозь стол гипнотизирует оставшийся реквизит ужина. Здесь - в этом ресторане или в обществе единственных серых глаз, от которых не веет холодом и пустотой? Ответ очевиден, можно даже не задерживаться на этих вопросах к самой себе, если и так все решения сводятся к общему знаменателю, только произнести это вслух больше нельзя. Давно потеряла права и любые привилегии на подобные заявления, сковывающие своей откровенностью.
— В Петербурге, — добавляет через некоторое время, завершив кантату бокала последним звонким кругом. — Иногда думаю, если мне скажут: всё, Арбенина, вот там, где ты сейчас, будешь жить все оставшиеся дни - наверное, даже не успею расстроиться. Главное, чтобы была ручка или пусть карандаш, бумага и гитара, но если последнюю в этих вымышленных условиях нельзя будет иметь, чёрт с ним, ладно, я смирюсь. Лишь бы писать. Вот и получается, что я как кочевник в пустыне или, скорее, бродячий трубадур. Как там было? «Где придётся заночуем, что придётся поедим.» Без точки, куда всегда можно вернуться. Раньше плевать было, а сейчас хочется хотя бы призрачного ощущения стабильности. — Диана хмыкает, изгибается в кресле и быстро стирает с лица тенью улыбки настигающие мысли неизбежности.
— Динка! — Оживая снова по привычной синусоиде, она откидывается на спинку кресла, смотрит на перевёрнутую в подставке бутылку вина и наигранную грусть выказывает надутой нижней губой, громкое цыкание скорее на свои же тоскливые, слишком стариковские мысли, но оно к тому факту, что вино закончилось, тоже подойдет. — Ты погляди, всё выпили. Знаешь, чего хочу? Виски. Так давно хороший виски не пила, такой чтобы не со льдом, как мы всегда, а на камнях. Как думаешь, есть тут?
Хочется себя отпустить, резко щёлкнуть натянутой верёвкой поводка, сорваться с привязи и рвануть прочь, обещая себе вернуться с повинной, как частенько случалось раньше, до тугого ремня на шее, надетого самолично.
— Виски? Давно я не пила его, ещё и как положено. Сейчас узнаем.
Вежливо попросить официантку задержаться около их столика, отказаться от ещё одной бутылки вина и вновь ненадолго стать той общительной и готовой к диалогу Арбениной, которая была в самом начале.
— Возвращаясь к вопросу ядрённости, — синхронный смех, одобрительный кивок головы и приятное удивление от готовности принести желаемый алкоголь «сию минуту». Если сложить все звезды, явно расположенные в этот вечер к двоим сидящим друг напротив друга, получится почти провидение.
— А что, Кавалергардская теперь совсем пустая стоит?
Вопрос невинный, можно даже посчитать праздным интересом, простым любопытством, если бы не подкрадывающаяся грусть богатого воображения, так быстро и лихо рисующего картины немой квартиры без признаков жизни. Не может быть, чтобы место, в котором можно повиснуть в невесомости от всех сказанных слов, спетых песен, выкуренных сигарет и обоюдной тишины теперь было только воспоминанием.
Руки беспокойные, вцепившиеся то в стол, и уже позабывшие о том, с какой силой, то в ножку бокала, теперь ложатся на колени подчиняясь какому-то негласному правилу о том, что чем дальше от желаемого объекта, тем меньше шансов прикоснуться. Света же, под чужую речь анализируя своё поведение, улыбается уголком губ, приходя к выводу, что рано вписала в анамнез старость, и вовсе это не она или страх одиночества, даже не приличие, предостерегающее от измены (как будто её можно было предостеречь, правда?), это простая, выработанная годами привычка, которую втравливала как узор в металл в неё Диана, разрушая после их последней попытки сойтись любимый паттерн Светы – игривое замалчивание проблемы, умение отпускать ситуацию даже тогда, когда прощать не получалось.
И сожаление о потерянной лёгкости между ними, о вечном романе, даже если в постели другие, на лице отражается легкой тоской по прошлому, такой же светлой, как грусть о покинутой Кавалергардской.
