я тебе помогу отыскать предлог
2 февраля 2025 г., 19:55
Ветер задувает в лицо снежный песок, который скрипит на зубах; пытается сбить и возбудить резкий срыв, какую угодно эмоцию, в которой можно себя не сдерживать, а в голове рефрен хором произнесенного "хватит" и теплящаяся надежда, такая глупая и детская, но ведь никто кроме неё не узнает? Никто кроме них двоих. Ирония судьбы, с интересом наблюдающей за ними весь вечер, постоянна как смена дня и ночи: как ни крути, а есть только один человек, одна женщина, от которой ничего невозможно скрыть. И идя рядом с ней, любые попытки перевести тему, сменить взгляд и посмеяться не к месту - не комуфляж, напротив, открытая книга, по которой не нужно даже гадать, если все понятно без слов.
Прекратила обоюдную пытку, не потому что сжалилась, а потому что невыносимо, и это ясно так же чётко, как то, что на дворе зима, а под ногами хрустящий снег; потому что никогда ещё нельзя было произносить подобные фразы без опаски для будущих себя, даже в разных реальностях друг друга - расставание всегда звучало как приговор. Одинаково страшно так же, как в двадцать, хотя сейчас она ужасающе старше вдвое.
Из мыслей выводит вопрос, которому сложно поверить, и первые несколько секунд Диана в полной уверенности списывает все на собственные галлюцинации. В конце концов, весь день на ногах, количество часов сна и вовсе смешное, к тому же виски, презентация - в шуме ветра ещё не то послышится, но она кожей чувствует, что не ошиблась, и от такого простого предложения, с запахом застиранных вещей, сигарет, новых струн и старых книг, хочется остановить, взять за плечи и посмотреть в глаза так пристально, что не останется шансов обмануть, но краткого мига оцепенения хватает только на медленный взгляд в сторону.
«Светка, всё, нам пора домой.»
«Поехали домой?»
«Я устала. Домой хочется.»
И ещё сотня вариантов, сотня воспоминаний, связанных с «домом», от которых сердце закружится в ритме тарантеллы, а логичные доводы будут подавать слишком неуверенные голоса.
— Домой? — во взгляде сложно скрыть тихую радость, сверкающую даже во тьме, и необходимо взять себя в руки как можно быстрее, пока вся сцена не превратилась в мыльную оперу. Диана ведёт бровью, но улыбается, чувствуя руку, и неуверенно пожимает плечами. — Хватит у тебя сил на незваного гостя? Я могу вызвать такси... — то ли ударивший в голову виски, то ли опьяняющее предложение окончательно путало все мысли, но разбираться в этом нет времени, и проведя рукой по лицу, Арбенина глубоко вздыхает. — Или не могу, — говорить почти шёпотом, потирая пальцами переносицу, и в конце концов закончить эти метания, ухватиться за шанс, не давая ему ускользнуть. — Короче, пошли.
Первым ответом всегда был первый же лепесток ромашки – любит, вторым накрывало как землю брезентом – душно, влажно – не скажет. За двумя этими вариантами подлой гусеницей ползла, уничтожая за собой любые листья, последняя версия – разлюбила. И Сурганова, подсознательно чувствуя, конечно, верность первого лепестка, все равно оставалась жить в мире, где уже давно никаких лепестков не существовало, а оставалась только живучая надежда и гусеница-страх. Последнюю, правда, только что раздавила та самая надежда с зелёными глазами и фразой, которой хотелось захлебнуться, лишь бы не слышать больше ничего, не додумывать версий.
Пальцы автоматически сильнее сжимаются на чужой куртке, секундная мысль, и ладонь, ослабляя хватку, вдруг сползает в чужую, переплетаясь замком для крепкости прикосновения.
Теперь её, кажется, лихорадит, потому что остановить судорогу, бьющую тело током раз в долгий промежуток времени, она не может, не может скрыть и спрятать, только держать за руку крепче, чтобы не так заметна была перемена в напряжении мышц. Причина? Целая гора, покрытая белым снегом. Причин масса, от радости до чуть не проступивших слез, все это приправлено воспоминаниями, сдобрено стихами и в крошки раздроблено коротким «или не могу». Причина? Конечно, холод и алкоголь.
— Не можешь, — ноги спешат по снегу, рука сжимает так крепко, что скоро больно будет держать, а Света даже не пытается изображать прогулку, несётся по знакомым дорожкам к выходу на нужную улицу, и пытается не чувствовать запах прошлого, перекрывший все настоящее густым дымом. — Идём.
Обрывки, у них не диалог, у них словесные осколки Хлебникова, перевязанные лентой рук и взглядов. Но пока они не дошли до дома, пока, сломав идиллию ресторанного вечера и смеха в пути до парка, погрузились в эту обломочную тишину, хватало хотя бы того, что последняя не давила мрачным пластом ожидания конца, она всего лишь была, как неприятная, липнущая к коже одежда, неизбежная после дождя, но обещающая высохнуть дома на батарее.
— Ты когда в последний раз была? — То, как обрывается фраза, где явно не выпущено горлом последнее слово, зашифрованный ответ на реплику про незваного гостя, нет, она не гость, ведь это был и ее дом тоже. — На Кавалергардской.
— Спроси что-нибудь попроще, — Диана хмыкает и улыбается, летя по любимым и оживающим улицам, зная нумерацию домов и каждый поворот, за которым можно найти уютный двор. — Точно не позже тебя.
К чему приведет это решение – неважно. Задумываться надо было раньше, когда при выходе из ресторана можно было все закончить, коротко распрощаться и остаться довольной хотя бы тем, что смогла увидеть, услышать, смогла даже обнять, но сколько волка не корми – ему все мало, и в жаркой погоне за ещё большим чувством, теперь поздно размышлять о последствиях. В одной и той же чаше смешанный непринужденный смех, едва сдерживаемая горчащая соль недавних поэтических боёв и новый виток, новый рубеж среди прочих за этот вечер, которых уже невозможно сосчитать, и можно было бы посмеяться символизму, но свет и правда сошелся клином на Кавалергардской, и путь туда – почти паломничество.
Переплетенные вместе пальцы, сколько бы ни прошло лет, всегда казались глубоко интимным жестом, с чужим человеком или просто приятелем, да даже с другом нет желания быть так близко, и от этой константы сердце задыхается куда сильнее, чем от быстрого спортивного шага. Кардио тренировка во всех возможных смыслах, разве что употребление алкоголя вряд ли входит в оздоровительный план.
«Не можешь» все еще отзывается эхом, забыть хотя бы на мгновение этот голос не выходит, и абсолютно не соответствуя возрасту, игнорируя цифры в паспорте, общественный статус и обострившиеся черты лица, безошибочно напоминающие о быстротечности времени, – спешить вслед, по изученным маршрутам и въевшимся в память настолько прочно, что можно смело идти с закрытыми глазами – ошибиться не выйдет, как ни старайся. Маргарита помолодела благодаря демоническому крему. Эликсир вечной юности Арбениной сейчас бодро вел её за собой, и если это не очередное начало к новому сценарию, то однозначно еще один кадр в копилку пленочного подвала, в котором диафильмы никогда не прекращают свой ход.
И снова Питер. За границей парка, хранящего тайну и тяжесть их чтений, остается тишина и холод, вместе со снегом, который сменился грязным асфальтом в солёной крошке, уходит блеск слез и ожидание очередного взрыва, где под завалами останутся обе, задыхаясь в том, что сами спровоцировали очередной встречей. Сейчас все вдруг снова лучше, кривая ползет вверх, на канате таща за собой настроение, и быстрый шаг и вброс дофамина, провокатора ответной улыбки, стирают все, что остается за спиной, позволяя так непривычно и все же смотреть только на будущее, даже если в будущем стоит коробка со старыми фотографиями, где на дне ключ от того самого пленочного подвала. Вспоминать прошлое? Пожалуйста. Сегодня у них это отлично получалось, куда лучше, чем заглядывать в пугающее завтра утренних улиц.
— А вдруг помнишь, — объясняет Света, и все еще чувствует, что дрожит, вернее, вздрагивает все так же: нервы и холод, прокравшийся под пуховик. — Году в десятом, нет, позже? Раньше? — Сама с собой. — В общем, точно когда я там еще жила, — перед глазами старая обстановка, старые комнаты, книги, гитара и скрипка, вечный порядок и мысли постоянным бумерангом – это ведь мог быть дом для них обеих, но не стал. — Там сейчас пустовато, — чуть растерянно вспоминает она, будто оправдываясь за то, что бросила что-то родное. — Просто вещей не так много стало, а так все на месте. И ты прости, если не убрано. Я сама там в последний раз была еще осенью, перед туром. Мамуля, конечно, все вычищает, как может, но уже и зрение не то и здоровье.
Будто не вместе жили в бардаке, когда не было сил убраться, будто не сами хранили немытую посуду в раковине, ссорясь, кто будет мыть, и при всей любви к чистоте и порядку даже Света в те времена не всегда готова была драить до чистоты залитые пивом полы. А сейчас, не забыв старого, но стесняясь наверняка куда более чистой квартиры, извинялась по своей вечной привычке: теперь, когда Диана гость, звать ее в бардак было неловко. Правда сердце совсем не гостем ее считает, а вторым полноправным хозяином, будто когда-то коммунальная квартира, в которой они и пожить-то не успели, была их общим ребенком, пострадавшим от развода родителей.
— Ой боже, Светка, давай заканчивай, — Диана устало морщится, качает головой и смотрит исподлобья, как будто слышит совершенно ненужную информацию, как будто друг возвращает деньги за купленные к столу продукты и принять их даже обидно, но сейчас просто поразительно легко, особенно на контрасте с недавней гипоксией в Таврическом, и во взгляде только шутливое осуждение. — Я что, иду выискивать пыль у тебя на полках? Когда это вообще меня волновало, — фраза тонет в глотке, и так, с переплетёнными пальцами, бутылкой в руке, по ночному Петербургу в пути к Кавалергардской – правильно. Только так и может быть, только так и должно все заканчиваться и начинаться, и можно упасть вниз головой в беспрестанные сожаления, но тратить на них бесценное время, гремящее бубном за спиной – безумие. Как все же хорошо идти по морозу с виски - в намечающейся легкости он верный помощник, раскрывающий её полёт, и резкая граница между колючим воздухом, слабо освещенными улицами, подозрительной тишиной из окон и пряно-крепким ароматом придаёт даже этому неоднозначному вечеру особое очарование.
Откуда в голове спонтанная мелодия? Мелодия негромко плетётся вокруг, она мурлычет, вспомнить текст вовсе не сложно и можно было бы щелкнуть пальцами в такт, но обе руки приятно заняты и остаётся только мерно покачивать головой.
— Кавалергарды, век недолог,
И потому, так сладок он, — завтра утром она пожалеет о желании петь на зимнем воздухе, но это будет завтра, и задвинув эту мимолетную мысль подальше, Диана хитро косится, тихо смеётся, приподнимая одну бровь и мягко толкает локтем в бок.
— Ну? Советские песни у тебя уже все выветрились из памяти?
Ощущение, будто ничего и не было, будто вот они – пару дней назад вернулись из Магадана, счастливые, растерянные, пугливые дети долгой зимы в дождливой весне Петербурга. Жаль, не весна, а то в ощущении можно было бы утонуть, задыхаясь от того, как потеряно двадцать с лишним лет несчастий, как они исчезли по щелчку, и теперь им дали шанс снова быть счастливыми детьми в пути домой с бутылкой виски. Виски не по старой цене, одежда совсем не та, не изношенная магаданскими путешествиями до “Империала”, но ощущение возвращения домой такое же четкое: нет дома без нее, сколько бы не было попыток и поисков, лет привыкания жить порознь, два города, годы молчания – все это сейчас похоже всего лишь на Магадан, просто длительный, затянувшийся, уставшие после которого они теперь шли в заждавшийся теплый дом. Вместе, крепче сжимая в ладони чужую ладонь.
Она не сразу понимает, кутаясь в тепло чужой шутки и обжигаясь холодом кончиков пальцев, что Диана поет, и голос, мягкий, привычный, низкий, от которого вдруг становится совсем невыносимо – это то, чего они давно не позволяли себе рядом друг с другом – петь, и петь не со сцены, а тихо, в интимном мурлыкании себе под нос. Замереть, вдохнуть, вспомнить текст, прикрывая глаза, а потом сдержаться и не сказать “спой еще”, потому что спеть друг другу вот так – это больше, чем прикоснуться, это окончательно крутануть маятник времени, и уже не важно, что не весна, уже просто веришь, что скоро постучится на порог лето девяносто четвертого, а не весна восемнадцатого.
— Поет труба, откинут полог,
И где-то слышен сабель звон, — напевает она тихо, даже не напрягая связки – на холоде и правда не стоит обеим, но ради такого можно и пострадать, ради такого можно вообще всё. — Обижаете, Диана Сергеевна. Такое – забыть? Булата Шалвовича?
Рука тянется к бутылке, перехватывает из чужой ладони и делает глоток жгучего льда следом, губы так и норовят примерзнуть к стеклу, здравый смысл напоминает, что дома нужно будет подарить горлу теплый чай, и что стоит вообще прекратить пить это на холоде, подрывая надежды фанатов на продолжение тура. А ей счастливо, снова так резко, будто оторвалась от земли, счастливо и легко, так хочется верить, что это не сказка про Золушку и все не закончится с рассветом.
Аккомпанемент исключительно в продолжении мелодии, держащей ритм допетых строк, тихом мычании в такт, и вкупе с разогретыми связками, общее состояние похоже на приятное гудение ног после лыж - усталость, окутывающая осознанием только в тишине и спокойствии, но сладостная, отдающая мелким покалыванием в каждой клетке тела. Быть совсем безрассудной – привычно, но забыто: все совместные развлечения с детьми всё же привязаны к некоторой трогательности, и это можно понять, можно улыбнуться и одобрительно кивнуть головой, но бодро шагать по ночному Петербургу с бутылкой виски наперевес, крепко держаться переплетенными пальцами за женщину, о которой никогда, даже в мнимые годы затишья, не исчезали мысли, у которой уже своя семейная жизнь; петь на улице песни наследия советских времен и не видеть в этом ни малейшей беспечности, только безграничное счастье – вот это уже точно тянет на пересуды за спиной и как минимум красноречивые взгляды. Однако все, что можно услышать себе в упрек – завывание ветра и мигающий фонарь, явно не справляющийся с напряжением, и это общество одиноких переулков вполне устраивает, когда рядом, храня тепло друг друга, животворящая энергия всего, что может только существовать в мире.
— Вот. Молодец, — одобрение как на экзамене, покровительственно-растянутым тоном, наклоном головы и покосившись на Сурганову, Диана усмехается, наслаждаясь секундами беззаботного пути к дому. — Пятерка тебе.
Неожиданно мягкий снегопад, похожий на задуманный ход какого-нибудь режиссера в стиле фон Триера, касается щек, тает на веках, ненадолго задерживается на ресницах и картина, совмещенная со звуком, кажется невероятной. Куда привычнее – баталии в словах поэтов, в напряженном анализе междустрочья, но точно не в легкой прогулке, и похоже все это только на совсем давние воспоминания возрождающие приятную дрожь, и возвращаясь как в машине времени к самым истокам, к началу, откуда появился на свет единый организм под эгидой музыки, сердце радостно стучит, напоминая о своем наличии и способности переживать не только страх.
Кажется, где-то в механизме вечно сбалансированной вселенной что-то сломалось, и вместо одного талончика на счастье Света получила целую гирлянду отрывных билетов, как в тех детских игровых залах конца нулевых, куда они заваливались взрослыми компаниями и где били по головам выскакивающих из нор пластмассовых хомяков. И не способная поверить в то, что это действительно происходит с ней, что именно она выиграла этот вечер, что он достался им чудом наступающего Нового Года, Сурганова, кажется, с каждым разом теряет все больше ощущения реальности, и снег становится еще одной точкой, до которой было уже несметное множество пересеченных границ.
Легкий, кружащийся вальсами разодетых снежинок, он действительно превращал в фильм все то, что еще не успело превратиться в кадры из романтической комедии с элементами драмы. Какой режиссер мог бы такое снять? Света не знала, но ни одно знакомое имя не приходило ей на ум, тем самым еще раз убеждая, что жизнь красива во взаимодействии, а не в фантазии одного.
— Снег такой, — и голос затихает от опаски обжечь дыханием не пару снежинок, а все это ночное чудо разом. — Как в сказке, — небольшая пауза пуста в той степени легкости тишины, что ее даже не замечаешь. — Спасибо, что вытащила.
— Даже страшно, как красиво, — согласно выдыхает Диана, созерцая ветки, машины, крайне редкие огни в окнах, запах мороза и тихую мелодию интонаций рядом, от которых с лица улыбка не исчезает с того самого мгновения, как предложение уйти домой прозвучало спасением среди надвигающейся тьмы.
Имеет ли право она так наслаждаться ей? И можно ли себе позволить, имея такой объёмный груз ответственности сразу за всё, что существует в её реальности, расслабиться и наслаждаться простыми открытиями зимы, Петербурга и такого несложного счастья, идя в тесной связи со своей сущностью, сплетя руки? «Половина» – неправильный термин, да и к тому же мало прельщающий. Жить наполовину не выходило никогда, и всегда, в песнях, в детях, и в той самой женщине с глазами петербуржского неба отдаваться выходило только полностью, без остатка. Оттого и так больно, так горько в разлуке, так невыносимо глухо от конфронтаций - остаться пустым сосудом, когда его содержимое так далеко и явно не собирается сливаться воедино вновь, почти невозможно физически, но неведомым образом силы каждый раз появлялись, и натягивая на себя бронежилет, приходилось идти дальше.
