***
Хрусткий снег ещё не растаял, но солнце уже пробивалось сквозь дымчатые облака, обдавая аллею до Хогсмида нежным золотистым светом. Было тихо. Даже воздух казался мягче, чем обычно — с намёком на весну, с запахом хвои и печений из деревенских лавок. Лес вдоль тропы к Хогсмиду украшали розовые ленты и подвешенные к веткам бумажные сердечки. Некоторые из них колыхались на ветру, еле слышно шурша, будто сами шептали чьи-то признания. Где-то вдалеке слышались смешки младших курсов — шелест фольги от конфет, песни дурацких купидонов. Беллатриса шла по утоптанной тропинке. Воротник шарфа тёр кожу, снег скрипел под ногами, и всё было слишком нормальным для того, что творилось внутри. Мысли возвращались к Миртл. К Хагриду. К Азкабану. К Тому. Это стало привычной цепочкой. Почти ритуальной. Будто её личное кольцо Ада. — Здравствуйте, Беллатриса, — голос мягко вплёлся в воздух — не нарушил тишину, а просто стал её частью. — Вы не против компании? Она резко обернулась. Дамблдор. Его фигура в привычной мантии — чуть не по погоде, будто он сам грел пространство вокруг. А его шляпа сегодня была украшена едва заметной розовой ленточкой. — Здравствуйте, директор, — она немного растерялась, но быстро взяла себя в руки. — Нет, я только с радостью. Он шагал рядом медленно, словно нарочно замедляя время. И Белле пришлось замедлиться, чтобы не выглядело так, будто она бежит от этой компании. Теперь паузы между шагами были почти как паузы между словами. — Сегодня… удивительный день, — сказал он, глядя в сторону заснеженных деревьев. — Один из тех, что случаются между двумя по-настоящему холодными. День, который будто просит человека вспомнить, каково это — чувствовать тепло. Даже если оно давно ушло. — Да… — Белла чуть улыбнулась. — Пожалуй, сегодня действительно тише, чем обычно. — Тишина — не всегда знак покоя, — заметил он. — Порой она бывает всего лишь глубокой передышкой. Или вопросом без слов. Она кивнула. С ним было опасно соглашаться — даже в малом. Каждая его фраза могла оказаться зеркалом. А в зеркала Белла давно старалась не смотреть. — Как ваш отец? — негромко спросил он, будто вскользь. Белла чуть пожала плечами, отводя взгляд: — Честно? Не знаю. Из дома давно не было писем. Он ведь болен, и всё там… сложно. Последнее слово повисло в воздухе как оправдание. Хотя что она вообще могла оправдать? Она вдруг только сейчас поняла, что скучает. По отцу. По его голосу, пусть и суровому. По фразам, от которых хотелось уйти, но которые были родными. По взгляду, в котором раньше было узнавание. А теперь — пустота. Он даже имени её не помнит. И это ощущалось плохо. Слишком плохо. Как будто её вычеркнули не из памяти, а из жизни. А раньше ей казалось — она давно научилась с этим жить. — Знаете… — Дамблдор остановился, будто вспоминая. — Думаю, он гордился вами больше, чем готов был признать. Однажды я встретил его в Министерстве. Он, конечно, был немногословен. Но, кажется, он говорил о вас с горечью… которую испытывают только те, кто слишком любит, но не умеет этого показать. Беллатриса промолчала. Внутри что-то кольнуло — неловко, неприятно. Но всё же тепло. — Иногда те, кто учат нас быть сильными, сами боятся своей собственной уязвимости, — добавил он. — Но это не значит, что у них нет сердца. Просто они привыкли прятать его глубже, чем нужно. Она знала, что всё, что она делает, — всегда не то. Недостаточно сильна, недостаточно сдержанна, недостаточно чёрства, как отец хотел бы. Но разве можно быть с ним на достаточно? — А иногда… — хрипло выдохнула она. — Иногда кажется, что ты всё равно для них недостаточна. Какая бы ты ни была. — Быть достаточной — это мера, которую невозможно измерить чужими глазами, — отозвался он. — Только своими. — Да… — Белла задумчиво глянула на серо-голубое небо. — Директор… простите за моё любопытство, но… что теперь будет с Хагридом? Дамблдор чуть заметно вздохнул. Он всегда делал это, прежде чем сказать правду, которая больнее лжи. — Ему предстоит многое пережить, — ответил он. — Его заключили в Азкабан. Белла остановилась. Сердце ударило — глухо, тяжело. — Это правда?.. Неужели он виноват? — Нет. — Дамблдор мягко повернулся к ней. — Но, к сожалению, люди