***
Лёва приходит в себя только на вокзале. В гостинице он смог поспать всего час, зато успел переодеться и немного привести себя в порядок, но легчает ему на вокзале. Он чувствует, что из него что-то достали грязными руками, что-то вырвали с корнем, и теперь он будет медленно гнить изнутри. Он трезвый, только очень много курит. Пить не хочется, употреблять — тем более. Ему всё ещё немного больно, но думать об этой боли стыдно. Они с Шурой приехали сюда вместе в одном такси, но там Лёва дремал, да и Шура общаться желания не выражал, а вот на перроне спросил: — Всё было нормально? Ты когда вернулся? — Да я поздно. Рано, то есть. Пять часов было, — ответил Лёва легко, но немного сдержанно. Он боится говорить с Шурой. — А, ну понятно. Я просто сплю чутко, ты знаешь, слышу обычно. Стены бумажные. Ну ладно. Хорошо, что пришёл. А то искали бы тебя, носились. Я уже готовился всех на уши ставить, а вижу — ты спускаешься. Ночью кто-то гремел, но не думал, что это ты. — Я тихо старался, — объясняет Лёва, потупливая под ноги. — Не хотел будить, прости. Они стоят близко. Лёва, сдаётся, бы душу отдал за то, чтоб всегда общаться вот так. Как на зло, оба прекрасно помнят, в каком настроении были вчера, и на контрасте подобные разговоры, пластмассовые и безжизненные, преувеличено вежливые, будто взятые из учебника английского, кажутся настоящей благодатью и прогрессом. Едут совсем недолго. Первый час оба дремлют. Лёва вспоминает их дом… не в смысле помещение какое-то, квартиру, а скорее состояние и время, в которых оба чувствовали себя уютно и спокойно. Конечно, это Израиль. Они были такими нищими, голодными, глупыми, наивными и вдохновленными, что по этому невозможно не скучать. У них была съёмная конура вблизи окраины Тель-Авива, однокомнатная, со всякими интересными ништяками в виде разноцветной плесени в ванной и на кухне, тараканов, без дурацких излишек, таких как кровать, чистая и горячая вода, вентиляция. Словом, круто. Это уже позже, не в начале сумасшедших девяностых Израиль стали называть водной державой, а в то время всё было немного по-другому. Оба по привычке ради экономии хлебали воду прямо из-под крана, и если Лёве со здоровьем повезло, то у Шуры такой привилегии никогда не было. Шура как-то два дня в полусознательном состоянии провалялся из-за камней в почках — температура была под сорок, пить хотелось как диабетику, живот и спина болели до онемения. Лёва порывался вызвать скорую, но Шура его останавливал: у них не было денег ни на вызов, ни уж тем более на больницу. А ещё Шура, голодный уже больше суток, наелся обезболивающего и отравился: ко всему прочему теперь рвало со страшной силой. Лёва не спал и тоже не ел — казалось, что конца и края этому не будет, но Шура оклемался. У него и раньше были камни, с детства, что считается большой редкостью, к слову, — но тогда с ним родители справлялись. А в этот раз на помощь пришёл Лёва. До того Шура никогда бы не подумал, что Лёва может вести себя настолько спокойно, осмысленно и по-хорошему холодно. Лёва ни разу не сказал: «Я за тебя переживаю» или: «Мне страшно», но зато сказал: «Давай я тебе помогу до туалета дойти, не напрягайся» и: «Тебе полегчает, по-другому быть не может, это не навсегда». И ещё он постоянно шутил в духе: «А где у тебя тут режим переключается с печки на кондиционер? И так жарко, а от тебя так вообще щас озоновая дыра прорвётся» — и оба смеялись. Ну, Лёва смеялся, а Шура кивал и улыбался — смеяться ему было больно. Он тогда не знал ещё, что такое озоновая дыра. Только через полтора года узнал — там, где она действительно была. Ещё Лёва помогал ему сбивать температуру, обтирая мокрыми тряпками. Сам Шура в первую ночь не мог даже сесть, поэтому Лёва взял инициативу, ни о чём он спрашивая. Лёва не особенно любил о ком-то заботиться и был открытым эгоистом, но это оказалось ему не в тягость. Он вообще об этом не думал, а делал то, что считал единственно верным. Сильно позже, почти перед самым отъездом из Израиля, Шура на своём примере узнал, что такое отёк Квинке и почему никогда ему в жизни не пить модного в Европе соевого молока. Вот тогда скорую пришлось вызывать, и вызывал её Лёва: бежал до уличного телефонного автомата, босый и в домашних шортах, потому что был уверен, что каждая секунда на счёту. Собирал Шурины документы и вещи, деньги, ещё не уверенный, что они ему вообще, ну… понадобятся. Про то, что бывает анафилактический шок от арахиса он, допустим, знал, но вот что такое может случиться из-за сои — оба не подозревали. Шура вообще подумать он мог, что аллергик. Никто из них даже не предполагал изначально, что из-за аллергии Шура возьмёт и начнёт задыхаться и терять зрение — Лёва подумал на инфаркт или инсульт, правда, ни от чего из этого не должно было появиться отека, а у Шуры он случился за пару минут, но… В тот раз Лёва тоже не растерялся. Хотя тогда уже было очевидно, что ради Шуры расшибаться бессмысленно: через две недели он должен был улетать в Австралию. Лёва никогда не был идеальным или особенно надёжным, он вечно ошибался, ужасно готовил, у него был несносный характер и частенько жуткое настроение. Но и худшим он тоже не был. Тогда, по крайней мере. Шуре было из-за чего улететь, и Лёва знал свою вину, но ему приятно было вспоминать их общее и счастливое. Их квартиру с двумя матрасами, на которых они часто спали раздельно из-за жары и чтоб у частых гостей вопросов не появлялось. Их вечера с