На конец декабря десятого класса я осознаю, что что-то меняется.
Все шестнадцать лет жизни до этого проходили умеренную стадию углубления воронки ненависти ко всему. Она росла так же, как росла я, становилась осознаннее, вдумчивее. Когда ты ненавидишь и знаешь, за что, с какого момента и как сильно. Можешь измерить с точностью до миллиметра. Это легко и приятно. Это очень просто.
Но привычная идиллия даёт трещину примерно с того момента, как я начинаю замечать, что вижу Алису чаще нужного в компании оборванца. Не знаю, как это получается, но Лузгина вместо привычного распыления своей энергии на всех знакомых и незнакомых парней начинает переключаться. Просто с какого-то момента чаще становится виден её профиль, отвлекшийся на кого-то (известно, на кого) в глубине коридора. Чаще появляется выражение ревнивого раздражения на лице вечно таскающегося за ней Коробова. Чаще фигурирует Паша в наших с ней разговорах. И это имя губах Алисы извечно сопровождается улыбкой — уже не хищной. Скорее липучей, как мед, в которую врезаешься, словно муха, шевелишь крылышками, пытаясь вырваться, но тонешь. И я начинаю тонуть тоже. Захлёбываться во всём этом дерьме.
В общем-то, мне абсолютно наплевать, что у них происходит, почему меняется моя подруга и какие намерения имеет Паша, у которого всегда сложное выражение, когда Лузгина в очередной раз подходит. У меня куча своих дел и забот, к которым ничего из этого не имеет отношения. У меня есть мать, дед, учёба, музыкалка, олимпиады, работа в антикварном. Этого хватает с головой.
Но с большей частотой отброс начинает появляться и в моей жизни. Гораздо большей, чем хотелось бы мне (и Алисе).
И становится совсем не смешно, когда я понимаю, что ни один школьный обед не проходит без того, чтобы за наш стол ни уселся Паша, расслабленно хлопнув меня по плечу или предложив какую-то еду с полок буфета, от которой я всегда отказываюсь. Когда ни одна неделя не проходит без того, чтобы в моей руке ни оказался очередной конверт с платой за какую-нибудь работу. Когда ни один выходной не проходит без его сообщения, вся стабильность рассыпается в руках, как карточный домик. И ненависть выплёскивается в тех количествах и концентрациях, которые я не могу объяснить или осознать. Она просто оседает на сердце и тянет его вниз, как тянут ко дну привязанные к ноге кандалы. Из этого тайфуна не удается выбраться.
Алиса начинает раздражать меня в исключительной степени. Всей собою, без определенных на то причин, но каждая нервная клетка во мне отзывается на её появление. Наступает такой период, о потенциальном существовании которого я не могла допустить и мысли — моя лучшая подруга всё сильнее отдаляется от меня, а я начинаю неосознанно отдаляться от неё. И, как это ни смешно и ни абсурдно, но единственным связующим звеном между нами становится Паша, появление которого и стало началом этого раздора.
Всеми силами я стараюсь отвлекать себя от мыслей о том, как крушится мир, непреступной крепостью стоявший так много лет. Пытаюсь отстраивать обвалы этой крепости заново, маскируя трещины в её стенах. Но окончательное понимание степени обрушений приходит ко мне в самый короткий день в году, двадцать первого декабря, когда после очередного занятия по литературе в составленных Лопуховой группах Влад Коробов говорит: «Пока, Цветаева». Бросает мне в лицо сфокусированную уверенную улыбку. Настолько персональную, настолько намеренную, что я не могу ничего сказать, даже когда он уходит. В тот день Алиса умудряется проесть мои мозги сильнее обычного и даже не подавиться. В тот день Влад узнает о моём существовании. И крепость сравнивает в землёй удар ядерной боеголовки. Потому что я осознаю: вот теперь наступил полный пиздец
.
Холодный поток воздуха продувает куртку насквозь, хотя зима в нашем крае мягкая и малоснежная, из-за приближенности моря всегда дуют пронизывающие ветры. Почему-то это мало смущает Пашу, выходящего из дверей кафе напротив в растёгнутой мастерке, будто на дворе октябрь. На его лице поджившие раны недавних драк, растрёпанные на лбу волосы, но прежде всего — ленивая полуулыбка, встречающая мою фигуру.
Его не странно видеть в Старом городе, думаю, тут можно встретить абсолютно любого человека, потому что это совсем рядом с центром. Но почему-то сердце бухает вниз от вида знакомого лица.
—Ты в школе вообще бываешь? —в руках негромко звенят ключи, запирающие двери атикварного. Парень дожидается у первой ступеньки, когда я спущусь, чтобы неспешно пойти рядом вдоль по темнеющей улице. Потихоньку закрываются все прилавки и магазины. Я мельком заглядываю в окна цветочного: в нём горит яркий, почти белый свет, и из-за витринных букетов, пышущих пестротой, виднеется женское лицо за прилкавком. Это давно мне знакомая управляющая магазином, прошлым летом она пристроила к себе одну мою знакомую из музыкальной школы.
—И нахера мне там бывать?
В его руках щёлкает зажигалка. Парень обходит меня по правую сторону, так, чтобы ветер уносил запах табака в противополжную сторону. Потому что знает, что дома меня убьют, если учуют запах сигарет. А там — можно быть уверенным — учуют, даже несмотря на то, что вся наша квартира (или целый дом) и без того пропитана этим запахом.
—Действительно, всё уже давно потеряно, —едко отзываюсь я, искоса разглядывая острый профиль. Не видела его, наверное, полнедели, а новых кровоподтёков — хоть отбавляй. Лицо разноцветое, похлеще городской новогодней елки. Сигарета шатается между разбитых губ, нижняя из которых чуть припухшая рядом с раной. Даже идет он слегка заваливаясь на меня из-за храмоты.
Идиот.
—Что с твоей ногой?
—Не знаю. Может, растяжение. Может, перелом.