Где-то здесь, заглядывая в окна, мимо ходила пугающая в своей красоте Снежная Королева, где-то она искала своих Кая и Герду, присматривая, в чьем сердце окажется осколок льда. В маскировке снега не видно ледяных леди, не видно, как она, склоняясь к теплу окна, морщится, ошибаясь. Зато заметно по Свете, как несмотря на то, что она уже заметно замерзла, и вечно теплая куртка так и не смогла спасти ее от неприятно замедляющего, заглушающего мысли мороза, она вдруг впервые не волнуется, что жертвой ледяного осколка в сердце станет сегодня кто-то из них, идущих за руку в неприятную для ледяных крупиц теплоту дома.
А вот и улица, и на этот раз тяжело удержаться от того, чтобы не процитировать Цветаеву снова, процитировать и опровергнуть утвердительным – что бы ни случилось, улица это все равно остается нашей. Но она молчит, зная, что это просто понять обеим даже без слов.
Меланхолию - прочь. Оставить только сжатый замок, нерешительное, почти детское поглаживание по кисти большим пальцем и изогнутую линию губ в тёплом предвкушении окончания дороги. Даже не страшно войти в подъезд, не страшно представить себя в этих стенах, об этом нет и мысли - интересно совсем другое, и вопрос, вызванный либо окончательным освобождением себя из тисков условности, либо своеобразным опьянением атмосферы, с легким смехом выскакивает в воздух.
— Свет, а халат-то хоть сменила?
Имеют ли они обе право? За себя Света спросит завтра, завтра окунется как в прорубь в холодную воду, крестимая виной за беспечное сегодня. И строчкой из всеми цитируемой книги польются слова об ответственности перед любимыми, перед близкими, короткой известной цитатой встанет перед ней стена выбора, который для своего сердца она уже сделала в девяносто третьем, а для своего одиночества совершила совсем недавно. Отречься от недавнего выбора теперь значило предать, и пусть они дали друг другу свободу из-за того, что вопреки всем страхам оставались друг с другом честны, свобода не означала возможность уйти. Да и куда уходить, когда никто не звал?
А мир вокруг счастлив даже блеклым фонарем – странным наростом на теле старого дома – и Света счастлива вместе с ним в своем странном забвении: не помнить о настоящем, помнить о миге. Абсурд, и все же единственное, как можно описать этот вечер – золотой билет под фиолетовой упаковкой обычной шоколадки.
— А? Халат? — Смеется, вспоминая, какой у нее сейчас. — Сменила, а цвет такой же, полотенце бы еще похожее найти и можно изобразить тот день в красках. Плюшкин, постаревший на все двадцать пять.
— Поразительно, как ты нашла в себе силы с ним расстаться.
«Тот день» звучит без опаски, не сдавленным шепотом, подобным тому, которым принято перекидываться парой несмелых фраз, не мыслью «в доме повешенного не говорят о веревке», нет, напротив, все «те» дни, «те» события приобретают тёплый оттенок сепии, преображаются в фотокарточки, рассматривать которые светло и приятно, и если грустно, то совсем немного.
Конечно снова смех, на этот раз уже приглушенный осознанием, что в подъезде эхо и слышно, и сразу следом за гулким звуком шагов – очередной мелодией ушедшего – звоном ключей подпевает приветливый альт их поворота в дверном замке. За границей теплого подъезда еще более теплый дом, темный коридор как тоннель в прошлое, как провокатор мечтаний.
Рука в руке уже теплая, и эту привычность не хочется разрушать не потому что страшно, что кроме этого прикосновения ничего не будет, а потому что вдруг становится так невыносимо терять совместные секунды, даже доли секунд.
Правда, печать невыносимости срывает ударяющий в тишину звон домашнего телефона – еще один страх детства и маячок реальности.
— Вот же, — руку отпускает так резко, влетая в квартиру вперед гостьи, ломая все правила приличия и всю мягкость вечера, что саму обдает холодом – и правильно, нужно же хоть как-то отрезвить сознание прежде чем заговорить с реальностью из мира волшебства. — Эля!
Срывая трубку твердой рукой, она говорит нежно, негромко, объясняет, что загулялась, роется в сумке, поддерживая трубку у уха плечом, сообщает, что телефон вырубился – от холода, наверняка, и скользит частым “мы” в своих оправданиях, в заверениях, что уже дома. Мы. А в ответ слышит взволнованный, строгий голос, расшитый обидой и пониманием, который просит написать завтра утром, точнее днем, а лучше позвонить, этот далекий голос в трубке даже обещает приехать, забрать и отвезти домой, а Света только и думает, что она уже дома, но соглашается, ища мимикой призрак прошлой счастливой улыбки. Телефон с гудками ложится обратно на подставку, а повернуться обратно к своему зимнему чуду будто бы и нет уже то ли сил, то ли смелости.
Осознать свое нахождение в подъезде, в легком подъеме по ступенькам и, наконец, на пороге квартиры в полной мере невозможно – слишком много ярких вспышек, похожих на взмахи волшебной палочки, таких же красивых и легких, чтобы отдаться хоть одному из чувств с головой.
Открытая дверь, шаг вперед и карусель, закружившая Диану на недетской скорости, не дает времени ни вдохнуть, ни подготовиться к воспоминаниям. Всё резко, точным уколом, задевающим нерв, разорванным жестом рук, тревожным звонком и именем, о котором пришлось забыть в череде безрассудства. Диана медленным взглядом провожает силуэт до телефона, незаметно кивает самой себе и отворачивается, закрывая дверь на два оборота. Раздеваться в мутном коридоре непривычно, непривычно стоять здесь и быть такой последовательной в каждом движении: степенно размотанный шарф, в сдержанном спокойствии снятая куртка, все как положено, без порывистости, без юной необдуманности, когда шапка наобум летела в сторону полки и если падала на пол, поднять её «как-нибудь потом», всё в соответствии возрасту.
Шумно втянуть воздух носом, прикрыть на секунду глаза и почувствовать себя опьяненной в одно мгновение. Спустя столько лет, проведенных вдали от поистине родного места, от дома в том понимании, которое вызывает трогательную улыбку, ничего не изменилось. У неё – все то же томительное ожидание будущих минут, у стен – дыхание дружелюбного прошлого.
Отвлекаться и вникать в чужой разговор некогда – взгляд вдоль коридора, в сторону кухни, и пока еще неосвещенная квартира оживает картинками из прошлого, дразнит звенящим смехом за столом, можно обмануться и даже увидеть саму себя, в обнимку с гитарой и запрокинутой назад головой, хохочущей над каким-то совершенно случайным словом, в котором перепутались местами буквы, услышать сдавленный шепот бурных обсуждений песен, почувствовать кожей колючий свитер и почти успеть покурить воздухом, пропитанным никотином. Если в мире существовала машина времени, то она явно находилась по вполне знакомому адресу.
— Раздеться не хочешь? — приходится привыкать (а точнее, просто вспоминать) к акустике узкой прихожей, говорить чуть тише, чем на улице, и спустя несколько мгновений детской растерянности, повесить куртку на крючок.
Света замерла, застыла. Там за спиной любимая женщина, а в трубке ещё недавно был отрезвляющий голос реальности, и теперь на границе между мечтой и надёжностью тихого счастья вдруг оказалось, что не только они могут за руку втянуть реальный мир в свой герметичный отсек безвременья, но и реальный мир, порвав обшивку счастья телефонным звонком, может испортить тихую магию коридора.
— Ой, да, — она не сразу понимает, что все ещё стоит вот так, в ступоре и в обуви, в созерцании стены перед собой, поделённая двумя полюсами, которые сама же притянула. — Да, сейчас. Задумалась что-то. Ты проходи, помнишь же, где что, ничего не поменялось, руки мой и на кухню, я догоню.
Догоняет по всем фронтам: разматывает шарф, расстёгивает пуховик, даже слышит прошлое тихими шагами по коридору и покидает границу по своим же следам на снегу. Здесь, где все начиналось, и яркими картинками как рождественскими гирляндами горел перед глазами тот самый день, не могло быть ничего, способного сломать, только залечить раны, только спасти. И неожиданно именно сейчас, пока молнии на ботинках ползли вниз, вспышкой в голове возникло комичное сравнение этой встречи с той самой четыре года назад. Погода, время, даже даты почти совпадают, но разнится дом, в который они приходят, в ту самую стартовую точку, в изначальный взгляд, не первый, нет, но один из первых, во вспыхнувшую влюбленность того лета. В прошлый раз, символично до смеха, они были в квартире, в которой загорались и угасали их странные, ураганные романы одиночного плавания, в этот будто сама вселенная где-то тихо пела о шансе начать все заново, и пусть не раз уже были здесь после того, как стали сами по себе, пусть те же романы проносились днями по коридорам выкупленной коммуналки, все равно в этом месте было что-то сакральное, глубинно-положительное для обеих, не как обещание быть всегда вместе – опрометчивое, а как обещание любить всегда – пророческое.
— Динка, ставь чайник, — крик эхом слишком громким, но в тоне, чуть мажорном, внезапное ощущение прошлого бьет отдачей, заставляя встрепенуться и ущипнуть себя (лишь мысленно), потому что кажется, будто кричит в далеком прошлом, в гуле полной квартиры.
— Уже! — Так же громко в ответ, а ноги сами несут на кухню, мышечная память сильнее любых возводимых ограничений, и как будто нет протяженности этих лет, проведённых вне коммуналки, как будто она была тут ещё вчера - всё вокруг пропитано ими обеими и не почувствовать это невозможно. На границе квартир, в которых не осталось ничего, кроме выверенного интерьера, тщательно переклеенных обоев, подобранных картин и изящных ваз эта - квинтэссенция молодости, искренности, любви, творчества и всего, на что только может радостно отзываться сердце. Не музей, не сохранённые под стеклом экспонаты, а живой организм, энергия, в которую можно погружаться как в единственный источник сил, и вот уже каждое движение - полностью хозяйское, обычное и нескованное. Словно отдельно от мыслей, чётки по счастливой случайности, совпадению или прописанному судьбой сценарию оставлены на столе, руки привычным движением открывают кран, чайник наполняется водой, спички на неизменном месте справа - поставить кипятиться воду, достать чашки, чай (в том же верхнем ящике, что и двадцать лет назад!) и стянуть с ручки плиты полотенце, вытирая влажные ладони.
Такой легкости иногда не бывало даже в Москве, а здесь, стоило только появиться на пороге, как тепло окутывало бережными объятиями вечно готового принять к себе дома.
Ещё секунда и Сурганова, в тапочках и с другой парой таких же в руках появляется на пороге крошечной кухни, и боится увидеть в чужих глазах то, что волны их, что потоки, впервые за много лет сошедшиеся в один, разобьются на два тем телефонным звонком. Мысленно скрещиваются пальцы, загадывается желание: только не, можно?
— Все ещё сквозит от форточки, — с тихой усмешкой Диана оборачивается к Свете, ставит перед собой пока ещё пустые чашки и садится на стул, по привычке подгибая под себя ногу. Делать в такие моменты замечания Марте, не понимая, откуда у неё такая привычка, приходилось едва ли не каждый день за обеденным столом, и только здесь, на Кавалергардской, внезапно все встало на свои места: от генетики никуда не убежишь.
— Там в коридоре пустая бутылка. Оставишь как потенциальную вазу?
— Пустая? Уже? — Удивление в голосе искреннее на низких нотах, Света заметно оценивающим взглядом осматривает Диану, потом себя, и такими же глазами удивленной птицы встречается, намеренно, со взглядом Арбениной. — Хочешь сказать, мы бутылку виски выпили? Да я должна быть в дупель, Динь! А я как стеклышко.
Ну нет, стеклышко от нее все-таки было далеко, но и привычное опьянение, такое заметное после одного-единственного стакана в ресторане, будто бы пролетело мимо, оставив за собой только пару необдуманных поступков, неожиданно вспомнившиеся стихи и счастье ночной прогулки. Нет, невозможно, нельзя выпить бутылку и не захмелеть, не ввалиться на Кавалергардскую пьяным клубком заплетающихся ног и рук, не пойти отпаиваться водой в постоянном шикании друг на друга тихим “соседей разбудишь”, в котором из понятных букв только первая и последняя.
— Да я тебя умоляю, что там пить? — локоть расслабленно ложится на спинку стула, в голове четким знаком вопроса мигает мысль об опьянении, сопоставлении градусов, количества выпитого, съеденного и итог воистину поражающий: она уж точно должна была говорить как в старых кинокомедиях, спотыкаясь языком о самые простые слова, но по каким-то неведомым причинам сознание не уплывало и не размывалось, а в пространстве этой кухни и вовсе становилось все более чётким. — Тем более на двоих. Тем более на морозе. Хотя, отчасти даже обидно - заплатить в таком пафосном месте за дорогой виски и даже не запутаться в дороге! Говорят, что чем сильнее стадия алкоголизма, тем сложнее опьянеть, соответственно, увеличивается «доза», а дальше... Светка, это что, мы в тираж вышли?
— Ну нет, — тягучие басовые струны голоса, отрицательное мотание головой и затаенная игривость во взгляде, только в теле будто и правда нет той бутылки, что выпили на двоих, и это странно, несмотря на холод и нервы. — Какой тираж! Я полбутылки виски в одно, так сказать, рыло, — раскатистость “р” хочешь не хочешь, а выдаст какое-то домашнее тепло настроения, омолодит лет на двадцать с лишним. — Давно не пила. А ты мне говоришь "в тираж".
— Знала бы, что так пойдёт, взяла бы две бутылки сразу, пусть и переплаченные. Правда, не факт, что после твоего фигурного катания выжили бы обе, — виртуозное падение на лёд вместе с испуганным выражением лица не может не заставить улыбнуться, в особенности если вспоминать малейшие детали в виде удивленных прохожих, звонкого смеха, застрявшего в сугробе виски и счастливых глаз - в общем и целом всё похоже на слишком идеальную и смелую фантазию опьяненного рассудка. Но вот она здесь, на общей и любимой кухне, сидит так же, как в девяносто третьем, готова слушать больше, чем вещать, и с удовольствием бы повторила излюбленное «меньше говори, больше пой», но пока до песен не дошло, можно любоваться расслабленным лицом, чистой мелодией смеха и любыми мимолетными жестами рук.
— А у меня чайник свистит, — неожиданно кивает Света за чужую спину и устраивается на стуле зеркально, в такой же расслабленной позе, перенятой у Дианы в те годы совместно-скрюченных кухонных баталий. — Ну, не сейчас, а вообще, когда закипит. Я недавно новый купила, специально такой же для газовых плит. И он свистит, как раньше. Сначала так тонюсенько, — нотка чуть фальшивая в начале, высокая. — А потом как паровоз, — “ту-ту” губами, сквозь которые воздух и низкий громкий звук. — Ну ты помнишь! Такая ностальгическая музыка, знаешь. Чайная песня. Хоть садись и пиши!
Диана резко поворачивается назад, едва не качнувшись на стуле, и только чудом удержавшись за край стола, переводит взгляд на Сурганову и усмехается, вспоминая почерневший и сгоревший чайник.
— Песня чудесная, главное не забывать этот свисток опускать. Тебе напомнить, какое количество чайников мы испортили? А все почему? «Уже поздно, не надо, и так услышим», «разбудим случайно, давай просто посидим на кухне», а потом, где-нибудь... — она возводит взгляд к потолку и щурится одним глазом, прикидывая время, — Минут так через сорок: «Что это за запах? Как будто что-то сгорело... Чайник!»
Света при напоминании о маленьком клапане на носике чайника тоже как-то привстает, шею вытягивает и смотрит – опустили, а потом за чужими словами как за путеводной звездой уходит в море старых причин, по которым горели чайники. Сколько раз они забывали в ожесточенных спорах? А сколько раз целовались, пока в воздухе не запахнет гарью? Кто из них хоть раз с музыкальным слухом, настроенным на то, чтобы вовремя отпрыгнуть друг от друга или замолчать при любом шорохе, слышал громкое кипение воды? Она смеется, громко, заразительно, вспоминая и реагируя на рассказ как на шутку, а не на фрагмент из жизни. И тут же по привычке ладошку к губам, а потом еще громче засмеяться, роняя голову на подставленную руку, упертую локтем в стол, и открывать глаза только за тем, чтобы с нежностью взглянуть в зеленые напротив.
— Дин, — Сурганова отводит взгляд и снова поднимает, но молчит, понимая, что в этот раз тишиной сможет сказать больше, чем словами, а значит надо только, чтобы заметили, нужно только короткое имя на губах, которые тут же тянутся в улыбке – радостной и лучистой.
За спиной робкий звук вот-вот закипающей воды, самое время заняться чаем, и пока рука знакомым движением открывает банку с заваркой, в памяти сдавленный общий смех под торопливые шаги на кухню, напрочь остывший чайник и как следствие - не чёрный эрл грей, а только остывшая вода, с плавающими на поверхности чаинками.
Все против правил, Арбенина заваривает чай прямо в кружки, и в ожидании более громкого свиста можно осесть на стул, подогнуть ногу, упереться подбородком в колено и услышав своё имя, произносимое так трепетно единственными губами на свете, заставляет отвлечься от созерцания стола.
— М?
В том, как качается голова, вся горечь сожалений о времени, давно ушедшем и вдруг вернувшемся, как старый друг, на один зимний вечер. И долгий взгляд в глаза сейчас просто отражение счастья от того, что Свете в очередной раз позволяют пережить такой подъем, и, конечно, в этом же взгляде благодарность за столько раз спасенный вечер, да и просто за приглашение. И спросить она ничего не хочет, просто зовет, чтобы передать благодарность безмолвно, но на губах улыбка.