часто жертвуют невиновными, чтобы сохранить иллюзию порядка. Им нужно кого-то винить, даже если правда не укладывается в рамки их страха. Она стиснула перчатки в кулаках, и драконья кожа на морозе неприятно скрипнула. Всё это напоминало ей то, что происходило с Миртл. Люди не замечали, а потом — было слишком поздно. Она не хотела чтобы с Хагридом было также. — Но это же… это же ужасно. — Да. Но иногда ужас — это то, из чего начинается движение. Боль, которую не хочется чувствовать, может стать началом перемен. Вопрос — куда она приведёт. Они шли ещё немного в тишине. Только снег хрустел под ногами, и ветер срывал лёгкие снежинки с елей. — Я знаю, вы были близки с Миртл, — вдруг сказал он. Белла сглотнула. Потому что это было то, что болело. И казалось Дамблдор сегодня решил затронуть все теми, которые в ней отдавали сдержанными подушкой криками. Снежинка попала на ресницу, и она не стала её смахивать. Это ведь всего лишь капля воды. — Да… наверное, да. — Белла опустила взгляд. — Я… иногда с ней просто говорила. — Этого было достаточно, чтобы она видела в вас друга. Белла не ответила. Не хотелось. Это слово — друг — всё ещё резало. В груди расползалось что-то горькое и живое. И кажись Дамблдор это понял. Потому что больше ничего не сказал на эту тему. Но… — Скажите… — он будто обдумывал каждое слово. — Вы счастливы в помолвке с мистером Лестрейнджем? Она чуть не споткнулась. Вопрос был прямой. Почти неприличный в их круге. Но это был Дамблдор… так что. — Это… то, чего ждали. От меня. — она чуть замялась. — Это выбор моей семьи. Родители считают, что союз должен быть крепким. Сильным. Выгодным. Наверное, это правильно. — Бывают союзы, которые выглядят правильными на бумаге, но в жизни — превращают человека в тень. — Вы думаете, я стану тенью? — Я думаю, вы уже стали кем-то большим, чем были вначале. И теперь у вас есть выбор — остаться собой или раствориться в чьём-то ожидании. Право выбора — звучит красиво. Но ей никто не разрешал выбирать. От неё ожидали подчинения, подстраивания, она должна была лишь соответствовать. Том никогда не требовал соответствия. С ним она не должна была быть правильной. Не должна была молчать, когда хотелось спорить. Не должна была прятать глаза, когда внутри всё горело. Он принимал её злость. Её боль. Её страхи. И, возможно, именно потому рядом с ним она чувствовала себя… не хуже. Просто собой. — Том… — произнесла она слишком тихо. Но всё же вслух. Она тут же пожалела. Подняла глаза на Дамблдора с надеждой — наивной, детской — что он не расслышал, не понял. Но, конечно, он слышал. И, конечно, понял. Он улыбнулся так, как улыбаются только тем, чьи мысли давно понятны. Голубые глаза смотрели в неё внимательно. Слишком внимательно. — Он не одобряет вашу помолвку. У неё перехватило дыхание. Наверное он не одобрял, раз отравил Рудольфуса. А может он просто хотел, того, что не позволял ей никто из семьи. Чтобы у неё было это чёртово право выбора. В конце концов свобода. И почему она раньше никогда об этом не думала? Это же было так логично… даже примитивно… — Он ничего не говорил, — шепот на выдохе. — И не скажет, — мягко, почти с сожалением, отозвался Дамблдор. Он смотрел так, будто она поняла самую простую и самую сложную вещь в этом мире. Как первокурсник, который впервые поднял перо с парты одним лишь Левиоса — и замер от неожиданного чуда. — Том из тех, кто скорее разрушит, чем признается. Но знаете… даже разрушение — это тоже форма чувства. Грубая. Ломкая. Но — настоящая. Это звучало как правда. Не красивая, не добрая, не утешительная — но правда. Она вспомнила, как он иногда молчал, сжав кулаки. Или как резко обрывал разговор, уходя — и только потом возвращался, будто ничего не случилось. — Он сложная личность, — продолжал Дамблдор. — Не в смысле сложный ученик, с которым трудно работать. А в том смысле, как сложными называют старинные часы. Те, где сотни шестерёнок, крошечные пружины, винты и механизмы — всё не для красоты, не для комфорта, а для выживания. Если такую систему тронуть неосторожно, она не остановится. Она начнёт крошиться. Слишком многое зависит от баланса. Он создавал себя из ничего. Из обломков. Он не знает, как быть