—А в травмпункт ты не пробовал сходить?
—Я не хожу по сраным больницам, —грубо откашливается, мрачнея в лице. Честно говоря, по частоте получения им травм нетрудно догадаться.
—Ты поэтому до гимназии никак дойти не можешь?
—Типа того.
Под подошвами хлюпает каменная плитка, она мокрая от недавних осадков, больше походивших на дождь, нежели на снег. Дай-то бог, чтобы Новый Год в этот раз выглядел хоть немнго похожим на зимний праздник.
—Сходи хоть пару раз перед каникулами, ладно? Я уже устала слушать нытье Алисы, ей надо с тобой встретиться и что-то обсудить. Она настолько перегружает меня разговорами, что я уже даже перестала понимать, что именно.
—Могла бы просто сказать правду, что скучаешь, —ехидно щурится, и почему-то руки чешутся оставить на его щеке ещё один синяк.
Я не в первый раз замечаю, как он осознанно обходит упоминание Алисы в наших разговорах, и это напрягает. Потому что я до сих пор не могу понять, зачем он общается с ней и, что самое главное, со мной. Поначалу казалось закономерным исходом, если бы это был способ подобраться к Лузгиной через подругу — очевидный и заурядный вариант. Правда подруга Лузгиной была таким себе проводником, учитывая темперамент и непомерную гордость, поэтому редкий парень, претендующий на внимание Алисы, заходил с этой стороны.
Однако эта догадка дала осечку, когда при явном внимании Лузгиной ответного она всё никак не могла дождаться. Это стало видимым слишком быстро. И с тех пор ни я, ни подруга никак не могли разгадать эту загадку под названием «Паша».
—Соскучишься с вами.
Парень чему-то улыбается, порывисто взъерошивая мои волосы на макушке, а в ответ на мой отборный мат смеётся хрипло, почти простуженно, и отворачивается, глядя перед собой. С какого-то момента мы со Шкурником становимся близки (возможно, с того, когда я узнаю его фамилию и долго не могу просмеяться, а спустя время понимаю — она ему совсем не подходит, и становится уже не так смешно). Тогда снова наступает момент-пиздец. Когда невозможно не утопить лицо в ладонях и не сказать самой себе: «Боже, что ты творишь со своей жизнью?», — хотя на самом деле не творишь ровным счетом ничего. С какого-то момента меня начинают пуще прежнего утомлять диалоги с Алисой, начинает покалывать в горле всякий раз, что она недвусмысленно и открыто предъявляет настойчивую претензию на Пашу. С какого-то момента я начинаю видеть, что расстановка сил в этой дружбе «втроём» распределена неравномерно, причём не в пользу Лузгиной. И перестаю понимать, зачем вообще общается с ней клавший на это настойчивое внимание Шкурник.
С какого-то момента жизнь в принципе начинает измеряться этими переломными моментами.
А мне абсолютно не нравится слом моей собственной системы мира.
—Давно ты в антикварном работаешь? С тринадцати лет, да?
Вздрагиваю от чужого голоса, когда парень делает затяжку. Честно говоря, не думала, что он помнит. Шкурник вообще запоминает на удивление много.
—Да. Приходится помогать, это ведь магазин моего дедушки. Хотя дело не очень-то прибыльное.
—Странно, что он ещё...
Пользуюсь заминкой, вставляя ядовитое:
—Не в доме престарелых?
—...не на пенсии, —карие глаза смеряют меня несколько неодобрительным, но в то же время шутливым взглядом.
Как-то так происходит, что Паша становится знаком даже с моим дедушкой, когда однажды заходит в антикварный, откуда-то узнав, что я работаю там. И дедушке он непременно нравится с первой секунды, с первой располагающей улыбки разбитых губ, с первого крепкого рукопожатия. И Шкурника не отталкивает даже шизофрения на пару с деменцией в моём родственнике. Он только смотрит сначала изучающе, затем (всего мгновение) напряжённо, и сухой остаток времени — понимающе. Будто сам полжизни корячится над обхаживанием душевнобольных стариков.
—В моей семье все работают, —произношу зачительно, сверяясь с невнятной реакцией.
Наверняка в его семье кто-то может себе позволить не ходить на работу. Хотя бы он сам — точно да. Или, например, его мама. Я никогда не видела никого из членов семьи Шкурника, но и без этого могу примерно представить их портрет: благополучный, опрятный. Возможно, такой же многогранный, как Паша. Не сочетающийся сам с собой. Даже глядя на вечно избитого Шкурника понимаешь, что это он тащит не из семьи — такие раны получают на улицах в потасовках. В них нет ничего личного, просто рана, чтобы быть раной. Видимо, Паше в кайф махать кулаками и получать по морде — здорово, что он нашёл себе увлечение.
Порой и мне хочется со всей силы кому-нибудь втащить.
—Школа, музыкалка, работа. Как ты вообще всё успеваешь?
—Нужно просто попытаться иногда что-то делать. Попробуй, очень полезный опыт.
—По-моему, у нас просто разное количество часов в сутках. Чем ты ещё занимаешься?
—Что за допрос? —редкие жёлтые фонари отражаются в его глазах лукавством и вниманием. Паша часто смотрит на меня так, будто одним взглядом пытается выпытать что-то, какие-то сведения, истории. Может, ему просто сложно мириться с моей немногословностью — ситуация, в которой я являюсь слушателем, всегда была гораздо привычнее той, где я что-то рассказываю. В этом плане в нашем с Лузгиной взаимодействии всегда была полная идиллия.
До сих пор не понимаю, как завязалось наша со Шкурником «дружба» и на чём она держится, ведь со мной вряд ли особо интересно.
—Просто задумываюсь над этим. Ты много всего знаешь и умеешь. Метишь на большое будущее?