— А помнишь... — глаза задумчиво щурятся, Диана с остаточным шипением последнего слога подаётся вперёд, как будто во взгляде напротив можно разглядеть живое воспоминание, и хитро ухмыляется. — Такой красный чайник? Кажется, в белый крупный горох. Он был милый. Вот его правда жалко.
— Это тот, который в наборе с банками под муку и сахар шел? — Загорается Светин взгляд. — Конечно помню! Представляешь, я пришла когда-то к в гости, а там стоит такой. У нас-то от него только банки остались, да и те уже не используем, выцвели. А там стоял как новенький, я аж загляделась, вспомнила, как тот тогда почернел, как я еще омыть его пыталась. Руки черные, моська черная, мамуля даже ругаться не стала.
— Да, да! — в радостном утверждении звук привычно становится прононсом, в мягком освещении глаза блестят и чуть сгорбленная спина вместе с шеей ещё сильнее сокращают расстояние, когда Диана кивает головой и хмыкает. — Эти надписи в красном ромбе, похожем на белорусские узоры. Минимализм в чистом виде! «Мука», «Рис», «Сахар»... Красная крышка и молочного цвета сама банка. Клянусь, я тот чайник искала, чтобы купить новый, все же как-то нехорошо вышло, он был уже не первой жертвой, но с деньгами, сама помнишь, было сложновато. Дай бог на чай наскрести, — в резком движении головой в сторону всё же не сожаление, сожалеть, если совсем откровенно, можно только об утраченном времени, но никак не о прожитых годах, пусть даже с ссорами, криками, рваными поцелуями, турами, Магаданом и попытками подработать - это жизнь, в единственно искреннем и полном её течении, которого сейчас не хватало очень часто. И хорошо, что в себе есть силы это признать и нести наравне со всеми прочими мыслями. В этом повороте - ласковая память и родительское нисхождение к юной себе.
— Двадцать пять лет в этом году с нашей встречи, пятнадцать лет Оркестру. Слушай, может, я в этом году тут квартирник соберу? На день рождения! А что, — Сурганова, нагнувшаяся было вперед, откидывается обратно на стул и изучает кухонные шкафы, а потом узор складок на брюках. — А что, вполне идея! Надо бы Ленке сказать, с мамулей поговорить. Ты только представь, в этой квартире такая сила, музыка, вон, аж со стен течет, — Света комично подмигивает и взглядом указывает на потеки – явно сверху что-то протекло. — Устрою тут концерт, представляешь, какая энергетика будет? Заодно форточку заклею, — смеется она вдруг, вспомнив совсем недавний комментарий. — Подарок квартире на юбилей будет.
— Да... Двадцать пять, — желание сорваться водопадом планов, которых хочется после назвать совместными, предложений и путанных слов, родившихся ещё в первые секунды встречи, почти неконтролируемое, вот-вот слетит с языка такое простое «давай вместе?», но нарочитый свист врывается сигналом извне так громко, что Диана невольно вздрагивает. — Первая четверть, — она улыбается, порывисто встаёт со стула и выключая конфорку, забывает о раскалённом чайнике, прислонившись к нему рукой.
— Черт, — обожженные разом и металлом, и паром пальцы по привычке прижимаются к мочке уха, Арбенина тихо шипит и всё же справившись со свистком, разливает, наконец, кипяток.
— Ну куда ж ты, — причитает Света, среагировавшая слишком поздно и не успевшая выкрикнуть “осторожно” до того, как чайника коснется рука, а дальше уже проще ответить на чужие слова, но все равно смерить снисходительной улыбкой фигурку, разливающую чай.
— Да, ерунда, — коротко отмахнуться, стараясь не думать о том, что зажимать в ближайшие дни обожженной рукой аккорды будет несколько болезненно, поставить чайник на пробковую подставку, здоровой рукой накрыть свистком и подвинуть кружку к другой стороне стола. И ведь ничего не останавливает от того, чтобы сейчас, на этой волне тепла и мягкости вплести вполне логичное предложение, но прежде, чем его озвучить, было бы неплохо перестать без конца кусать губы, анализировать каждый шаг и осматриваться в этой кухне так, словно это встреча блудного сына с отчим домом, а не спонтанный визит в место, где когда-то все начиналось. Не хватает только искренней исповеди, с мешающими говорить слезами, путающимися фразами, потекшей тушью и неловкими движениями рукавов, и Диана прекрасно знает, что стоит пройтись вдоль комнат, замереть у знакомых деталей, всмотреться в трещины когда-то лакированной мебели - остановить нахлынувшую ностальгию будет невозможно.— Музыка здесь вместо воздуха. И по стенам, и по потолку, и в кране. Смотри не взорви случайно квартиру гитарой, вдруг она не выдержит новых-старых мелодий.
— Да ладно, не взорвется. Стояла и стоять будет, украсим к приходу гостей, каких-нибудь постеров на стены присобачим и будет красота. Мечтала ж я когда-то здесь квартирник забабахать, вот будет теперь исполнение мечты, на два, — она уже начинает было произносить не ту цифру, спохватывается, резким движением облизывая губы, и продолжает. — На пятнадцатилетие группы.
Им не надо читать мысли друг друга, чтобы просто так споткнуться о совместное желание, не высказанное обеими. В “давай вместе?”, конечно, много положительного, смешного и ностальгического, наверняка где-то там многолетние мечты прячутся за походами в гости, за планами совместных выступлений, может быть, где-то там даже есть какой-то поцелуй, который Света все по-девичьи не решается украсть, а если совсем замечтаться, то за это фразой не только сцена. Но в реальности все куда проще, и вряд ли стоит провоцировать лишь недавно утихших журналистов, вряд ли бередить едва зажившие раны фанатов – хорошая идея, да и будущего у этого “давай вместе”, фактически, нет, лишь сухой остаток из двух разбитых сердец, куда им на старости лет срываться из тепла размеренной жизни в очередной хаос обоюдности. Но так и хочется рискнуть, только зубы больной кусают язык – не порть атмосферу.
— А звучит более чем аутентично. Пришли потом фотографии, что ли.
— Да мы наверное и видео запишем , — растерянность в голосе, одновременно отражающая затравленное желание предложить дуэт и удивление от того, что попросили отправить выступление. Разве правда интересно? — Я отправлю, если хочешь. Если сделаем, — пауза. — Если получится.
Обжигаться второй раз подряд, на этот раз, необдуманно большим глотком чая, уже смешно. За нервозность от осознания юбилея и осознания грядущей суеты, вопросов и, самое главное, основополагающего решения, приходится платить странной данью, и в этот раз она хотя бы более обоснована, но в себе всё-таки получается найти силы закидать камнями назойливые мысли, мешающие «просто пить чай» в моменте времени. Диана шутливо проверяет ладонью сохранность ошпаренных губ, вспоминает, как на этой же кухне двадцать лет назад хорохорясь сделала глоток ликёра и закашлялась как глупая девчонка, и смеётся в чашку. Тихий смех становится громче и отставляя кружку в сторону, она закрывает глаза, и стараясь уговорить себя успокоиться, поджимает губы.
Чашка ещё дымится кипятком, ароматно пахнет вкусным чаем из разворованной в пользу нового дома чайной коллекции, и в этот аромат кухни не хватает запахов выветрившегося ужина и сигарет, а поймать себя на мысли, что с радостью закурила бы сейчас – от нервов и страха – очень легко. Особенно легко подумать от этом тогда, когда за вторым ожогом и несмелым глотком следует смех, и рука непроизвольно тянется коснуться чужого запястья, а взгляд внимательный меняется на взгляд взволнованный.
— Динь? — Будто и не смеялась, но Света даже в оттенках смеха различит нужные цвета, и здесь твёрдо ощущается что-то колючее, нутряное, отраженное в самой Сургановой. А потому снова имя, снова вопрос, молчание и взгляд все знающей, все чувствующей хозяйки серых глаз.
— Щас, — в попытке смеяться тише, по избитому закону подлости, звук становится только громче, отдавая юными интонациями, взлетая к кухонной люстре и рука не дрогнет, не передернутся плечи, только голова в бессилии покачнется, пока улыбка не может исчезнуть с лица. — Не помню, когда, но, — получается отдышаться, и тыльной стороной запястья вытирая редкие слезы в уголках глаз, Диана выравнивает дыхание. — Может, ты помнишь. У нас как всегда была какая-то компания, когда нам предложили ликеры. И я вместо того, чтобы послушать знающих, просто опрокинула в себя эту самбуку, запив водой. Кроме того, что я чувствовала себя огнедышащим драконом, ещё и кашляла как не знаю кто.
Света внимательно слушает смеющуюся, а сама не убирает руку с чужой руки, зависнув в тонком прикосновении пальцев к запястью, пока саму не распирает от смеха, и она не откидывается обратно на стул, заливаясь и громко хохоча уже совсем несдержанным смехом от картинок перед глазами.
— Стой, — отдышаться не выйдет, и поэтому она говорит с паузами, перерывами на смех. — Это разве тут было, не на Казани? — Память упорно не показывает, какая кухня была, а Света и вспомнить не может, только смеётся. — Помню-помню дракона, ещё бы! Залихватски ты так, — представляет перед глазами и снова приступом смеха заливается, играя на колокольчиках всех размеров и мастей. — Опрокидываешь и ещё держишься ведь, дуешься, мол, поглядите, — уже откровенно ржёт, слёзы стирает пальцами, а к чаю даже не тянется – выплюнет ещё! – Такая ты молодец. Диня, — головой мотает, а у самой дыхание так сбилось, что чуть не свистит обрывками в легких. — Ну и дуреха была! Ты в тот вечер так и не стала ее пить?
— А я помню? Мы тогда смешали всё, что можно и нельзя. И ведь было классно! — Щурится от смеха, выпускает из рук кружку и качает головой, вспоминая оживающие картинки до малейших деталей. Широкая рубашка, разбросанные клочки бумаги по столу, рюмки, с другой стороны бутылки, жестяные банки, на подоконнике несчастный декабрист в окружении окурков в пепельнице и венцом этой картины – неразборчивый гомон голосов и пересекающихся взглядов.
Света не помнит, а может не хочет вспоминать, как смеялась, как запоминала свою Диану, как успокаивала, гладя едва заметно по колену, но дальше, дальше было погружение в горящую самбуку, в ледяную воду и молоко, в смеси невозможного вкуса и в пьяные споры о путешествиях по крышам Петербурга. Пьяная была вусмерть, наверняка, а может случилось что из их нестабильного, взрывного, от чего память поспешила избавиться, но в любом случае, оставив сохранным хотя бы маленький момент с самбукой, эта самая память давала им очередной шанс упасть с головой в ностальгию, к которой так непреодолимо тянуло весь вечер.
— Ну и вспомнила ты, конечно! — Едва успокоившись, она снова на секунду хитро улыбается, пытается сдержаться, но рассыпается на партитуру нот высокого смеха. — Ты бы ещё вспомнила, как Света нам хреновухи поставила, тут не то что драконы, я думала, из меня дух выйдет! Мы с тобой тогда зеркально сначала зелёными стали, потом синими, а потом ещё полчаса пить отказывались, — искорки воспоминаний, маленьких ниточек, которые они сейчас усилием четырёх рук связывали в единые клубок. — Думали, все к чертовой матери сожжём и сами загоримся.
— Зато я хорошо запомнила другое. Утро, темень такая, что ни зги не видно, вот почти как сейчас, и в комнате такой... — пауза, нарочито сочувствующий вздох. — Полный отчаяния и боли стон. Почти как в лазарете. Ну и конечно, моё любимое: «Динка!» — ладонями ударить стол, податься вперёд и применяя всё своё актерское мастерство, изобразить искреннее раскаяние тихим, усталым заплетающимся голосом. — «Чтобы я... Ещё когда-нибудь пила! Ни за что в жизни!»
Аналогичные обещания себе в те утренние часы, когда спасением была только вода и полная тишина, канули в лету, минуты, когда хотелось проклинать себя за любую каплю алкоголя, остались в глубоком прошлом, где умение пить крепкие напитки уничтожалось желанием быть в моменте, и теперь можно только безудержно громко смеяться до слез и хвататься за рёбра от уставших мышц, вспоминая своё несчастное лицо и привалившуюся гудящую голову на Светином плече.
— И что? И где эти клятвы?
Ну все, здесь впору хвататься за живот, разминать пальцами заболевшие скулы и не выдерживать, снова заходиться заливистым, ярким, сгибаясь от такого точного, четкого воспоминания. Не важно, когда это было, это было, и было много, часто, так, что теперь остается хрюкать от смеха и задыхаться.
— Диня, ты меня в могилу сведешь, — коснуться плеча, провести до локтя, смеяться и даже попробовать хлебнуть чай, но сдаться, громко охая и вдыхая полные легкие воздуха через рот.
— Ну а что, разве не так было? — давясь воздухом говорить получается через раз, с попеременным успехом дыша и в коротких паузах проживая весь спектр моментов похмелья, общих стаканов с водой, хрустящей амальгамы таблеток и обоюдных просьб быть «чуть тише». Чрезмерное веселье, пробуждаемое по щелчку и без алкоголя, часто накрывало незавершенными спорами и к утру, зато после, заснув и выбившись из сил к часам, когда добропорядочные соседи собираются на работу, просыпаться приходилось незадолго до ужина, так и не застав короткий световой день зимы.
— Ну ладно, раз ты так, — все равно этот приступ, как истерика, только великолепная, салютом разрывающаяся внутри, так и норовит вырваться. — Ты вспомни, как я тебя тащила от унитаза в очередной раз, а ты к нему рвалась, обнимала и называла, — здесь она сама не выдерживает, смеется, шутку упуская. — Светулей.
Сколько было всего: яркого, смешного, как бежали дни от комедии до трагедии, по Чехову, превращаясь из слез в музыку, из музыки в смех, как играли на нервах, как обнимались, как сходили с ума друг от друга и от общей атмосферы, где каждый не то что друг, брат и сестра, где все все знают и ничего не скрыто, не спрятано, никто не боится. Столько воды утекло с тех пор, столько потеряно близких, так изменилась жизнь вокруг, а смешно все равно искренне.
Громкий глоток, живо обрисованная картина признания в любви к унитазу и на полпути к столу кружка едва не падает из рук, удержать её от падения получается случайно, почти так же, как удержать за губами чай, чтобы не брызнуть, с новым приступом смеха, и не рассчитав силу, Диана с громким стуком возвращает уцелевшую посуду, а сама чуть не сгибается пополам от смеха.
— Серьезно? — поверить на слово и удивиться, что какие-то воспоминания ещё могут оказаться новыми, наспех размять онемевшие скулы и постараться погасить безудержные потоки воздуха, яростно бьющиеся наружу. — Ну слушай... В своё оправдание могу сказать, что у меня наверняка просто двоилось в глазах, белое и белое, — не удержаться, уронить голову на лежащую на столе руку и рассмеяться, заглушая тон в тесной акустике.
— А может быть я... Не знаю, просто звала тебя на помощь, а? — Арбенина выглядывает из-под локтя, силится всеми возможными способами удержать улыбку ровной и ни единой мысли о параллелях с похожими ночными взглядами. Ни одной ассоциации, заставляющей вздрогнуть и моментально успокоиться - исключительно вселившаяся юная беспечность и зазвеневший как прежде голос.
— Звала, — пауза, вздернутая бровь. — На помощь? Динька, — совершенно без задней мысли, без каких либо мыслей вообще, по тактильной привычке из далекого прошлого рука зарывается в чужие выбеленные пряди. — Ты обнимала унитаз двумя руками и просила не забирать тебя у Светули.
Вспоминать смешно, куда не сунь свой узкий нос, везде найдется какой-нибудь момент, о которого смех до колик, потому что предельными в них тогда были все эмоции, превращая каждый показатель в максимальный, они не скупились на опустошающую полноту выражений: пить до дна, драться до крови, смеяться до боли в животе. И, оборачиваясь на ту жизнь, нельзя было сожалеть, потому что так полно, как она жила тогда, Света не жила ни до, ни после. Это было феерично, и если относиться ко всему легко (а только так и хотелось), то смешным было все, потому что где-то недопонятым, где-то комичным, а где-то просто молодым и слишком пылким.
— И даже мои уговоры о том, что Светуля здесь я, не действовали. Ты упорно называла унитаз Сургановой и отпустила только тогда, когда обиделась на него, что он не держит тебя в ответ, — тут Света заходится новым приступом смеха едва успев договорить последнее слово, и обессилено стекает по спинке стула, вытягивая перед собой ноги. — Мне кажется, если бы не это, ты так бы с ним и спала.
Под руками мягкие, светлые волосы в жесте ностальгическом и неосознанном, и рука скользит по ним, зарываясь и ощущая под пальцами всю историю лет, каждую покраску от первых светлых до резких тёмных, каждую смену себя, настроения, жизни, вектора и любви. Жизнь странным образом делилась на этапы не своей, а чужой внешности, изменений, взрывавшихся резкими пулями фотографий в сети или утреннего звонка в дверь. И каждый раз было что-то по своему новое и в каждом новом читался вечный бег, с приставкой или без, с целью или прочь, но прически стали зарубками на дереве, отделяя года и этапы друг от друга. Света помнила каждую, как помнила каждый сантиметр отрастающих прядей, отделявших ещё хоть сколько-то ее Диану от той, что убегала прочь в двухтысячных.
