ID работы: 12560601

Когда умирают боги — они смеются

Джен
R
Завершён
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
«Меняются времена, меняются места, но поступки людей остаются теми же». Он сказал эти слова на старом, уже тогда лишь наполовину понятном наречии, стоя на каменистом берегу сходящегося с небесами залива, щурясь на такое тёплое и яркое здесь феззанское солнце, именуемое Анахитой. Оно было едино во множестве лиц, это удивительное феззанское солнце, которое держало в своих лучах столь же прекрасную и многоликую планету, готовую дать людям всё, чего те желали, без всяких усилий с их стороны. Человек на берегу моря не мог знать тех, кто впервые ступил на эту благословенную землю — землю, которую не надо было делать землёй, — но, стоя здесь, он ощущал, что сопричастен им — нет, больше, что един. Также был он един с Заратуштрой и Моисеем, Платоном и скромным плотником из Назарета, суровым сыном аравийской пустыни и надменными египетскими жрецами — со всеми, кто, утопив взгляд в пустоте наверху, вглядывался в вечность. В этом было его учение. Залив, на берегу которого он проповедовал, позже назвали Заливом Безымянного — Наменлоса — в его честь. Про него знали, что он родился на борту космического корабля, но ни имён родителей, ни настоящего имени его самого никто не ведал. Фотографий и видеозаписей с ним осталось много — но на одних он был высоким стариком с белой бородой, на других — чернокожим молодым человеком, а на третьих — азиатом со шрамом на левой щеке. Единственным, что он запрещал своим последователем, было записывать его слова. Он знал, что был мессией, но не делал из этого большого шума: мессии рождались до него и будут рождаться после. Всё человечество, говорил он, подобно одному человеку, а космос подобен человечеству. В человеке новые клетки постоянно умирают, передавая жизнь новым, также и человечество, непрестанно обновляясь в смерти, остаётся неизменным. У человека есть голова, у человечества — мессия, а у космоса — Земля, дом бога. Он не знал, первой ли была та земля, с которой одной важной для многих поколений ночи три мудреца, находясь на клочке суши, называемом Вифлеем, увидели необычайно яркую звезду. Но одно оставалось для него несомненным: она была не последней, как не был последним домом божьим и Феззан. Впрочем, слово «последний» вообще не имело для него смысла, говоря на чистоту: он знал, что мир, и человечество, и человек не имеют конца, хотя имеют начало. Жизнь представляла собой спираль, что, начинаясь в точке, проходила многочисленные круги, расширялась и стремилась вверх, в бесконечность. В своей повторяющейся стороне она была легендой, а в в идущей вперёд — историей, и делали её такой люди, те самые люди, дела которых всегда были теми же, но — что немаловажно — в разных местах и разных временах. И только люди могли прервать течение жизни, потому что, хотя конца и не существовало, они были способны на невозможное. Человечество было богом. Он хотел только одного — чтобы этот бог жил.

