Prologus.
20 сентября 2022 г., 21:00
Пестрые горизонты сменились беспощадным холодом. Вечная зима. Мертвая зима. Только тусклое солнце освещало снег, лёд, что тут вместо земли.
Я тогда, непривычно студёным июльским днём, выдавила из себя улыбку. Прошептала глухое «красиво», в глаза Альбедо не глядя, но по-прежнему держа за руку. Он знал. Знал, что прохлада мною излюблена до тех пор, пока я ведаю куда идти, чтобы согреться. А тут все такое незнакомое, серо-белое, чуждое. Руки краснели от рассыпчатого снега, немели вскоре.
Но я продолжала растягивать губы в притворной улыбке.
«Жалею».
Стук в дверь выдаётся чересчур громким, я вздрагиваю. Поворачиваю голову — шея моя весело хрустит. «Войдите» выходит сиплым, невнятным.
А от Сахарозы пахнет свободой. Ветром. Выпечкой свежей да сладким вином. Но вместо хлеба на тарелке, что в ее руках, стынет каша из перловой крупы, квашенные овощи, — свежих-то тут не водится, — свинина и соус. Вместо вина — кубок с водой. Мне бы скривиться, сказать, что есть такое не намерена, что от запаха одного воротит. Но правда лишь Сахарозу разочарует, а объяснение всегда одно: Альбедо считает, что здесь содержится такой набор витамин, который необходим для восстановления.
Я в еде привередлива. Эксперименты постоянные выматывают — уж и тело шрамами покрыто, где-то изгибы неестественные, цвет измененный. Сахароза бросает на меня взгляд быстрый, виноватый, не говорит ни слова и ставит кушанье на стол.
И я ем. Набиваю живот, чтобы через пятнадцать минут выблевать. Все кажется таким зловонным, неприятным, вязким.
«Продукты перевожу» — вздыхаю удручённо, мою руки особенно тщательно. Как выхожу с туалета, тарелок не замечаю. «Сахароза, видно, приходила. Догадывается, но не докладывает» — в груди медленными, тяжёлыми толчками ощущается благодарность.
Ближе к вечеру приходит Альбедо. Не стучится. Закат освещает комнату неярким светом, а классическая музыка разливается подобно моему мягкому удовлетворению. Знает же он, как меня порадовать.
Весь такой нарядный: во фраке, с эдельвейсом в левом кармане и распущенными волосами. На танец приглашает. И мы кружимся-кружимся-кружимся, до того, что мне становится весело, смеюсь звонко да глаза раскрываю широко-широко, все плывет, размывается. Бледнеет.
Сознание теряю. Альбедо не даёт упасть, придерживает, смотрит приторно-обеспокоенно.
Как прихожу в себя, тело все ноет. На сердце щемит. «Сколько он ещё танцевал с моим безвольным телом?» — даже не злюсь, не оставляю полумесяцы ногтей на внутренней стороне ладоней, как то раньше. Не вздыхаю. Только смотрю перед собой расфокусированным, пустым взглядом, и не вижу ничего. Не желаю видеть.
— С пробуждением, dulcis, — отчеканивает Альбедо, и взглядом не удостоив. Всматривается в свои пробирки, в мое отражение на их стекле, довольно прикрывает веки. — Как ощущения? Сдается мне, что ты недоедаешь — оттого и упадок сил.
«Stercus accidit» — совсем тихо.
Кажется он чересчур разговорчивым сегодня, радостным. Поглядывает на меня хитро, прищуриваясь, волосы по-прежнему распущены, — обычно такой халатности себе не позволяет, — в них виднеется цветок. Эдельвейс. Помятый, слегка увядший, выглядит скорее чудны́м, нежели красивым.
— Никаких непривычных ощущений не замечаю. Ем все, что Вы даёте, — шепчу медленно, скупо на эмоции. Неосознанно разглядываю синеватый плиточный пол.
— Bene, теперь я лично кормить тебя буду, — хихикает, на миг отвлекаясь. Поворачивается ко мне, складывает руки на груди. И что-то в лице его меняется, резко, эмоция эта несвойственна и непонятна мне — только и могу, что безвольно ресницами хлопать. — Отчего ты так дрожишь, dulcis? — аж сам вздрагивает. Делает шаг вперёд, ещё один, с осторожностью. — Отчего я вижу страх в твоих глазах? — голос остаётся столь же ровным. Но мне слышится, будто он вот-вот надорвётся: отчаянным хрипом да удивлённой мольбою.
Я вжимаюсь в кровать рефлекторно, напрягаюсь всем телом — оно ноет нещадно, слышу мокрый хруст и ощущаю липко-кислый привкус на языке.
— Что изменилось? — склоняет голову вбок, его ладонь поверх моей. Тепла не чувствую, лишь вселенский холод.
