***
Заказ был готов даже чуть раньше оговоренного, и Роуз получила не только почасовую оплату, но и немного сверху — Бадди никогда не был скупердяем, а девочка попалась прехорошенькая, — и еще приглашение позировать для двух следующих работ. Роуз согласилась, с интересом вникая в детали, постигая специфический язык этого цеха ремесленников, продающих порой бесценные таланты по строго установленным расценкам. — Ты пишешь не форму и не цвет, душа моя, — разглагольствовал Бадди, чертыхаясь и проливая на себя растворитель, — вовсе нет! Ты пишешь воздух, пространство и время, застывшие, как бабочка под стеклом. Тяжелый ренессансный наряд, выполненный из настоящего бархата, давил на плечи, и Бадди постоянно поправлял складки. Он велел поставить полдюжины свечей — по его словам, только так надлежит писать момент венецианских празднеств, когда южная ночь, полная луной, воплощается в красоте модели. Шнуровка на корсаже была распущена и, подобно рискованной моде начала шестнадцатого века, грудь Роуз была видна почти полностью — нежные соски соблазнительно алели в пене кружев. Однако художник был совершенно равнодушен к этим деталям бытия — его, как и медика, волновало в обнаженной натуре совсем иное. Бадди заботился о яркости красок и точности линии. И душе. — Детка, наши прадеды, прошедшие темные века и раскинувшие над нами небеса Возрождения, передали нам великую мудрость — что нигде, нигде иначе, чем в бренном человеческом теле не найти его души. И тело — великолепный храм. О, анатомия… Какое низменное понятие. Однако же она сообщила нам мудрость и открытость к природе человека, таким, каким видел его великий Леонардо… Когда я пишу тебя обнаженной, последнее, о чем я могу думать, — о том, что хотел бы поразвлечься с тобой. Хотел бы, не скрою. Но не раньше, чем ты натянешь чулки на свои божественные ноги, а мне к этому моменту уже некогда, душа моя, моя роза… Роуз искренне смеялась — и спешила домой. В пустоте маленькой комнаты было слишком много места для воспоминаний. Для черной тоски. Для боли — в том месте, где когда-то было сердце.***
— Научите меня. Голос Роуз был тверд, в нем угадывалась та же решимость, с которой она не один раз вступала в перепалки или отстаивала свое мнение. Бадди даже испугался, чему эдакому он должен был научить свою модель. — Это чему же? — с подозрением в голосе поинтересовался он. Она обвела его незаконченную работу жестом. — Этому. Бадди вытер рот рукой, стирая остатки вина с губ. Непростая штучка ему досталась, прости господи. Но смеяться над наивностью просьбы не стал. Третий месяц их сотрудничества подходил к концу. Лето приближалось, и Бадди собирался на натурные зарисовки — ближе к Великим Озерам, в поисках нетронутой природы и ярких пейзажей. Быть может, предложение не такое уж несвоевременное — в пленэрных поездках не обойтись без помощника, если это будет хорошенькая девица — тем лучше, семейные пары владельцы маленьких отелей размещали гораздо охотнее, чем залетных художников, как правило, склонных к выпивке и скоропалительным отъездам без оплаты. — Хорошо. Но я предупреждаю, мисс, — просто не будет. Да и девчонка попалась отчаянная — и не сказать, чтобы совсем без мозгов в голове. Это, пожалуй, раззадоривало его больше, чем всякая мишура вроде расшнурованных платьев или обнаженных ног. И, кажется, в самом деле разбиралась в живописи. А уж это что-то да значило. Роуз не боялась. Она больше всего на свете желала вырваться на волю, на воздух из пропитанной тоской и одиночеством каморки Билли, отвязаться от воспоминаний, терзавших ее еженощно. Когда Роуз начала ловить себя на мысли, что это именно она могла быть виновата в гибели Джека, то поняла, что опасно близка к безумию. Дольше так продолжаться не могло, и Роуз впервые без страха собрала пожитки в потрепанный саквояж и отправилась к новой жизни. Не по воле волн или прихотей других, а куда сама хотела.***
Она вглядывается в туманную даль. Иллюминаторы надежно задраены — волны и ветер мгновенно бы выстудили и без того прохладную каюту. Роуз не любила Бадди ни мгновения своей жизни, но страстно влюбилась в краску. В холсты. В непередаваемую смесь запахов грунта, масла, в несводимые пятна на руках. Она писала много и алчно, взахлеб, особенно полюбились пейзажи — на закатах, с одинокими огнями или манящей водной гладью. Ее названный учитель редко хвалил ее, громко и обреченно хмыкал, щурился, исправлял ошибки и твердил, что — в очередной раз, — никуда не годится. — Душа моя, тебе следует учиться не у меня. Я не могу тебе дать того, что тебе нужно. Этой зимой рановато, а вот следующей… Он хотел, чтобы она серьезно занялась живописью — самоучкам не было места в их цеху. Притворно вздыхая, Роуз понимала, что он был прав, весьма и весьма прав. И занималась другими делами и обязанностями — нанимала извозчиков для перевозки картин, подыскивала помещения для организации выставок, заказывала афиши и входные билеты, спорила с подрядчиками, торговалась и заводила знакомства. И все равно знала, что потеряет его. Так и случилось — в круговерти городов и клубке дорог. За летним пленэром пришел большой заказ на роспись плафона в новом судейском здании какого-то городишки неподалеку от Цинциннати. Роуз отправилась следом за Бадди, но уже знала, что ей пора оставить его и вернуться к побережью. Несколько недель прошли в томительном и скучном ожидании развязки. Однажды, по возвращении из небольшой поездки по окрестностям — в поисках нового места под этюды, — Роуз обнаружила опустевшую студию. Ее собственные кисти и немного красок все еще были на своих местах. На шатком столике, где обычно Бадди разводил краску, лежала записка, написанная крупным, размашистым и крайне неважным почерком, запечатлевшая адрес, куда Роуз надлежало обратиться, буде она решится посвятить себя живописи уже серьезно. Ни строчки прощания, ни слова о том, куда Бадди направится после… Ну что ж. Роуз огляделась. Ей досталось две дюжины неплохо сработанных портретов, пейзажи и мелкие зарисовки, которые, при должном оформлении, тоже можно было выставлять. Жизнь вновь становилась занятной. На сердце было легко.