***

— Поздравляю тебя, Леопольд. — Вы лицемер, учитель. Зачем вы отказались от сана архиепископа? Боитесь, что руководство тем, что можно условно назвать таким старомодным термином как «официальная церковь» несовместимо с тем ореолом праведности, который вас окружает? Или, лучше сказать, самой вашей праведностью? В тоне Леопольда Лаапа, первого ландсгерра доминиона Феззан, не звучало ни упрёка, ни злости — лишь добродушная ирония над столь истёртыми от многовекового повторения мыслями. Впрочем, это только придавало им очарования, и его собеседник, атлетически сложенный старик с ярко-голубыми задумчивыми глазами, понимал это как никто другой. Поэтому он поддержал игру. — Я никогда не стремился ни к власти, ни к богатству. Ты стремился к ним — и ты получил то, чего желал. Почему же теперь ты хочешь лишить меня удовольствия избежать того, чего я не желаю? Разве это не будет неблагодарностью с твоей стороны? — А разве не будет ваш отказ от власти и влияния неблагодарностью по отношению к Наменлосу? Ведь вы тем самым отказываетесь следовать его учению. — Почему же? — Потому что без денег и власти невозможно то, что называют прогрессом. — А почему ты думаешь, что, будь у меня деньги и власть, я смогу продвинуть человечество вперёд? Ты думаешь, что я мессия? — Во всяком случае, вы больше подходите на эту роль, чем я. Старик остановился, внимательно вглядываясь в лицо Лопольда Лаапа, одного из первых богачей галактики, который так любил его аскетичные, подчёркнуто скромные мистерии. Это был ещё довольно молодой, в сущности, человек, с живыми карими глазами, насмешливым ртом и ранними морщинами на высоком, болезненно-жёлтом лбу. Он был изворотлив, циничен до жестокости, ничего не принимал всерьёз — и вместе с тем оставался пламенным идеалистом. В этом было что-то завораживающее. — Новый статус Феззана открывает невиданные прежде возможности для контактов с Союзом Свободных Планет, — они вновь тронулись с места; галька парковых дорожек приглушённо скрипела под ногами, — Не знаю, как для человечества, но для процветания нашей планеты такое расширение рынка сбыта и возможностей для обмена технологиями послужит несомненно. — То, что служит Феззану, служит, в конечном счёте, всему человечеству, — улыбнулся Леопольд, — Не надо смеяться, учитель. Феззан — особое место, и это факт. Возьмите что угодно: статистика добычи энергоресурсов, тяжёлая промышленность, да хоть бриллианты для императорского двора. Пока люди на остальных планетах сидят на своих терраформированных клочках суши, накрытых куполом, и выцарапывают у этих недружелюбных кусков камня их скудные блага, нам нужно лишь протянуть руку, чтобы получить всё, чего мы ни пожелаем. — И тем не менее, расслоение между богатыми и бедными на Феззане даже больше, чем в столичном регионе. — Да вы ещё и марксист. Скажу откровенно, вряд ли мне удастся сделать что-нибудь для сглаживания этой разницы. Возможно она даже усилится — по совокупности причин. Что поделать, яичницы не приготовить не разбив нескольких яиц. В конце концов главное, что сейчас положено начало объединению галактики, то есть человечества. Оно выгодно экономически, оно разумно — а всё разумное действительно. И оно наступит рано или поздно… Рано или поздно. — Ты хотел добавить «Как того хотел Наменлос», верно? — А разве нет? Разве вы сами не писали так? — Видишь ли, Леопольд, — он провёл большой, поросшей седыми волосами рукой по лицу, — Наменлос, как и всякий человек, был плодом своей эпохи. И он, кстати говоря, прекрасно понимал это: потому и не оставил своим последователям никаких догм. Он знал, что его знание и даже большинство моральных норм устареют, что они не абсолютны. Но как человек своего времени он действительно стремился к единству и не мог к нему не стремится. Наменлос жил в период, последовавший за уничтожением Терры, эпоху хаоса и одиноких планет-государств. Люди тогда чувствовали себя очень потерянными: они ещё совсем недавно освоили космос, границы обитаемого мира расширились резко и внезапно, а тут ещё и распались привычные связи, которые обеспечивало Объединённое Правительство Земли. Каждый