иначе. Белла молчала. В горле стоял ком. Она вдруг почувствовала, что понимает его… слишком хорошо. Слишком чётко. Как будто эти часы тикали и внутри неё тоже. И вдруг стало так остро жаль — его, себя — за всё, что в них испортили друг до друга. За то, что могли бы быть другими. Но не стали. За то, как научились любить — через страх, через боль, через разрушение. — Я забрал его из приюта, когда ему было одиннадцать, — тихо продолжил Дамблдор. — Тогда он уже был… другим. Не просто особенным. Не просто магом. Другим. Он знал, что не такой, но ещё не понимал, что это значит. И, пожалуй, это была его первая настоящая боль — быть, но не знать, зачем. Он говорил негромко, без жалости — но с какой-то тишиной в голосе. Не пустой, а наполненной. — Там, среди серых стен, чужих детей, без любви, без прикосновения, без тёплого слова — он научился быть сильным, — Дамблдор ненадолго замолчал, — но не научился быть любимым. А потом… он решил, что быть любимым — это слабость. У неё сбилось дыхание. Это звучало, как Том. Это была его правда. Он никогда не говорил о приюте. Белла знала, что его родители мертвы — но почему-то всегда думала, что он жил с какими-то родственниками. Пусть даже маглами. Или, на худой конец, в какой-то пустой квартире. Не в приюте. Не среди чужих. Не так. Ей стало невыносимо, что она не знала. — Он носит в себе… тьму, Белла. Не ту, что пугает. А ту, что зовёт. Потому что он верит — в ней он свободен. А свет, который вы приносите в его жизнь, — пугает его сильнее всего. Белла молчала. Эти слова легли внутри неё, как шрамы. Не как раны — а как те, что уже срослись, но остались навсегда. И всё вдруг стало на свои места. Он был потерянным королём. Королевство было придумано. Построено из боли. Из одиночества. Из недоверия. И именно поэтому он боялся света. Потому что не знал, что с ним делать. Она тихо выдохнула, а потом вдруг сказала — не подумав, просто отпустив это наружу: — Вы… тоже любите. — Простите? — Дамблдор слегка вскинул бровь. Он выглядел так, будто она внезапно открыла дверь, за которой никто не должен был быть. Слишком личную. Слишком его. Но ведь он тоже открывал в ней — без стука, без предупреждения.Он с лёгкостью раздвигал доски, которыми она забивала собственные мысли. Поэтому Белла почти не почувствовала вины. Почти. Она решила, что имеет право хотя бы один раз заглянуть в него — так же, как он заглядывал в неё. И всё же в нём что-то изменилось. Он стал… чуть прозрачнее. Будто из его мантии на мгновение ушёл цвет. Он не ответил сразу. Только медленно коснулся запястья, как будто что-то вспомнил. Или — проверил, осталось ли оно на месте. На секунду ей показалось, что там натянулась нить — тонкая, светлая, почти невидимая. Но солнце ударило в глаза, и, может быть, это было просто световое пятно на ресницах. — Вы дорожите им… Томом, — повторила она уже тише. — Я вижу. Вы не просто за ним наблюдаете. Вы за него… переживаете. Он молчал. Но не потому, что искал слова. Он подбирал тишину между ними. Ту, что могла бы сказать больше. Наконец он выдохнул, и этот выдох был не ответом — а согласием. — Да, Белла, я дорожу. Она удивилась, насколько легко он это признал. — И в этом, как ни странно, — я похож на вашего отца, — он улыбнулся чуть грустно. — Только… ваш отец, возможно, не знает, как это показать. А я — иногда слишком поздно осознаю, когда нужно было. Белла посмотрела на него, и в первый раз за долгое время увидела в нём не просто директора. А человека. И, может быть, в эту секунду они были похожи. — И Том к вам очень привязан. Она резко подняла голову. Взгляд стал настороженным, как у животного, которое не знает, опасность ли это — или просто незнакомый запах. — Возможно, Беллатриса, — Дамблдор на миг замолчал, и в этом молчании было не сомнение, а боль. Что-то в нём будто треснуло — не громко, но безвозвратно. — Рядом с вами он… может не дойти до той цели, к которой стремится. Или, — он чуть склонил голову, будто признавая, — вы — единственный человек, чьё присутствие способно сдвинуть траекторию. Спасти его от… Он не закончил фразу. Но неизбежное повисло в воздухе — как запах гари до пожара. Как предчувствие катастрофы, которую ещё можно остановить — но только если побежать сейчас, сейчас, не оборачиваясь. Белла молчала. Словно и в ней что-то хрустнуло — тихо, под кожей, под сердцем. Он говорил вслух то, что она до сих пор гнала от себя — как бред, как выдумку. Что от неё что-то зависит. Что её любовь — пусть странная, пусть сломанная — может быть не проклятием, а шансом. И ещё — она слышала в его голосе страх. Не тревогу, не сомнение — именно страх. Дамблдор всегда был воздухом перед бурей — неосязаемым, но полным напряжения. Он не мешал дыханию, но его присутствие ощущалось в каждом вдохе. Когда рушились стены, и всё вокруг теряло форму, он оставался — как тишина между порывами ветра, как давление перед грозой, которое сдерживает хаос одним только своим существованием А сейчас — в этом возможно, в этой недосказанности, в паузе между словами — она уловила дрожь. Почти отцовскую. Почти бессильную. И впервые за всё время она поняла: он не просто следит за Томом. Он — боится его потерять. Как и она. И это, может быть, и есть настоящая любовь. Та, которую не называют вслух. Та, которую несут — каждый по-своему. Один — снаружи, как наставник. Другой — изнутри, как та, кто не может не остаться. Она стояла, будто прибитая к тропинке. А снег всё ещё тихо скрипел под подошвами — как будто кто-то невидимый продолжал идти рядом. И вдруг — почти неуловимо — она почувствовала, как его пальцы мягко коснулись её локтя. Не властно. Не назидательно. Просто… по-человечески. Будто он хотел сказать: Я знаю, каково это. Знаю, каково — бояться за того, кто давно вышел за пределы спасения. И Белла не дёрнулась. Потому что в этом прикосновении было ровно столько, сколько она могла вынести. И, быть может, даже чуть меньше — настолько бережным оно было. Как жест тех, кто терял. Как молчаливая благодарность тем, кто ещё не отпустил. Она осталась неподвижной. Словно её вдруг стало слишком много — в этой тишине, в этом утреннем холоде, в этой доброте, к которой она не привыкла. Но спустя несколько шагов, чуть осипшим голосом, почти шёпотом, она сказала: — Я… не совсем понимаю вас, директор. — Это нормально, — откликнулся он с лёгкой улыбкой. — Понимание всегда приходит позже. Иногда — слишком. Он снова обернулся к тропинке, но на ходу добавил, будто невзначай: — Любовь, Белла… Он произнёс это слово, словно пробовал его на вкус. — Не каждому выпадает шанс её испытать. А Тому — особенно. Пауза. Почти благоговейная. — Но, знаешь… — продолжил он, — я рад, что, возможно, ошибся в нём. Любовь способна спасти даже тех, кто больше всего её боится. — Том… — Белла хотела возразить, но голос подвёл. — Мы просто друзья, — выдохнула она. — И он… он не любит. Не так, как вы думаете. — Конечно, конечно, — сказал он почти весело. — Я, признаться, и не ожидал другого ответа. Особенно в такой день — когда люди покупают сладости и делают вид, что понимают, что такое любовь, — он взглянул на неё поверх очков. — Я не собираюсь вас переубеждать, Белла. Просто хочу, чтобы вы знали: вы для него значите слишком многое. И ради вас… он готов на то, на что не пошёл бы даже ради себя. Она отвернулась, задержав взгляд на красном сердечке, повисшем на ветке — оно трепетало на ветру, держась за тонкий лоскут ленточки, как за последнюю надежду. Где-то внутри что-то сжалось — резко, глухо, как сжимается горло перед тем, как человек решает не плакать. Как будто чувство подступило вплотную, но не получило разрешения пролиться наружу. — Не думаю… — прошептала она, будто надеясь, что это сможет что-то изменить. — Я не так давно живу, но чуть-чуть больше вашего, — сказал он тихо. — И поверьте… я знаю, как выглядит любовь. Даже если она пугает. Даже если кажется разрушительной. Тишина больше не висела — она двигалась между ними, как живая. Не тяготила, не давила, просто… сопровождала. Белла ощутила, как внутри всё стягивается — будто по позвоночнику прошло чьё-то незримое прикосновение. Как будто кто-то снял с неё пальто — оставив стоять на ветру без кожи. Она смотрела вдаль, в сторону деревни, где белели крыши лавок и пестрели банты на сердцах, подвешенных к деревьям. — Я не знаю, директор… — выдохнула она. — Я не знаю, что со мной. Это всё… слишком. — И в этом — благо, — мягко