пивом и дипиш мод. Ленивый секс по утрам — да, прям так, с нечищенными зубами и слабыми спросонья руками — это обязательный атрибут. Шура крепко обнимал его, целовал глубоко и от страсти неумело, шуриковские волосы лезли Лёве в рот и уши, шуриковские пальцы… нет, об этом Лёва решает сейчас не думать. Шура обещал вернуться через месяцок, говорил, что только глянет на тамошнюю жизнь, и смотрел Лёве в глаза. Только вот Лёва не был дураком и верил Шуре всегда, но только не в тот случай. И не понимал, как же Шура оказался столь же слабым, как и он, как же так произошло, что Шуре не хватает духа сказать: «Ты мне больше не нужен». Ну или что-то менее драматичное, например: «Я не вернусь». Не хотел делать больно, наверное. Ведь ждать его было бы совсем не больно, что вы, даже приятно — быть в неведении пять лет и всё равно ждать, — удовольствия больше, чем от спа-салона, точно. Смешно. Лёве всегда смешно, когда он врёт, боится или тоскует. Лёва твёрдо знает, что сейчас сделал бы всё, лишь бы не отпускать Шуру в эту его Австралию. Он бы взял его за руки и сказал что-нибудь такое, что может сказать только Лёва: «Побудь со мной, пожалуйста, я не хочу тебя отпускать. Давай исправим. А потом полетим вместе». Может, в таком случае бы в этот миг он не радовался, что впервые за несколько недель они внезапно ничего не делят и не пытаются сбежать друг от друга. — Лёвчик, я кофе принёс, — говорит Шура негромко, зайдя в купе. Лёва потягивается, приподнимается и смотрит на него сначала недовольно, а потом — обрадовано. Едва в улыбке не расплывается. А вот Шура расплывается. — Ну и причесон. Взрыв на макаронной фабрике, — и садится на Лёвину полку. Лёва приглаживает вставшие дыбом кудрявые длинные волосы и теперь улыбается тоже, предполагая, насколько глупо выглядит. Хотя нет… он просто повторяет за Шурой. — Надо подстричься. Оброс, теперь каждый раз так. — Не, не надо. Не стригись. Тебе хорошо, правда, — протестует Шура, вручая Лёве кружку с кофе. — Не, я хочу быть красивым. Молчание. Шура думает. — Ты и так красивый, — говорит он сильно позже, секунд через пять только, взвесив все «за» и «против». Он и обычно ничего не говорит просто так, а вот сейчас уж тем более, небось, за каждую букву печётся. Пьют кофе, сидя рядом, касаясь друг друга коленками. Иногда должно быть и хорошо. Иногда они оба этого заслуживают. Едут в гостиницу в одном такси и перешучиваются. Глупо и со стороны совсем не смешно. Да, немного натянуто — стараются разрядить обстановку. — Давай перед концертом в кафе. Я бы сейчас собаку сожрал, — признается Лёва неожиданно даже для себя. Он ничего не ел со вчерашнего утра, но голод сейчас какой-то особенно сильный — можно даже сказать, внезапно, что у Лёвы появился аппетит. — Ты? Да ладно? — Шура не умеет поднимать только одну бровь, поэтому поднимет обе и выглядит при этом каким-то особенно невинным и жалким. Лёва любит его такого. Лёва любит и сам факт, что Шура ему удивляется — ведь это значит, что ему не всё равно. — Угу… Картошки бы навернуть какой-нибудь, с грибами, луком и… не знаю, с курицей. Или с рыбой, — Лёва рассуждает почти влюблённо. Но первым делом они идут в гостиницу, чтоб разложить вещи. Времени мало — уже скоро они должны быть на репетиции в клубе… Да и черт с ним. Сейчас не хочется торопиться. Шура, до этого всё контролирующий и немного двинутый на порядке, решает закрыть глаза на возможное опоздание. Не сговариваясь идут в один номер. В Лёвин. Шура по-хозяйски кидает сумку на кровать, потом подбирает с пола Лёвин рюкзак и тоже туда кидает. — Чтоб под ногами не мешался, — объясняет он, хотя Лёве в общем-то всё равно, что Шура делает, лишь бы он делал это уверенно. Лёве правда всё равно, пока Шура уверен. И это плохо. И он вроде как понимает это, но насколько же ему всё равно, фантастически наплевать. Ему нравится принадлежать, только в принадлежности он чувствует себя собой. А в принадлежности Шуре чувствует себя еще и счастливым. Шура кивает в сторону и идёт на хлипкий балкон, Лёва следует за ним слишком быстро, пожалуй, чем нужно. Сначала Шура закуривает, потом Лёва. Лёва курит свои тонкие сигареты, даже сам не знает, почему: он их столько за день уничтожает, что любой курильщик какого-нибудь Беломорканала ужаснется, поэтому нет, не во имя здоровья. Наверное, элегантности ради. Вот почему. — Лёвчик, — зовёт Шура тихо и оттого особенно хрипло, едва касаясь его ладони костяшками пальцев. Как бы случайно. Всё как бы случайно, всегда, — я иногда просто психую. Не хочу на тебе срываться, но ты меня вынуждаешь. Мне не нравится ссориться, я виноват, что не останавливаюсь. — Ничего, — отвечает Лёва сдавленно и наклоняет голову назад, зная, что Шуре это нравится — волосы рассыпаются, оголяется широкая шея с торчащим кадыком… есть в этом что-то. — Забей, правда. — Я не хотел тебя обижать. Я не должен, — Шура одной рукой опирается о перила балкона, а корпусом разворачивается к Лёве и так смотрит… спокойно и сочувственно. Как в детстве смотрел. И говорит как в детстве. Обижать и обижаться — это по-детски. — Я не обижаюсь. У нас так всегда. Ты ругаешься, я, в общем, заслуживаю, — подытоживает Лёва, сжимаясь. — Я не хочу на тебя ругаться, но… Лёвчик. Ладно. Я не хочу, чтоб ты ходил вот такой, чтоб ты меня потом боялся, мы же… не чужие. Конечно, они не чужие. К сожалению. — Ты прав был, вообще-то. Лучше бы я тебя послушался. Ты всегда прав, — Лёва улыбается: один уголок губ вверх, другой — вниз, на щеках морщинки и ямочки. Такой живой. — Прости меня. Я вечно косячу, а ты разгребаешь. — Прощаю. Я на тебя никогда не обижаюсь. Оба уже хотят зайти, но выкуривают ещё по сигарете и оказываются в номере позже. Лёва пятится, Шура наступает. Наступает вперёд, наступает Лёве под ноги — специально, останавливая. Наступает. Шура берёт Лёвино лицо в свои ладони, заставляет его наклониться, тянет к себе. Шура долго смотрит, даже любуется: родинки, шрамы, раскосые голубые глаза, маленький рот с треснувшими бледными губами. Всё с детства родное. Такое родное не заменит ничего красивое или правильное. Шура не закрывает глаза перед тем, как поцеловать, и не облизывает губы, но получается всё равно очень мокро и гладко, будто они уже настолько вросли друг в друга, что их рты обрели особую форму, которая идеально сходится при соединении. Их рты, тела, даже характеры… Да, всё. Не как два куска пазлов они подходили, а как множество осколков, наверное — такая же сложность. Лёве нравится думать не о том, что они целуются, а о том, что Шура его целует. Шура его целует. Целует жадно и больно, потому что хочет, он хочет его отчаянно. И Лёва тоже хочет. И Лёве всё равно, что случилось ночью, всё равно, что до сих пор больно. Ему и должно быть больно. Если Лёве не больно, то ему страшно от непривычки и от ожидания боли. С Шурой то же самое. Шура прижимает Лёву к стене, потому что боится ложиться с ним в кровать, и целует в шею, чтоб Лёва показал, как сильно хочет. Хочет до боли. Лёвин острый дрожащий кадык, бегающий вверх-вниз, — самое желанное. Не просто так эту штуку назвали адамовым яблоком. Шура кусает, оттягивает кожу, а Лёва подгоняет его, за затылок вдавливая в себя как можно крепче. Когда-нибудь они точно срастутся. Просто не отлипнут в один момент и всё. Они мирятся слишком быстро. Слишком приятно. В этом и есть весь вкус. У них всё слишком. Лёву кроет от одного только осознания, что они наконец-то целуются. Они не целовались так давно, что Лёва и забывать уже стал, зачем люди вообще целуются. Целоваться снова спустя так много ссор и боли… В это просто не верится. Кажется, месяца два прошло с последних их поцелуев. Лёве тоже хочется целовать Шуру в шею, долго, до невозможного. Они стукаются зубами и ради забавы кусают друг друга, редко отрываясь, чтоб продышаться. Когда Лёва начинает стаскивать со спины Шурину футболку, тот резко отстраняется и запрещает: — Нет, нельзя, не успеем. Ехать надо. Правда не успеем, — и указательными пальцами, как всегда, скидывает с лица передние пряди. Лёве страшно отпускать. Кажется, что если они расстанутся сейчас, то больше не вернутся друг к другу. Кажется, что это конец, что нужно выпить это до дна, что это их последний шанс. Не понятно, что случится в следующую минуту — может, снова поругаются? Они крадут каждую свою близость, каждый поцелуй, каждый секс. Выбивают — друг у друга, у обстоятельств — отчаянно, постоянно боясь, что не успеют. У Лёвы нет зависимости от секса, но ему нравится делать вид, будто есть. Для него это способ получить то, чего обычно недостаёт: внимание, участие, прикосновения даже. Внимание он любит особенно сильно. Но с Шурой всё немного по-другому, как же это описать?.. — Надо ещё поесть, — вспоминает Шура, одергивая футболку. Руки деть некуда — сами тянутся обратно. Лёва так и прибит к стенке, не знает, куда себя деть. Шура поправляет его волосы и рубашку, застёгивает пуговицы, которые как-то сами собой послетали, пока он просто собирается с силами. Шура заправляет его рубашку в широкие джинсы, висящие низко на бёдрах, приглаживает карманы. Лёва за такое давно уже не благодарит, у обоих это привычка. Шуре отчего-то нравится его, Лёвчиковская, выученная беспомощность. Наверное, потому что он тоже больной ублюдок, как-то так. Выбора у них нет. Забегают в ближайшую столовку, набирают всего и побольше, особенно Лёва. Шура впервые за много… лет? ну, месяцев так точно — видит, чтоб Лёва ел с таким аппетитом и желанием, причём настоящую еду, а не конфеты с кофе. Это не может не радовать. — Я там ещё пирог видел, взять тебе? С абрикосом или с вишней, — Шура, не дожидаясь ответа, встаёт из-за стола и быстрым шагом направляется в сторону буфета, прекрасно зная, что абрикосы Лёва не ест, а вот ягоды любит. Это где-то на подкорке — фактически Шура не помнит, но предчувствие подсказывает. Пирог едят на двоих, чтоб уложиться в отведенные на свободное время полчаса. Очень сильно стараются друг на друга не смотреть и не думать. Всё равно Лёва слышит, как ложка стукается о бусинку в Шуриной нижней губе и о его зубы. Видит, как он облизывается. Чувствует, как от него пахнет. Это особый эротизм. Это тот случай, когда сводит с ума каждая мелочь. — Давай после концерта сразу домой, — предлагает Лёва перед выходом на сцену. Шура кивает и немного не понимающе улыбается: как будто были другие варианты. Концерт — два часа. Потом фото и автографы. Потом — час дороги в гостиницу. По ощущениям, оба скинули килограмм по пять. С Лёвы ручьём льётся, с Шуры — чуть меньше, но он тоже насквозь мокрый. В номере оба плюхаются на кровать рядом, тяжело дышат. — Давай немного отдохнём и… — Лёва не договаривает: зевает. Шура смеётся. — …и умрем от инфаркта, если ещё хоть раз подвигаемся. Я уж точно. Трухлявый пень в твоей кровати… Возбуждает? — он неразборчиво ворочает языком, но Лёва всё понимает. — Можешь отдыхать, я всё сам сделаю, — предлагает