чувствовал себя песчинкой в безбрежном океане хаотичной и враждебной вселенной. Вполне объяснимо, что человек, вновь напомнивший людям, что всё едино, приобрёл такую популярность. А то, что он проповедовал на планете, чисто физически способной вместить множество людей, проводя таким образом как бы малое объединение человечества, только усиливало впечатление. — Ваша речь доказывает только, что стремление к единству и централизации естественны для человека. — Так-то оно, может, и так, но… Видишь ли, какая штука, наибольшее единство и сплочённость галкатике обеспечил Рудольф фон Гольденбаум. — Это значит, что он мессия. — Прежде всего он убийца — убийца миллионов людей, которые ничем не заслужили преждевременной смерти. — Они заслужили её прежде всего тем, что мешали движению вперёд. — Если они так мешали движению вперёд, то почему истребление физически и расово неполноценных не вывело человечество на новый виток спирали? Наоборот — Рудольф затормозил человечество и это проявлялось во всём — от одежды и манер, до технологий и социально-экономического устройства каждой отдельной планеты и всей империи. — Неофеодализм был оптимальной формой общественного устройства на том этапе развития. Рудольф понял это, только и всего. — Рудольф только сыграл на инстинктивном страхе людей перед новым. Он искусственно утянул их назад, а они и были рады. Но даже если бы он ставил своей целью идти вперёд, у него ничего бы не вышло. Потому что тот, кто вредит человеку, пусть и с благой целью, в конце концов вредит человечеству и даже космосу. — Слова, слова, слова… Между прочим, жалобы на ужасного тирана Рудольфа, который был врагом всего нового, довольно забавно слышать от того, кто брезгует Феззаном, желая удалиться на древнюю Терру. — Я не брезгаю Феззаном. И Террой не брезгую. Но я стар и тянусь к старому. Это естественно и не противоречит стремлению к новому. Не надо забывать, что история — это непрерывно растущая вертикальная спираль, начинающаяся в тоске. Она стоит на прошлом, и если обрубить предыдущие витки, то она упадёт, потому что вместе с ними отсечётся и та точка, из которой всё произрастает. Наменлос потому нашёл ключ к сердцам столь многих людей, потому что принимал всех, кто разными двигался к добру, неважно, был ли их учителем Иисус Назаритянин или Сиддхартха Гаутама. А все они, как ты, наверное, догадываешься, ходили по Терре. Она — пройденный виток, но, раз уж я по своей природе теперь принадлежу скорее прошлому, чем будущему, с моей стороны логично всмотреться в то, что уже было, надеясь найти там некую опору для того, что будет. — На Терре нечего искать. Леопольд Лаап покачал головой. Старик щурился на усталое рыжеватое солнце. В пруду среди кувшинок плескались золотистые блики. С деревьев опадали медово-жёлтые хрустящие листья. Резиденция ландсгерра Феззана находилась в умеренном климатическом поясе, и погода здесь отличалась разнообразием: можно было наблюдать все четыре сезона. Может быть, он избрал это место потому, что оно напоминало ему о вечном движении и о вечном повторении, свойственным космосу, человечеству и человеку. А может быть, ежегодное увядание природы усиливало в нём чувство скоротечности жизни и подстёгивало действовать решительнее — времени у него оставалось мало. Леопольд Лаап родился в трущобах Терры, в среде тех, кто — разумеется, не от хорошей жизни — переселился туда уже столетия после Сирианских войн и разрушительной ядерной бомбардировки, отравившей и обезобразившей колыбель цивилизации. С необычайной энергией он прогрыз себе путь наверх, прошёл по головам, чтобы достигнуть невозможного — но победить собственное тело оказалось выше сил Леопольда Лаапа и выше совокупных сил человечества, все новейшие медицинские достижения которого были к его услугам. Даже самые тяжёлые и редкие генетические заболевания не удивляли врачей, если они знали, что пациент с Терры. Собеседник лансгерра называл себя Иоанн — можно Джон, Йохан, Жан, Юханна или ещё как-то, лишь бы удобно. Вскоре после их разговора он покинул Феззан и отправился туда, где мог вдоволь вглядываться в прошлое — или, лучше