ответил он. — Значит, вы живы. А пока человек жив — он может изменить всё. Деревня всё приближалась. Под ногами снег начинал редеть — будто дорога понемногу уступала весне. Или, скорее, просто уставала под шагами сотен учеников, прошедших этим путём до неё. — Спасибо, директор, — тихо сказала она. Он улыбнулся уголком губ. — За прогулку? Или за зеркало? Белла впервые за день улыбнулась в ответ. По-настоящему. С грустью, с усталостью. И с чем-то, что опасно напоминало надежду. Ведь, возможно, в этом разговоре любви было больше, чем во всей лавке шоколадных сердец. Иногда зеркало говорит правду. Даже если ты боишься в него смотреть. Даже если не готов — увидеть там себя.Зеркало
12 июля 2025 г., 01:28
Примечания:
Nick Cave & The Bad Seeds — “O Children”
Том откинулся на спинку дивана и закрыл глаза, будто это вообще могло что-то решить, будто можно просто нажать внутри себя какую-то кнопку и всё — тишина, пусто, чисто, как в хорошо убранной комнате, где не остаётся даже запаха.
Хер там.
Внутри не замолкало — гудело. Низко, вязко, как будто под кожей кто-то тянул струну и не давал ей затихнуть. Он усмехнулся краем рта, едва заметно, больше для себя, чем от какой-то реальной иронии.
Почти драконья оспа.
Смешно. Почти.
Эти дни были хуёвыми — не в том ленивом, почти декоративном смысле, которым принято разбрасываться, когда хочется придать своему существованию хоть какой-то вес, а по-настоящему, до той степени, где уточнения становятся избыточными, потому что любое слово всё равно окажется слабее того, что происходит внутри.
Он не помнил, когда в последний раз чувствовал себя настолько выжатым — не уставшим, не раздражённым, а именно выскобленным изнутри, как будто из него методично, с пугающим терпением, вытаскивали всё, что можно было назвать ресурсом, оставляя только оболочку, которая по инерции продолжает двигаться, потому что иначе пришлось бы признать, что остановка — это уже не вариант, а итог.
Когда он ел — чёрт его знает, и это не выглядело как проблема, потому что организм, кажется, давно смирился с тем, что его мнение в этом вопросе больше не учитывается; со сном всё было ещё интереснее, потому что даже если он и проваливался куда-то, это не приносило облегчения, а лишь добавляло ощущение, что его на секунду выключили, чтобы затем включить обратно в ту же самую точку, только с чуть большей плотностью происходящего.
Тело ныло.
Не так, как ноет после нагрузки — честно, с понятной причиной, — а глубоко, изнутри, как будто кто-то выбрал себе в качестве развлечения медленно выжигать его по капле, по нерву, по едва заметному участку, растягивая этот процесс до такой степени, что он переставал быть болью в привычном смысле и превращался в постоянный фон, от которого невозможно избавиться.
Со дня смерти Миртл.
Разумеется, первая мысль была о чёрной магии — удобное, почти элегантное объяснение для всего, что выходит из-под контроля, потому что куда проще обвинить силу, с которой ты работаешь, чем признать, что в какой-то момент ты просто перестал отличать управление от самоуничтожения.
И, как это обычно бывает, правда оказалась куда менее эффектной.
Он делал это с собой сам.
Наверное, именно так и должна чувствоваться вина, если убрать из неё всю театральность и оставить только суть — как зуд под кожей, который невозможно расчесать до конца, потому что он не снаружи и не имеет точки приложения.
И тишина…
Его любимая, выверенная, когда-то идеально послушная тишина, которую он считал союзницей, инструментом, пространством для контроля, теперь лишь усиливала всё это, раздувая каждое ощущение, каждую мысль до той степени, где игнорировать уже не получается, а избавиться — тем более.
Стоило только попытаться отключиться —
накрывало.
Резко, без предупреждения, с той самой точностью, которая всегда раздражала его больше всего.
Он вздрогнул.
Не потому что испугался — это было бы слишком просто, — а потому что по запястью снова прошёлся жар, узнаваемый, чёткий, как подпись, которую невозможно перепутать.
Браслет.
Тот самый, который он отдал Белле с почти изящной продуманностью, решив, что контролировать ситуацию через собственную кровь — это не просто разумно, а почти красиво.