Лёва. Оба лежат на спине, и он на ощупь ведёт ладонью по шуриковскому оголенному животу, какое-то время поглаживает, но вскоре даже от этого устаёт и оставляет всё как есть. Перебирает волосы на животе и на груди, накручивает на палец и даже их отпускает спустя минуту. — Вау. Мощно. Спасибо, я кончил, — комментирует Шура. — Фонтаном. Лёва хочет ударить его куда-нибудь, но не утруждается. Засыпают вместе. Не стоило бы, конечно, но так получается. Всё происходит только следующим вечером, когда они снова переезжают. У них выходной, наконец-то выходной, — который почти весь проходит в дороге, правда, но это не важно. Да, с Шурой всё всегда немного по-другому. Иногда Лёве даже кажется, что только с Шурой интим — это прямо интим, прямо личное, будоражащее, а с остальными — просто потребность. То, что с остальными — развращает. Он даже не уверен, что ему бывает с ними по-настоящему хорошо. Лёве нравится, что Шура всегда с ним заморачивается. Долго, почти издевательски долго растягивает, помогает лечь поудобнее, сам поправляет подушку у него под поясницей. Он лучше Лёвы знает, как ему удобно. Им нравится быть именно лицом друг к другу, хотя Лёва боится смотреть и боится, на самом деле, что Шура на него смотреть будет, потому что всё ещё неловко. Неловко и волнительно только с Шурой. С остальными Лева — такой, будто ему за это щедро заплатили. Лёва обнимет его руками и ногами, пальцами впивается в волосы, подрагивает от удовольствия. Оба почти не стонут и двигаются совсем необыкновенно друг для друга: не рвано, медленно, не пытаясь, как в прошлый раз, как во множество прошлых разов даже — сделать больно. Шура придерживает Лёвины ноги и сам перекладывает их к себе на плечи, а с плеч — на талию. Всё под контролем. Так легко. Внезапно, когда Лёва на самом пике удовольствия, когда он непроизвольно жмурится и сжимает зубы, ему становится страшно жалко себя, себя, обнаженного перед Шурой, с которым они ещё не так давно перебрасывались самым последними словами, а теперь как ни в чём не бывало занимаются любовью. Дыхание перехватывает. В низу живота больно от волнения. Ему так хочется рассказать Шуре о том, что случилось в ту ночь несколько дней назад, именно в момент самого сильного удовольствия, когда наворачиваются слезы. — Я… всё, — только придя в себя, говорит Лёва. Шура хочет выйти, но он мягко останавливает, прижимая за плечи. — Да я заметил, — Шуре смешно. Весело. Лёва забирается сверху и начинает двигаться сам, быстро-быстро, зная, что Шура любит именно так. Пара минут, и Шура тоже забывается. Стонет имя Лёвчика — именно по этой форме, — высоко поднимает свои печальные брови и ещё пару секунд держит рот открытым… Лёва по какому-то странному желанию наклоняется и кусает его за шарик пирсинга, оттягивая нижнюю губу. Шуре и это почему-то нравится — он берёт Лёву за затылок и с языком целует. Такого секса у них не было точно больше года. Нет, даже, наверное, больше двух лет. Вечно тянуло на грань, на острие. А сейчас… они словно опять друг друга любят. — Я скучал, — говори Лёва тяжело. — Я просто заебался ругаться и что-то делить. Да и ты… ты на зло всё всегда делаешь. С тобой нельзя ругаться. И я уже не хочу. Ты же сейчас чистый? Но почему-то не ругаться у них не получается. Всегда есть что-то, что на это толкает. Это сидит глубоко, ждет своего часа и всегда дожидается. С каждым разом их ссоры все изощреннее и трагичнее, они все ближе к пределу. — Да, уже… Два дня. Третий день. — Мы же не враги. Не сумасшедшие. Ты мой лучший друг. И я тебя очень люблю. Я хочу, чтоб всё было нормально… Столько хуйни вокруг, нам надо держаться вместе, а не грызться постоянно. Я просто вспомнил Минск недавно… По-моему, мелкие мы зубы бы взрослым нам повыбивали. Очень помогает эта мысль, кстати. Я бы себя точно убил просто. Помогает сориентироваться. — Спасибо, Шур, — теперь Лёве говорить ещё труднее. Они боятся мириться, потому что боятся того, что снова не сохранят этот мир и разочаруются. Только появляется надежда — но что-то не дает ее удержать. До Австралии так не было, да и в Австралии было другое — эйфория от первой за пять лет встречи, — а вот бесконечная канитель войны и мира началась с переездом в Россию. Надо было Шуре решиться поговорить часов на двенадцать раньше. Ладно, случилось как случилось. Лёва старается глушить все мысли и переживания об этом и не вспоминать — и у него даже получается. Ни единой мысли. Он просто будет делать так до конца жизни, вот и всё. Это просто. Практики такой у него навалом. Никто не узнает. А он больше не даст собой воспользоваться. По крайней мере, ему хочется так думать. — Да за что? Лёва даже открывает рот, чтоб сказать: «Знаешь, что случилось?», но ему не хватает духа. Нет, Шура не должен знать. Просто не должен. Он и так о Лёве не лучшего мнения, а после того, как Лёва обо всём расскажет, так и вовсе может разочароваться. К тому же, спокойно об этом Лёва рассказать не сможет, обязательно расчувствуется и вспомнит много ещё чего, и тогда Шура узнает совсем всё, и вот это будет просто разрыв шаблона, после этого точно назад не отмотаешь. Лёва не хочет ни во что углубляться, не хочет думать, что с ним сделали и почему и насколько это неправильно. Положим так: он сам виноват, его не поняли, бывает, не конец света. Лёва не может позволить себе испортить момент. Не думать. Вообще никак. Для него этого не было. — За всё, — Лёва улыбается. Следующие несколько дней