сказать, в своё воображение, потому что от самого прошлого мало что осталось. Он поселился на том отрезке суши, который когда-то назывался Аравийским полуостровом. Жизнь его была тяжела и благородна, как у древних пророков. К нему приезжали последователи Наменлоса, и Иоанн показывал им грязное горькое море, пустыню и серые горы. Зачерпывал дрожащей загрубевшей ладонью горсть ядовитой земли, разводил водой и вычерчивал у них на лбах знак спирали. Иоанн пережил Леопольда Лаапа на пять лет. Он был первым, кто нарушил запрет Наменлоса и создал систематизированный письменный канон его учения. После смерти терранского отшельника представители феззанской общины наменлосиан воздвигли ему богатую гробницу, к которой стекались паломники. С годами путешествие на родину человечества и могилу одного из величайших его представителей стало обязанностью для каждого последователя учения Наменлоса. У этой обязанности было логическое объяснение длинной в небольшую брошюру, хотя и не было, в сущности, никакого смысла. Люди нуждались в бессмысленных ритуалах, и со временем наменлосианство приобретало их всё больше и больше. Мистерии год от года делались пышнее и театральнее. Спустя пятьдесят лет после смерти Иоанна среди верхушки последователей Наменлоса распространилось «учение о точке» — первоначале, из которого развилась вся цивилизация и весь космос, который, существуя физически прежде человечества, обрёл полноту бытия лишь с возникновением разума, способного его осмыслить. Воплощением, осязаемым материальным образом точки считалась Терра. Неманлосианство пользовалось популярностью у самых широких слоёв населения, и у большинства его адептов были проблемы с тем, чтобы объяснить, что значит «материальный образ». Паломники приземлились на выжженную планету и целовали её потресковшуюся поверхность. Ладанки с радиоактивной землёй использовали как оберег. Коробочки, наполненные песком с могилы Иоанна, продавались при въезде в космопорты. Некоторые лечили им рак и тяжёлые венерические болезни. Спустя сто лет после смерти Иоанна наменлосианство было известно всей галактике под именем терраизма.

***

«Меняются времена, меняются места, но поступки людей остаются теми же». Томас лежал на раскалённой земле, и эти слова жгли его больше, чем колючий сухой песок, который он сжимал в пальцах до мелких царапин, давили сильнее, чем гигантское синее небо, задыхающееся от едкого присутствия лихорадочного красноватого солнца. Первого — единственного настоящего — солнца человечества, его небесного отца. Оно медленно убивало его и должно было скоро завершить своё дело, потому что Томас забыл уже даже про сайоксин. Его гортань горела, сухой распухший язык мешался во рту, как кляп. Кипящий мозг порождал быстрые и мучительные вспышки — помесь воспоминаний, отвлечённых идей, несбывшихся надежд, и сбывшихся страхов. Исхода не было. Кислотные недомысли крутились по спирали. Его отец был купцом из ССП, мать — имперской аристократкой, сбежавшей на Феззан от своего богатого и некрасивого мужа. Первый смеялся над многочисленными религиозными группами Альянса, непрестанно грызущимися между собой и конкрирующими за милостыню паствы, словно мелкие лавочники — за покупателей. Вторая презрительно кривила губы, когда кто-то или что-то напоминало ей о «китчевом и мертворождённом» неоязыческом культе, введённым в Рейхе Рудольфом в качестве государственной религии. Оба острили над терраисткой церковью — с её экзальтированной, беззубой идеологией невредительства и аскетической жизни, с её опереточно-помпезными обрядами. — Ложь. Отвратительная и липкая, как паутина, ложь, — мать внезапно срывалась с шутливого тона; голос её звенел, — Неужели им самим не противно? — Не будь к ним так строга, моя валькирия. В том, чтобы обманывать людей, — отец развязно откидывался на спинку кресла, — нет ничего плохого, особенно, если это приносит деньги. Но даже обманывать можно и нужно красиво. Эстетичная ложь делает жизнь приятнее и лучше — спроси любого актера. Терраистская церковь богата, но вкус за деньги не купишь. Осыпь они свои облачения стразами — это было бы по