Он привязал его к себе напрямую, без посредников, без лишних слоёв защиты, чтобы если вдруг — почувствовать сразу, мгновенно, без права на сомнение.
Гениальное решение.
Если не учитывать, что теперь любое «вдруг» бьёт точно в него.
Пальцы нашли выжженное кольцо на запястье, провели по нему, как будто это могло что-то прояснить, напомнить, закрепить — бессмысленный жест, но в такие моменты даже он позволял себе подобные слабости.
Он должен это помнить.
Каждый раз.
Без исключений.
Чтобы больше никогда.
И этого оказалось достаточно.
Одна секунда.
Единый тик, настолько короткий, что его можно было бы проигнорировать, если бы он не оказался таким точным.
Сердце споткнулось.
Не ускорилось, не сбилось — именно споткнулось, как будто на мгновение забыло, что должно делать дальше.
Выключилось.
Застыло.
И в этой короткой, почти стерильной паузе стало слишком ясно — что-то пошло не так.
Он не подумал.
Мысли — это для тех, у кого есть время.
Он сорвался.
Резко, без попытки сохранить видимость контроля, потому что в этот момент сам контроль перестал иметь значение.
Если бы в Хогвартсе можно было аппарировать, он бы не ограничился банальным перемещением — он бы выжег всё пространство к чёртовой матери, до пепла, до пустоты, лишь бы сократить эту дистанцию, лишь бы убрать эту секунду, в которой он не знает, что именно происходит.
Он бежал.
Не быстро — отчаянно.
Так, как бегают только те, кому нечем дышать.
И когда он её увидел — сердце в груди рванулось вниз. Упало под рёбра. И там застыло. Камнем.
Это было самое страшное зрелище в его жизни.
Сравниться с этим могло только одно — её спина, исполосованная до мяса в ту новогоднюю ночь.
И то, как он сам стёр ей память на пятом курсе.
Что-то тёмное поднялось внутри. Липкое. Злое. Как смола. Как яд.
Как он сам.
Он знал: это был не Василиск.
Значит — что-то другое. Кто-то.
Кто-то, кто тоже нарушал правила.
Но не так, как он.
Неумело. Глупо. По-идиотски.
И за это придётся платить.
Он отвёл её в башню Старост. Она ничего не говорила — только шла рядом. Только её рука сжимала его слишком крепко — до боли в костях, как якорь, как привязь, как последнее, за что можно держаться.
Когда они дошли она села на кровать, свернулась и закрыла глаза. Он ждал. Ждал, пока дыхание станет ровным. Пока пальцы сжимающие одеяло расслабятся. Пока она уснёт.
Потом ушёл.
Проверить. Узнать.
Что там за тварь, которую кто-то прячет в том кабинете.
Он не знал, насколько ещё хватит его терпения. Потому что единственное, чего он сейчас хотел — это скормить владельца его же зверюшке.
Живьём.
Медленно.
— Поверить не могу, — протянул Мальсибер, скидывая ноги с подлокотника кресла, — что этот гриффиндорец, сопляк, науськивал акромантула на студентов. — Он зевнул, лениво. — Бедная девчонка. Приехала учиться — сдохла в середине года. Жесть, конечно.
Том молча смотрел в огонь. Тот плясал, словно насмехался — языки пламени извивались, будто дразнили.
Он хмыкнул.
Да уж. Отличный, блядь, год.
Допросы. Запреты. Дежурства.
И сквозь весь этот шум надо было прорваться. Сделать хоть что-то, чтобы сбить волну паники, пока Хогвартс не разлетелся к чертям. Пока смерть Миртл не подвела их вплотную к нему.
Поэтому идея легла в черепную коробку слишком легко, естественно. Пазл наконец сложился — и выглядел, сука, до обидного логично.
Паук оказался мелким. Детёнышем. Даже не по-настоящему опасным. Он просто оглушил его — быстро, ровно, без эмоций.
Хотя рука…
Рука всё-таки дёрнулась.
Слишком отчётливо, слишком резко — будто хотела вырезать в воздухе молнию. Автоматически. Инстинкт.
Слишком легко стало бы — убить.
Он сжал пальцы. До хруста.
А наутро — конечно же появился его хозяин, и Том был готов увидеть кого угодно, но точно не того гриффиндорца - Хагрида. С куском мяса.
Вот тогда ему и стало по-настоящему забавно.