— Ну нет, что ты, почему же не пустая, — качает головой Света, явно обретшая со своим новым осознанием лукавость взгляда, не изменившегося с тех пор, как в последний раз у неё был шанс на расстоянии стола очаровывать одной только расслабленной улыбкой. — Мамуля чаще живёт там, сейчас, конечно, с нами, во Всеволожске, но как только я в туре, она сразу возвращается в Петербург. Ей тяжело, к подружке не съездишь, в магазин не сходишь, и потом, — качает головой не расставаясь с улыбкой, коротким перебором пальцев отмахивается и продолжает, решая, что Арбениной не стоит знать все семейные перипетии. — Ну вот сегодня я там ночевать буду. Прикинула, сколько мне такси до дома будет, поняла, что Элю гонять в такое время – издевательство, а выпить я точно захочу. Так что сегодня пустовать не будет, — удержать язык в одном предложении, чтобы, отвлёкшись на чужой жест, обронить в другом второй раз за ужин имя жены, и ощутить отсутствие сожаления от оброненного имени. — А потом, мы там концерт делали, развесили все плакаты наши, пригласили желающих. Хорошо было, как в старые добрые, когда мамуля на дачу к кому-нибудь, а мыши в пляс.
— О, — Диана удивлённо приподнимает брови и складывает руки в замок, сопоставляя все факты в единую картину. Добровольно решиться на встречу, подписать ещё ночью любые договора, не вчитываясь в сноски, не желая знать ничего о подводных камнях и быть на поводу у желания просто видеть, слышать и внимать каждому звуку. Кто знает когда всё закончится? Графики не будут терпеть отлагательств, перенести концерт ради следующего разговора не получится и значит стоит выжать этот вечер до изнеможения, насладиться сполна всем, что он может представить, и даже если снова с губ слетит чужое короткое имя, мягкое и, как ни отрицай, нежное в своём звучании, не останется ничего, кроме как принять его, сглотнув подступивший приступ сгустившейся крови во рту. — Так выходит, если бы я не дёрнула, сидела бы ты себе спокойно дома, читала и пила чай, а тут внезапная Кавалергардская. Снова возвращаемся к теме того, как я порчу «хороших девочек»? — она смеётся, качает головой и не может не заметить облегчения, робко заглянувшего в напуганную и натянутую душу. Выходит, можно украсть ещё немного времени?
— Ну что ты такое говоришь, — отрицательно качает головой, и неохотно отводит взгляд, чтобы вдохнуть запах охлаждающегося на камнях виски: богатый запах дубовых бочек, волшебство вкуса, который вот-вот раскроется при первом глотке. — Кто здесь кого портит? То, что я теперь вроде как семейная женщина совсем не отменяет того, что я все ещё хулиганка. Рано ты меня со счетов списываешь, Арбенина! Мне, может, полтинник в следующем году, но в душе мне тоже все ещё в два раза меньше, — подмигнуть и в смелой руке поднести свой тяжёлый стакан к её, ударяясь донышком о верхний край. — Портит она меня, ишь чего удумала.
Конечно же смех перед самым первым глотком виски, и языком по губам, слизывая остатки вкуса горечи и сладости этого навечно связанного с сидящей напротив напитка. Если она скажет «вперёд», если рванет стену меж ними вопросом, а может ли она оказаться в старой квартире, Света даже не вздрогнёт от опасливого укола боящегося сердца, непременно согласится на любые условия, на любой исход, лишь бы как можно дольше длилась эта сказка, такая невероятная ещё вчера и настолько осязаемая сегодня, что жизнь, кажется, ещё недели будет восстанавливать разнесенное приливом русло.