крайней мере было бы оригинально. Могло бы даже закрасться подозрение, что у них есть чувство юмора. А так они просто жалки. Зачем ходить на их мистерии, когда на Феззане столько великолепных театров? Отец любил театр, Томас — обожал. И вместе с тем он был мучительно недоволен изящным, легкомысленным, услужливым и приятным феззанским театром, сам не понимая причин своего недовольства. Пытаясь найти их, он исписал сотни виртуальных страниц. Свои пьесы Томас никому не показывал. Их всё-таки надо было показать — как минимум приёмной комиссии постановочного факультета. И он заранее боялся, и презирал, и боготворил тех, кто входил а неё, представляя себе их снисходительные ухмылки, их вежливый отказ или — чего только ни бывает — согласие, данное не то из прихоти, не то в в качестве шутки. У членов приёмной комиссии были свои причуды. Например, они требовали, чтобы творческие работы предоставлялись в бумажном виде. Когда Томас выходил из печатного центра, то столкнулся с человеком, одетым в облачение терраисткого епископа. Положенный по уставу капюшон он надвинул на глаза так низко, что напоминал злодея из фильмов категории Б. Из рук у служителя культа посыпались сентиментальные брошюрки, содержание которых комично контрастировало с его внешним видом. Вдобавок, Томас сходу увидел в них две нелепейшие грамматические ошибки. Он сказал что-то острое и злое, ожидая проклятий в свой адрес или, в лучшем случая, поджатые губы и презрительное молчание. Однако вместо этого незнакомец звонко и весело рассмеялся. Из под капюшона блеснули лукавые светлые глаза. Томас встретился с ними взглядом. — Зачем вы печатаете это? — неожиданно для себя спросил он, — Ведь это некрасиво. — А что такое красота? В попытках выяснить это, они провели остаток дня. Спустя неделю Томас взял недавно напечатанные листы и методично, по одному, сжёг их на заднем дворе. После пошёл и и точно так же постепенно отправил все файлы с пьесами в корзину. Затем тем же способом удалил их и оттуда. Когда родители узнали, что Томас стал терраистом, то отец в брезгливой растерянности отвёл взгляд, как будто тот признался ему, что болен тяжёлой, стыдной и заразной болезнью. Мать сказала, что он ей больше не сын. Человека, с которым он познакомился в печатном центре, звали Питер Дегсби. Он многому научил Томаса и, как умный человек, сам многому от него научился — или делал вид, что научился. Их споры были долгими, громкими, и во время них у Томаса от напряжения тряслись руки; архиепископ выглядел невозмутимым, но беспокойный блеск в глазах выдавал его — он тоже искал истину, а не стремился выдать мятущемуся ученику на блюдечке некий её суррогат. К своему сану он относился с изрядной долей иронии, и тем не менее в его мистериях было что-то таинственное и величественное — может быть, потому что вскоре после вступления Томаса в ряды Культа он стал посвящать его в скрытые от профанов аспекты учения. Скрыты они были по причинам вполне разумным, и получить к ним доступ было, в сущности, не так сложно: все эти градусы посвящения оказались сущей формальностью — или Дегсби устроил так, чтобы для его ученика это вышло так. Чтобы проникнуть в сущность учения требовалось только нуждаться в чём-то большем, чем глупые листовки и бессмысленные ритуалы — неважно, были ли это деньги Культа и его возможности или поиск истины. Впрочем, Дегсби сразу предостерёг его от презрения к тем, чьи интеллектуальные, духовные и религиозные потребности вместе с культурным уровнем были ниже: несмотря на различия, они с ними являлись частями единого целого, и у каждой части имелась своя функция. А то, что полезно, не может заслуживать презрения. Томас уважал Дегсби и прислушивался к нему, несмотря на то, что всеми силами старался убедить себя в собственной же независимости от всяких авторитетов. Но с одной вещью в нём он примириться не мог: это было стремление архиепископа играть в политику. Томас много раз говорил ему, что оно в конечном счёте погубит его, но Дегсби лишь смеялся и отвечал, что это просто долг верного последователя Наменлоса, ведь заполучить человечество в свои руки — значит