Я замолкаю, потерянно вглядываясь в плитку под ногами. Большое будущее звучит слишком обширно, но привлекательно, что бы оно ни значало. Интересно, какое будущее можно считать действительно Большим. Может, мы с Пашей представляем под ним разные вещи. Сомневаюсь, что мне светит огромный коттедж с тремя припаркованными перед ним майбахами и личной прислугой, небольшая фирма и зарплата с непомерным количеством рублей в сумме. Хотя звучит это и неплохо, но чересчур по-пижонски и маловероятно. Больше в стиле Алисы или даже Шкурника, но никак не в моём. Честно говоря, я вообще слабо представляю, каким будет моё будущее. Но могу поручиться — уж точно не таким. Боюсь даже, из этого города подобное будущее не может ждать никого.
—Выживу — уже неплохо, —парень морщится, будто перед его носом поводили банкой с нашатырём.
—Люди с такими целями столько не впахивают, Аль.
—Всё, что от меня зависит — это моё образование. Если я не приложу усилия хотя бы здесь, то где я вообще окажусь?
—Ну не знаю, —зевает он. —Я вот уверен, что не пропаду, даже если не стану пытаться переплюнуть лоуреатов Нобелевской премии во всех направлениях, —когда Шкурник улыбается, его щёки разрезают две острые ямочки — Алиса постоянно тает от этой простодушной пацанской улыбки. Наверное, от неё и вправду несложно растаять. На удивление оказывается, что у этого вечно оборванного и грубого парня, который выглядит как последняя шпана, даже нет врагов. Их просто не существует. Есть только те, кто его опасается, и те, с кем он на короткой ноге (и на кулаке). Его никто не ненавидит. И для меня, которую всю жизнь принимают за высокомерную эгоистку и недолюбливают, Паша Шкурник — удивительное явление. Потому нет никаких сомнений, что ему не составит труда одним своим жестом покорить не только Алису, но и весь мир. Стоит только ему самому захотеть сменить маску извечно хамоватого отброса на обычного «своего» парня.
—Мы с тобой в разных ситуациях.
Паша вопросительно выгибает брови, однако у меня не находится слов и мыслей, чтобы это объяснить или доказать. Просто мы с ним очень разные. Я даже представить не могу на своём лице вот такую располагающую ко всему миру улыбку. Умею ли я вообще улыбаться так, по-человечески?
—Знаешь, я шесть лет занималась фехтованием только потому, что у моей мамы был знакомый, готовый бесплатно отдать нам экипировку. Я никогда даже не хотела этим заниматься. И тем не менее смогла отходить шесть лет, поскольку боялась упустить шанс на что-то. И бросила его, лишь когда у нас...
Перестало хватать денег на тренировки. Заставить себя договорить это я не смогла. Если подумать, на что у нас вообще хватало денег в последние годы?
—Поэтому... не думай, что мне нечем заняться, и из-за этого я работаю или учусь. Я просто не в том положении, чтобы отказываться от того, что могу получить.
Когда мы приближаемся к станции, она освещена всего одним фонарём: второй перегорел ещё недели две назад. Редкие люди шмыгают под входную арку, прикрываясь от ветра и спеша домой. К кассе Паша меня не подпускает и оплачивает два билета — мелочь, но экономящая тридцать шесть моих рублей. Становится противно от собственной невольно дрогнувшей улыбки, появившейся от тепла оставшихся в кармане денег. Только такая бедная дура, как я, может радоваться семи монетам, которых хватит только на проезд или на батон хлеба. Насколько жалкой я выгляжу. Думаю, даже ещё более беспомощной и мелочной, чем когда принимаю купюры за школьные работы. А ведь это только верхушка айсберга.
—Приду в школу перед Новым Годом, —неожиданно говорит Шкурник, выплёвывая сигарету на входе в вагон. За грязными окнами и без того тёмная улица перестаёт быть видной вовсе. Мы садимся на пружинчатые сидушки, с другого конца которых на меня обращает мутный взор какой-то мужчина. Судя по всему пьяный. Паша как бы невзначай отгораживает меня плечом.
—Это такой подарок для нас, смертных?
—Заметь, не я это сказал, —усмехается он, вновь взъерошивая мои волосы. Вяло отбиваюсь, ворча: «Отвали, прекрати так делать», — и вдруг встречаюсь глазами с девушкой, сидящей напротив. Она тут же отворачивается, но неустанно продолжает коситься украдкой. Выглядит на старшие классы. Возможно, из нашей школы — не то чтобы я могла узнать кого-то оттуда в лицо. Однаком иным образом я не могу объяснить, откуда столько внимания со всех углов в нашу сторону. Не слишком-то занимательно.
Отворачиваюсь обратно, к Паше, разглядывающему меня сверху вниз. Хмурюсь:
—Чего?
—Сегодня что-то произошло?
Я немного подвисаю.
—Каждый день что-то да происходит, умник.
—Но именно сегодня ты выглядишь обеспокоенной, умница
.
Неудивительно, когда целый вечер в голове крутится одна простая фраза: «Пока, Цветаева». Незамысловатая, но проедающая дыру где-то внутри. Трудно быть не обеспокоенной, когда Влад Коробов вдруг обращается ко мне спустя годы тотального игнорирования. И почему-то появляется очень нехорошее предчувствие на этот счёт.
—Ты никогда не увидишь меня обеспокоенной, —ухмыляюсь совсем слабо, уставляясь в непроглядную тьму снаружи. Хочется скорее добраться до дома. —Где ты живешь?
Шкурник щерится с таким довольным выражением, что я мигом жалею о сказанном. Не сказать, что мне сильно интересно. Просто всякий раз, что мы с Пашей едем на электричке, то доезжаем до моей конечной. А я не помню, чтобы я встречала его в своём районе.
—А что, хочешь в гости?
—Просто размышляю, в каком притоне растят таких придурков.
Парень будто хочет сказать ещё что-то колкое (в его случае другого и не бывает), но в итоге лишь незатейливо жмёт плечами:
—В северной части частного сектора.