— Хулига-анка? — сдержать удивлённого вопроса невозможно, так же как невозможно не податься вперёд со стаканом в руке и не всмотреться в глаза, но теперь иначе, не так самозабвенно как ещё несколько минут назад, а с хитрым прищуром, словно ища в них какую-то тщательно скрытую тайну. — Вот с чего надо было начинать, Сурганова! Какие туи, какие коты, когда тут такой кладезь, — она звенит стеклом в такт, не сводит пристального взгляда и сделав глоток, замирает на секунду. Вкус перекатывается мелким бисером во рту, застывает на языке и рассыпается искрами, почти такими же яркими, как в зелёных глазах. Чудесное дополнение к беседе. — Можно с этого места поподробнее? — Диана нарочито вальяжно садится в кресле и складывает руки на груди, не собираясь даже пытаться спрятать усмешку. — А то пока я перед собой вижу только пример, достойный подражания.
Фраза без тени укора, без намёка на прошлые обвинения в «правильности», но до чего же циклична история, когда спустя все прожитые штормы, когда по затонувшим палубам танцует на костях реальность, они сидят друг с другом и говорят так, как она не говорила ни с кем уже очень много лет. Считать страшно.
Игривость приобретала новые обороты и теперь свобода на какой-то миг по-настоящему поселилась в ней, вспыхивая озорными огнями взгляда и заинтересованной улыбки. Повозка несётся с горы, трясётся, но не выбрасывает на улицу, и зажмуриться бы, - вдруг разобьёмся! - но не сейчас.
— Это что, сомнение в твоём голосе? — спрашивает, поддерживая унисон этой переходящей во флирт игривости тона, ей хорошо в этом, даже лучше, чем в спокойных беседах. — Ты сомневаешься во мне из-за того, что я сажаю туи и завожу кошек? Ну это просто оскорбительно, а ну включай головушку, память свою врубай. Позор! Забыла Сурганову. Сижу перед ней тут, распаляюсь о своей мирной жизни, а она уши развесила, забыла, что я могу.
Оскорбление мешается с весёлым тоном, тихо играют искры на языке, смешинки пляшут в глазах, хитрых в своей серой, пыльной радости. Провокация, чистой воды провокация со стороны Арбениной, а Света на неё так охотно ведётся, потому что ей давно не позволяли хулиганить нигде, кроме сцены, и сейчас отчаянно хочется взорваться всем сдерживаемым внутренним ребёнком, а рядом с Дианой хочется вдвойне.
— Ну не-ет, — с ехидной улыбкой тянущиеся интонации, почти кошачьи, вспыхнувший огонь во взгляде исподлобья, осмотревший её так же сверху-вниз, без стеснения, откровенно оценивания способность к любого рода хулиганству, и как будто всё как раньше, сильно раньше. — Ты не путай. Я ничего не забыла, но одно дело то безрассудство, которое было когда-то, и совершенно другое та картина, которую я наблюдаю сейчас. Как тут не сомневаться? Конечно, я в смятении.
Сердце радостно задыхается в неверии, качает кровь до потери сознания, но останавливать его бешеный ход нет никакого желания - пусть стучит, пусть пробивает ударами ребра. Ради этих минут игривого смеха и хитросплетённых фраз можно забыть обо всём, даже о границе, за которую давала себе слово больше не переходить, и отдаваясь сладостным мгновениям тепла, касающегося тонкими языками пламени виски, сознание уносится далеко за пределы ресторана.
— Как легко вас, Диана Сергеевна, сбить с толку, — с каждым новым словом в этой их игре Света оживает, затаённые обиды и поставленные блоки, мешавшие раньше, разлетаются птицами от громкого хлопка, тело следом за душой молодеет лет на двадцать. — В девяносто третьем тебя можно было напугать образом Плюшкина в халате, а сейчас парочкой шарообразных туй?
Ей уже не хорошо, а откровенно кайфово, вспомнить бы сейчас минуты самого начала со всеми гирляндами страхов, принесёнными из прошлых встреч, но лучше быть пьяной не от вина и потерять голову сейчас, чем упустить из рук безмерно нужный сердцу шанс – пусть и последний – почувствовать свою самую яркую молодость вкусом виски и стихов на губах.