обрести ни с чем не сравнимые возможности для того, чтобы подстегнуть его к развитию. Томас рвал на себе волосы, пытаясь понять, как этот умный человек не может уяснить, что не только он стремится влиять на судьбы человечества, но его противники обладают значительным преимуществом. Прежде всего — потому что они от природы режиссёры, а Дегсби, пусть и хитрый, но всё-таки актёр. Разумеется, он проиграл. Видеозаписи где на обколотом наркотой Дегсби скачет рыжеволосая татуированная девица, даже среди далеких от терраизма людей не видел только слепой без глазных протезов. Томас не был дураком, и знал как это делается — что-что, а подсыпанные в нужное время и в нужном месте плоды фармакологической промышленности позволяли творить с человеком удивительные вещи. Он даже сумел получить довольно веские доказательства того, что за организацией компромата стоял Руперт Кессельринг. Это было неважно: руководству Культа Дегсби мешал не меньше, чем феззанским политическим воротилам. Он решительно выступал против идеи, что Райнхард фон Лоэнграмм должен стать объединителем человечества, а среди рядовых членов церкви всё больше набирала популярность мысль, что красивый и молодой полководец Рейха — мессия. Говорят, немалую роль в этом сыграли деньги Рубинского иего талант убеждать кого угодно в чём угодно — даже таких опытных и скользких типов, как архиепископ де Вилье. Томасу было наплевать. Он ненавидел их всех — жадных церковных руководителей, интриганов-епископов, необразованных обывателей с их примитивной верой, напыщенных и болтливых искателей истины, к которым и сам принадлежал. Раньше всё это заслоняла собой фигура Дегсби, но Дегсби больше не было. Томас не знал, где он, жив ли вообще или его ликвидировали, посчитав уже разыгранной картой, которая, оставшись в партии, будет в лучшем случае бесполезной, а в худшем может стать дополнительным фактором проигрыша. Он не винил учителя ни в чём, не испытывал ни неприязни, ни разочарования, ни омерзения. Но каждый день Томас, словно проклятый, включал ту злосчастную знаменитую запись и смотрел — от начала и до конца, внимательно, въедливо. Он вглядывался в неё, словно энтомолог — в редкое насекомое, знал наизусть каждую складку на желтоватых простынях, чуть ли не каждую минуту и секунду, на которой изо рта епископа или его партнёрши вырывался задыхающийся, уродливый стон. Он зажмуривался и видел содрогающееся тело Дегсби, его глаза, в которых остался один белок, скошеный набок рот; надпись «непорочность» на покрытой целлюлитом заднице рыжей шлюхи, её плохо выбритый пах, подпрыгивающие обвисшие груди, вульгарные черты лица — они специально подбирали такую, чтобы люди сказали, что Дегсби не только развратник, но и человек без эстетического вкуса? Они бы ошиблись — на самом деле всё обстояло гораздо хуже. Человек, чьи ум и душу Томас так ценил, был только куском мяса — и больше ничем. Таким же было человечество. Он прибивался то к одной маргинальной секте внутри терраизма, то к другой — и в конце концов оказался среди любителей сайоксина — по крайней мер еони не интересовались политиками, а политики — ими. Сайоксинисты утверждали, будто их любимый препарат создан специально, чтобы достигать просветления, но, впервые вдыхая белый порошок, Томас понимал, что это лишь красивое оправдание собственной наркомании. Когда эффект наступил, он изменил своё мнение. Под сайоксином он видел истину, кристальную, дистиллированную, сияющую. Он держал её в руках, он был богом — и точно так же были богами все, кто окружал его в липкой полутьме сырого и душного притона. Томас скользил полувидящим взглядом по их землистыми искажённым лицам — с закатанными и слезящимися глазами, красными раздражёнными крылями носа, прерывистым смехом, пеной, срывающейся с губ, криками, пррождёнными галлюцинациями. Он любил их — он был един с ними, верил в них. Он легко отпускал их, когда кто-нибудь из них умирал — корчясь на холодном земляном полу, выблёвывая ему на ботинки желчь с кровью. Томас знал: им просто больше не нужно тело. В их предсмертных хрипах ему слышался потусторонний, нечеловеческий смех. Смех