Я просыпаюсь от паралича Мне снилось, что ты рядом у кровати, А твои руки помогали спать мне, Но остается только закричать … Ведь мне нужны лишь только твои пальцы
Являясь ещё неразумным ребёнком, Александр в восемнадцатом веке внимательно вникает в каждый романтичный и удивительный рассказ про родственные души, мечтая однажды самостоятельно ощутить те светлые чувства, что даёт истинная любовь. Он вздыхает и грезит об идеальном образе истинного возлюбленного. Рисуются у Сашеньки, правда, не светские красавицы или милые крестьянки, воспеваемые в литературе. Вовсе нет, образ его возлюбленного всегда приходит к одному и тому же — его образцу для подражания, единственной и неповторимой белокаменной Москве. Саша себя обманывать не привык, поэтому признаёт, что сильный, красивый, почитаемый и самый-самый лучший в его понимании никто иной как Михаил Юрьевич. Но разве можно столице такими вещами голову забивать? Как может он строить наивные романтичные сюжеты со своим наставником, который к тому же, старше его самого в неприличное множество лет (посчитать Саша не удосужился, слишком сложный процесс для его ума), когда нужно заниматься вопросами государственной важности? Вот Михаил Юрьевич на его месте бы… Михаил Юрьевич его руки касается. Не мягко или ласково, тянет за собой, вынуждая Александра посторониться и не мешаться у взрослых под ногами. Но у Сашеньки вся жизнь перед глазами проносится. Не так, как описывают перед смертью, вовсе нет. Но дыхание сбивается и голова кружится, мурашки по руке бегут, и Саша чувствует себя полнейшим идиотом. Нет, в прикосновении не было ничего удивительного — Москва и раньше его касался… Только вот всегда через одежду. Михаил Юревич в принципе не проявлял желания свою кожу оголять. И какое-то время Александру даже казалось, что он так чьи-то прикосновения скрывает, да только следы, они и на лице оставаться должны. Где это видано, чтобы родственные души не целовались?! Дело только в том было, что на ладони Романова словно алые розы зацвели: яркий след помечал прикосновение Москвы, А Сашенька точно знал, что это свидетельствовало о том, что касание было от родственной души! У него сердце затрепетало от нежной надежды: ведь Михаил Юрьевич теперь точно своё отношение к Сашеньке изменит. И сам след увидит, и сам поймёт, что вовсе не ненависти достоин молодая столица. И беспокойство сразу зарождается и вопросов много-много: а какие его собственные прикосновения? А понравится ли это Москве? А захочет ли он обсудить это? И Александр на Михаила смотрит и руку показывает в немом вопросе. Щёки красные, а в глазах его такая детская преданность и радость. — Ни слова, — отрезает Москва, на свою руку он не смотрит даже и Сашину ещё прихлопывает, вынуждая опустить. Спешно перчатки надевает, стремясь скрыть след от их «преступления». Он уходит и больше не позволяет ему поднять эту тему, шикает и смотрит грозно, заставляя проглотить вопрос на половине. А потом Москва избегает любых прикосновений, лишь бы не оставить след на его теле и самому не столкнуться с меткой. Что же чувствует Александр помимо детской обиды? Интерес и влюблённость покоряют его с головой, но не может он не злиться на Москву за такое отношение. Не должен был Михаил Юрьевич решать за них двоих, не смел лишать Сашеньку высшей формы счастья — любить и быть любимым родственной душой. К сожалению, к Саше в душу он лез только с нравоучениями, арифметикой, военной наукой и прочими прелестями обучения. Приходилось терпеть и улыбаться — этикет. Все-таки значит нельзя столице о родственных душах думать.***