—Это который в центре?
—Да, там близко. Эй, это что за взгляд?
Сама не замечаю, как сжимаю губы и кривлю брови. Электричку подкидывает вместе с пассажирами — меня чуть заваливает на Пашу, а у девчонки из школы с колен соскальзывет сумочка. Мы снова оказываемся чересчур близко друг к другу. Я стараюсь отпрянуть и подтянуться к перилам, но ещё некоторое время не могу перебороть инерцию, и чужое плечо вынужденно подпирает меня лишь сильнее. Выдыхаю ему в шов на мастерке:
—Да нет, ничего, —опуская голову и натываясь на нашу обувь. Его, качественную и почти чистую — только подошвы выдают грязную зиму на улице. И свою — полуразваленные старые кеды, за которыми как ни ухаживай, они все равно будут выглядеть убогими. Да, и чего я могла ожидать? Конечно, с первого взгляда Шкурник выглядит, как обыкновенный отброс, но если присмотреться, то не стоит забывать, что из семьи он явно достойно живущей. Похоже, в очень достойном районе, одном из самых чистых и спокойных в городе. Оттого и цены за землю там нетрудно представить. —Ты в курсе, что мы едем в противоположную сторону? Я-то думала, ты до конечной со мной таскаешся, потому что живешь поблизости.
—Мы едем туда, куда надо тебе. Я провожу на этот раз.
—Это лишнее, поезжай к себе.
—Но уже темно.
—Как-то же я жила эти шестнадцать лет без твоих проводов.
—Это не обсуждается, все предыдущие разы ты и так не давала себя проводить, —мягко тычет в меня локтем, и по тону становится понятно: это действительно не обсуждается. Иногда переть против Паши сравнимо с тем, чтобы пытаться голыми руками сдвинуть с места фуру.
Когда я ненароком вновь замечаю выглядывающего из-за плеча Шкурника мужика, идея с проводами уже не кажется такой уж ужасной. Хотя не то чтобы за все эти годы за мной ни разу не увязывался ни один подозрительный тип ночью.
И всё-таки Паша не глупый парень. Он всё всегда замечает и на всё всегда имеет собственное мнение. Приложи он чуть больше усилий и ответственности, и смог бы с лёгкостью выйти в школе на медаль. Мог бы учиться, наверное, в разы лучше меня. Я даже завидую тому, насколько способный он на самом деле. И поражаюсь, почему он так старательно пытается это скрыть.
За окнами электрички пропадают все источники света, лампы в ней надломно подрагивают и трещат. Сейчас мы проезжаем через кукурузное поле, дом остаётся в нескольких станциях.
—Слушай, а ты не общаешься с Владом Коробовым?
Желваки на квадратной челюсти резко выступают. То ли так падает рядой свет, то ли парень нахмуривает брови.
—С чего вдруг ты спрашиваешь?
—Он же давно бегает за Алисой, в курсе?
Шкурник серьёзно глядит на меня, словно оценивая причину моего интереса и сущность сказанных слов. Отвечаю ему той же твёрдостью и упрямством.
—Он слишком проблемный. С такими в целом лучше не иметь дел, —он задумчиво вглядывается в табло со списком станций. Не выглядит так, будто у них есть какая-то прямая конфронтация. Но, видимо, и друзьями их не назовешь. —Так он достаёт Алису?
—Пару лет как. Ну, не похоже, что её это сильно волнует.
Признаться честно, Лузгину в последнее время вообще мало что колышет, помимо Шкурника. И это начинает раздражать с новой степенью.
—Почему тогда интересуешься?
Потому что, похоже, эта тема Алисы и Влада вдруг начинает постепенно затагивать и меня. И я могу с абсолютной уверенностью сказать, что мне это не нравится. Как не нравится то, что Лузгина творит с нашей дружбой из-за симпатии к тебе. Как не нравится то, что ты вдруг становишься частью моей жизни и знаешь обо мне так много. И даже хочешь проводить меня до дома, о местоположении которого вряд ли знает даже моя лучшая подруга. А я отчего-то позволяю всему этому происходить.
Наверняка Коробов сразу заметил, как начала отдаляться ото всех Алиса. И не исключено, что даже заметил, из-за кого это произошло. Влад не из тех парней, кто отступает безропотно, и именно сегодня я осознаю, что что-то в его голове складывается в план действий. Интересно только, в чём именно состоит этот план и какая роль в нем заготовлена для меня.
«Пока, Цветаева» — это как свисток на линии старта. Ввод фигурки в игру.
—Просто не ввязывайся в то, что касается Влада, ладно?
Шкурник щурится:
—Переживаешь?
—Да нет, у Лузгиной полно поклонников. Одним больше, одним меньше — не думаю, что она заметит разницу.
—Причём здесь Алиса, —парень наклоняется, и тёплое дыхание мажет по щеке. На подъезде к конечной поезд уже практически пустой. —Я говорю о тебе.
Выражение напротив тяжелеет одновременно с тем, как тяжелеет всё моё тело. Кажется, если отключить на Земле гравитацию в эту минуту, я не сдвинусь с места, настолько отягчающей кажется каждая клетка. Наверное, сегодня я устала даже чересчур сильно.
—А меня не волнуют чужие разборки.
Выдержать его открытый темнеющий взгляд оказывается не так уж легко, но когда Паша мягко улыбается, отстраняясь и поднимаясь на ноги (объявляют последнюю станцию), оказывается, что до этого я задерживала дыхание.
—Вот и хорошо.
Хорошо.
Да, пожалуй, всё ещё не так уж плохо.
За то время, что мы пересекаем лес, Паша на удивление не говорит больше ни слова. Даже когда становятся видны редкие горящие окна сталинок, обтёсанных, полузаброшенных и грязных, Шкурник продолжает только смотреть. И в его взгляде появляется что-то новое — какая-то ещё не огранённая сторона. Может, так выглядит сочувствие.