— Что-то всё-таки меняется, вопреки всеобщему заблуждению. Но тебе всё равно придётся ещё подтвердить свои слова, раз они так глубоко задели твою хулиганскую честь. Ты же понимаешь, что я не забуду их? А то сведёшь потом незаметно эту тему, и я так и не увижу доказательств, что ты там ещё можешь, — последним глотком виски запить фразу и оставив на дне только тёмно-серые камни, усмехнуться. — Не знаю как у тебя, а у меня ощущение, что всё это какое-то масштабное дежавю.
Мешая реальность и поговорку, она не меняет откровенность взгляда, но теперь, отчасти успокоенная своим осознанием, не старается найти во всём боль или затормозить на полной скорости посреди трассы, мчится по правилу будь что будет, оставляя за Дианой первый ход. Спокойствие накрывает совершенно непривычным мягким одеялом, заставляя в кресле под таким же пристальным взглядом чувствовать себя едва ли не лучше, чем в тёплой ванной среди пушистой пены. Отдавая поводья той стороне, она вдруг освобождается от всего: от сомнений по поводу неизбежности как минимум духовной измены, от страха совершить ошибку, отпугнуть Диану, от нервов, что эта встреча последняя и можно что-то не успеть. Она перестаёт играть в карты, и вместо этого просто садится в колесницу, гонящую по колдобинам на полной скорости, и доверяется извозчику, у которого такие пленительные зелёные глаза.
— Дежавю, говоришь? — Пожать плечами и задуматься, не отводя взгляда от чужих глаз, чтобы было явно и очевидно, как задумчивая пауза лишь яркое «да», несказанное вслух. — Может быть, может. Вполне-вполне. Помнишь, как я тебе «Бабочку» читала на Миллионной? Тут, конечно, не та атмосфера, но тоже похоже.
А сколько было таких встреч на нейтральной территории? Сколько из них заканчивались постелью, отелями, парой месяцев или даже лет беспокойных отношений? Считать было бессмысленно, да и совсем не хотелось. Тогда в воздухе витала незавершённость совместной десятилетки, хотелось, несмотря на разные коллективы и города, сойтись обратно, ворваться в жизни друг друга и напомнить о ценности, об идеале совпадения душ и тел, теперь же что-то неуловимо изменилось, как будто первая встреча перестала быть пронизанной немой обидой или желанием стереть и переписать прошлое. И только дежавю всё равно было тут как тут...
— Конечно, помню, — уверенно отвечает, жмёт плечами и смотрит пристально, так, как будто вопрос лишён смысла. Разве можно забыть что угодно, связанное с ней? Скорее перепутать поезд, даты и города, но только не «Бабочку», не голос, не сотни дней, окрашенных в самые разные оттенки. — К несчастью для многих, у меня слишком хорошая память. Особенно на подобные моменты. А что, ты хочешь сейчас тоже что-нибудь прочитать?
Переданными поводьями случайно ударить слишком сильно по лошадям, почувствовать гуляющий ветер в волосах, но тормозить уже поздно - только злить законы физики, и теперь, под желанный виски почувствовать новый уровень, очередной рубеж этой встречи, такой же опасный, но не всё ли равно?
— Почитать? Да нет, что ты, я скорее так, вспомнила это как основу твоего дежавю. Нет, — в глазах и правда мелькают мысли огоньками белых снежинок-бликов, а не почитать ли. — Не почитаю, Динка. Хотела бы, но книги под рукой нет, а текст я не вспомню, память меня подводит ещё чаще, чем раньше. А ты-то не своё больше не читаешь?
В голове теперь рефреном будут строчки, рвущиеся наружу, чтобы быть прочтёнными, как совершенно гениальное отражение сегодняшней встречи в великом прошлом русской поэзии. Строчки из Цветаевой, так оглушившие вчера чёрными буквами из маленького поэтического сборника, сейчас как назло были яркой иллюстрацией их жизни, передавая в ритме Марины Ивановны всё, что не срывалось с губ по множеству причин.