они проводят почти спокойно: пьют только вместе, но не всегда наедине, и очень, очень много курят — сигарет и не только. Лёвиной любимой стала ночь, когда они выкурили косяк на двоих и ушли в какой-то инфернальный транс, а после него в обоих проснулся такой же инфернальный голод. Ночь была хоть и весенняя, а холодная — север же, как никак, — но им было совершенно всё равно. Они вышли искать круглосуточный продуктовый в пижаме, но продавцов это нисколько не удивило. Вообще-то, в провинции в самом начале нулевых удивить могла разве что ночь без поножовщины, а двое обкуренных сумасшедших в домашнем — это не происшествие. К тому же, вели они себя крайне доброжелательно и сделали кассу едва ли не больше, чем та, что была днём. После набега на магазин сидели на ковре в номере, привалившись спинами к кровати, смотрели ужасы и ели чипсы упаковку за упаковкой вприкуску с мороженым и запивая пепси. Это было нечто сказочное и почти как в старые времена, только более ценное. Тогда обоим показалось, что, наверное, и дальше будет хорошо. А три дня спустя после этой чудесной ночи, когда они должны были закрывать тур, Шура совершенно (как могло показаться) внезапно ворвался в Лёвин номер и кинул ему в лицо незнакомыми бумажками с печатями и чеками. Внутри у Лёвы сжалось, сердце окатило кипятком, а кожу — как будто ледяной водой. Сдержанный, спокойный, всегда себя контролирующий даже излишне, Шура сейчас выглядел помешанным и обезумевшим. Лёва в первую очередь подумал, что тот, наверное, принял что-то не то, вот только закидываться непонятной наркотой было в его правилах, а не Шуриных. Никогда ещё Лёва не видел его таким злым, никогда и подумать он мог, что Шуру может что-нибудь настолько вывести из себя. Он аккуратно подобрал бумажки, которые точно по адресу прилетели ему в лицо и даже болюче углами попали в щёку, и… ничего не понял. Какие-то выписки из кожвендиспансера, подпись врача, анализы, ценник… Он пробежался глазами по случайным строчкам и поднял удивлённый взгляд на Шуру, ничего так и не сумев понять. В стрессе он плохо соображал, ничего не сумел бы прочесть даже при огромном желании: буквы скакали. — Что случилось? — спросил несмело. Он бы прочёл повнимательнее, если бы Шура дал эти выписки, а не бросил в него и если бы он не показался настолько разъяренным. Сейчас задачей было не углубиться в чтение, а понять, что же происходит. Шура этому пониманию не способствовал: он кинул Лёве выписки, выглянул в коридор, подождал там, пока их соседи скроются в номере, и поле этого закрыл дверь на цепочку. От этого Лёве не стало ни тревожно, ни страшно: он не боялся Шуру, даже сейчас был уверен, что тот просто не представляет для него опасности. Не может представлять. — Шур, чё случилось? — повторил Лёва, дождавшись, пока Шура подойдёт к нему. — Читай, — процедил Шура сквозь зубы. Лёве пару раз доводилось общаться с людьми, которые его очевидно ненавидели и презирали, но такого тона не было ни у кого из них. Стального… мёртвого. От этого тона Лёве стало холодно. — Я правда не въезжаю, ничего не понял, — попытался оправдаться Лёва, но осекся, понимая, что сильнее раздражать Шуру нельзя, и взял бумаги: — Ладно, сейчас, секунду подожди. — У меня, блять, ебанная гонорея, Лёва! Из-за тебя! Из-за тебя, блять, из-за твоего блядства! — выкрикнул Шура. — Чего? — Лёва опешил и отодвинулся к стене — инстинктивно, сам не заметив. Его глаза забегали из стороны в сторону. Он знал в глубине души, что Шура прав во всём, но не мог придумать, как реагировать, и вдруг решил спорить: — Думай башкой, что говоришь, а? Ты с чего взял? Я не болен… — Да с того, что я с тобой, уебком, только с тобой без гандонов, только с тобой, сука! Попробуй поспорить, давай! Скажи, что это не ты и ты тут ни при чём. Скажи, что не ебался с половиной страны, блять, давай! Возражай! — Шура замахнулся на Лёву, но развернулся и опрокинул прикроватную тумбу с лампой. И вот теперь Лёве стало страшно. — Ты, ничтожество. — Шур, я… — от былой мысли защищаться не осталось и следа. Лёва, хоть и шугнулся сначала, теперь подался вперёд. — Заткнись, просто заткнись. Ты нихуя уже не исправишь. Пиздец. Я только с тобой… я что Оле скажу? Что я, блять, скажу, когда вернусь, а? Ты просто настоящая проблядь, Лёва, ты хуже всех, ты просто ломаешь мне жизнь! — Шура открыл рот и заулыбался, хватая воздух. — Как ты не устаешь? Как ты не устаешь быть таким уебком? Не болен… да ладно? — Это лечится, Шур, прости, я просто… — Лёва знал, что не должен оправдываться, но продолжал, вот только вставить слово было некуда — Шура орал на него не переставая. — Лечится, да. Это лечится. Просто теперь мне надо что-то врать Оле, чтоб лечиться от болезни шлюх! Или сделать как ты — промолчать и подождать? А ещё знаешь, что? Знаешь, что мне сказали? На СПИД проверяться, вот что мне сказали! Твою мать! — Шура рухнул на кровать и закрыл лицо руками. Он дышал громко и судорожно, Лёва даже как будто узнал это дыхание: с его паническим расстройством часто нападало ощущение, что он вот-вот задохнётся. — Я знаю, но у тебя нет СПИДа, я уверен, что нет, потому что у меня нет, — Лёва поджал губы, поднялся и спешно налил Шуре стакан воды. Шура стакан принял, покрутил в руках и глянул на Лёву совсем чужими глазами. — Ты уверен? Ты, блять? Помолчал, чтоб не говорить с отдышкой. — Я никогда больше не буду с тобой пить из одной кружки, Лёва, и никогда больше на метр не подойду, ты