Судьба будто прикалывалась над ним… Типа: насколько глубоко он готов пасть? Чтобы что? Лишить Беллу всех, кто хоть как-то с ней соприкасался? Или чтобы спасти своё положение в её глазах? Не быть чудовищем?
Он скривился.
Блядь.
Где-то там, в небесной канцелярии, кто-то сейчас уссыкался, глядя, как он барахтается в этом дерьме.
И ведь барахтался.
До тошноты осознанно.
— Не он науськивал, — Том не отрывался от огня. — Он просто идиот. Разницу чувствуешь?
— Чувствую, — Джон махнул рукой, устало. — Только вот идиоты иногда причиняют больше вреда, чем чудовища.
Том хмыкнул.
— Потому что чудовище хотя бы знает, что оно делает.
Утром Том повёл Беллу к Слизнорту.
Она была тише обычного. Сосредоточенная. Будто держала внутри бурю — и это его тревожило.
Он уже почти передумал — хотел развернуться, отложить разговор, дать ей время.
Но прежде чем открыл рот, Белла чуть крепче сжала его руку.
Слизнорт встретил их с привычной озадаченной доброжелательностью.
Том смотрел, как Белла говорит. Чётко. Спокойно. Не сбиваясь. Как будто заранее выучила текст. Хотя он знал — всё решилось в ней только утром.
А может, даже прямо в тот момент.
Слизнорт молчал дольше обычного. Потом начал суетиться — испуганно, с натужной бодростью. Обещал разобраться. Что значило — сообщить Дамблдору. А тот уже, конечно, «разберётся».
Тома всё это уже не волновало.
Он стоял рядом, и в голове было только одно: она смогла.
Единственное, о чём Белла попросила — чтобы её имя не звучало.
Нигде.
Никогда.
Слизнорт кивнул. И, как умел, дал слово.
Том дернулся. Внутренне. Коротко. Почти незаметно.
Блядь…
Это значило, что и за этим теперь придётся следить. Контролировать, чтобы слово Слизнорта не оказалось просто вежливым фоном.
Потому что чаще всего — именно им и было.
Всё, как всегда.
Если хочешь, чтобы что-то было сделано — делай сам.
Даже если речь идёт о чьей-то клятве.
Мальчишку-полувеликана накануне увезли в Азкабан.
А что стало с акромантулом — хер его знает. Да и неважно уже.
Главное — Хогвартс ожил.
Загудел.
Будто кровь снова пошла по его каменным жилам. Зашумела в трубах и коридорах.
Сердце школы снова билось.
Ну и, конечно, грязнокровке Тонксу теперь ничего не угрожало.
Все остались довольны.
Почти.
— Как там куколка? — негромко спросил Джон.
Салазар…
Том цокнул языком. Куколка. Вот уж слово, которое он не выносил. И всё же Белла, кажется, не возражала. Может, даже ей нравилось. Но когда оно звучало от Джона — скребло по нервам.
Он даже не посмотрел на Мальсибера, просто бросил в пространство:
— Твоим ртом только хуи сосать. Не называй её так.
Джон хмыкнул, потянулся.
— Так я уже у Регулуса, кстати. Во, — он отмерил от пальцев до локтя, с наглой ухмылкой. — Такой и отмерил. По самую душу.
Том фыркнул, не выдержал — и захохотал, чуть сдавленно, со смехом, который вырывался сам собой:
— Ну ты и пизданутый мудак, Джон.
— Ты ж сам начал, — пожал плечами тот. — Я просто ответственно подошёл к метафоре.
— Ответственно, — повторил Том, смеясь. — Ты вообще когда-нибудь не измерял чьи-то члены в компании?
— Ага, вот щас, например, — Джон кивнул. — Только вспоминаю, как Регулус стонет, когда я его за шею…
— Всё, блядь, стоп, — Том поднял руку. — Без деталей. У меня и так травмы.
— Зато у меня счастливая личная жизнь, — философски заключил Джон. — И здоровые отношения с метафорами.
Он перевёл взгляд на Тома, и в голосе вдруг что-то дрогнуло:
— Так как там куколка? — Мальсибер усмехнулся, но на этот раз мягко. — Я правда волнуюсь. Зря вы Регулусу ничего не сказали. Он ведь тоже имеет право знать.
Том молчал. Долго.
И не будь он настолько заебанным — этого разговора не существовало бы в природе.
Просто потому что свои дела с Беллатрисой он не обсуждал. Ни с кем. Кроме самой Беллатрисы.