В этой крайней забывчивости, вдали от реальных звонков, суровой и все-таки жестокой обыденности, которая обвалится снежной лавиной с утра, тело не получится обмануть, сколько бы ни было выпито виски, успокаивающего чая, обычной воды, да хоть снотворного - от прикосновения к голове внутри Арбениной что-то глухо падает вниз, по шее пробегает странно приятное ощущение холода и важно не спугнуть момент, не напрячь мышцы и воспринять все так, словно это в порядке вещей. Ценой внутренней дрожи, - право слово, как будто подросток, - выходит не дёрнуться, только прикрыть на секунду глаза, сосредоточиться только на слухе и слава богу, есть повод засмеяться вновь, чтобы отвлечься от недавнего ощущения пальцев в волосах.
— Даже та-ак? Боже мой, — Диана в искреннем удивлении округляет глаза, свободнее садится на стуле и кладёт локоть на спинку, подпирая голову рукой. — До чего же интересно, что я такое выпила. И в каких количествах. Сейчас вряд ли до такого состояния можно дойти даже если очень захотеть, вон, — кивок в сторону коридора, где в темноте оставлена пустая бутылка. — Уже виски не берет.
— А не так много ты и выпила, — Света прикидывает в голове, щурясь одним глазом, а потом кивает сама себе, и щёлкает пальцами. — Точно, это тот самый раз, когда нам водочки не хватило, а ты так целенаправленно двигалась к отметке «пить до беспамятства», что мы даже оглянуться не успели, как ты выпила ещё с пол-литра молдавского молодого, того, что на вкус как газировка, а потом ищи тебя, свищи, пытайся вызволить из уборной, пока туда не нагрянули желающие избавиться от выпитого.
— А-а, точно, — она кивает, гипнотизируя в воспоминании уже остывший чай. Недостающие пазлы собираются медленно, с шипением сопротивляемого воздуха, соединяются в единую целостность картины и теперь уже что-то действительно можно вспомнить из того далеко вечера, заставляющего их обеих смеяться до приступов асфиксии. — То вино, которое нам привезли в подарок, да? Коварный виноград, — глоток холодного чая и кружка отодвигается как можно дальше, пока на губах мелькает улыбка. — Я даже помню, как это происходит. Пьешь его, пьешь, по вкусу вообще слегка забродивший компот напоминает, зато потом просто перестают слушаться ноги. И даже если работает голова, сидишь как идиотка и пошевелиться не можешь. Что ж, если дело в молдавском, то тут простительно всё.
— Да-да, компот, как будто с газиками, он же еще бродит, и даже не виноградом отдает, малиной как-то, — размышляет вслух Света, цепляясь за чужие размышления. — Но компот, так сказать, с сюрпризом.
Вспоминать причины подобных настроений не стоит, сейчас вечер искренних улыбок друг другу, так что не надо о грустном, которое все равно юрким муравьем проникнет по старым тропам в голову, напомнит даты, числа, людей вокруг, и тут же память, лучший друг этого вечера, превратится в злейшего врага, заполняя чёрным пустоты до и после смеха. Только гонишь это, давишь и даже не смотришь на мелкую рябь на экране совместного, помех быть не может, есть только улыбка.
Останавливаться на этом фрагменте из прошлого не хочется, теперь почти принципиально продолжить нанизывать на эту призрачную связующую нить бусину за бусиной, и плевать, если не получится после сомкнуть в единое кольцо, плевать если все тщательно собираемые воспоминания рассыпятся по полу - если вечер перешёл опасную границу «А помнишь?», сдавать назад уже поздно.
— Ну-ка подожди, Сурганова, — глаза хитро щурятся, и раскатывая невидимую крошку между пальцами, Диана медленно наклоняет голову в бок. — А как ты доказывала мне, что мы на самом деле находимся в Москве, а не Петербурге? Да так уверенно, я почти поверила. Правда, мои доводы против тоже особо не были услышаны, особенно когда я знакомила тебя с теми самыми вешалками, которые висели в коридоре. Не знаю, чем они тебе так понравились, я пыталась узнать, но утром ты отказывалась разговаривать.
— Я Москву с Питером спутала? — Монеты глаз в искреннем удивлении, Света припоминает, но смутно, щурясь вновь и напрягая губы почти до трубочки.
— Ты, ты. Не я же. У меня феерическая способность путать только людей с сантехникой, а с городами таких проблем нет.
— Вешалки, да, было, — кивает, потом резко головой крутит и за неё же хватается. — Что за вешалки были, — усмешка коротким мотыльком с губ. — Красивые хоть?
— Вешалки как вешалки. Деревянные, с плечиками и крючком. Ты не помнишь?
Диана в азарте воспоминаний приподнимает бровь, разворачивается на стуле полностью и внимательно смотрит в недоумевающие глаза напротив.
— Не помню! Убей, а я не помню, — Света поджимает губы следом за глотком остывающего чая, и смотрит с неприкрытым, детским любопытством шкодливой девчонки, будто запланировавшей выдать кого-то сразу после того, как узнаёт его секрет, вот только кто-то – она сама.
— Так я напомню. Тебя не смущало даже наличие канала Грибоедова. Угадай напротив какого храма ты стояла и яростно говорила: «Ну вот же собор Василия Блаженного! Зачем дуру из меня делаешь?», — держаться спокойно и дальше сложно, спасает только искреннее непонимание в глазах Светы, и чтобы не засмеяться, упирается подбородком в руку.
— Но дальше лучше: «Свет, мы в Москве?
— В Москве,» — Диана резко кивает, слишком быстро переключаясь в опьяненное тело, пародируя чужую речь.
— Так, думаю, нужно идти дальше. «На какой улице мы живём?
— Клгрская.
— Какой-какой?
— Клгрская!
— Кавалергардская?» — Второй хмельной кивок и вновь еле сдержанная усмешка.
— «И мы в Москве сейчас?
— Ну да, отстань!»
Что скажете в своё оправдание, гражданка Сурганова?
Не иначе как щелчок тумблера, этот вечер резким появлением света в темной комнате режет глаза слезами, конечно слезами радости, а вернее слезами несдержанного смеха. И Света скоро попросит остановиться, не способная больше так напрягать пресс, так тренировать музыкальные легкие. Но с каждым витком истории все смешнее, вешалки, Москва, пародия на нее, пьяную, в исполнении Дианы, которая знает каждую ее мельчайшую деталь в любом из доступных состояний, и точность, великолепная точность, с которой она попадает образ Сургановой, последнюю восхищает до блестящих любовью глаз.
— Ни-че-го, — она делит слова четким стаккато, вертит головой и в беспомощности, отраженной на ее лице, заметная насмешка над самой собой, пьяной и смешной, и наверняка ревнующей к Москве, но нисколько не сознающейся. — А что тут скажешь, ну как я, я! — Она указательным так и качает, явно шокированная и пьяная собственным смехом. — Могла перепутать Спаса-на-Крови и Василия Блаженного? Нет! Урожденная петербурженка и вот так вот, канал Грибоедова не узнать? Это чем я так? Когда?
За ними бы записывать, ну или диктофон поставить, ведь в одиночестве не вспомнится и половины подробностей, а для автобиографии, заказанной издательством еще полгода назад, все это здорово пригодится. Впрочем, едва ли из сборника пьяных снайперских историй можно составить целую биографию, и сколько бы для Светы ни значили эти дни какими бы важными ни были, они были личной маленькой тайной, спрятанной в закрытом на ключ в уголке памяти, где хранилось все, связанное с теми временами. Этот уголок сейчас был распахнут настежь, и теплый ветер с привкусом морской соли дул прохладой неладной, не заклеенной форточки.
— О, ну хотя бы без оправданий, уже хорошо, — она встаёт, доливает воду, ломает несколько спичек, прежде чем зажечь, наконец, газовый цветок и поставив с громким звуком чайник на чёрную решетку, прислоняется к столешнице, с прищуром глядя на Сурганову.
— А это, Светлана Яковлевна, хмель и солод. Если быть точнее, пиво и водка. Я боюсь представить, как на подобную гремучую смесь отреагирует организм сейчас. Но знаешь, чувство было такое глупое... О! — сравнение приходит внезапно, не менее смешное, чем сама ситуация, и всё это вполне в духе веселого вечера. — Помнишь несчастного Лиходеева, который не мог понять, в каком он городе? Как я его понимаю, бедный человек! Если бы я тогда выпила чуть больше, ты бы точно свела меня с ума.
Вспомнить повод уже сложнее, к тому же, когда настолько яркий кадр висит в памяти намного выше всех прочих обстоятельств прошлого, но если напрячься, постараться вспомнить, что было до этого фешенебельного диалога, лицо озарит победоносная улыбка.
— Кажется, я получила тогда стипендию. Забавно: получила я, а так радовалась ты. Ну мы же по-тихому и скромно не умеем, надо сразу на широкую ногу. Только почему мы были около Спаса я уже не помню. Наверное, повела тебя на экскурсию по Златоглавой. Но твоё: «Москва! Звенят колокола!» на фоне этих куполов - отдельное удовольствие. До сих пор гадаю, что это был за приступ любви к столице, если ты, знающая каждый переулок, упорно отказывалась верить не то что мне, архитектуре! Позор-позор.
В этом доме как в своем, настолько естественно, как будто не она в гостях, а Света. Но в гостях у своего прошлого сегодня они обе, и почти машинально Света встает следом, уже даже шаг делает, чтобы эту самую, замешкавшуюся со спичками Диану, обнять со спины, утыкаясь носом в плечо по старой памяти, но все как всегда вовремя, и сама жизнь не дает сделать ошибку, а Сурганова, обходя Диану и фактически прижимаясь из-за узости расстояния между плитой и столом, запрыгивает на подоконник, болтая ногами как сущий ребенок.
— Да чтоб тебя, — в молодецкой легкости прыжка щепоткой реальности оказывается приземление на прохладный подоконник – забыла уже, что они здесь не как в новом доме. — Динь, а дашь плед? Он вон там, на диванчике.
Слушать ее дальше в таком положении еще приятнее, так же приятно, как ощущать себя вновь двадцатипятилетней, завороженно-влюбленной и счастливой. Только что-то сейчас, маленькое, тихое, подсказывает, будто влюбленность уже не старая, а новая, загорающаяся огнем из совсем новых дров-воспоминаний прямо здесь и сейчас, и раздуваемая смехом.
Диана смотрит через плечо, молча следует по направлению и в кратком полете отправляет упомянутый плед точно по траектории подоконника.
— Долго не сиди, — срывается с губ раньше, чем получается обдумать, пока взгляд критически осматривает рамы. — Надует, даже не заметишь. Будешь потом ходить как этот волк, помнишь, «Заходи, если что»? — она чуть прогибается назад, хватается за поясницу, и смеётся заливисто, громко, отражаясь от посуды и стёкол неровным эхом, вспоминая советский мультфильм и образ, который на краткий миг становится эпицентром внимания.
Мимолетное касание, к общему удивлению разума и тела, не вводит в ступор, нет, в стенах этой квартиры, в уюте кухни, нет ничего необычного ни в в достаточно глубоких и приятно-болезненных воспоминаниях, ни в общих соприкосновениях и кажется, можно спокойно сесть на этом подоконнике, можно, в крайнем случае, передавать чашку из рук в руки, без конца подогревая чайник, и греться по очереди у батареи.
Света обматывает плед вокруг поясницы, и, раскачиваясь как неваляшка подпихивает его под себя, чувствуя, что это хоть ненадолго, но спасет, даст счастливую возможность побаловаться подоконниками.
— Ну и зануда ты, Арбенина, — она откровенно копирует чужую фразу и интонации, не скрывая хитрого взгляда.
Вообще-то это она обычно отчитывала за неношение шапки, о которой сама забыла сегодня, она просила поменьше курить или не сидеть на холодном, вечно грозила болезнями и насмешливо кичилась дипломом педиатра, но только в шутку. В реальности Света и сама частенько не соблюдала ничего, о чем прокосила других, и хотя и предпочитала комфорт и тепло красоте, все равно то тут, то там по молодости ее можно было поймать сидящей на холодном подоконнике или валяющейся в снегу в легкой куртке. Холодно, особенно ей, но все равно тянет под общее веселье.
— Я? — Так открыто повестись на явный сарказм, забывшись и запутавшись в собственных мыслях, и поспешить придать себе максимально спокойный вид. — Ой да сиди, потом будешь с разогревающими мазями бегать перед солянкой своей. Вспомнишь потом.
— Еще одна такая фраза от вас, Диан Сергевна, и я начну верить в инопланетян, которые украли мою Динку, — незаметно для себя, по все той же привычке маленькое притяжательное местоимение. — Точно ты? — Она заглядывает в зеленые глаза, вытягиваясь ближе, щурится, будто правда пытается разглядеть какую-нибудь разницу, а потом отклоняется обратно. — Нет, вроде ты. А ворчишь как я.
Кто бы мог подумать, что на пятом десятке они поменяются ролями, и это Диана будет отчитывать Свету за холодный подоконник и грозиться разогревающими мазями. Никто не мог, но в этом и есть прелесть их совместного цунами, непредсказуемого движения тектонических плит, огромной волны, сносящей на своем пути все и оставляющей только одну единственную любовь.
— Нет, а все-таки глупость какая! Точно я была, — не сомнением, а шуткой с коротким, игривым подмигиванием возвращается к их воспоминаниям. — Еще и пела? Ну-ка, а что ты еще помнишь, что я не вспомнить могу? Выкладывай! Вдруг что новое про себя узнаю.
— Слушай, ну не знаю, — ответ, родившийся моментально на повиснувший в игривом настроении вопрос, бродит в голове, остатки логики и целесообразности в унисон трубят «не смей, не провоцируй!», но сейчас так хорошо! Так бессовестно хорошо рядом с ней, что плевать даже на откровенное лукавство, сквозящее в словах. — Я вот пока еще помню песни, а как у тебя с этим обстоят дела... Большой вопрос. Ты же вон, против Пушкина была, от тебя чего угодно можно ожидать.
— Ты это сейчас к чему? — В ответ щурится, сдерживая улыбку, и наклоняет голову, ни дать ни взять птица какая-то, и если бы не аккуратный нос, точно сошла бы за воробья или снегиря взъерошенного. — Хочешь сказать, что я, видите ли, песен не помню? Наших? Твоих? На слабо меня берешь?
Наклониться вперед, расположив в неудобном положении локти на коленях, упереть в ладонь подбородок и посмотреть снизу вверх в игривом взгляде показной оскорбленности. Вспомнит? Да, конечно, это на подкорке, как скрипичные партии, которые то тут, тот там сами всплывали в домашних импровизациях непрошеными гостями.
— Я твой романс в десятом и пела и играла. Думаешь, восемь лет прошло и я забыла? — Приходится выпрямиться, потому что спина не железная, и указать на дверь, а потом буквально дернуть плечами от своего же смешка. — Гитара есть, если хочешь. В моей.
— А ты хочешь сказать, что помнишь? — Диана протягивает кружку в руки, с усмешкой выгнув бровь, слыша, как подсознание обреченно стонет, но теперь его аварийные сигналы не волнуют, теперь они попросту бессмысленны, потому что в коротком путешествии до комнаты и обратно - ровно семнадцать секунд.
Забыть этот вечер, забыть диалоги и невесомость бесед, текущих беспрепятственно, будет невозможно хотя бы потому, что в своём спокойствии он выделяется и не вписывается ни в одну из привычных моделей, ни в один из шаблонов, по которым могла пойти встреча.
Свист, щелчок выключаемой плиты, заполняющиеся заново кипятком кружки, а в голове уже давно принятое решение, идущие вразрез со всеми мыслимыми и немыслимыми поступками, вразрез с собственными клятвами самой себе не погружаться в прошлое настолько сильно, не давать себе ложных надежд и не причинять и без того уставшему от тревог и боли сердцу новых ран, превращающих жизненно важный орган в решето.
— Восемь лет - не так уж и мало. В особенности для нейронов.
— А ты все сомневаешься! Я б тебя, — она шутливо машет ногой в сторону уходящей Арбениной.
У Светы секунд всего десять, но она обхватывает голову руками и осознает, наконец, на что подписалась, чувствуя, как ежом сворачивается в животе страх, он поднимается оттуда жаром вверх в грудную клетку по легким до горла, сжимает, не давая дышать, а потом разрывается резко со звуком приближающихся шагов, пропадая, будто мираж, со звуком голоса.
— Для твоих нейронов может и не мало, а мои живее всех живых, — горделиво, а все равно с той самой долей их лучшей, счастливой игры в вечно влюбленных детей. — И вообще, а что это ты одна сомневаешься? Ты когда в последний раз старую акустику пела?
Про свои песни, когда-то бывшие общими, она не спрашивает, рвется с языка, но даже в забытьи счастья она вовремя тормозит: страшно еще раз сломать все до болезненности ночного парка или ненароком вернуть лед четырехлетней давности неаккуратным вопросом, нет, про себя не стоит.
Может быть, выйдет как с тем стихотворением в парке, может закончить придется слишком рано, не успев даже дойти до какого-нибудь припева, но шаг сделан и возврата нет, к тому же, пятиться – не в правилах Арбениной, даже если душу охватывают самые тяжелые и пугающие сомнения. Представить, как отреагирует тело на звуки гитары в единении с той, чей голос не звучал в унисон общих песен непозволительно долго, сложно, если задуматься, страшно и в полном нежелании размышлять дальше, Диана отдает резкий приказ мыслям замолкнуть.
— Для моих? Мало? — нарочито оскорбленная интонация, вытянувшееся в удивлении лицо, и Диана решает действовать, как всегда, решительно, без промедления. — Так, ну всё, — она протягивает гитару, забирает со стола кружку и усевшись напротив на подоконнике, свесив ногу, хитро смотрит на откровенно наслаждающееся этой обоюдной провокацией лицо.
— Я, может быть, каждый день ими распеваюсь. А ты давай, — заинтригованно-вызывающий кивок на гитару и взгляд исподлобья. — Не отлынивай. Меньше слов, больше дела.