Александр игриво улыбается на кокетливые вопросы светских красавиц о выразительных красных следах на его теле. Руки, губы, щёки, шея — всё, видимое чужому глазу, пестрит яркими отметками чьих-то касаний. Романов сияет на фоне людей, которым ещё не повезло встретить родственную душу. И следы на теле его самые прекрасные, он знает это, поэтому даже не думает стесняться: в свет выходит гордо, воротники выбирает пониже, перчатки не надевает, чтобы только показать, как сильно его, Александра Романова, любят. Отдаваясь Москве целиком и полностью, вверяя ему и душу и тело, он испытывает счастье, достигаемое, кажется, только через любовь. И Михаил Юрьевич, его любимый Мишенька, в их редкие, но желанные встречи старается, вкладывается и метит жадно настолько, что удивительными кажутся не алые следы на теле, а проблески бледной кожи. Когда Москва рядом, Саша гордится и самовозвышается, обращая на себя всеобще внимание, когда далеко, то терпеливо, но с замиранием сердца ждёт новой встречи. И пусть Москва шутливо возмущается, якобы следы, оставляемые Сашенькой, ему совершенно не подходят, но даже этот серый, непримечательный цвет украшает его. На фоне оставленных Романовым поцелуев, глаза Михаила сияют ещё ярче, чем голубые якутские яхонты. Однако Саша не упускает возможности напомнить, что лучше выглядеть так, словно ты измазался пылью, чем казаться облитым едкой краской. Периодически люди, не привыкшие к такому образу Александра, спрашивали, не излишне ли он увлёкся на занятиях по живописи. Но отказаться от этих касаний Саша не был готов, поэтому научился гордиться ими. Расставаясь с Москвой, Александр чувствовал себя неполноценным, возникало навязчивее чувство, словно его лишили чего-то очень важного. И жаждал он в этот период самого большего — поскорее увидеть Михаила, поскорее почувствовать его любовь, и напомнить всем дворцовым и не только особам, что он принадлежит Москве, а Москва принадлежит исключительно ему. Играло его высокомерие и ярое чувство собственника — желание излишне идеализировать их «родственность» достигало своих пределов. — На тебя все пялятся, — шепчет до сладости родной голос на ухо, и Александр вздрагивает от неожиданности. Москва появился сзади внезапно и теперь обнимает его за талию слишком откровенно и интимно для бала. Миша задевает губами его ухо, оставляя очередное красное пятнышко и одновременно возобновляя серую метку на своих губах. Романов расслабляется, откидывает голову на плечо Московского и тянет его вторую руку, призывая к полноценным объятиям. Саша не скрывает источник своих ярких меток, он не желает прятать свои отношения с Москвой, зная, что им двоим всё равно никто не попытается возразить. Как бы к этому не относились император и светское общество, Александр Романов считал, что может позволить себе чуть больше, чем обычные люди. — А может на тебя? — он тянет хитрую улыбку и поднимает взгляд на Михаила, возможно, слишком пошло облизывая губы. Московский выглядел прекрасно. Особенно, когда Саша так расслабленно устраивался в его руках. Сложно было не завидовать их любви: не только искренней и долгой, но и истинной, беспрекословной, самой верной по мнению Бога. Или кто там заведует распределением родственных душ…? В любом случае, Москва и Санкт-Петербург этим вечером приковывают все взгляды, сияют своей гармонией в танце и кажутся всем излишне откровенными. И как же это чертовски нравится Романову.***
Шура изголодался. Пустота в желудке, преследовавшая со времён блокадных мучений, пустота в голове, которая образовалась после революции, пустота на сердце, которое столкнулось с предательством и смертью близких людей, пустота на теле как результат того, насколько грубым и жестоким стал Москва в новом государстве. Чёрная полоса, образовавшаяся с началом двацатого века затянулась на слишком долгий период. И всё в этом расхваленном новейшем времени Шуру разрушает, ломает изнутри. А люди, на которых он привык опираться, доламывают снаружи. Устраивают пир на костях его счастливой жизни и лезут в голову с идеями, которые Невский слышать не хочет. В послереволюционные годы переживать недостаток прикосновений было проще — Шура всё равно не мог бы увидеть следов от прикосновений