— Разве что для своих. Книгу озвучить мне не дали, сказали, что все слушатели после первой же главы или первого стихотворения будут ждать песню - слишком узнаваемый голос, Мандельштаму это вряд ли понравилось бы. Может, это и правильно... Я то со стороны не могу себя слышать.
— Ну да, голос твой характерный, ни с кем не спутаешь, хотя вон с моим спутали, — торопливо вспоминает Света разговор из самого начала вечера, и выдерживает паузу, оценивающим взглядом проходясь по чужой фигуре впервые так откровенно нагло, не с восхищением или вниманием, а будто решая: достойна или нет.
— А почитаешь мне? — Она наклоняет голову, медленно переводит взгляд на чужой бокал, примерно отмеряет им время на то, чтобы допить, и проверяет на вид теплоту куртки, висящей за чужой спиной. — Только не здесь.
Без тяжести и обдумывания даётся это предложение, без размышления о последствиях или пунктах назначения, их единственное ограничение – вечер завтрашнего дня, поезд, а до они свободны, как не были свободны много горьких лет, и Света, ещё недавно чуть не потерявшая свой редкий шанс сорваться в единственное приключение, которое называется жизнь, сейчас не планировала портить себе настроение ничем, а уж тем более обязательствами перед другими. Неоднозначности предложения впору красить щеки и кончики ушей в бархатистый красный, но стыд и совесть попрятались, разбуженные ураганом молодости как холодным ветром, и не могут отреагировать на дурные предложения своей хозяйки, а хозяйка все продолжает с по-змеиному изогнутой линией губ смотреть в глаза напротив. Среди всех сомнений и сожалений, она чувствует не так уж много: сожаление, что не заказала десерт, сейчас так сильно хотелось чего-нибудь сладкого под виски. Вторым на очереди сожалением, конечно, было время: у них, как будто по традиции, не было шансов успеть в магазин за хорошим виски. Третьим оставалась невыясненность теплоты чужой куртки – вдруг замёрзнет? Но что-то подсказывало, что Магадан из крови просто так не выветривается и даже влажный и снежный питерский вечер не испугает жаркую натуру.
— Почитать? — Диана играет каменными кубиками в стакане, бросает взгляд сквозь стекло и задумчиво наклоняет голову. В какой момент встречи дорога повернула вспять, на те потайные тропы, где только и было место для общих секретов, ночных стихов и заполненных пепельниц? С каждым следующим словом возвращаться в тело порывистой влюблённой девчонки, жадно внимающей каждому звуку, и беспокойной душе как будто не хватало именно этого предложения, чтобы выбросить в воздух лукавую ухмылку и лёгкий кивок.
— Что ж, раз не здесь, то тогда?.. — голос заискивающе замирает в паузе, ещё глоток, и сесть боком, закинув ногу на ногу, пока в голове робко рождаются варианты следующих точек в маршруте по ночному Питеру.
— Куда? Да хоть на Дворцовую. Не предлагаю тебе залив, не та погода, а нам с тобой ещё петь, — это объединение набатом в голове, разрыв ткани времени и пространства в путешествии в прошлое настолько откровенным, что не испугаться просто невозможно, и даже её спокойно-вальяжное настроение, попав в свою нынешнюю точку, успевает качнуться от ветра это фразы.
— Наш любимый Казанский закрыт и на Невском толпа. Да на Дворцовой тоже, зуб даю, — диалог с самой собой в торопливой попытке понять, куда идти, с одной мыслью в голове, такой осязаемой, чёткой, приобретшей все черты факта: маршрут закончат дома за чашкой чая в тепле когда-то коммуналки. — Но оттуда можно вверх, через Лет,… — слово не до конца, прищур глаз, она чувствует, как душа, сердце и тело солидарны в желании до самой последней секунды, проводимой вместе, свернуть горы. — В Таврический, пойдем, согласна?