— Распеться бы. Ну-ка, Диан Сергевна, а, — она хочет еще что-то сказать, но забывается, успокаиваясь в струнах, в попытках настроить лежавшую без дела гитару.
Гитара, старая акустика, поселившаяся на Кавалергардской после переезда, редко получала теперь внимание, и жила в старой квартире на всякий случай, когда вдруг хотелось в добровольном уединении сыграть что-нибудь. То, что настанет в жизни момент, когда эта самая гитара пригодится ей, чтобы играть старые снайперские песни их непосредственному автору, было за гранью даже надежды, и не укладывалось в голове до сих пор, но погружаясь в филигранную настройку гитары без камертона или тюнера, Света переставала чувствовать напряжение и страх, хотя сердце все еще ударялось сквозь ребра о светлый корпус фигурного тела.
Пальцы на струнах и на колках, и минуты от ми до ми пахнут волшебством и домом, в них, как в прелюдии к песням, сконцентрирована вся чувственность робкого начала и внимательного слуха. Боже, не подвели бы связки! И без паузы, без распевок, контрольный “ля”, тихий перебор, лишний такт на проверку настройки, и тихий голос с улыбкой на губах под мысль о том, что Диана сама свою песню по одной акустической гитаре не узнает, не отличит друг от друга целый список похожих.
— Я несу ее нежно, — глаза в глаза, а за стучащим сердцем вопрос, вспомнит ли она весь текст, ведь изначально в голове была совсем другая песня, просто эта как-то сама вырвалась дыханием поверх похожего перебора. — Мою страшную тайну.
Посмотреть на саму себя со стороны - и ужаснуться, насколько неприкрытым может быть разглядывание всего действа, именуемое «настройкой звука», как внимательно можно следить за пальцами, крутящими колки, зажимающими простые аккорды; за сосредоточенным лицом, таким же серьезным, как во время коротких саунд-чеков, а то и вовсе без них, играть как есть перед жующими людьми, изредка то натягивая сильнее, то ослабляя струны было вполне знакомо; следить за каждой секундой, тонущей в созерцании и окончательно осознавать новый виток чувства, такого же глубокого и яркого, как в девяносто третьем, только более сильным и ощутимым в силу возраста. К чему приведёт явное наслаждение раскрывшейся во всех возможных оттенках картины предугадать невозможно, ясно одно: если влюблённость - то однозначно новая, не знающая границ, заставляющая ещё не расставшись отсчитывать часы до следующей встречи, если любовь - то настолько непобедимая и заново цветущая, что распускающиеся в горле бутоны мешают подхватить строчку сразу.
— Идеальную... — голос предательски исчезает на окончании, приходится откашляться, и пряча свой откровенно любующийся взгляд на дне кружки, Диана быстрым глотком чая пытается реанимировать связки. — Идеальную точность в оловянных запястьях.
По струнам пальцами, и память исключительно мышечная, потому что она не помнит аккордов, не может даже визуализировать до конца такую затертую в памяти чужую тетрадь с песнями, но пальцы сами играют. И, каждый раз угадывая следующий аккорд, брови взлетают вверх, пока она поет плавно, нет-нет да затормозит, нет-нет да забудет начало строчки, но уже без волнений и доказательств. Она – второй голос, здесь она всегда им была и поэтому несмотря на начало, дальше ей самой по старой привычке хочется подстроиться более тихим альтом в их двухголосие.
Кажется, не выдержит сегодня сердце, рухнет, сорвется в песню признаний, и вроде голова осознает, что они, может, и не нужны сейчас, что, рождаясь заново фениксом из пепла, их чувству нужно то ли время, то ли смелость, что выпалить где-нибудь между песнями свое отчаянное “люблю” – не выход из такого долгого криосна, а все равно так хочется, повинуясь распускающемуся в груди чувству, сказать. И выдохнуть спокойно, зная, что больше не хранишь в сердце слишком явную тайну.
В признания тихим голосом превращаются сами строчки, в “люблю” превращается “верь мне”, в сожаление, в страх любые слова о расставаниях и встречах. И оказывается, что в старой песне все еще слишком много нынешних их, и страшно, произнеся строчки, сделать их своей реальностью, страшно, что несмотря на то рождение тепла, что они переживают сейчас вместе, может ничего не случиться , страшно превратиться в образ и не встретиться больше, а страшнее всего, что песня сама течет против ее воли, мимо ее памяти. Гитара, губы, пальцы, струны, изумрудные травы глаз напротив – коктейль, обещающий боль сильнее, чем от взрыва Молотова.
— Не открывай глаза, не открывай глаза, — в последнем припеве личного еще больше, а строчки – не черно-белые фотографии прошлого, а яркое настоящее темноты за окном – неопределенности, но страстного желания попытаться, не обреченного еще утренним осознанием. — Не открывай глаза. Верь мне.
Сколько раз зарекалась, сколько раз был дан себе строгий запрет на воспоминания во время старых песен, а всё равно властвовать над собственными чувствами после пары слов и знакомых, звучащих одинаково в любой акустике аккордов, не выходит, контроль испаряется моментально, стоит сойтись в единую нить голосов, да ещё и на этой кухне, повидавшей слишком многое, продолжать выглядеть всемогущей не получается. Пространство сильнее, сильнее город, даже музыка, сами строки, сильнее её самой! Жестокая ирония, но исправить её нельзя, так же как нельзя отмотать время назад, поменять местами колкие фразы, стереть ненужные и причиняющие обеим боль обвинения - уже не изменить ничего, жить остаётся с тем грузом, который с каждым годом не становится меньше и не исчезает как по волшебству, по волшебству сегодня только эта встреча с первых минут и до последней ноты.
Ведомая текстом, удивительно животрепещущим и настолько личным, что если бы не гитара и его распевность, можно запросто прятать каждое слово в стол, как секретную исповедь, как честные дневниковые записи, но парадокс в том, что и это бессмысленно. Глаза напротив давно знают все самые страшные тайны, ловят любую вибрацию и понимают даже спустя столько лет с полувздоха, и неизвестно, как правильно относиться к этому: заходиться в юном восторге от неизменной родственной души или бояться такую константу, с годами приобретающую всё более чёткие очертания. Арбенина неосознанно выбирает первое.
— Не открывай глаза, — на последнем припеве в унисон, понять, что голова устало привалена к стеклу, глаза и правда закрыты, а слова, вылетающие с просачивающимся под кожу тембром, как нельзя кстати обращены к ней самой. Просыпаться от этого сна не хочется, не хочется возвращаться в действительность ни под каким предлогом, и Диана жмурится, виском ощущая лбом холод зимнего окна. — Не открывай глаза! Верь мне.
Немое «пожалуйста» в мыслях обращено ко всему, что только может иметь власть в этом мире над силой момента, искренняя надежда на продолжение чуда, и то ли благосклонность звёзд, то ли небо по-настоящему сжалилось над истосковавшейся и любящей душой, но когда она вновь видит перед собой родное лицо, на губах тенью проскальзывает счастливая улыбка.
Пространство, полное ее голоса даже тогда, когда песня заканчивается и струны эхом разгоняют звук по пустым комнатам старой коммуналки, кажется чуть ли не раем на земле. А от желания уронить голову на чужое плечо, забываясь где-нибудь в запахе уюта, хранящегося между ключицей и шеей, сбивается дыхание, превращаясь в неровную, прерывистую линию. Выдержать бы взгляд и еще хоть песню, не сломаться бы впервые за столько лет не под давлением плохого, а под натиском хорошего, которое густым дымом заполнило кухню даже без когда-то привычных сигарет.
— Ну-у, — Диана пожимает плечами, пряча искреннее удовольствие от первого дуэта за несоизмеримо долгое время и придирчиво смотрит на Свету. — Это хорошо. Но нечестно. На подхвате и я могу быть. Ну-ка дай сюда, — рука тянется к гитаре, а в голове уже созревший план, плещущийся в зелёных глазах лукавым блеском. — Сейчас узнаем, что ты там помнишь.
Пока чужое “верь мне” уносится в коллекцию собранных следов их совместного прошлого, Света заглядывает еще и еще раз в глаза, ищет там хоть долю тех привычных сомнений, и не находя, а лишь видя отражение своего же собственного настроения, она совсем сдается, обмякает, протягивая гитару, отодвигаясь к противоположной стене, а сама прислоняется точно так же к холодному стеклу виском, веря в свой шанс удержаться на тонкой границе не сказанного вслух.
— Я начала. И, между прочим, не забыла ни одной строчки, ни одного аккорда, — то, что обычно из ее уст звучит бордо, яркими гласными врезаясь в чужие попытки в ней сомневаться, сейчас течет спокойной рекой напускной утомленности, это ее способ хоть как-то сдержаться.
— Это ты молодец, похвально, — быть вновь игриво-циничной, без конца провоцирующей на более яркие тона, немыслимо, безумно легко, по-простому «кайфово», в особенности от четкого знания, что за эту вольность сейчас не осудят, и кто знает, может именно благодаря ей ночь закончится ещё не скоро.
— Ну и что ты нам сыграешь? Не забудешь по пути ничего, уверена?
Прошлое вяжет на шее петлю и вот уже все как раньше, от первых несмелых попыток коснуться, когда их влюбленность искрами летела от обеих, до уверенных и отработанных дуэтов, диалогов текстами песен. Там, где нельзя было сказать прямо, где страшно или стыдно, там начинался текст, чья волшебная сила метафор и образов позволяла не быть прямолинейным, но так или иначе выразить все, что внутри копилось болезненными иглами в сердце. Что успело скопиться за годы без общих песен? Многое. Но выражения требовало только то, что родилось или возродилось в этот самый вечер.
Диана бесцельно перебирает струны, выбирая в мыслях между множеством родившихся вариантов то, что сможет продолжить вечер без повисших неловких пауз, грустных взглядов и неприятного холода вдоль спины. Соседи, очевидно, либо спят слишком крепко, либо напротив жадно припали к двери, окнам и всем возможным частям квартир, чтобы слышать их максимально чётко, раз ещё никто не постучал по батарее как в старые времена. А впрочем, откуда такая уверенность в том, что две голосящие женщины, встретившиеся почти спонтанно спустя долгие-короткие четыре года, пытающиеся высказать друг другу всю сложность затаённых, но давно известных чувств посредством общей музыки, могут быть кому-то интересны?
Несколько последних секунд в задумчивости, сжатых губах, хитром прищуре, новом знакомстве с гитарой, и после цокнуть языком, наконец определившись с выбором.
— О! Была такая вещица... — плавный перебор, который, справедливости ради, мог служить началом для любой песни, рассыпается по кухне вкупе с внимательным и ожидающим голоса взглядом Дианы, но без начала узнать действительно сложно, и она соглашается дать первую строку, но только для того, чтобы после замолчать, с охотничьим интересом наблюдая за Сургановой.
— Я раскрашивал небо как мог, оно...
Улыбку Свете уже не сдержать, потому что она еще с перебора узнала песню, заподозрила, потому что та вертелась на языке как самое легкое из совместного, как то, что было вычерчено мелким почерком Дианы, но звучало высоким голосом Светы и волшебным низким эхом следом. Она сама хотела начать с нее, заплетая пальцы на струнах несколько минут назад, но на язык скользнула “Тайна”, а то, что звучало сейчас казалось слишком легким для их проверки памяти.
— Оно было белым, как белый день. — Не сопротивляясь строчкам продолжает Света, и вспомнить, что дальше, даже легче, чем в предыдущей песне, как будто не забыть ни слова из трехкратного повторения. — Я лил столько краски на небеса, и не мог понять, откуда там тень.
Ничего сложного в мелодии и в тексте тоже абсолютно ничего, но каждое слово здесь имеет такой вес, будто в них закодирована, зашифрована истина. И тесно сплетаясь объединением прошлого и настоящего, строчки повторяются трижды, представая в настроениях – от чуть скомканного, тихого через нейтралитет к спокойствию силы, как предстают те трое, что плетут судьбу у подножья древа, и волки на шее Дианы как нельзя хорошо откликаются на это сравнение.
Взгляд Арбениной точь в точь как в прицел винтовки: меткий, следящий за губами, за выражением глаз, за положением тела и настроением, за всем сразу, и плотоядная улыбка медленно появляется на лице всё более отчетливо, когда слова не путаются, а голос - готова поклясться! - звучит как раньше. Проверка, что вполне предсказуемо, проходит на высшем уровне, глупо было бы предполагать, что их песни, исполненные такое количество раз, в совершенно разных обстоятельствах, могут быть забыты даже после самого серьезного наркоза, но все равно приятной патокой по сердцу строки льются без запинки, без малейших неточностей, и ещё в самом начале решившая исключительно играть и не подключаться к процессу Диана сдаётся, не в силах сдержать желание соединить две партии голоса в одну.
Петь, петь вместе на холодном подоконнике Кавалергардской, и держать за зубами вместо слов песни ответное возмущение о простуженной спине. И несмотря на то, что атмосфера этой квартиры год за годом успешно тянула Сурганову из любого болота, ставя на ноги после каждого расставания с Дианой, после каждого потрясения в жизни, сейчас это самое место, ее место силы, будто заново наполнялось энергией, той самой, которую они закладывали сюда воспоминаниями, и той, которую высвобождали сейчас и дарили этому месту своими песнями.
— Ты думала я не вспомню ее? Оскорбительно, Арбенина, просто оскорбительно, — большой и средний ловко сходятся двумя дугами круга, и когда ладонь оказывается перед чужим носом, Света отпускает сдерживаемый средний и легкий щелчок прилетает по самому кончику носа Дианы, разрывая следующую ленту границ, если те еще оставались. — Давай, придумай что-нибудь поинтереснее.
Лёгкий щелчок по носу, и собственная фамилия из уст Сургановой, произносимая всегда одинаково, и сама поза как будто зеркало, отображает обеих друг в друге так детально, что мысли о следующей песне улетают чересчур далеко и сориентироваться моментально уже нельзя.
— От человека, спутавшего Москву с Питером я ожидаю чего угодно, — силится придумать, вспомнить что-нибудь не банальное, что-то, что Света могла забыть, но сосредоточиться на старом репертуаре безумно сложно, когда в воздухе гуляет эйфория и дух прошлого, омолаживающий так стремительно, что сон, кажется, и вовсе не нужен в эти сутки.
После этого щелчка не провести ладонью по чужой щеке, очерчивая скулу, тяжело, но все-таки каждому жесту свое время, и в гонке за прошлым главное не перегнать, не потерять его за спиной, оставаясь наедине с пустотой. Поэтому рука опускается, чтобы забрать гитару, а зрительный контакт, кажется, не разрывается даже тогда, когда они отводят взгляды.
Между ними всегда оставалась нить, неспособная разорваться и не поддающаяся ножницам ссоры, но сейчас буква за нотой эту нить оплетали новые воспоминания, укрепляя и будто сужая расстояние, сейчас истрепанную годами связь они подновляли заново, создавая поверх каркаса что-то новое, совсем непривычное на ощупь и вкус.
— Даже когда я Москву с Питером спутала, я тебе в любом состоянии могла эти песни спеть, — притворное осуждение выражается в сжатых губах и склонений на бок голове. — И пела, между прочим!
— Я пока подумаю, — гитару хозяйке, вновь спасение в остывающем чае и голова прижимается к стене. — Передам ход тебе.
Пальцы снова находят какие-то аккорды, раскрашивая тишину раздумий очевидными прикидками, что бы такое сыграть. Сначала баррэ ложится на неправильный лад, и с понижением на полтона звучит первая музыкальная фраза из “Барабанщика”, но петь Света не решается, не помня первых строчек текста и осознавая, что пела ее всегда Диана. Потом руки переключаются, где-то на тех же “снайперских” баррэ, которые когда-то составляли добрую треть акустической программы, Света находит еще одну забытую песню, и тут же натыкается на то, что пела ее, снова, Диана. Нет ни всплывающих обид, ни желания отложить гитару, если бы не спор о памяти, она наверняка бы просто начала играть, и дальше слушала бы песню, играла бы и подпевала на припевах, но петь с нуля чужую партию не хотелось. Мысли закольцовывались в смятении, и на помощь как нельзя кстати пришел тот самый романс, и вспоминая, как пела его не единожды, буквально украв чужую песню на радость своим фанатам и для успокоения своей же души, она расслабляется, возвращается к баррэ другой песни, наигрывая веселую мелодию начала.
— Он был серьезный и печальный, он вернулся к жене, — замедляясь начинает она, пытаясь уловить в глазах Арбениной реакцию, и сама не замечает, как путает местами прилагательные. — Цветы по-прежнему не пахли на немытом окне.
Что-то могло ещё удивить в этот вечер, после всех внезапных поворотов, после горящей под ногами земли и воздуха с диагнозом «плохой свертываемости» легкое смятение поражает от начатых строк и осознания, что следующие слова упорно не идут в голову. Крутится мотив, на языке застыл припев, но продолжить куплет у Дианы сразу не получается. Спор в эту минуту если не проигран, то явно перевешивает в другую сторону, но это вовсе не волнует, когда на краткий миг приходится задуматься, как так вышло, и первый ответ, обычно, самый искренний и честный, появляется моментально: неверие и в то же время трепетное счастье ослепляют светом электрических ламп, тусклым лучом фонаря сквозь холодное стекло и отражающимся блеском серых глаз, отодвигая любые песни как можно дальше, лишь бы задержаться в этом мгновении подольше, запомнить всё, каждое движение рук и каждый взмах ресниц, чтобы потом, в скулящем одиночестве ночи воссоздавать события с филигранной точностью. И какая бы ни была песня выбрана, Арбенина замерла бы точно так же, в безусловном раболепстве перед ожившим прошлым и рождающимся заново влюблённым настоящим.