Москвы, потому что он не видел вообще ничего. Спасибо его белокаменному любовнику — позаботился о том, чтобы Сашенька не мог вспомнить, как бледна и неприметна его кожа без красных меток. Да и Миша не был совсем отстранён. Справедливости ради: он пытался помочь Шуре в адаптации (к слепоте ли, к новому государственному строю и порядкам), поддерживал, если Невский давался, кажется, даже обнимал. Чаще всего он обещал, что сложности скоро закончатся. Закончилось… В блокадном Ленинграде у Шуры закончились терпение, вера и надежда не только на счастливую жизнь, но и на жизнь в целом. А мысли о том, чтобы почувствовать воодушевление от касаний Москвы, вообще казались дикими. Потому что Шура вообще ничего, что можно было бы расценить как положительную эмоцию, не чувствовал. К нему вернулись глаза, но всё ещё ощущал себя слепым. За годы блокады его кожа потеряла любые намёки на то, что где-то там в столице есть человек, которому не безразлична судьба Невского, человек, который действительно любит его. На самом деле, Шура вообще иногда задумывался о том, не изменит ли судьба своё решение, увидев всё, что творится с его несчастным телом и душой. Поэтому после снятия блокады оказавшись в сильных руках Москвы, он одновременно с ужасом и восторгом наблюдал за тем, как на измученном и тощем теле распускаются привычные вереницы красных букетов. — Хватит дёргаться, я никогда не бил тебя, чтобы ты так боялся, — Москва выглядит даже грустным и обиженным, прижимая к себе Шуру в отчаянных объятьях. К слову, говорит он чистую правду: не бил. Но как может ему Невский объяснить причину своей нервной реакции?.. Как он может признаться, насколько пугало его всё происходящее человеку, который тоже страдает и мучается. Поэтому он молчит. Красный цвет Шуре больше не нравился. И вовсе не казался он ему таким как прежде страстным и обожаемым. Красная армия, красное знамя нового государства, красная кровь… Прикосновения Москвы? Либо несуществующие, либо болезненные. И Шура не знал, что было лучше. В какой-то момент Невский даже столкнулся с совсем извращённой реакцией своего сознания — паническими атаками, настигающими его при одном только взгляде на красные следы от рук или губ (что большая редкость) Москвы. Метки на теле воспринимались им не иначе как кровавые. Со временем, конечно, привычка вернулась и реакция притупилась. У Шуры тогда вообще все реакции на окружающий мир притупились, оставалась только потребность исчезнуть. Поэтому он много спал. В девяностые Шура совсем ничего толкового о родственности с Москвой не помнит. Трезвые воспоминания дают короткий набор информации: приходил, заботился, разговаривал, извинялся, помогал… касался, но только если Шура позволял. И никогда не заходил дальше, чем Шура разрешал. Такие и были трезвые мысли: «руки красные, не кровь — Москва приезжал». Лелеял его Мишенька, а красные только руки, да щёки. И всё равно долго приходилось принятие заботы Михаила отрабатывать. Шура терялся, боялся трезвости, боялся осознанности. Он бежал от своих мыслей, от воспоминаний. И Москва, который пытался догнать его в бесконечном лабиринте зависимости, казался вовсе не положительным героем в развивающейся драме. — Саш, время сейчас тяжёлое, но ты не беспокойся! Ещё несколько лет и заживём лучше, чем когда-либо, — Москва разбирает пакеты с едой, несмотря на то, что в стране дефицит (Шура знает, он слышал обрывки новостей), упорно называет его Сашей, категорически игнорируя всё, что было между ними в советском союзе. Вернее, не помня… И хорошо даже, что Москва может любить его снова, несмотря на все сложности. А Шура трезвый этим вечером, он причесался и сам Мише дверь открыл. И руки его касается как бы невзначай, но ласково. Слегка задерживается и осматривает новый след на худой и бледной руке. Красненький, такой же, как и неделю назад. Москва старается сделать вид, что не заметил неожиданного прикосновения, продолжает болтать, чтобы отвлечь то ли себя, то ли Сашу от грустных мыслей. Но улыбается кончиками губ, да и ведёт себя после касания, словно ребёнок, котрому пообещали сладости на обед.***