Зачем выбирать, если каждый двор и каждый шпиль родные обеим, если в крови течет Петербург даже спустя столько лет? Конечно, он доведёт обеих, и до греха доведёт и до ручки, доведёт и до дома, поклонится, снимет шляпу, придержит дверь и до дна выпьет и вывернет, готовясь возрождать дождём из пепла. Света любит его как отца, которого никогда не было, как брата и друга, верит ему в назначениях направления и в точках встреч, верит, что их сегодняшней жизни и этому погружению в прошлое Питер нужен морозным дыханием и знакомым лабиринтом домов.
Подскочившее выше горла сердце от совсем простых слов, часто произносимых между делом, без особого подтекста, заходится в гулком биении, смягчает черты лица и в целом, если всё отбросить, забыть почти все годы молчания, можно даже представить, что эта встреча всего лишь совместный ужин перед будущим концертом. «Нам с тобой» - так по-домашнему прекрасно, так изящно интимно и невероятно, что остаётся только неустанно благодарить судьбу в мыслях за такие щедрые подарки в этот вечер. Сверкающая иллюзия счастья мимолётна, но не удержаться за неё невозможно, тем более когда за окном тьма и холод, а здесь - ощущение тепла и безграничной гармонии.
— Согласна. Только... — Диана оглядывается по сторонам и нарочито грустно вздыхает, легко толкая от себя двумя пальцами пустой стакан. — Я смотрю, опять мы будем выискивать в ночи что-то градусное? Или может быть... Погоди, может они тут продают бутылками? Есть же такие места.
Расслабленность виски – это всё-таки не горечь коньяка из прошлого, и опьянеть не сложно, чувствуя хмель, корицу и мёд янтаря в бокале, последний глоток горячим по горлу и два пустых стакана рядом. Заплетаясь в чужом жесте, таком уверенном, ровном, таком высокомерном (оттолкнуть стакан как больше не нужный), облизывает губы, чувствует, как растекается по телу привычная алкогольная расслабленность. И с каждым глотком все пленительнее чужие движения, все тоньше грань между ними, все больше она похожа на качественную иллюзию вместо привычной реальности.
— Может, продают, — качает головой, оглядывается в поисках официанта, ловит мысль за самое последне перо разноцветного хвоста и смотрит, внимание рассеивается, сердце тонет в лесной, глубокой зелени. — Только стоить будет – боюсь представить. Я даже цену нашего-то виски, — она кивает на пустые стаканы, выныривая из океана глаз на секунду, и возвращается снова, давая воде захлестнуть себя с головой. — Увидеть боюсь.
От неё хотят хулиганства, и чужое сомнение красной тряпкой перед лицом так ярко, что хочется тут же выдать что-нибудь, да хоть на столе сплясать, да хоть как в старые-добрые, молодые, наглые, глупые, в карты на раздевание сыграть, что угодно, включая кольцо на носу ангела на шпиле, поцелуй на концерте. Её разрывает от желания здесь и сейчас сотворить эдакое, ураганом промчаться по Арбениной, доказывая, что может ещё, что есть порох в пороховницах, что решимости хватит на всё, только заикнись. Но она только в теории такая смелая, на практике же банально не знает, что бы такое в противовес идеальным туям предложить угловатой провокаторше в кресле напротив, потому что хулиганство – оно всегда с перчинкой импровизации, с соусом спонтанности, и обдумывание плана, попытка решиться на что-нибудь, решить заранее, это почти что ошибка рецепта. Идеальное хулиганство всегда без подготовки.
Мимо проходит официант, и заметив его краем глаза, Света поднимает два пальца вверх, зовёт его и с улыбкой впервые за вечер первой обращается, отшучиваясь тут же ответом на первый же вопрос. Бутылка, конечно, есть, но по доброте душевной мальчик, коллега ушедшей с автографами девочки, завороженный серыми глазами, советует не брать у них – дорого, переплаты, Света кивает и просит счет, он подхватывает стаканы, Сурганова думает, лукаво улыбается, кивает.
— И бутылку в счёт добавь.
Гулять так гулять, в конце концов, хоть в этот раз.
Примечания:
*все лавры идут к Яд Гюрзы, она пинает своего соавтора, чтобы мы редактировали и выкладывали хоть что-то.