понял? — спросил Шура вкрадчиво. — Успо… — Ты меня понял?! — Шура швырнул стакан в стену и выпрямился. Дышать ему стало ещё труднее, но пить он не мог: ощущение было такое, что в горло ни капли не пролезет. Встал, попытался продышаться, но и этого не вышло: лёгкие словно ссохлись до размера яблока. — Я понял, — сказал Лёва сдавленно. — Прости меня, я знаю, как так вышло, я могу… — Что ты можешь? Что? Оправдаться? Мне насрать на твои оправдания, Лёва, мне всё равно. Думаешь, я не знаю, почему так? Точно не потому что ты ебешься направо и налево, не потому что даёшь себя трахать таким ублюдком, которых… я не знаю… как тебе не мерзко? Как тебе не мерзко от себя, а? От них? Ты даже не знал, что тебя заразили — а если бы и у меня симптомов не было, а? Ты заразил бы свою Иру, а я — Олю, и что тогда? Что тогда? Тебе-то похуй, тебе просто похуй на всех, ты… Да ты просто конченое дно. Что ты такое, твою мать? Как тебе не мерзко? — Мне мерзко, — Лёва ответил непривычно низко — горло сжалось. Он не смел заплакать, хотя должен был. Он тряпка. Он не умеет сдерживаться. — А мне-то как мерзко от тебя… Это пиздец. Это все, всему конец. Что ты мне ещё подарил? Я, блять, уверен, что триппер от тебя — это только начало. Лёва… Послушай меня, — Шура взял любовника за щеки. Большими пальцами надавил на скулы, а остальными — на затылок. Лёва потянулся, сам того не понимая — он был приучен тянуться. Тянуться к Шуре всегда. Когда заметил, что смотрит на него преданно и норовит приблизиться — было уже поздно останавливаться. Лёву ужасало собственное поведение. Шура присел перед ним на корточки, чтоб сравнять высоту. — Послушай меня очень внимательно. Если у меня ВИЧ, СПИД или, там, сифилис — блять, я тебя закопаю. Просто прими как факт. А если Оля узнает или каким-то образом тоже от меня подхватит… Можешь просто не возвращаться в Москву. — Не будет, я клянусь… Я сам не знал. Я бы никогда не стал, я бы тебя не заразил, — Лёва изо всех сил старался сохранять спокойствие и молился только о том, чтоб Шура наконец отпустил его лицо. — Я не специально. Ты самое дорогое, что… — Лёва. Знал ты, не знал. Так всегда бывает, когда ложишься под каждого встречного нарколыгу. Всегда, без исключений. Бляди и наркоманы никогда хорошо не кончают. Я тебя всегда спасал, всегда спасал, я всё ради тебя делал, а ты… Я больше пальцем для тебя не пошевелю. Бесполезно. Пошёл ты нахуй, Лёва, ты можешь только больно сделать. Постоянно. Сколько в тебе этих грязных хуев побывало, мне думать о тебе мерзко. И я ведь тоже один из них теперь. Мне от тебя только помыться хочется! Шура не ударил его, хотя лучше бы ударил. Только головой об стену тряхнул, резко отпустив, и пошёл в коридор. Открыв дверь, обернулся и бросил: — И не вздумай припереться объебанным или вообще не придти, я тебя порву. Ясно?***
Вечером концерт. Лёва решил дать Шуре остыть пару часов, потом пришёл в его номер и рассказал обо всём. О том, что нарвался на секс, которого не хотел и боялся; что в остальное время он всегда, всегда с защитой; что он боялся сказать и конечно очень виноват, но всё же не такая тварь, какой мог показаться. Он извинился. Шура извинился. Целовались и просили прошения — за это, за прошлое… Смешно, да? Если да, то хорошо — все понимают, о ком мы говорим. Конечно, всё это мечты. Лёва напился, потому что он слабый, одинокий и потерянный. Потому что он не хороший герой и нет в этом никакого сценария. Он заболел и заразил человека, которого любил сильнее жизни безоговорочно и слепо, он сделал больно тому, кто сделал из него человека, да к тому же пытался оправдаться, потому что испугался — потому что он никогда ещё так не боялся. Он услышал про себя столько всего и даже не смел обижаться, ведь знал, что это правда. И Шура тоже знал, поэтому ему не было жаль говорить всё это — ему не было жалко Лёву. Это дно. Это точка, на которой оба они должны были понять, что зашли слишком далеко. Лёва должен был навсегда отказаться от бухла, Шура должен был перестать разбрасываться словами так, словно они ничего не стоят, словно он для Лёвы не главный авторитет — они должны были, должны, но все знают, что люди редко поступают так, как должны, и постоянно лажают. Они просто люди. Сломанные, потерянные, напуганные люди, у которых всё впервые. Они такие. Они предают, ошибаются, жалеют, боятся, делают подлости, сдаются. Они оба. Лёва даже накидаться не смог как следует. Он помнил и чувствовал всё так же остро, как и на трезвую голову, только теперь не боялся. Исчез любой страх, его место заняло отчаяние. Настоящее отчаяние, всеобъемлющее и полное осознание того, как же они с Шурой оба глубоко в дерьме. Их отношения… Хуже уже не будет. Лёва откуда-то точно знал, что не будет, и это придавало сил. Это заставило приехать в клуб, в котором они должны были выступать, и просто отдаться тому, что раньше сидело в нём глубоко-глубоко. Шура, расчесывавшийся в гримёрке перед зеркалом, сначала подумал, что в него выстрелили, но нет. Это первое попавшееся Лёве под руку — стеклянная бутылка из-под шампанского — полетело в зеркало и разбило его в дребезги. — Блять! Ты чё творишь?! — Шура отшатнулся от зеркала и прижался спиной к стене, испугавшись: теперь Лёва подобрал флакон лака для волос и снова швырнул, размахнувшись для силы. Он не хотел напугать. Он хотел сделать больно. Хотел разбить Шуре голову. — Ненавижу тебя! — теперь кричал Лёва, и кричал так, как Шуре — громогласному, басовитому — даже не снилось. Шура никогда не слышал, чтоб люди кричали так надрывно, и отдал бы многое, чтобы дальше не слышать. И уж тем более он не мог представить, что когда-нибудь именно Лёва будет кричать настолько пронзительно, будто над могилой — кричать эти слова в его адрес искренне. Это шло из самой глубины его существа. Тогда они оба друг друга ненавидели. И обоим было за что. Не только в свете последних событий, а давно ещё. — Лёва, хватит! Успокойся! — Шура дёрнулся было вперёд, но тут же отступил — Лёва выглядел просто бешеным. Шура видел его всяким. Перепуганным, больным, плачущим, смеющимся, задыхающимся в приступе паники, возбуждённым до трясучки, и Шура знал, что когда-нибудь именно он увидит Лёву мёртвым. Он помнил его ребенком с целым букетом разных расстройств, загнанным и потерянным. Помнил и до сих пор воспринимал именно так. Поэтому понимал, что сейчас он не в состоянии себя контролировать, и успокоить его не получится, пока с него не схлынет. Это было самое страшное — никак не контролировать того, кто и сам себя не контролирует. Это был, пожалуй, первый раз, когда Шура совсем никак не контролировал его. — Ты никогда меня не любил, — Лёва уже не кричал. Не только потому что голос сорвал, но и потому что это было слишком важно. Он хотел, чтобы каждый звук дошёл именно с этой — обречённой, но спокойной интонацией, беспощадной, надорванной. Он хотел запомнить, как звучат эти слова, и чтобы Шура запомнил. — Тебе всю жизнь, всю жизнь на меня плевать было. Ты мной просто пользовался. Мной все всегда пользуются, пользуются и пользуются, а ты — больше всех, потому что ты меня приучил, ты! Потому что я тебе верил! Я никому так больше не верил, только тебе, а ты выкинул меня, опять! Опять! Опять! — Придурошный, — выдохнул Шура, потирая переносицу. — Я придурошный, я проблядь, я идиот и уебище. Как ты смеешь так говорить, да как ты можешь?! — терпеть Лёве было уже без надобности, и он говорил, рыдая. Ему хотелось жалости. Хотя бы жалости к себе. — Ты говорил, что любишь меня, что всё будет круто. Так круто? А?! Это все из-за тебя, из-за тебя я таким стал, из-за тебя! Ты меня уговаривал… переехать, пойти за тобой, поверить тебе. И бросил! И теперь ты опять меня бросил, ты просто опять свалил, как всегда. — Не сравнивай это, — проговорил Шура беспомощно. — А самое смешное? Я ебусь с ними, чтоб тебе насолить, а ты — потому что реально хочешь. Я никого уже не полюблю, а ты полюбишь. Да я готов километры хуев отсосать, лишь бы тебе на зло, чтоб тебе было больно. А ещё знаешь? Шура молчал. Ему больше всего на свете хотелось, чтоб Лёва замолчал, но возразить он… не посмел. — А ещё, — Лёва криво улыбнулся, — ты это прекрасно понимаешь, и это работает. Работает… Ты представляешь, как меня ебут? Да конечно представляешь. И тебя это злит. Я уебок, я тебя заразил, но ты, ты разозлился потому, что это значит, что меня кто только не перетрахал… — его слова уже потеряли всякую четкость, но Шура всё понимал. — Ты не единственный! А хочешь быть! Хочешь! Потому что ты, это ты психопат, ясно?! — Всё, хватит уже, — Шура всё же пошёл навстречу, но Лёва жахнулся так, что желание сближаться утихло: ещё не время. — Нет, не хватит. Теперь ты слушай. Хочешь знать, почему я тебя заразил? Думаешь, я так уж рад со всеми без резинки, лишь бы тебя, несчастного, бедного, бедного нашего трипаком заразить? Ты правда так думаешь? Думаешь, я такой? Подумай ещё раз, подумай, ты хорошо меня знаешь. Ну что? Доходить начинает? Нет? Правильно, может, я тут просто оправдываюсь. Я же конченый, мне уже всё равно. Может, я всё это говорю, только бы ты меня пожалел. А может, он меня изнасиловал! Хотя как меня изнасиловать, я ебливое животное, я хочу уебаться до смерти! До последних предложений для Шуры существовал какой-то фоновый шум: музыка, разговоры, звуки с улицы. А после всё пропало. Вакуум. Одно слово, это одно слово… оно не закрутилось у него в голове, заглушая всё прочее, нет — просто вокруг в миг стихло. И не было больше ничего, что могло его отвлечь. Вообще ничего больше не было после этого слова. — Чего? — переспросил Шура сухо. Теперь и границ тоже не было: он метнулся к Лёве, хотел схватить его и заглянуть в глаза, но Лёва опередил. Лёва сначала ударил его по руке, а потом толкнул так, что из Шуры весь воздух выбило — толкнул в стену, треснул нарочно, зная, как это больно. — Не подходи ко мне, — крепко стиснув зубы, прошипел Лёва. — Снова подтверждаешь, что твои слова не стоят нихуя. Нихуя не стоят! Обещал больше не тронуть, так не трогай. Сдержи хотя бы это! Не трогай меня, я больше не хочу! Мне тоже мерзко от тебя, мне тоже блевать охота, ясно?! Не трогай меня! — Ясно, — сказал Шура тихо, потирая затылок. Он кое-как удержал равновесие, и ему было до смерти неловко. Молчание. Полминуты. — Что он с тобой сделал? Кто? — Поверил? Я что угодно скажу, только бы тебя ударить, — Лёва улыбнулся и попятился к двери. — Лёва, стой! Но Лёва выскользнул из комнаты и побежал по коридору, так глупо надеясь, что он, неадекватный, уже потерявшийся, окажется быстрее, чем трезвый Шура. Шура нагоняет его, подсекает, берёт за грудки и пару раз бьёт об стену — только чтоб показать, что не шутит и что на всё сейчас готов. Лёвины глаза такие же узкие, раскосые и голубые, как и в тринадцать лет. И взгляд — до череды глухих ударов спины и затылка о стену он был яростным, горящим, страшным — взгляд на секунду становится