Следы на теле Саши, покрывающие почти всё тело, держатся ровно неделю. В понедельник сияют насыщенно и гордо, ярко выделяя встречу с Мишей на выходных. Они вновь привлекают внимание, вызывают зависть и греют теплее самого жаркого летнего солнца. К пятничному вечеру остаются бледными, словно смываются с ходом времени. Но Романов не успевает даже подумать о том, что это грустно, как вновь оказывается в руках Москвы — в горячих объятиях, дарующих покой. Он целует лицо, оставляя желанные красные следы, словно от помады, держит за руки, — и у Саши они никогда не принимают естественный оттенок — обнимает за талию или плечи, намеренно пробираясь руками под одежду. Миша, спустя столько времени, вновь заставляет Романова сиять от следов, оставленных его любовью, являющихся подтверждением его любви. И сожаления прошлых веков кажутся совсем бессмысленными на фоне постоянного напоминания о том, что вечером пятницы и последующие за ним выходные, Москва будет рядом, будет ласков и внимателен. Оставит след на каждом участке кожи, позволяя также самому Саше уделить отдельное внимание тому, что не окрашивается в процессе. Усыпанный поцелуями Миши, он ощущает себя произведением искусства. Утончённый, любимый, обожаемый, желанный, чей-то возлюбленный Санкт-Петербург всегда являлся более величественным. Но, спустя столько лет, Саша не может не отметить, что он ошибался: искусство не его тело, а любовь, которой он живёт с Москвой. И в этой симфонии с губами вместо кистей и предначертаностью заместо красок, их тела были другим важным элементом — холстом. — Доброго дня, — Романов заходит в кабинет для собраний раньше положенного времени, поправляя распушившиеся волосы, не желая слишком откровенно выдавать, что буквально несколько минут назад занимался не очень приличными вещами в кабинете Московского. Саша не одобрял подобные ситуации на работе, но принимал как неизбежность в их условиях. Всё-таки, сейчас среда. День, который одинаково слишком далеко от выходных. К своей радости, в кабинете он обнаруживает только Екатеринбург. Костя никогда не опаздывает, какой молодец. Вот насчёт кого точно никогда не возникало сомнений. Да и радость от встречи с ним как-то сглаживает внутреннюю бурю эмоций: от возмущения до наслаждения, обусловленных действиями Московского. Умел Мишенька вызвать самые противоречивые эмоции. — Только из кабинета столицы, я посмотрю, — замечает Костя недовольно, но без свойственной ему нервозности и резкости. У кого-то было довольно хорошее настроение, весьма неожиданно для собрания, — Опять он тебя облапал, — Уралов многозначительно дёргает бровью, откидываясь на кресло. Слегка нервно перебирает подготовленные отчёты, отводит взгляд в сторону окна, очевидно приворяясь, что это видит там нечто интересное. — Опять он меня облапал, — Саша приземляется на своё место, не скрывая, однако, от Кости своей довольной улыбки и игривого тона. Замечание друга кажется ему совершенно глупым: Романов никогда не скрывал того, кто, где и как его лапает. Однако, зная Костю, можно предложить, что сказано сиё было не в осуждение, а лишь из желания отвлечь внимание Саши, который так легко вёлся на лесть и комплименты (а комментарии насчёт его родственной души он охотно полагал такими). Как бы лучший друг не относился к Москве, он слишком хорошо знал особенности восприятия Романова и, кажется, даже мирился с ними. В любом случае, им обоим есть с чем мириться — это и сохраняло их дружбу такой, какая она есть сейчас. Но тактичности Уралову ещё стоило бы чуть-чуть поучиться: Саша же ничего не скажет ему про чёрные следы чужих тонких губ, которые выглядывали из-за рубашки, выдавая все грешки Кости. И не только его…