— Я знаю точно что к тебе сегодня снова приду, — Диана улыбается, переводя взгляд в окно и вытягивая шею, силясь увидеть хотя бы одного прохожего, но сквозь мысли о неизбежности пересечения реальностей песен и их жизней она не замечает ничего, кроме вновь повалившего снега, и допевая финальные строки, качает головой.
Есть ли хоть одна песня, где текст не связан с ними настоящими настолько сильно, как раньше?
А Света пела, без задней мысли до самого припева, да после него тоже без мыслей, лишь на нем чуть остановилась, потеряла легкость процесса и испугалась того, что даже в безобидной песне, которую она совершенно намеренно выбрала вместо Романса, то тут, то там проскакивают резонирующие с их настоящим строчки. Но даже эти мысли исчезли за проявившимся азартом и чувством крошечной, но все же победы. Диана не вспомнила текст, куплеты не сложились, и теперь Сурганова уже на шаг впереди в споре, а ведь это даже без ее собственных песен, без редкостей и без скрипки, с одной гитарой и с чудесами памяти. А может быть с чудесами любви, которая провоцировала помнить.
Ей сейчас совсем не хочется думать, что за приятной, греющей победой прячется откровенное поражение, очередное признание своей зависимости, привязанности, неисправимой любви. Это ведь что выходит, Света спустя пятнадцать лет помнит чужие песни, и даже заговаривать не хочет о своих, покоряясь почти привычно, как покоряется дрессировщик, заходя в клетку к тигру. Она помнит песни, бой, аккорды, даже текст, который не пела сама, и все, что она помнит, написано ее любимой женщиной, но на струнах лежит рука, где на безымянном пальце кольцо, и оно совсем из другой сказки.
— Ну куда хватила, — оправдание у Дианы весьма посредственное, но лучше так, чем открыто признать вслух «засмотрелась», только обещание подумать о следующей песне напрочь вылетело из головы, и варианта два: либо отсрочить идею на ещё один ход, либо импровизировать.
— Надо же предупреждать, насколько далеко ты заходишь.
— Как куда! А вам все легкотню подавай, — качает головой Света и, решая за Арбенину, передает ей гитару. — Скажи еще спасибо, что я не прошу тебя вспомнить этот, — щелчки пальцами в попытках схватиться за название. — Ну как его, “по мостам, по мостам, по помостам”, — как стыдно ей будет завтра вспоминать, что сидя на этом подоконнике с гитарой она практически сознавалась в своем бессилии перед их прошлым, но сейчас она улыбается, перебирая в голове песни.
— Боже, боже, сейчас, — можно считать позором забвение собственных песен, но всё же это простительно в такую по-настоящему праздничную ночь, когда намного важнее и ценнее присутствие друг друга в общем микромире без потаенных обид, зажатых резких слов и непрошенных слез.
Диана жмурится изо всех сил, повторяет слова вслед за Светой и машинально пытается вспомнить мелодию, перебирая послушные струны гитары. В голову лезет совсем не то, что нужно, непрошеные кадры общих вечеров, таких же общих ночей с музыкой, первых робких взглядов без повода отвернуться, несмелых (или же наоборот абсолютно естественных тогда и таких стеснительных сейчас?) попыток быть чуть-чуть ближе, и всё так красочно, так точно, как будто было секунду назад. Она поджимает губы, хмурится, силясь выгнать это терзающее воспоминание, но удалить его насовсем не получается, и только сделав над собой титаническое усилие, Диана резко выпрямляется, вспомнив название песни.
— "Автомобильный блюз"! — она громко выдыхает, как после пробежки, и на несколько минут прижимается затылком к стене. — Ну слава богу, я уже думала, что ни за что не вспомню.
Сурганова уже успевает забыться, погружаясь глубже в наблюдение, не обремененное мыслями, ожиданиями или сожалениями, она просто смотрит, не веря своему мимолетному счастью, и изучает все, от венок на шее и деталей татуировки до таких привычных, удивительно не женских кистей рук, ладоней, испещренных выпуклыми венами на каркасе сухожилий. Складки на футболке, жетоны на шее, смешные рваные джинсы – все это отправляется в образ, уже давно слишком реалистичный, а все равно как будто вечно неполный.
Каждая эмоция на чужом лице сейчас под запись, как внимательный художник она рисует в памяти портрет, отмечает быстрыми штрихами каждую секунду изменений и лице или в позе, и, увлеченная этим, даже вздрагивает, когда Арбенина вспоминает название.
— Точно, — ответ тихий, даже не скрывающий то, что, унесенная задумчивостью, она уже даже не пыталась вспомнить сама. — Он самый. Я сама его не вспомню, — она потуже обматывается пледом и снова прислоняется к стеклу, хитрющими серыми глазами, полными уютной теплоты гипнотизируя то зеленые глаза, то пальцы руки на грифе гитары. — Один ноль в мою пользу, Динь.
Рука к чужому колену в очередном коротком и домашнем прикосновении тянется сама, ложится на несколько секунд, чтобы большой палец успел отмерить пару острых углов, а потом возвращается обратно в теплый кокон пледа. И все кажется правильным, ни на секунду не заставляющим задуматься.
Безумно хочется попросить Свету петь ещё, играть дальше, а самой продолжать быть зрителем, впитывать кожей каждый звук, пока этот подарок в виде непрекращающегося чуда летает в воздухе, но гриф уже по привычке уверенно лежит в руке, когда ей озвучен справедливый счёт. Сконцентрироваться только на нём, не на новом прикосновении, почти не получается, но музыка как всегда спасает, в особенности когда нужно если не обойти, то хотя бы сравнять позиции, и раздумывая чуть меньше минуты, Арбенина отвечает Свете таким же хитрым прищуром.
— Что ж, раз без легкотни, тогда... — пальцы зажимают аккорды песни, о которой не приходилось вспоминать очень давно, и тем интереснее, что из этого выйдет.
— Сегодня будет светло, и он улыбнётся мне,
Всё к чему я прикасалась руками совсем не так, — изменённая пара слов не так уж сильно меняет смысл, да и к тому же, вылетающие в моменте проживаемой эйфории слова куда красноречивее и правильнее, чем когда-то прописанный и заученный текст, и не обращая внимания на перевранные строки, она уверенно продолжает играть, заинтригованно глядя на Сурганову.
Их игра кружится, меняя ролями игроков, как замысловатая партия в Мафию, где каждый круг все меняется, пинг-понг или бадминтон, не иначе, потому что они передают друг другу не только гитару, но и лукавость взгляда, улыбку и хитрый прищур, обменивая их на задумчивость неприкрытого рассматривания. И вот за аккордами текст, голос, и Света готова проиграть, одними губами проговаривая слова, но совершенно не собираясь петь ничего, кроме припевов, не для того, чтобы проиграть и сохранить ничью, нет, для того, чтобы послушать голос, такой близкий и родной.
И до самого припева она не может вспомнить название песни, текст проговаривается сам, а вот название, оно абсолютно потерялось, и только с первым словом припева, как резкий, но теплый ветер, к ней возвращается название вместе с широкой улыбкой и совсем не скрытой нежностью в глазах.
— Динка, вот это ты вспомнила, — едва слышный голос сразу с последним аккордом.— А сыграй "Влажный Блеск"?
Подсказка со стороны Светы, которая не хочет брать сейчас гитару в руки, но хочет спеть вместе, как раньше, хочет услышать еще чужого голоса и оттянуть время, прежде чем надо будет остановиться, поберечь голоса для будущих выступлений. И песня, в которой так много любви и так мало свойственной им печали.
Диана усмехается, выпуская последний неровный выдох и прижав коленом гитару к окну, сидя стягивает с себя пиджак, недоумевая, почему не сделала этого раньше. Вставать, чтобы повесить его или хотя бы аккуратно положить на стул, до которого рукой подать, ужасно не хочется, даже на такое крошечное действие нельзя тратить время, но мыслей о нём больше нет: теперь не нужно считать оставшиеся часы и минуты, когда единение через музыку достигло своего апогея, и резким движением руки вытащив снятый пиджак из-за спины, она не глядя кидает его в сторону стульев, надеясь, что всё-таки долетит в верном направлении.
На подоконнике узко, по-музыкальному неудобно, но правильно для них обеих. С момента общего вечера он несёт слишком судьбоносный характер, Диана чувствует это кожей, ощущает, как символизм, образность и масштаб значения этих посиделок меняют состав крови, а если быть совсем откровенной, наконец возвращают ей химию нормального человека, оздоравливают каждую молекулу, каждую клетку, и уничтожают само явление боли. Всё это уже было знакомо, было прожито не раз, когда при объективно невыносимых условиях жизни, изматывающих событиях, идущих подряд неудачах и проблемах куда более насущных чем те, что есть сейчас, не было ни минуты уныния, все вместе, смеясь и обнимаясь, и потому по плечу, легко и с музыкой. И сейчас, сидя на холодном подоконнике Кавалергардской, спустя двадцать пять лет после начала, спустя четыре года шипящей помехами паузы, она такая же живая, как «тогда».
— Как там... — прикушенная губа, в воспоминании аккордов прищурен один глаз, наружу тихо рвётся мычащая мелодия песни, и в конце концов всё планировать надоедает. — Ай, ладно. — Какая к черту разница, если зажмёт не там струну? Всё равно звучать будет как надо, искренне, честно и животрепещуще.
— Ох, СашБаш, — бой сопровождается ритмом стучащей ноги, качающейся головой и перед началом, не прекращая играть, Арбенина смотрит исподлобья на Свету, нарочито серьёзно понизив голос. — Только не халтурить. Я всё вижу.
— Ля минор, потом до мажор, там где-то ре, кажется, мажор, но я не помню, на припеве, — не задумываясь выдает Света на чужое смятение, и серьезно добавляет, хмурясь. — Халтурить не буду, обещаю!
Рассыпаться, разлететься бы стаей птиц, кричащих одним лишь колокольчиком имя, потеряться бы в питерском небе и улететь завтра с ней вечным крылатым спутником. Сейчас вокруг все дышит свободой и любовью, именно они совместными усилиями поддерживают ток крови и смыкаемость связок, они руководят пальцами и голосами, мыслями, движениями. И Света в них одновременно теряет себя, спокойную, вечно взвешенную, и находит ту, в которой искры счастья ударяют в ноты от одного взгляда.
А текст играет с ними, помогая признать все, что было тяжело признать самим, ведь там и иголки и дыхание, и то, как настоящее сбросило все обиды прошлого – наконец-то. Соседи наверняка скоро будут бить по трубам в просьбах замолчать, и как не улыбнуться, когда звенит не ложка в чашке, а струны гитары и голоса, и так неправдоподобно весело и легко сейчас вдвоем.
— Я тоже никогда не сплю, — несмотря на столько лет тишины, песня привычно по-ролям, и Света смотрит на наручные часы, кивая фразе, — Наверное, я тебя люблю.
Ни в этом признании, ни в следующем, чуть более откровенном, нет ничего больного и зажатого, оно, как часть песни, является всего лишь текстом, так удобно подвернувшимся и безболезненно произнесенным, с пониженным голосом, коротким кивком и подмигиванием, но ничем новым, кроме старых и хорошо заученных интонаций. И все по тексту, как будто Башлачев действительно знал, как они будут сидеть зимним вечером и наблюдать за снегом и тишиной за окном, и как совершенно не сдерживаемая радость способна сейчас поднять их до звезд, а дальше плевать, чем они там будут заниматься.
Запутываются буквы, текст сам собой льется, играют ноты голосом, а Света радуется, что не опьянела от виски, и сможет вспомнить каждую улыбку и движение, восстановить все детали вечера, который, будучи лучшим новогодним подарком за последние пятнадцать лет, обязательно станет одним из тех счастливых воспоминаний, что крутишь в голове в тяжелые времена, ради таких воспоминаний хочется жить.
Пробудившаяся юность голоса, августовская свежесть, луна, робко заглядывающая в окно и тут же скрывшаяся за снежными тучами, былая лёгкость, на топливе которой можно было жить сутки, ночь и часть следующего утра в незаканчивающейся бодрости, и до чего непривычно, странно и безумно трепетно переживать все то же самое вновь. Вновь по всем пунктам: вновь Петербург, они вдвоём, вновь зима, гитара, Кавалергардская, глаза в глаза без скрытых подтекстов. Всё максимально открыто, не стоит лишний раз напрягаться, чтобы прочесть в изумрудной зелени взгляда уже не просто радость, не просто влюблённое спокойствие - огонь, настоящий пожар, от которого полыхают вены, закипает кровь и каждая секунда на разрыв, ставка на собственную беспомощность и бесконечную любовь.
Очевидно, Фрейд (или Юнг, это уже не так важно) был бы безумно рад обсудить такую патологическую любовь к изящным издевательствам над самой собой, над тягой к иллюзии, потому что даже в контексте другого автора, в стиле цитаты, прямой речи, лирического отступления, да чего угодно, слышать от сидящей напротив Сургановой слова, от которых в голове оглушающе трескаются все лампочки в тысячи электросвечей - удовольствие, сравнимое только с осознанными порезами поперёк груди.
Если что-то ещё не пробудилось за этот вечер, то после заветной строчки явно вошло в раж. Диана держит ритм, не сбивается, только усиленно зажимает струны, не сдерживает ни мимику, ни движения, ни, тем более, голос, и чувствует, как сердце выпрыгивает через гортань, не в силах биться в тесной клетке рёбер.
— Но если ты устала, давай я спою что-нибудь?
В кончиках пальцев все последние остатки нервных окончаний, в них сосредоточена жизнь, бьющая сейчас через край, Арбенина была бы даже не против случайно порезаться, лишь бы ощутить хоть какое-то подтверждение реальности происходящего, но невозможное волшебство как будто не планировало заканчиваться, и отдаваясь ему слепо, как наивная девчонка доверяющая первым встречным на своём пути людям, она отдаётся в эту вереницу всевластия, лишь бы отсрочить неизбежный финал.
— Ох, Светка, — Диана шумно выдыхает с последним аккордом, прижимается головой к стене и закрывает глаза, сглатывая слова, которые могли своей бесстыдной откровенностью подвести черту под всем, что успело произойти. — Почти марафон.
Рука против воли начинает наигрывать что-то неразборчивое, позже в мыслях уже звучит вполне чёткая мелодия, скрашенная множеством оттенков, но Диана вовремя останавливает себя и гитара вновь как эстафета - в протянутом жесте.
— А ты и хитрить рада. Давай-ка, не пытайся увильнуть. И так почти всё с моей помощью вспомнила, — намеренный укол, но не несущий в себе ни одного намёка на обвинение, и вытянув шею, разминая затёкшие мышцы, она вновь готова заслушиваться родным голосом и наслаждаться блеском глаз.
— Динь, да у тебя и песен больше нет, где я бы играла, ну, или пела, — в голову ничего не идёт, хотя вспомнить ещё несколько песен она, конечно, готова, только вот и правда из тех, что она играла, осталось совсем немного. — Мне бы скрипочку, я бы может ещё что-то, но так…
— Раз моих нет, пой свои, — Диана невозмутимо пожимает плечами и только спустя несколько секунд осознаёт, что именно произнесла вслух. Нет, конечно, ничего крамольного и тем более ничего оскорбительного, но когда последний раз она могла не заботясь ни о чем просто так выпалить на одном дыхании предложение, - а на самом деле, зашифрованный клич о помощи, - не имея за ним никакой лишней мысли?
Принимая гитару, Света растеряна, как ребёнок, а может быть как она двадцатипятилетняя, которую вновь и вновь просят играть, и она, по тетрадям находя песни, каждый раз боится, предавая привычную смелость, что разонравится. Со своими многолетними песнями о любви, о разлуке и городе, без надрыва, как ей кажется, без той резкости рубежей и жёсткости текстов. Она ещё до того, как узнала одно из самых тяжёлых своих расставаний, научилась отпускать и уходить, любить издалека и оставаться друзьями, о том и пела, и оттого и было страшно, будучи харизматичнейшей, взбалмошной и влюбчивой двадцатипятилетней девчонкой, предстать перед девятнадцатилетней Дианой из Магадана скучной старухой, поющей песни о принятии своего одиночества.
Как ещё совсем молодая Света, обычно не стеснявшаяся петь при других своё, Сурганова сейчас вдруг стушевывается, облизывает губы, перебирая струны, и пусть она не хочет проигрывать спор, но азарт совсем не загорается от чужой провокации. Напротив, он, будто заметив поток искренних чувств, разливающийся внутри огромной волной новой любви, смущенно отходит в сторону, вытесненный, и совсем не хочет взрываться от одной лишь искры.
Пальцы машинально, сами, сначала перебор, потом бой, потом голос, хорошо, что хоть не начала играть своё по привычке. И вместе с голосом совсем не нужные уже белые флаги, вместе с голосом очередное обращение, которое будто бы и не хочется больше произносить. Эта часть решена, она в прошлом, но спеть ее – значит не проиграть спор, и ещё раз насладиться сочетанием их голосов.
— Завоюй меня, — тянет она оставляя между ними тот самый оригинальный интервал. — Завоюй меня.
Там, где первые шаги, там и первые ссадины, где последние дни, там неминуемое расставание, и по взгляду, который Света не поднимает, видно, что выбор песни пролетел мимо, как плохо сделанный самолётик. Ей самой не хочется уже быть завоёванной, да и флаги давно смяты и выброшены, сейчас меньше всего ей думается о прошлый войнах, сейчас больше всего ей вдруг прямо посередине песни хочется замолчать, поставить гитару на пол с опорой на стол, и улечься спиной на колени, обтянутые мягкой джинсой, подставляя чужим пальцам не струны гитары, а свои волосы. Но в руках инструмент, и песню надо допеть, какой бы лишней она теперь не казалась.