узнаваемым: испуганным и затравленным. Лёва дрался только когда боялся. А боялся он часто. Он и сейчас боится, а Шура как лучший друг и заботливый любовник, как настоящий мужик — бьёт его и унижает. Осознание заставило ослабить хватку — в тех местах, куда впился Шура, Лёвина футболка осталось горячей и влажной. Они оба замешкались всего на секунду. Первым опомнился Лёва. Опомнился. Лёва отпихивает Шуру, а когда тот снова пытается схватить его — бьёт по лицу с размаху, зажмурившись, чтоб не видеть этого. От удара Шура не приходит в ярость, но и не пугается, не сдаётся. Он пытается скрутить Лёву, заламывает ту руку, которая секунду назад так удачно попала ему в щеку. — Отпусти меня! Отъебись! Не трогай! Не трогай меня! Не трогай! — Лёва орёт так, что их наверняка слышат даже сквозь музыку — и наверняка же скоро к ним подбегут и помогут, и Лёва никуда не денется, надо лишь немного подождать. — Ты и это обещал! Ты вечно врешь! Не трогай меня! — Не мечтай. Всё, тихо, я не хочу делать больно, — Шура заламывает руку за спину до тех пор, пока Лёва не издаёт тихий стон… Нет, даже не стон, а тот звук, что обычно издают кошки, когда их сильно стиснешь в объятиях. Это сравнение Шура придумал не сейчас и не сегодня, нет — очень давно, в их первую совместную ночёвку. Лёва издавал эти звуки, когда переворачивался и пинался. Наверное, ему и снилось тогда что-то подобное, потому что ночью он нередно кричал и бежал куда-то. …Он почти обмяк, и только Шура подумал о том, чтоб отпустить, только стал пробовать — Лёва упал на него спиной, прибив к полу, развернулся, оседлал его бёдра, сжав своими крепкими и худыми ногами, — и несколько раз врезал кулаком в нос и по челюсти. И хотя Шура не чувствовал боли и пытался схватить его руки прямо в тот момент, когда они, уже запачканные кровью, впечатывались в его лицо — Лёва с нечеловеческой прытью соскочил с него и понёсся к распахнутой двери чёрного хода. Побеги он в другую сторону изначально — туда, где мог быть персонал — им бы не дали шанса подраться. Но никто так и не явился на звуки драки, и Шуре пришлось самому бежать за сцену, чтоб попросить помощи. — Господи боже мой! Что случилось?! — вскрикнула при виде него девчонка-гример, толщиной не сильно больше, чем та кисть, что она держала раньше и сейчас выронила. — Вас избили? Я позову охрану! — Нет. — сказал Шура почти спокойно, непроизвольно сжав челюсти. — Никакой охраны и ментов. Где группа? — Ребята пошли курить на крыльцо… Подождите, я их позову, я сейчас, — девчонка скинула каблуки, готовая побежать, и наклонила голову назад, чтоб смотреть Шуре не в пупок. И с каких пор на них работают детсадовцы? — Лёд принеси и воды, — скомандовал Шура. Девчонка послушалась. Только попив и вытерев лицо от крови, Шура смог составить более стройный план для до смерти перепуганный девчонки: — Скажи парням, что Лёва сбежал, а я — за ним. Про кровь не говори не слова и забудь, что ты тут видела вообще, никому ни слова. — Да вы что, конечно! — пообещала девчонка. По ней видно было — не врёт. — Молодец. Узнает кто — плохо будет. Все свободны, концерта не будет. Извинись за меня перед всеми. Скажи парням ещё, что мы с Лёвой встретимся с ними в гостинице максимум через пару часов, но если нет — панику пусть не поднимают. Вот что… Ему нездоровится, так скажи. Не говори, что убежал. Всё, — Шура открыл кошелёк и сунул своему теперь уже доверенному лицу смятую пятитысячную купюру, — надеюсь на понимание. Не говори, что он убежал, ясно? Мы в травме, он попал в аварию, сюда вообще не приходил и поэтому трубку не брал — они поймут, о чём я. — Это лишнее… — она неуверенно и нехотя, придавив перед этим тонкими пальчиками купюру, протянула её обратно. — Это гарантия. Шуре хватило спокойствия купить чье-то и без того преданное молчание, натаскать девчушку на кризис-менеджера буквально за минуту, сочинить дырявую, но всё-таки отмазку для ребят и выйти всё с того же черного хода ровным шагом. Вместе с ветром на свежем воздухе ему надуло и осознание. Затошнило, прихватило живот от волнения, он даже собрал волосы и наклонился, думая, что его вырвет, но повезло — не вырвало. Где теперь Лёва? Где теперь его жалкий, слетевший с катушек, обдолбанный непонятно чем Лёва? Всё относительно. Этот город маленький относительно Москвы, может быть, а вот относительно одного полусумасшедшего он огромен. Лёву могут найти завтра в больнице, раздавленным машиной, или в мусорном баке с парой ножевых, а могут и вообще никогда не найти. Он уже сейчас может быть мёртвым. Мертвым, холодным, одиноким, ничего не понимающим и беззащитным. Лёва давно уже вырос, Шура вырос ещё давнее, но их отношения не изменились. Они так и остались отношениями взрослого и ребёнка, ответственного и ведомого, сильного и слабого. И хотя слабый мог забить до смерти голыми руками, он оставался слабым — это были совсем другие категории. Это были неисправимые отношения, в которых они ответственны друг за друга больше, чем за самих себя, потому что позволили друг другу залезть так глубоко, что ничего уже не вылечишь. Только поэтому они оставались рядом — они любили, но были подвязаны и разваливались, когда расставались, становились неполноценными и опасными. Поэтому Шура не чувствовал боли и усталости, поэтому и подумать не мог оставить Лёву и что-то поменять. Избить его, чтобы потом зализывать ему раны. Так было всегда. Все повторяется. Все всегда повторяется. В этом Лева был прав.