Правильно, смотри и наслаждайся — так выглядит жизнь Александры Цветаевой, жалкой заучки из нищей семьи, которой ты оказал великое благодушие, снизойдя до общения. И помни, ты первый, кто это увидел. Ты заслужил эту правду. Надеюсь, она потешит твоё самолюбие.
Вот теперь можешь начинать бежать, не задумываясь.
—Не заблудись и не пропусти последний автобус, —слабо улыбаюсь, хотя вряд ли в такой темноте видно моё лицо. Паша молча притрагивается к моему плечу и смотрит сюда, но я всё равно совсем ничего не вижу. И, честно говоря, не хочу видеть.
Когда я захожу в квартиру, душу пронизывает холод и трепещущий свет, полоской рассекающий пол и стену — это горит лампа в мамином кабинете. Сама она вскоре появляется из-за двери. Одетая, уставшая и бледная. Подходит ко мне и костлявыми желтыми руками, пропахшими табаком, приглаживает макушку головы. Её черные глазницы служат зеркалом — в них полностью отражаюсь я, практически точная её копия. Чуть поменьше, чуть живее и не настолько измученная.
—Как дела в школе?
—Хорошо.
—Я сегодня выхожу на ночную смену, Инна приболела. Ужин на столе, —сухой голос эхом стынет где-то у виска. А ведь она всего несколько часов назад вернулась из исследовательского института, и уже уходит на подработку.
Сколько себя помню, мама всегда была на нескольких работах, но почему-то в доме никогда не было денег.
—Хорошо.
—Я пошла.
Стоит входной двери захлопнуться, в квартире становится на порядок холоднее, похоже, в этом году опять проблемы с отоплением. Я лениво скидываю с плеч куртку, включая свет на кухне — на столешнице стоит тарелка с остывшим пловом.
И самый короткий день в году кажется самым длинным.
* * *
Кто-то однажды сказал: «Всё любимое нами обязательно возвращается». А ко мне всегда возвращалось то, что я ненавидела.
В этом же числе был дом отца. И в нём, по правде сказать, абсолютно всё было не так. Там были ненавистные отец со своей тупой женой Софьей и таким же тупым сыном Львом.
Это была трёхкомнатная квартира с хорошим ремонтом, большой кухней, куда помещался даже диван, с лоджией, где стояли велосипеды и прочее барахло, которое не было нужды распихивать по кладовкам и шкафам или выволакивать на лестничную клетку. Всякий раз, замечая через оконное стекло эти велосипеды, я представляла, как их семейство выезжает на выходных в лес или в парк. Катается, ест мороженое, а потом возвращается домой, и на большом диване на кухне или в родительской начинается совместный просмотр какого-нибудь комедийного фильма по телеку. Всё как у настоящей рекламной семьи. Несложно представить их, улыбающихся во всю харю, на пачке какого-нибудь майонеза.
И всякий раз меня пробирало непреодолимым ощущением грязи — совсем близкой, липкой — от представления этой счастливой картинки. Она была слишком реальной и чужеродной.
Я помню свой первый и последний велосипед, красный, с какими-то цветочками или бабочками в орнаменте. Мама подарила мне его на пятилетие. Сразу — двухколесный. Когда я была в третьем классе, сосед в пьяном угаре обрезал провод замка и решил скатиться на нём вниз по лестнице. В итоге расшиб свою голову и мамин подарок вдребезги.
С тех пор у нас в подъезде на одной из стен красуется никем не замазываемое пятно от крови и скол штукатурки.
С тех пор у меня больше никогда не было велосипеда.
Одну из здешних комнат отдали мне, когда умерла мама и отцовская семья решила взять опеку. В нашей с мамой квартире не удалось бы поселить даже хомячка, не то что нового человека. А здесь это удалось. Вот так просто, внезапно. Квартира отца даже находилась в северной части города, а не в привычной мне южной. Во в меру чистом районе. Таком, где под окнами первого этажа вместо разбросанных бутылок, шприцов и пьяниц цвёл небольшой садик с сиренью и розами, за которым ухаживали местные бабули. Тут бывали гости, бывали разговоры, споры, примирения. Всё было отвратительно благовидным.
Каждый раз было мерзко брести так до комнаты по свободному коридору с фотографиями счастливой семейки. Всё вокруг было пропитано жизнью — даже эта чёртова кошка, лелеемая всеми, мягко шаркающая по коридорам, источала одним своим существованием ощущение оседлости, привязанности.
Вот так брести, уставляя глаза исключительно вперед, с мурашками на коже и желанием проблеваться. Хлопать дверью в свою комнату с новой кроватью, широкими окнами и большими светлыми шкафами. Все мои вещи заняли бы не больше двух полок из предоставляемых десяти. Здесь даже люстра была с долбанными висюльками из разноцветного стекла.
Я устало рухнула на мягкий матрас, едва не утонув в нём. В руках по-прежнему оставались зажатыми ноты, которые даже не были удостоены моего беглого взгляда. С тех пор, как на входе в автобус Кравцов вручил их каждому из хористов, они лишь неподвижно замерли меж пальцев. В момент их получения я даже не смогла поднять на литератора взгляд. Кичнуться гордостью и злобой. Потому что и тогда, и за двадцать минут до этого, на полу гримерной, когда руки до боли впивались в собственные голые плечи, от гордости не оставалось и следа. А злоба была. На себя, на Кравцова — конечно же на него, — на весь этот мир. И когда на входе в салон чужая рука — большая, холодная, тронувшая так, словно опасалась, что я вот-вот убегу — оказалась на моём запястье, слабо дергая назад и останавливая, а отстраненный спокойный голос произнес: «Обратите внимание на пятую и шестую страницы», — клянусь, я ненавидела этот голос. Потому что он звучал мне в висок, ведь мужчину ничто не останавливало смотреть в мою сторону. Будто не он оказался треть часа назад в дверях гримерки, будто не он шикнул резкое «блять», будто не он увидел... увидел, что я...