Само собой, это не концерт, на самом деле, это даже не спор, - всего лишь возможность и повод для личного разговора посредством своих же строк, сейчас говорить можно только так, чтобы не сорваться случайно на счастливые слёзы, беспорядочные прикосновение и борьбу взглядов, старательно отводимых друг от друга.
Завоёвывать больше не надо. Несущая себя на открытых белых ладонях Арбенина готова, (да, действительно готова, зная все подводные камни, зная, чем может все обернуться, все равно готова) отдать все, что есть в ней, все, что есть у неё самой без подписей, без договоренностей и любых прочих формальностей. Забирай! Все до остатка, до сухого дна, не стоит даже прикладывать усилий, когда ложишься на плаху за бесценок, лишь бы видеть перед собой любимое лицо и знать, что есть возможность дотянуться до него рукой.
И все же губами по тексту, осторожными кивками в такт песне, но мыслями - далеко за пределами песни, где-то в недалёком прошлом, где иногда случалось в первом часу ночи воровать картошку со сковородки, заботливо оставленную на обед следующего дня. На этой же самой кухне, давясь смехом и едой, записаны лучшие часы, и чувствуя их умножение в себе, чувствуя пульс квартиры на удивление тепло принявшей её, как родную дочь, Арбенина может позволить себе улыбнуться.
— Спасибо, Свет. — Фраза, как это часто бывает, звучит чересчур многозначительно, и вновь приходится добавить пару вводных, чтобы не уничтожить волшебный вечер ложным ощущением меланхолии. — Ну, что пригласила. Когда бы ещё вышло, чтобы так... — подобрать слово затруднительно, потому что описание всему происходящему имеет единственное значение, имеет исключительно узнаваемую терминологию, которую произнести нельзя, невозможно набраться храбрости - и это ей-то! - потому окончание виснет в воздухе, но даже по этой паузе понятно куда больше, чем после самых красноречивых монологов.
Иногда не ждёшь фразы, и поверить в неё невозможно, будто не слышал, вот и Света слышит лишь в самом конце, хотя даже эхо сказанного уже растворилось в коридоре. Свои? Удивиться бы, но поздно, переспросить, но уже спета песня, а возвращаться к теме, потерянной за собственной невнимательностью, неловко как-то.
Пространство заполняется ими, от дна до краев, до трещин в оконных рамах и старых трубах отопления, смещая каждую пылинку, окутывает все любовь, неизбежная в них, но новая в своей нежности, в своей отдаче. И взгляды, слова, жесты, сейчас отдать бы все, чтобы не оглядываться на мир за границами, и она рвёт все канаты, поднимает все якоря, то ли в последний, то ли в первый раз отпускает себя в открытое море, где ни берега, ни дна, только зелень глаз и шум голоса в акустике пустоты.
— Динка, да ну что ты, — рука машинально берет свою ладонь в чужую, переплетает запястья, указательными гладя нежную кожу. — Это тебе спасибо, написала, позвала, вон сколько песен вспомнила. А стихов!
— А то сидела бы со своими туями, да? Или пихтами?.. В общем, с хвойниками любимыми, вместо ледяного подоконника, — блуждающая улыбка застывает в уголках губ, пока взгляд сосредоточен на побелевших от снега ветках и свете фонарей, а в темноте, сквозь замысловатое сплетение деревьев, кажется, что в незнакомом окне горит свет, выделяясь на общем фоне опустившейся густой зимней ночи. И можно удивиться, высказать предположение о незнакомом неспящем человеке в такой час, только точное время неизвестно и единственное слово, которым его реально описать в потере ощущения действительности - «поздно». Чувствовать течение минут больше невозможно без помощи часов. Может быть, ещё в самом начале, ещё при обсуждении кофе и виски это было хоть сколько-нибудь осуществимо, но теперь, когда за спиной осталось путешествие по тротуарам, декламация в Таврическом и импровизированный концерт в пределах кухни, сбиться со счета куда проще, чем кажется. Намного проще, чем позволить рукам разъединиться, пусть даже в ущерб окончательно промёрзшей пояснице под тонкой тканью, но связующее звено между двумя душами, как бы это ни звучало избито и отчасти пафосно, куда важнее всех прочих внешних обстоятельств.
Любви так много, ее уже давно за гранью осознаваемого, но именно сейчас, как северное сияние, она становится видной и до того впечатляющей, что Свете хочется утонуть, схватить за руку, прыгнуть в море и погибнуть здесь на пике осознания своего единственного настолько сильного счастья – счастья видеть перед собой ее и не встречаться ни с тяжестью камня, ни с холодностью льда.
— Спину сейчас не я простужу, а ты, давай-ка слезай, — будто специально, чтобы обозначить эту фразу как вынужденное перемещение, но нисколько не разрыв сплетенья рук, Сурганова сжимает чужую ладонь крепче, оборачивается на украшенную фонарями темноту улицы и ещё раз благодарит зиму за поздние рассветы.
Диана слезает с подоконника, свободной рукой оправляет смятую за прошедший день футболку и заметив краем глаза распластанный на полу пиджак, усмехается собственной неловкости. Всё-таки недокинула.
— Останешься?
Не понятно, звучит ли оно вопросом или просьбой, но ясно, что в нем не только ночь и утро, в нем заложена какая-то продолжительность, еще не понятная в сути и неосознанная в длительности, только принятое сердцем и озвученное голосом слово, важное и точное в своем моменте произнесения. Ни мигом раньше, ни жизнью позже, сейчас, когда все от счастья до боли превратилось в любовь и нежность.
Размышление над коротким вопросом секундное, почти инстинктивное, но не глубокое, потому что стоило задуматься серьёзнее, и в голове сразу выстроились бы все возможные вытекающие последствия неосторожного ответа, но раз логика и здравый смысл старательно игнорируются с того самого мгновения, как ноги решительно несли в сторону Кавалергардской, зачем прислушиваться к ним сейчас?
— Останусь, — Диана медленно кивает головой и непривычно мягко для себя пожимает плечом. — Если не выгонишь, конечно. А то смотрите! Из дома выдернула, в снег фактически уронила, терзала тут на подоконнике песнями, теперь ещё и не стесняется отказаться.
С созерцанием зимнего Петербурга за окном, а вернее узкой улицы с точно таким же домом напротив и светом по-домашнему желтых фонарей, приходится попрощаться, грустно оставляя вместе с подоконником возможность смотреть не на улицу, а на чужое отражение, размытое движениями и переливами света до полнейшей иллюзии молодости. Но она прощается, потому что впереди вместо иллюзий реальность, в которой все вдруг не так романтично, но все ещё по-домашнему тепло.
— А вы, Диана Сергеевна, преступница, оказывается. Садистка! Уронили старушку в снег, стихи читать заставили, теперь ещё нахлебничаете, чай пьёте, песен требуете. Да, — она качает головой, а сдержать улыбку никак не выходит, слова контролировать, видимо, тоже. — И как вас такую садистку любить?
Света слезает с подоконника, а вернее будет сказать «сползает» с него, потому что после пары безуспешных попыток одной рукой размотать свой пледовый кокон, запутавшийся за время ее телодвижений на коротком подоконнике, она не выдерживает, беспомощно смотрит на свой русалочий хвост в шотландскую клетку и парой движений бёдрами пододвигает себя к краю. Только и здесь оказывается не все так просто, потому что согнутая в колене нога запутана в том самом хвосте, а приземляться на одну ногу после травмы как минимум не безопасно. Ситуация смешная, и Света смеётся, негромко, коротко, поднимая свой растерянный взгляд на Диану и собираясь все-таки отпустить чужую ладонь, чтобы вызволить себя из собственноручно сооружённого плена.
Чего стоит не застыть на месте выточенным каменным изваянием - известно только ухнувшему вниз сердцу, сначала на миг оставившему звонкую пустоту внутри, а после ускорив ход до таких долей, о существовании которых не приходилось задумывать за всю осознанную жизнь бок о бок с музыкой. Стратегическое значение имеет реакция, едва ли не вопрос жизни и смерти, как отреагировать на слова, зазвеневшие в стенах кухни, и было бы вполне естественно замереть, в неверии всмотреться в глаза напротив, подчеркнув полное несоответствие возрасту, но когда так усиленно хочется сохранить непривычное ощущение тихой гавани, без шторма и накрывающего девятого вала, хватает какой-то части секунды, чтобы взять себя в руки.
— Ха, — пожимает плечами, старается быть свободной и ни разу не застанной врасплох. Это же всего лишь шутка, в самом деле, разве есть смысл дрожать? — Не знаю. Должно быть, невыносимо. Тебе помочь? — Диана кивает на клетчатый хвост, не сдерживая лёгкой усмешки, и как бы ни хотелось задержаться в этом ощущении тепла рук, приходится его осторожно завершить, правда, с тем, чтобы под предлогом краткой заминки с пледом успеть абстрагироваться от недавно услышанных слов.
— Закрутилась как шелкопряд.
— Да нет, нет, сейчас, я сама.
Но запутанная в пледе и мыслях Света справляется очень медленно, ерзает, чуть не роняет гитару, продолжает думать о спальных местах и даже вздыхает тяжело от такого, какой абсурдной выглядит ситуация, где шерстинки пледа запутались в странных заклепках на широких штанах, и нужно время, чтобы выпутать нитку из плена металла.
— Тихо-тихо, давай без резких движений, — рука осторожно перехватывает многострадальную гитару и ставит на пол, пока глаза пристально следят за попытками выпутаться из шерстяного пледа. Количество метафор давно превысило допустимую норму для обычной жизни, хотя, этот вечер с определенного момента перестал быть обычным и больше походил на тщательно продуманный сценарий какого-нибудь фильма, но не улыбнуться сложно, особенно наблюдая отчаянные движения в стремлении к свободе.
— Стой, — Диана тянется рукой к шерстяной нитке, обмотанной вокруг пуговицы и медленно распутывает её.
— Этим вечером я растяпа, — утвердительно кивает сама себе на слишком долгое копание в плену, выгибаться, чтобы распутать чертовы нитки приходится чуть ли не акробатически, прижимаясь плечом к стене и серьезно опасаясь за стабильность гитары. Зато в процессе спора с двумя материалами оказывается чуть проще задать мучающий вопрос, который проще спросить, чем домысливать. — Ты спать где будешь?
Взаимное удобство положений: ответить можно так же не глядя, под видом увлечённого процесса, разве что немного усмехнувшись.
— Да где прикажешь. Хоть на стуле, хоть на коврике в прихожей, — Арбенина смеётся, выпрямляет спину и легкими движениями разминает замёрзшую поясницу.
Позволяя ее распутать, Света поднимает обе руки, замечая, что удивленное и изведенное вечером совершенно неожиданных переживаний сердце даже не ускоряет бег, зато она сама будто бы задерживает дыхание на секунду, напрягаясь и замирая.
— О, Дин Сергеевна, теперь садистка уже я, — улыбается Света, оставляя свой клечатый кокон на подоконнике и слезая, наконец, довольная своей свободой. — Сначала потащила в холод стихи декламировать, в снег за собой потянула, на подоконнике заморозила, а потом еще спать на коврике уложила. Экая Сурганова ведьма.
С улыбкой недавно сказанное как шутливая вина Дианы отражается так, что та самая вина легко перекидывается на Свету, и это как будто бы тихая подсказка от судьбы, что виноватых всегда столько же, сколько сторон конфликта, и в их случае виноватых двое, что в серьезном прошлом, что в смешном настоящем.
— Спасибо, Динь, — вообще-то за пуговицу, но в душе за вечер по которому кругу.
— Ну тогда, получается, по шкале садизма у нас нейтральный один-один, — Диана поднимает упавший, а вернее, неопрятно брошенный пиджак, быстро стряхивает возможную пыль и вешает на спинку стула. Теперь вновь некуда себя деть, хочется и сесть, и мерить шагами кухню, обойти всю квартиру, вспоминая каждый угол, и в то же время - успокоиться бы вконец, позволить себе бесцельно существовать в этих стенах. Угомонить рвущийся пытливый ум удаётся только вспомнив о том, что по всем законам биологии она должна быть ужасно уставшей, ибо даже при плотном графике настолько эмоциональных и богатых на события дней не было давно. Тело слегка ломит, но лучше уж так, чем искать безудержно нетерпеливым взглядом какой угодно предлог, чтобы отвлечься.
— Да ты обращайся. Только в следующий раз с гитарой осторожнее, ты её, бедную, чуть не убила, в этих попытках выбраться.
— Да я вроде ее крепко поставила, не думала, что она падать начнет от моих шевелений, — пожать плечами, глотнуть холодного чая из чашки и следом за этим громко широко зевнуть.
— О-о, — уголки губ едва заметно приподнимаются в понимающей улыбке, и Арбенина, сдержав ответное желание протяжно зевнуть, качает головой, как будто не имеет права на усталость. — Вижу, пора включать колыбельные на ксилофоне? Хотя, наверняка уже время такое, что и спать некогда. Ну-ка, — фигура ненадолго теряется среди тьмы прихожей, шуршит в кармане, и возвращается с полностью чёрным экраном телефона, не реагирующего ни на какие прикосновения. — Замёрз. Ладно, узнать не судьба. Тебе бы укладываться, Светка, глаза шальные уже.
Решать с кроватью надо быстрее. Вариантов масса, места вагон, но желание абсолютно четкое и точное, идущее вразрез со всеми попытками держать дружескую дистанцию, даже такую неоднозначную, как сегодня. И это так абсурдно, что десять лет они проваливали любые попытки говорить честно и долго, вспоминать прошлое и петь песни без ссор, а спустя пятнадцать научились говорить, улыбаться друг другу, прощать, но совершенно не могут открыть свое сердце, высказать накопившуюся искренность и проявить ее в таком изученном, знакомом физическом.
Сурганова дохлебывает чай из своей чашки, осознавая, что к ней подобралась не только усталость, но и неминуемое похмелье, ползущее головной болью по шее к вискам. Именно похмелье напоминает, что взять с собой в спальню по кружке воды будет неплохой идеей, и чтобы отвлечься от попыток взвесить все за и против, она достает стаканы из сушилки и спокойно наливает в них воду, смотрит секунду, разворачивается и протягивает Диане стакан.
— Сейчас пойдем, погоди минутку, — чтобы вспомнить, где аптечка с обезболивающим, приходится подумать, допить стакан до середины, отставить его на стол и открыть один из кухонных ящиков, мысли тем временем совсем мельчают, превращаясь из мечтательно-романтичных в рутинно-простые. — Тебе в душ не нужно? Щетки запасной у меня нет, извини.
За вопросом о душе следует внезапное ощущение оставшейся с презентации косметики на лице, воспоминание о расписании дня, почти бессонной накануне ночи и в целом, если коснуться подушки, то можно, наверное, провалиться в глубину сна моментально, не задумываясь ни о месте, ни об обстоятельствах. Понять это возможно будет исключительно в моменте, всё-таки, вечер вполне убедительно доказал свою способность переворачивать ожидаемые события с ног на голову, и загадывать наперёд даже в таких мелочах не стоило.
— Нужно, — кивает, подавляя непрошеный зевок, и легким движением стирает с лица накатившую усталость, отпивая воду из стакана. — Как глоток воздуха. Справлюсь без щётки, по-походному. Обещаю не устроить потоп.
Дожидаясь ответа она продолжает рыться в ящиках в поисках спасительного обезболивающего, и, когда заветная таблетка оказывается сначала на ладони, а потом во рту, разворачивается и оставляет пустой стакан, мысленно обещая себе вернуться за ним, но как будто бы уже догадываясь, что забудет.
— Давай тогда полотенце дам и что-нибудь, в чем спать, я, — Света тормозит внезапно, чувствуя, как мысли, отпущенные на волю, вместе с телом, ожидающим сна, замедляются, превращаясь в тугую, неприятную на ощупь вату. — У меня точно есть тут что-нибудь, идём.
Она уже решила, но не признаётся, тянет время и радуется тому, что Диана уйдёт в душ, давая ей возможность ещё раз оценить все плюсы и минусы своих желаний. Впрочем, каким бы количеством минусов не светил единственный верный расклад, Света только подтверждает, что все слишком однозначно для того, чтобы тянуть, тем, что по пути в спальню в коридоре прокручивает ключ в замке и оставляет его, набрасывая на держатель цепочку: простой жест безопасности, может, а может быть уверенности, что утром никто, даже тот, у кого есть ключи, не сможет их побеспокоить.
— Держи, — из старого шкафа в своей спальне Света достаёт мягкое махровое полотенце, протягивает его Диане, а сама тут же ныряет обратно, перебирая вещи на предмет того, в чем можно спать. — Вот, — в памяти лениво проскальзывает момент четырехгодичной давности с очередной футболкой из московского арсенала. — Ты так все футболки у меня растащишь, Динька.
Следующий за этим зевок, прикрытый ладонью, означает только то, что из душа Света её рискует не дождаться.
Очевидно, одинаковый ассоциативный ряд, появившийся у обеих, становится ещё одним объединяющими звеном, где-то появляется отдаленный образ заимствованной футболки, четкое убеждение в том, что при усердном разборе вещей в Москве её можно найти, но всё это бегло, фоном, как шум радио, прислушаться к которому мешает реальность, к которой стоит быть чуть внимательнее, чем к собственным мыслям.
— Я скуплю потом какой-нибудь отдел футболок и привезу в багажнике. Ну, чтобы совсем твой гардероб не уничтожить, — на губах и в голосе тень улыбки, короткий кивок, машинальное «спасибо», и уже можно не прислоняться к стене, а идти прямой наводкой в ванную.