свободных. Смех богов. Едва ли он был в силах проследить, когда именно какой-то или каким-то из политических фракций стало выгодно сделать ставку на маргинальную секту наркоманов и сделать так, чтобы терраизм ассоциировался прежде всего с ней. К этому моменту его мозг уже начал разрушаться. Он жил на Терре и был одним из немногих, кто пережил бомбардировку, проведённую адмиралом Валленом, про которого, впрочем, ничего не знал. Когда на землю стали сбрасывать снаряды, Томас принял их за всё тот же бесчеловечный, божественный хохот. Теперь он умирал, и вместе с ним умирал день. Злое солнце сползло за горизонт, жадно и обиженно вытянув из вялой каменистой земли весь свой жар, не оценённый неблагодарным человеком, так что на смену ему пришёл изнуряющий холод, заползающий под кожу словно миллиарды мельчайших насекомых-паразитов, отравляющих кровь своим ядом. Небо осыпало звёздами — когда-то они были богами, и люди поклонялись им, боялись их, может быть, даже любили. Потом они взмыли к ним, и стали богами сами. И как те примитивные, неотёсанные боги из древних мифов, они тратили своё небывалое могущество на мелочные ссоры, суетливые интриги и бессмысленное, самодурское насилие по отношению к тем, кто слабее. Это были не те звёзды, которые обеспечивали своим теплом жизни миллиарды клеток разлагающегося, больного тела под названием «человечество». Свет от них ещё не скоро должен был дойти до Терры. Томас видел мёртвые звёзды, и те смеялись над ним, потому что он искал среди них Феззан. Солнце взошло, но его заслонило собой угольно-чёрное морщинистое лицо с пронзительными до рези белками глаз и неестественно белыми же волосами. Томас принял его за галлюцинацию. Незнакомец взвалил его плечи и понёс куда-то. Он усадил его на землю в тенистом месте, отошёл куда-то и дал попить воды. Томас поднял мутный взгляд и увидел каменный колодец. — Это тот колодец, — сказал чёрный человек, — у которого Иисус Христос беседовал с самарянкой. Или похожий на него. Во всяком случае, он находился где-то в этой местности. — Не… — Томас с трудом разлипил губы, — не находился… Всё повторение… отражения, бесконечные отражения… Копии. Без оригинала. Нет начала. Нет конца. Спираль… не поднимается. Она плоская. — Нет. Конец есть. И начало — тоже. Томас впал в забытье и к вечеру умер. Чёрный человек с трудом выкопал в жёсткой земле яму и похоронил его. Напился воды из колодца. Сел на его каменный край. В руках у него была палка. Он чертил ей на песке угловатых рыб. Взошли звёзды. Появился тощий, испуганный кусочек луны. Она была первым объектом, на котором провели эксперимент по терраформингу, но теперь там, разумеется, никто не жил. Чёрный человек подумал, что, скорее всего, первые лунные поселенцы чувствовали себя теми, на ком история должна закончиться, её венцом. Вряд ли они могли представить, что человечество спустя каких-то пару столетий заселит всю галактику. И, наверно, им было очень одиноко, как забытому языческому богу в беспомощных голубых небесах. Чёрный человек улыбнулся. Он знал истину, и она была одна. Он был один, но ему не было одиноко, потому что истина была у него. Истина была одна, но истине не было одиноко, потому что у неё был чёрный человек. Он ждал, как ждали сотни, тысячи, миллионы и миллиарды людей до него. Ничто не менялось под солнцем. Ветер отделял крохотные колючие частицы от общей массы песка. Они собирались в мутные стаи-облака и лениво переползали с места на место. Горы грузно расселись по краю горизонта. В межзвёздной черноте людские песчинки собирались вместе и космический ветер перебрасывал их с места на место. Иногда он отрывал их друг от друга, и они растворялись в безмолвном мраке космоса. Чёрный человек отложил палку и посмотрел в колодец. Луна отразилась в воде, и колодец игриво подмигнул ему и небу над ним. Чёрный человек отвернулся и задрал голову. Он прищурился, и его блестящие глаза с яркими белками потерялись в сухих морщинах. Они были похожи на русла рек, в которых когда-то текла вода. Звёзды мерцали. Звёзды молчали. Песок заметал угловатых рыб.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.