Молчу. Слышу, как трепещет его сердце, быстро-быстро и неровно, точно для чрезмерной нагрузки не предназначенное. Как двигаются его глаза, скользко блестят на свету — голубые такие, стеклянные, словно и неживые вовсе. Как уста едва краснеют, мерцают от тонкого слоя слюны.
Когда время завтрака наступает, приходит с двумя тарелками в руках. Утверждает, что пища для функционирования ему нужна не шибко, но компанию составит.
— Bene comede, — переходит на каэнри’ахский, всегда-то я не понимаю, о чём идёт речь. Особенно меня страшит, когда не часть предложения это, но реплика всецело — догадываюсь, впрочем, что желает мне приятного аппетита. Бездумно повторяю:
— Bene comede.
Ощущаю на себе взор чужой, внимательный, прожигающий насквозь. Брови его чуть хмурятся, когда замечает, с какой неохотой я ем. Губы сжимаются в тонкую полоску.
— Тебе не по вкусу свинина, dulcis? — наклоняется так, чтобы ко мне ближе, чтобы дыхание к дыханию, чтобы секрет — один на двоих. И поддаться хочется, до тремора, до смерти, довериться этому искренне-чуткому Альбедо. Но страшно. Пульс быстрый, кровь разливается по венам с оглушающим стуком, обжигающим теплом человеческой крови. «Не то, что у него» — замечание кажется мне колким, но забавным. Бесстрастие сохраняю с усилием.
— Предпочитаю утку, — пожимаю плечами. Отстраниться пытаюсь, придвигаю тарелку к краю стола и сгибаюсь неудобно. Только бы подальше. От заботы, от экспериментов, от кожи его, неестественно-фарфоровой, белой, как мел.
— Насколько мне известно, в реке близ Мондштадта они водятся, — задумывается на несколько секунд. — Достану. Обязательно достану. Рассчитаю для тебя, dulcis, новые пропорции, только не ешь противное, — спешно перекидывает мясо себе, со всей точно-безупречностью движений. Но кажется мне, что у Альбедо дрожат руки.
Сглатываю слюну. «Спасибо» получается глухим, неразборчивым.
— Gratias. На языке Каэнри’аха это — способ выразить благодарность.
— Grath-ias? — неуверенно повторяю, тут же мотаю головой. — Нет. Gratias, — Альбедо наслаждённо кивает. Ощущаю, как ему приятно, как сладко слышать свой родной язык из моих уст, как прельщает его мысль о том, что поделиться тайною может. «Не слышала ни разу, чтобы он в разговоре с кем-либо хоть слово каэнри’ахское проронил. А меня учить начинает».
Не замечаю даже, как съедаю все целиком и полностью. Чудо — не тошнит.
Альбедо остается: мол, решил отдохнуть немного, провести со мною время. Я недоуменная, крайне недоуменная, но рядом с тем — любопытна. Позволяю ему и задержаться здесь, в моей комнатушке, и лечь рядом, чтобы фарфоровая кожа к болезненно-бледной, и поцеловать в щеку. Он спрашивает меня о всяком разном, то ли пустяковом, то ли исключительно важном — не разобрать. Помню только, что говорю-говорю-говорю без умолку, для меня это небывалое состояние: рассказать хочется обо всем, окунуть в собственные воспоминания.
Разливает вино. «Romanée-Conti Grand Cru», легендарное произведение винокурни «Рассвет». Вкус его мягкий, с кислинкой, но не горький никак; цена наверняка заоблачная. Щеки розовеют от легкого опьянения, я становлюсь еще разговорчивее, Альбедо — еще податливее.
Танцуем вальс под произведения Чайковского, — известнейшего композитора Снежной, — фонограф, кажется, громкость сию едва выдерживает. Весь Драконий Хребет оттого с нами танцует. Пируэтами рассекают воздух снежинки, редкие стебельки мяты покачиваются вслед порывам ветра. Только Сахароза наверняка соблазну не поддается. Я знаю, танцы она терпеть не может — пускай в движениях не столь неуклюжа, учится стремительно.
Впрочем, знать-то не знаю — тут лишь мы вдвоем да серые стены.
— На брудершафт, — вино, красное, как свежайшая кровь, вновь наполняет бокалы. Наши руки сцепляются строго по закону этого самого «брудершафта», лица оказываются необычайно близко. Альбедо мне в глаза все смотрит, смотрит, смотрит, налюбоваться не сумеет. Пьет торопливо, жадно, в пару глотков выпивает. Я повторить желаю, только напиток терпкий, нежданно-терпкий, дыхание мое становится рваным. Осушаю бокал упрямо, тщательно — до последней капли.
Молчу, ожидая следующих его действий. А у него, сдается, язык от алкоголя развязывается. И бесстрастие это постоянное спадает, ровность интонации обращается манерой волнистой да причудливой.
— Теперь прошу-у ко мне на «ты», dulcis.