Понял ли Кравцов вообще,
что он увидел?
А меня это останавливало. Заставляло бессильно опустить голову, кивнуть, подняться по ступеням в автобус и всю поездку бесцельно просмотреть в окно, словно рядом не было общавшихся Лёни, Володи, Кати, Наташи.
Лучше бы ты ослеп.
Сейчас верхний лист расплывался перед глазами в скопление чёрных и белых линий. Из головы не выходило прикосновение Кравцова — может, потому что от него до сих пор пробивало холодным потом. Или потому что во всех действиях Кравцова всегда чуялось что-то скрытое от глаз. Но он впервые доскоснулся не резко и не грубо. Просто настойчиво, но в то же время — будто вмещая этим жестом какие-то важные слова. Слова о чём?
Господи, Цветаева, и давно у тебя это? Что-то типа разновидности перейдолии?
Нахуя ты всё это делаешь, Кравцов? За что мне это? Почему всё не может хоть иногда быть
нормально? Почему эта мясорубка, медленно перемалывающая меня с костями и потрохами, не может остановиться хоть на секунду?
Я утопила лицо в сгибе локтя, жмурясь. Словно пыталась выдавить слёзы, но они не появлялись. Только ярко-зелёные точки всплывали на смоляном фоне то на одном, то на другом месте. Я просто устала.
Ручка двери загрохотала.
Меня подкинуло на кровати, когда в образовавшемся проёме показалась сачала Софьина голова, а затем и тело. Сердце остервенело врезалось в рёбра. Я злобно шикнула, тяжело приподнимаясь на локтях:
—У вас это семейное что ли — в дверь не стучаться?
—Извини, я торопилась. Я... —на ней был бежевый плащ, накинутый на плечи, а в руках сжимались ручки сумки. Наверное, собиралась в магазин. Женщина беспокойно заводила глазами по помещению, словно надеясь найти в нём что-то. И внезапно остановилась на мятых листках в моих руках с нескрываемым удивлением. —Ноты? Ты снова играешь?
Вот чёрт.
Стопка страниц нервозно отлетела в сторону рюкзака, распластавшегося на полу, и смялась лишь сильнее. Наверное, до следующего концерта эти экземпляры не доживут.
Снова, да уж.
Я ещё раз подумала: снова. Пробуя на вкус.
И ещё.
Снова. Как будто Софья могла знать, как было раньше. Как будто была рядом, когда я учила первые ноты на станке или выигрывала свои первые конкурсы. Как будто была рядом, когда звучал приговор врача — сродни пожизненному заключению, когда ты всем сердцем надеялся на казнь.
Лицемерка.
—Чего тебе?
Женщина неприязненно и в то же время примирительно улыбнулась. Ей никогда не нравился тон, в котором я шла с ней или отцом на диалог — не говоря уже о Льве, которого я не выносила всей душой, — но говорить об этом Софья не любила. В ней была преисполненная мягкость ко всему и всем вокруг. Если её что-то обижало, она старалась показать, что это не так. Если происходило что-то ужасное, она пыталась понять и принять все обстоятельства. Мне казалось, если к ней в дом когда-нибудь ворвутся грабители, она не только даст им ключ от сейфа, но ещё и предложит перевести деньги им на карточку, чтобы беднягам хватило на чай. Она будто нарочно изображала из себя святую. И не поддавалось пониманию, что в этом было лучшего, чем характер моей матери.
—Ты часто не возвращаешься домой и не отвечаешь на звонки. И вчера, и сегодня пропадала, ничего не сказав. Саша, мы о тебе беспокоимся. Мы не знаем, ешь ли ты, спишь ли, с кем ты и где.
В этой учтивости было много неприятного. Даже то, что общалась Софья со мной, как с маленьким ребёнком — хотя она была такой абсолютно со всеми. А эта наивность (то ли показная, то ли действительно существующая) порождала в ней особую бестактность. Вот например сейчас она считала, что идёт ко мне с самыми благими словами и намерениями, и оттого позволяла себе входить без стука, выглядывать что-то в моей комнате, как ищейка, и, что самое отвратительное, находить это.
Когда повисла длительная пауза, я заметила, с каким вниманием она косится на только что брошенные мною на пол ноты.
—Если ты захотела продолжить играть, то это ведь хорошо. Конечно, жаль, что у нас дома нет пианино. Ты поэтому...
—Я не играю, —не выдержав, перебила я женщину. Её большие глаза поднялись с грустью, словно не надеясь увидеть на моём лице что-то кроме нахмуренных бровей и сжатых губ. И оказалась она как никогда права. —У меня травма руки. На всю жизнь. Я в ней даже карандаш долго продержать не смогу. Ясно?
—Но ведь была возможна реабилитация.
—Не была. Не лезь ко мне с этим, —по комнате пробежался звук печального вздоха. Нашлась тут Мать Тереза. —И не врывайтесь в мою комнату, будто так и надо.
—Прости, просто...
—Я не даю причин волноваться обо мне.
Женщина сделала шаг вглубь комнаты, навстречу. Расстояние от двери до кровати было не столь большим, потому спустя пару мгновений матрас сбоку промялся под чужим телом. Я раздражённо села и отодвинулась к противоположному краю.
Вот же блять.
Когда человек стоит и капает на мозги, это ещё терпимо. Но когда он решает примостить свой зад — значит, это надолго.
—Вообще-то даёшь. Я знаю, что ты злишься на меня. Но я не сделала ничего, чтобы заслужить это, разве я виновата? —ужасно только то, что сквозь сожалеющий взгляд и ласковый голос говорила об этом женщина так легко и непринуждённо, как не могла даже я, от которой уж наверняка ничего напрямую не зависело семнадцать лет назад. Софья со свойственной ей покровительственностью и заботой переживала обо мне как о лишившемся матери ребенке. Но в ней не было осознания того, что она тоже приложила к этому руку. Что если бы не она — этого всего могло бы попросту не произойти.