— Значит, сегодня даже получится обойтись без коврика у входной двери? Он симпатичный, на нём, в принципе, можно уместиться, я почти уже настроилась.
— Если тебе приглянулся коврик, то можешь занять его. Но я все-таки голосую за кровать.
Кивнуть на свою и тут же смириться с тем, что только что предложила, как будто смиряться действительно надо там, где сердце в засыпающем теле умудряется счастливо подпрыгнуть, предвкушая счастье утреннего пробуждения. Разве ей есть что терять сейчас в этом тумане между сегодня и завтра? Ну откажут ей, ну попросят положить на другую постель, в конце концов, приятно не только уснуть вместе, приятно даже попытаться это предложить, набравшись смелости.
— Что ж, для разнообразия можно и кровать. Ладно, я ушла, — полотенце закинуто на плечо, будущая пижама в виде очередной «взятой в долг» футболки сжата в руке, когда Диана кивает, и отвалившись от стены, по привычке поправляет волосы, уходя в ванную.
Движения замедленные, неловкие, но это быстро проходит, стоит только почувствовать ступнями холодную ванну и стекающие по лицу капли. Поразительная мощь воды, отрезвляющая от любых возможных иллюзий, лишает былого безрассудства: теперь, стоя под струями, за закрытыми глазами картинки сменяют друг друга с несуществующей скоростью, сливаясь с шумом воды загораются вспышки взглядов, рассматривающих пристально, так же как она сама; мелодии кратких «моя Динка», ожоги не от чайника, а от прикосновений, - всё запоздало, спустя время, как на рассыпающейся кассетной пленке с отстающим звуком от изображения, но неожиданно приходит осознание, что так даже лучше! Чем бы все кончилось, если бы она не смогла наслаждаться волшебным ветром единства, и вздрогнула в ту самую минуту, когда только почувствовала переплетенные пальцы? Было бы так же безумно и неистово хорошо, одерни она руку?
Наравне с шокирующим анализом всего, что было в эти часы, в голове остаётся место для жесткой критики к самой себе. Какой, к черту, «Ниагарский водопад»? Какое «разнообразие»? Что это за выражение, почему оно вырвалось сейчас? Что за несусветная чушь, от которой хочется закатить глаза? Копнуть поглубже - так за совместный вечер подобных слов наверняка бы набралось столько, что ей, пишущей и так страстно любящей слово, пришлось бы стыдиться как первокласснице, но пока в памяти только свежие следы, только заново раскрытое и нервно бьющееся чувство, убивающее способность дышать.
Сутки назад о таком исходе было бы наглостью мечтать. Сейчас, упираясь рукой в стену и ощущая, как чешутся глаза от потекшей туши, Арбенина не могла поверить, что все это не пьяная фантазия и эгоистично надеялась на то, что сон сморит Свету куда раньше её возвращения из душа.
Сургановой самой сейчас душ не помешал, вспотеть, замерзнуть, снова вспотеть, известись от нервов, сдерживать слезы, смех – это все надо смыть, но кажется, что сил дождаться просто нет.
Само собой получается влезть в домашние, тонкие штаны, натянуть какую-то застиранную, истончившуюся майку, вешая на вешалку свитер и брюки, а потом педантично снять покрывало с кровати, сворачивая его аккуратно, уголок к уголку. В этих движениях весь хаос ее мыслей обретает хоть какой-то порядок, когда до нее наконец-то доходит, что она предложила, и что в очередной раз по своей же воле нырнула в полный неоднозначности омут. Когда все закончится? Патологическим неумением жить в настоящем она не страдала, нет, но вечная непредсказуемость их романов достаточно больно ударяла по ней, чтобы теперь бояться каждого нового витка, даже такого нестандартного, как этот. Вспоминается весь вечер, ретроспектива в ретроспективе, по сути, кому расскажешь, не поверят, что они все-таки смогли. А они смогли, и от этого на душе закономерно хорошо, будто впервые за много лет она снова стала полноценна.
Холодное постельное белье, застеленное чистым в прошлый раз перед отъездом, встречает запахом порошка и отрезвляет дрожью – понадобится время, чтобы согреться. Правда, как только ноги оказываются под одеялом, Света оглядывается на тумбочку, видит лежащую на ней зарядку и нехотя вспоминает про телефон, за которым приходится идти по коридору до сумки, прислушиваясь к такому уютному звуку льющейся в ванной воды.
Босые ноги по скрипучему полу, на все путешествие меньше минуты, и вот она уже снова ныряет под одеяло, вставляет кабель в телефон, но тот никак не реагирует, и подпихнув себе под спину одну из двух подушек, Света откидывает голову, решая в таком полусидящем положении и дождаться, пока очнется замерзшее устройство и покажет, дополнительным отрезвляющим элементом, количество пропущенных от Эллы.
Так и засыпает, пропуская вибрацию всех пролетевших мимо оповещений, с телефоном на коленях и с очками на глазах, вот только поясница за такой сон спасибо не скажет, даже если снится ей в этой короткой дреме только заполняющее квартиру счастье и шум их старой компании.
Оттягивать время можно сколько угодно, но выйти все равно придётся, и выключив воду, смыв насколько возможно это сделать впопыхах, оставшуюся косметику с лица, Диана возвращается в комнату, быстрыми движениями руки высушивая намокшие кончики волос.
С языка исчезает невысказанное слово, рука замирает с полотенцем у шеи, и стоя в дверном проеме комнаты, разрезая порог длинной тенью, Диана заталкивает своё дыхание поглубже, чтобы оно не оказалось случайно слишком громким. Долго смотреть на спящих нельзя, даже сквозь сон легко почувствовать на себе пристальный взгляд, но не позволить себе насладиться безмятежностью лица и до боли домашней ситуацией невозможно. Наверное, есть что-то маниакальное в том, что против этики, против здравого смысла и уважения личного пространства она бесшумно прислоняется плечом к стене, обнимает себя руками, склоняет голову на бок и смотрит на полностью расслабленное тело с четким осознанием границ. Когда в последний раз она могла видеть её такой? Без груза наговорённых друг другу колкостей, взаимного непонимания и усталости, без камней в груди, а просто так - тихо, счастливо и спокойно, в абсолютной гармонии с каждой деталью комнаты, в эти секунды преобразившейся как по мановению волшебной палочки в кадры беззаботной юности. Если этот вечер - рапсодия, то раскрывшаяся перед ней картина - оглушительное крещендо.
Сколько приходилось засыпать в машине, за сценой, в креслах забытых богом гостиниц, да так же сидя в кровати - не сосчитать, напрасный труд, и в едва устаканившейся в своём постоянстве реальности этот резкий щелчок пленочного фотоаппарата убивает последние остатки выдержки, которая раньше казалась бесконечной. Глупая минутная зависть к себе прежней, когда можно было любоваться до пробуждения этим лицом каждый день, наслаждаться и пить каждое мгновение, проведённое в созерцании единства, может быть, тогда было бы не так тяжело отвести взгляд сейчас, заставить себя просто разбудить и попросить лечь по-человечески, не калеча спину и шею, но сама мысль о таком раскладе звучит издевкой, когда единственное, что хочется сделать - мягко поцеловать в щеку, укрыть одеялом и не тревожа уснувший разум, спустить на кровать.
Диана качает головой, быстро моргает и набирает в лёгкие побольше воздуха, прогоняя непрошеную влажность глаз. Наученная подобными картинами с детьми, она тихо выключает свет, беззвучно подходит к постели, осторожно убирает телефон с колен, не обращая внимания на зеленую полосу пропущенных оповещений, и замирает на мгновение, справляясь с внезапным головокружением. Сосчитать до трёх, успокоиться, сесть рядом на самый край, и силясь не проводить никаких параллелей, боясь выдернуть из объятий сна слишком резко и напугать, она почти невесомо гладит по руке, выкручивая голос до самого тихого шепота.
— Свет, — решение снять очки, так же бережно, как каждое действие до этого, и радует своей близостью, и в то же время накладывает тень неизбежной грусти, но думать об этом придётся чуть позже. Главное - уложить. — Ложись нормально. Спина заболит. — В конце концов, что такого? Любой нормальный человек поступил бы точно так же. Разве что, шёпот у «любого нормального» был бы чуть громче, увереннее и без предварительных изучающих в темноте взглядов.
Даже у сна не получится быть таким нереальным, как этот момент, вырезанный умелыми руками коллажиста из фотографий прошлого и прикреплённый на кинопленку настоящего. Света сквозь сон еле слышит шёпот, едва чувствует прикосновение, но вздрагивает, когда сквозь толщу сна до неё доходит все-таки, что зовут ее из реальности.
— Динь, — кажется, от короткого испуга она успевает даже проснуться, распахнуть глаза и расслабляется только тогда, когда понимает, что не спутала имён. Взгляд тут же теряется, нежнеет, и глаза закрываются. — Мне надо в душ, зубы почистить надо. Я сейчас минутку и...
Конец фразы превращается во что-то неразборчивое, пока свои руки на исключительном автоматизме гладят чужие медленными движениями пальцев по светлой коже.
— Тебе идёт белый, — почти сонный бред, незаметно для самой себя озвученный в попытках не отпустить чужую руку, в ленивом полусне держа пальцами запястье.
— Да-да, я знаю, давай только ты эту минутку проведёшь лёжа, а не сидя, — рука тянется к подушке и замирает на полпути от простых искренних слов, сказанных сонным, но не менее мелодичным голосом. Для чего ей это надо было услышать? Чтобы вновь быть очарованной моментом, вспомнить, какие акробатические элементы способно исполнять сердце без видимых на то причин? И не списать слова на виски, ни на какой алкоголь, и неизвестно, от этого факта легче или сложнее выйти из состояния остолбенения и хоть как-то прореагировать.
— Сбежишь утром, записку оставь.
Кажется, на этом заевшая кассета и попытки схватиться за реальность останавливаются и в тепле подушки Света погружается в сон, сама не осознавая, что наговорила. Но у спящих как у пьяных на языке то, что в голове, и странно, что Сурганова не призналась тут же в переполняющей ее любви, только выпустила наружу свои подсознательные опасения последних предсонных минут: уйдёт же. А если Диана уйдёт, то Свете останется только собирать по крупицам вчерашний вечер и себя, пытаясь поверить в то, что произошедшее реально было.
Прервать эту магию очень просто: достаточно встать, обойти кровать и лечь, пытаясь забыться сном, но разве можно убрать ладонь, когда пальцы так тонко и так естественно касаются кожи?
Диана сглатывает подскочивший до нёба ком, и мысленно хваля себя за разумное решение выключить свет раньше, чем она соберётся лечь сама, тихо выдыхает.
— Записку тебе поясница утром оставит. Давай-ка, — свободной рукой осторожно поправляет подушку, стараясь окончательно не разбудить сонную Сурганову, и машинально мягко укрывает одеялом. — Укладывайся.
А Света уже уснула, и видит сон, совсем не далекий от реальности, где бессвязно, без сюжета, мелкими картинками то настоящее, то прошлое, в нем Диана. Бывало, она уходила, и от хлопка в коридоре дрожала дверца шкафа, а бывало даже не слышно звука входной двери. Тихо или громко, с ссорой или без, она уходила, каждый раз божилась, что последний, и почти каждый сильно пугала Свету, которая в это верила. Сурганова даже сквозь сон сейчас боится, это видно по тому, как рука, не способная больше держать запястье, нащупывает Диану рядом в попытке обнять.
Сны не сладкие, но и не беспокойные, сны те самые, которых на утро не вспомнишь, а вспоминать будешь только секундные ночные пробуждения без страха, но с постоянным и совершенно подсознательным желанием не выпускать из импровизированных объятий даже вопреки затекающей шее и руке.
И из этих снов, даже сумбурных, на утро выбираться совершенно не захочется, как будто, если откроешь глаза, исчезнет сказка. Именно поэтому Света, обычно ранняя пташка, чувствительная и к свету за окном и к вибрации самого неназойливого телефона, намерено не просыпается, проваливаясь в сон раз за разом раньше, чем успеет мелькнуть в голове хоть какая-то мысль.
Плата за беспечные песни на подоконнике обрушилась снежной лавиной после пары прикосновений, заставив чувствовать себя едва ли не девочкой-подростком, теряющейся от малейшего проявления какого угодно чувства, и эта неспособность пошевелиться вовсе не радовала. Жалеть о сделанном выборе как всегда поздно, так же как бессмысленно пытаться сбежать: стены одни и те же, куда ни глянь, отовсюду пахнет прошлым, единственный способ избежать встречи с ним - перестать дышать, и собрав всю свою волю в чуть дрожащий кулак, Диана осторожно, как будто вокруг минное поле, ложится с краю.
Заснуть выходит сразу, несмотря на внутренний мандраж, однако дымка дремы испаряется от нового ощущения прикосновений (реальных или мнимых - уже не имеет значения), и выползая из-под одеяла как змея, коснувшись ступнями холодного пола, Арбенина поспешно, но всё ещё тихо выходит на кухню. От света фонаря сквозь окно можно всё-таки разглядеть время на кухонных часах, наличие которых удалось заметить только сейчас, правда от осознания, что в четвёртом часу ночи она, вместо того, чтобы видеть десятый сон, прижимается лбом к окну и беззвучно считает секунды, легче не становится. Холодное стекло немного приводит в чувство, успокаивает разогнавшийся не на шутку пульс, и если бы было можно, провела бы всю ночь наедине с зимним пейзажем, заметенным снегом двором и морозом, но вернуться в комнату все равно придётся, почувствовав озноб от холода, и прекрасно понимая своё поражение, принимая его как вполне естественный итог, Диана возвращается в постель, надеясь, что её краткое отсутствие не станет поводом для полуночного пробуждения.
Обещание больше не смотреть перед собой на спящую Свету нарушено в то же мгновение, как её лицо оказывается в непосредственной близости на подушке, и вслед за уставшим взглядом зелёных глаз, хочется коснуться. Желание такое неконтролируемое, что пора связывать руки, а ещё лучше, приковать их цепями к металлической ножке, но рядом никого, кто мог бы ей помочь, и Диана, почти готовая дотронуться до виска, даже протягивает руку, но в робости гладит только воздух над головой, сжимается эмбрионом под одеялом, и хмурясь прячет лицо за локтем, в смутной надежде проспать хотя бы пару часов.
_____
Во сне Света хватает воздух, а потом снова плечи, то пытается найти, чтобы прижаться, то отворачивается, засыпая глубже. Но когда наконец наступает момент уже совершенно неизбежного и полноценного пробуждения, она в первые минуты верить собственным глазам не хочет, а потом и вовсе отворачивается, стараясь не смотреть на лицо напротив. Лежать вот так вот спиной и смотреть на серое небо за окном проще, чем повернуться и осознавать, что даже лежа в одной кровати нельзя позволить себе весь спектр разливающейся по телу нежности.
Осталась? Вчера еще до дремы почему-то не было сомнений, что она останется и что утром они проснутся вместе, но потом отпущенное на волю прошлое снова зацепилось и разнеслось страхами по каждой клеточке тела. Трезвое же и окончательно проснувшееся сознание трубило во все трубы, от нужд вроде душа и воды до чуть ли не впервые накрывшего саму Свету желания бежать прочь. И она сбегает, объединив желания и потребности – теперь ее очередь идти в душ, и желательно не оглядываться ни на спящую Диану, ни на телефон, который может в любую минуту загореться очередным сообщением.
Часы на кухне, куда Сурганова заглядывает, чтобы попить, показывают все смелые двенадцать часов дня, но Света вместо паники успокоенно выдыхает - она думала, что проспали куда больше, а выходит, всего лишь до обеда.
В ванной становится совсем паршиво, лицо в отражении, которое вчера под магией виски и воспоминаний почему-то казалось молодым, выглядит опухшим, а чуть заметные синяки под глазами напоминают, что такого сна не достаточно. Окончательно добивает Свету кольцо на безымянном, заставляя ее подумать самую пугающую из своих мыслей. Лучше бы Диана ушла ночью или утром, как раньше, сбежала бы, привычно не оставляя ни следов, ни дилеммы. Но было и то и другое, а еще чувство, которое, пробившись сквозь все попытки заткнуть его подальше, все равно вырвалось на поверхность и теперь готово было чуть ли не к написанию новых песен.
— Что же ты со мной делаешь, Динька, — фраза за столько лет стала мантрой.
Вода не спасла от самоанализа, даже не принесла ощущения чистоты, только вернула в память все до мельчайших деталей, вместе с брошенными в песнях “люблю” и “верь мне”. И все, может быть, можно было бы пережить, если бы не тот самый звонок Эллы после вереницы пропущенных и нарушенного обещания сообщать о своих перемещениях. Именно он заставлял спуститься с небес на землю и пообещать себе как можно быстрее принять решение, чтобы никому не лгать.
В бытовой привычке беспокойного, но не менее желанного сна, на уровне мышечной памяти перевернуться, занять опустевшую половину кровати, как это было всегда, и обнять подушку – само собой разумеющееся явление в этой комнате, не вызывающее шока у стен, напротив, все так, как выглядело всегда, но проснуться и осознать никуда не исчезнувшие параллели из прошлого по прошествии ночи немного жутко. Если так продолжится и дальше, неизвестно, до чего можно довести свое сознание, если даже после вечера накануне внутри вздрагивает что-то мелкое, быстрое и лукавое, напоминающее каждую деталь, не давая возможности забыть ни единого слова, ни одного взгляда и уж тем более последних минут перед отходом ко сну.
Примечания:
Мы снова здесь.
Всех с наступившим новым годом и напоминаем, что для эксклюзивных шуток, черновиков и просто обсуждения глав вы можете присоединяться к тгк: @vosemstrun