— Как скажет-ш, — не опираюсь, недоумение силюсь демонстрировать не столь явно. — Ответь мне только, отчего такой близкий сегодня? Такой радушный. Обыкновенно ты совсем не смотришь на меня, весь на экспериментах сконцентрированный, — говорю торопливо, в порыве раздражения.
— Осознал, что не ну-ужна мне более Рэйн, — честно признается. Слова из уст Альбедо звучат свободно, легко, будто бы ничего не стоят. Хотя, может, в этом и изюминка манеры его откровений. — Она — прелестное воспомина-ание, опыт, наставница моя. Но это скорее погоня за тенью. За призраком. Не хочу я тревожить ее вечный сон ровно так же, как воспринимать тебя другим челове-еком, — глаза в глаза. Его такие кристально-чистые, подозрительно трезвые, смотрящие куда-то вдаль — в глубину терзающегося сердца. И мои-
«Не помню, как выглядят».
Это была осень: ранняя, робкая, листья только-только начинали желтеть. Сказочная пора. И чувство сказочное меня переполняло. Неизвестное, отрадное, вместо фантомных миров.
Мне удалось встретиться с Альбедо. Он даже упомянул, что тексты мои исследовательские читал, оставили они после себя хорошее впечатление. Не хвалил меня никоим образом, но орудовал словами так умело, что лицо мое, хочешь не хочешь, а краснело. Осчастливила его осведомленность, предложение стать ученицей — обескуражило до невозможности дышать.
Я и внимания не обратила на его изначальное удивление, на тихое «Рэйндоттир», что сорвалось с бескровных губ. На взгляд, полный отчаянья-надежды, на одинокую слезу, что мимолетно блеснула в уголке глаз.
Не возражала я, как вместо настоящего моего имени он использовал такое чуждое, неправильное «Рэйн»: когда просил подать пробирку с солевым раствором, когда душил в объятиях в тщетном стремлении согреть, когда целовал мои стопы, костяшки, губы.
Из горла вырывается всхлип, негромкий и сдавленный, плач захлёстывает всей палитрой накопившейся горечи. Прижимаюсь к нему ближе, еще ближе, но меня по-прежнему согревает лишь жар собственного тела. Плечи вздрагивают, грудь сжимается-разжимается, насильный вдох-выдох. Альбедо гладит по волосам, улыбается еле-еле — успокаивает.
— Честно? — получается почти невнятным.
Его метод — беспрекословная рациональность. Вспоминает тот каждый раз, когда делал так, как понравилось бы Рэйн, его драгоценной Рэйн. Как считывал мои испуг, недовольство, огорчение, — даже слишком свободно, — но игнорировал, играл роль несведуще-невнимательного ученого. Память Альбедо, кажется, абсолютна, детали такие, которые я бы не заметила вовсе: открываю рот в немом изумлении. Извиняется за каждый раз.
«Взаправду, всецело каждый»
Слезы льются беспрерывным потоком — еще немного, и капли образуют красное море. Точно из мифов про народы околосумерские: «стоило беглецам оказаться на другом берегу, и волны сомкнулись — кровь их преследователей окрасила воду».
Кровавые-кровавые слезы.
Вместе с досадой приходит и радость. «Признание, ничто иное, как признание» — Альбедо со мной, совсем рядом, потому и не сумею всецело быть подавленной. Щеку умещаю на его шее, чтобы засыпать под ритм чужого сердцебиения, ногу свою закидываю поверх его — неосознанно удерживаю, сковываю движения. Глаза мои жгут нещадно, от боли шиплю да жмурюсь. Альбедо рвется подняться, промыть, закапать и успокоительное мне дать, но под моим навязчивым сопротивлением продолжает лежать солдатиком.
— Только пообещай, что мы всегда будем спать вместе, — бормочу в полудреме, в сонливом бреду. Ответа не слышу. Может, не помню.
Следующим утром я просыпаюсь ранее должного, Альбедо нет — ни намека на холод его кожи. Заглядываю в календарь: пятое сентября. «Осень» — по-своему сказочная в нудных четырех стенах.
Но что-то изменилось. Также, как два года назад я воспылала вселенской любовью-восхищением к непревзойденному алхимику, — нежданно и суетливо, — так и сегодня приходит понимание: ни-че-го во мне не осталось. Все слезы ушли вчера, «к сожалению, не хватило на море», все эмоции исчезли вслед за разочарованием. И мое собственное тело кажется студеным, конечности — вовсе ледяные.
До последнего сомневаюсь. Но руки двигаются сами, судорожно собирая в сумку все, что попадается на глаза: это и одежда, и растворы рецепты всякие — «corporis vires (cerebri)», «nubibus»; ноги двигаются сами вдоль бесконечных коридоров. Вдыхаю мерзлый воздух-
С в о б о д а.
И крио глаз бога, из ниоткуда возникший в моих руках.