—Я старше твоего сына всего на семь месяцев. Пожалуй, в чём-то да виновата, правда?
Мою ухмылку женщина истолковала как-то по-своему, потому что сначала она задумчиво моргнула, отвернулась, но тут же натянула свою доброжелательную рожу обратно.
—Саша, ну зачем же так.
—Знаешь, женского разговора «по душам» со мной не выйдет.
Наши взгляды пересеклись: мой убедительный и её, переполненный верой. Сегодня у меня не было сил ни злиться на Софью в открытую, ни пререкаться с нею, ни даже выслушивать её лепет. Вообще ничего не хотелось, кроме тишины, закрытой от посторонних двери и полного уединения. Хоть какого-нибудь отдыха после плотной выжимки у деда, у Шкурников, в школе, в хоре, на концерте, которая успела вместиться в какую-то короткую неделю. Нужно было просто-напросто побыстрее спровадить отцовскую жену. Поэтому я перешагивала через свою ужасную упёртость, оставалась сидеть почти что рядом и говорить спокойно. Это был единственный верный способ показать, что со мной всё в порядке. Хотя так не было уже около года. А может и дольше.
—Сейчас уж точно ничего не выйдет. Я прошу, не лезьте ко мне. И ты, и отец, вообще все. Мне нужно отдохнуть.
Женщина сдвинула брови и долго молчала, не отводя взгляд. Словно старалась понять, как лучше поступить дальше. Она отвернулась сначала к так и оставшейся приоткрытой двери в комнату, затем к моему пустому письменному столу, большим ненужным шкафам и только потом снова ко мне.
—Я просто хочу, чтобы ты чувствовала себя здесь комфортно.
Комфортно.
Уже даже не смешно.
—Так не будет.
Софья качнула головой, изобразив бессилие и вопрос.
—Ты с самого начала знала. Так никогда не будет.
Этого хватило. Скорее всего, совсем ненадолго. Софья обязательно придёт ко мне через пару дней или через неделю с прежней непосредственностью и навязчивостью, а я встречу её с вечным недовольством. Потому что временное и весьма краткосрочное проживание под одной крышей не делает из нас что-то, хоть каплей похожее на семью.
Впрочем, Софья, кажется, очень на это надеялась, несмотря на то, что недолюбливала меня. Странная женщина.
Её мерзкая сухая ладонь опустилась на тыльную сторону моей, мигом вцепившейся в плотное покрывало. Если бы внутри него что-нибудь было, я бы выпотрошила его голыми руками.
—Я не могу заставить тебя всегда возвращаться сюда. Но хотя бы иногда пиши и отвечай на звонки. Даже если тебе трудно, постарайся хоть немного открыться нам. Люди в этом доме тебе не враги.
Сердце в грудине морозно остановилось. Это была такая же наглая ложь, как и что-то-там-означавшее-касание Кравцова. Песок, кинутый в глаза, чтобы как можно незаметнее и безнаказаннее вытащить кошелёк из чужого кармана.
—Скоро меня здесь не будет, не переживай.
В последний раз я сказала что-то подобное отцу. Сейчас эта мысль отозвалась в душе эфирным теплом.
Я с самого первого взгляда поняла, что Софья не глупая женщина. Да, возможно, наивная, пытающаяся казаться чересчур доброй, немного бесцеремонная, но точно не глупая. Возможно, именно поэтому сейчас её глаза с пониманием опустились в мягкий ковролин на полу. Женская рука осторожно отпустила мою, и вскоре отцовская жена поднялась.
—Я приготовлю индейку и рататуй на ужин, приходи, ладно?
Рататуй — охренеть можно.
Я мрачно улыбнулась в стену.
—Я не буду ужинать.
Софья оглянулась в последний раз уже из дверей. С укором и непривычной суровостью. Словно пару минут назад передо мной жалобно кривил брови совсем другой человек.
—Не позиционируй себя исключительно как жертву, ладно? Однажды это может встать тебе же боком. И выходи ужинать.
Я даже не успела сполна осознать услышанное и ответить, когда дверь уже мягко закрылась с другой стороны. Через полминуты щёлкнул и входной замок в квартиру. Я бестолково оглянула помещение снова, натыкаясь на распластанные листки возле рюкзака. От одного их вида в затылке чувствовался стягивающий мороз, а плечи будто ошпаривало кипятком. Когда-то одного взгляда на станы для фортепиано хватало, чтобы обрести внутренний покой и слабое удовлетворение. Кто бы мог подумать, что однажды эти обычные листки бумаги станут вызывать такую реакцию, от которой хочется лезть на стену. От которой хочется закрыть глаза, а открыть, понимая, что это всё был лишь затянувшийся кошмар. От которой в сознании я постоянно вижу только одно лицо и только одни глаза.
Жертва.
Чьей жертвой я стала на этот раз?
Проснувшись около двенадцати часов следующего дня, я поняла ровно три вещи. Во-первых, я отключилась ровно на восемнадцать часов. Во-вторых, я проспала школу. В-третьих, решив вчера дать себе время на передышку, я не смогла провести в этом доме ни часом больше.
И когда я уходила, на кухонном столе под целлофановой шапочкой была оставлена одна порция вчерашнего ужина.
* * *
Следующая репетиция состоялась спустя четыре дня после концерта — нам дали небольшую передышку, но едва ли её могло хватить. Потому что за эти четыре дня я так и не смогла перебороть непонятный стыд и отдохнуть, отчасти и из-за того, что всё равно была вынуждена видеть Кравцова если не в хоре, то на уроках литературы. Какой-то бесконечный круговорот Кравцова в природе, куда ни шагни — всюду он. Но и здесь, и там кое-что всё же изменилось — теперь литератор постоянно на меня смотрел. Почти неотрывно, ровно настолько, чтобы даже Яна заметила неладное и спросила, что случилось. Словно этим взглядом пытался что-то сказать или просканировать или, не знаю, сдёрнуть с меня одежду и посмотреть снова, как в гримёрке, на мои изуродованные плечи. Будто прошлого раза не хватило. Будто его взаправду могло это волновать. Но я просто не могла предположить, что, кроме этого случая, могло вызвать такую странную реакцию Кравцова.
Всего спустя полчаса с того момента, как мы с Наташей и Влодей вернулись из прокуренной коморки и началась распевка, снова до чесотки хотелось курить. Даже то, что я стояла в самом последнем ряду, уже не спасало от пристального внимания. Будто я какой-то музейный экспонат. Из Кунсткамеры — самое оно.
Благо, у остальных ребятах было решительности смотреть на Кравцова не больше, чем у меня, поэтому эти его странные односторонние гляделки вряд ли замечал кто-то иной.
Зато каково было мне...
Не многим комфортнее того, как его взгляд вдумчиво скользил по моей фигуре в подвале ДК, дабы подобрать мне концертное платье по размеру. Когда сердце замирало, спирая дыхание, а руки сжимались, оставляя на ладонях кровавые полумесяцы от ногтей. Когда казалось, что вот-вот, и что-то произойдет внутри меня, что-то оборвётся. Господи, если бы не эти галимые платья...
—Стоп, —раздался громкий хлопок в ладоши, и мы тут же замолкли. —Чернышёв, будьте добры, ещё раз свою партию.
—Мне кажется, —зашептала Лосева, когда Лёня запел под руководством мужчины, —или он постоянно смотрит в нашу сторону?
Ох, лучше бы тебе казалось.
—Странно, неужели мы так плохо поём?
—Если так, Кравцов бы уже остановил, —вяло отозвалась я, разглядывая собственные кеды. Я вдруг практически перестала носить туфли, из которых не вылезала полгода, и слабо понимала, почему так произошло. Возможно, потому что ноги в туфлях слишком быстро уставали, когда в хоре приходилось стоять помногу часов без перерывов. Или поскольку пришлось сменить юбку на джинсы и брюки, а к ним туфли совсем не шли. Не потому что юбка могла выглядеть вульгарно, вовсе нет — вряд ли на моих тощих ногах хоть одна вещь могла показаться вульгарной. Но я вдруг стала этого стесняться. А может потому что Кравцов приучил меня по горло застёгивать рубашки (и их я тоже перестала носить) и не надевать каблуки. Так или иначе всё упиралось в
него. И это знатно щекотало нервы.
Можно было даже не поднимать голову, чтобы понять, что литератор вновь уставился сюда: об этом оповестил холодок, пробежавшийся по макушке, как если бы меня огрели мешком льда.
—Ну да... —Наташа потопталась немного, повертела головой, коленкой пнула Володю в переднем ряду и что-то ему сказала одними губами. Тот закашлялся, сдерживая улыбку, и отвернулся. Не сказать, что я поняла характер отношений между ними, да и не то чтобы мне это было интересно, но, похоже, они очень хорошо ладили. Наташа Лосева в принципе была у всех на хорошем счету — в этом они с Яной опять же были очень похожи. —Слушай, в день концерта ничего не произошло?
Я дёрнулась, пожалуй, слишком нервозно, обращая на себя ещё большее внимание. Девушка зашептала активнее и примирительнее.
—Просто ты с того дня сама не своя, я пережи...
—Цветаева, Лосева, —её прервало громкое замечание, и Наташа мигом выпрямилась с лицом человека, готового к экзекуции. Даже Лёня чуть пошатнулся от напора литератора — вообще не представляю, каково стоять перед ним в первом же ряду.
Серые глаза смерили нас укором и строгостью издалека, но, как известно, чем дальше от мишени дуло ружья, тем лучше пуля прошибает череп.
—Если вы снова будете говорить друг с другом во время репетиции, я расставлю вас по разным углам, —я чуть не усмехнулась уровню этой угрозы. Кем он себя мнит с этой рассадкой и расстановкой людей по квадратикам? Учителем начальных классов? Гроссмейстером?
Хотя расстаться с Лосевой на репетициях равносильно повешению: провести вне её компании оставшийся месяц в хоре почти так же неприятно, как болтаться на верёвке в предсмертной конвульсии, захлёбываясь пеной изо рта.
—Извините.
—Извините, —слабо пробубнила следом за Наташей. По щекам вновь пополз мороз, и я наконец смогла пересилить себя и раздражённо поднять взгляд. Но глаза Кравцова мигом пропали. Он вновь начал мучать по-отдельности разные голоса, однако до нашего сопрано так и не дошёл, мы все начали хором с самого начала.
Что, слабо встретиться со мной взглядом вместо того, чтобы пялиться исподтишка?
С этой самой минуты лицо мужчины (специально или нет) начало исчезать из поля зрения всякий раз, стоило мне собраться с силами и глянуть в его направлении. От этого челюсти непроизвольно вжимались друг в друга, а в висках заходилась злоба. Вспоминалось наше с ним взаимодействие в первые три недели, когда мы оба хотели перегрызть друг другу глотки, и то вцеплялись в шеи, то напрочь игнорировали, он меня, а я — его.
И я знала наверняка — в это состояние полуторанедельной давности я возвратиться вряд ли смогу. Что-то во мне сломалось в день концерта, после чего я не смогу вцепиться в кравцовские гланды, чтобы вырвать их. Не захочу сломать его холеную идеальную руку, пропахать его идеальным носом лестничные перила, даже если только мысленно. Не смогу даже взглянуть на него глазами, полными отвращения и презрения, потому что с того дня к этим двум эмоциям присоединяется ещё одна. Незнакомая, пугающая, захватывающая всё естество. Совсем чуждая мне эмоция.
И это бесило только сильнее. А ещё — самую,
кромешно малую долю, но — пугало.