Он бросил взгляд на Джона.
Тот сидел, уставившись, как огневиски медленно омывает стенки рокса — и выглядел так, будто действительно волновался.
Мальсибер уже поднёс стакан ко рту, но Том вдруг заговорил. Хрипло. Почти на выдохе:
— Нормально.
Он будто споткнулся об это слово. Задержался на нём, будто пробовал на вкус.
Нормально.
Но оно не звучало как правда. Даже для него самого.
— Не может поверить, что это он, — добавил спустя паузу. — Всё твердит, что у него были… добрые глаза.
— Вряд ли это поможет ему в Азкабане, — фыркнул Джон. — Ты только представь: «Прошу прощения, у меня добрые глаза!» — он скривился, изображая наивную рожу. — «О, да, конечно, проходите, сэр, камера номер семь, окно с видом на море…»
Том не засмеялся. Даже не фыркнул. Просто отвёл взгляд.
Он знал, зачем Джон это делает. Шутка вместо сочувствия — потому что иначе всё станет слишком реальным.
Потому что если признать, что это была не просто трагическая случайность, а чужая боль, которая задевает, — уже не отмажешься. Уже нельзя будет отвернуться.
Он же знал, что Хагрид идиот. И всё равно… что-то в этом резало.
Как Белла сказала тогда — у него были добрые глаза.
Что бы это ни значило.
— Он не плохой, — сказал наконец Том. — Просто… тупой.
И беспомощный. А это — самое страшное сочетание.
— Это, боюсь, не смягчающее, а отягчающее, — заметил Джон, чуть скосив на него взгляд. Улыбнулся, но не так остро, как обычно.
Том пожал плечами.
— Он просто хотел, чтобы его кто-то слушал. Хоть кто-то. Чтобы кто-то видел в нём не обузу, не посмешище, а что-то значимое. Акромантул, как ни странно, оказался единственным, кто ему подчинялся. Хотя бы внешне.
Он осёкся. Мысли в голове мешались — слишком личные.
Слишком узнаваемые.
И как бы это ни звучало — он понимал его. Понимал, потому что сам… когда-то…
Джон помолчал, сдвинув брови. Потом флегматично протянул:
— Ах, эта слепая тоска по признанию… По-настоящему трагично.
Он сделал глоток, чуть подался вперёд, глаза прищурились:
— Так… значит, у вас всё серьёзно с куколкой?
Том не повернулся. Не моргнул. Только мышцы на щеке еле заметно дёрнулись.
— Я, конечно, кое-что заподозрил, когда ты в новогоднюю ночь свёл с ума её отца, но всё же…
— Это не твоё дело.
— Как это? — Джон развёл руками, невинно. — Возможно, мы скоро породнимся.
— Завали, а.
— Touché, — признал Джон с лёгкой усмешкой. — Ладно. Просто… не ожидал. Что ты вообще способен на такие… чувства.
Том ничего не ответил.
Он смотрел в огонь.
И видел не пламя — а её.
Башня. Холод. Как она свернулась клубком, пряча лицо. Как он не знал, что сказать, как боялся прикоснуться. Словно она могла рассыпаться от одного неосторожного жеста.
Он медленно повернул к нему голову. Взгляд был ледяным. Привычный щит.
— Я не способен.
Это было легче, чем признать обратное. Пусть лучше Джон считает его не способным. Пусть все считают. Так безопаснее.
Джон усмехнулся, но уже без яда и истерик, как когда-то на хате у Розье в Хогсмиде.
— Тогда она обречена, — он замолчал, посмотрел в огонь. — Впрочем, она и так знала, с кем связывается.
Том не ответил.
Потому что мысль кольнула слишком ощутимо.
Она знала. И всё равно выбрала его. Или всё ещё выбирает. Снова и снова, несмотря на то, кем он становится.
И это пугает больше, чем всё остальное.
Джон неожиданно посерьёзнел.
— Ты ведь понимаешь, что она тебе не игрушка?
Том резко выдохнул носом. Не фыркнул — именно выдохнул, будто выбрасывая мысль.
Пауза.
— Игрушки не причиняют боль, — бросил он. — А она может.
И делает это. Не нарочно. Но делает. А он позволяет. Потому что это хотя бы что-то настоящее.
— О-о-о, значит всё-таки чувства, — Джон вытянул слово, но не злорадно — скорее понимающе.
— Сказал — завали, — повторил Том, уже без раздражения. Просто устало. Почти по-дружески.
— Принято, — кивнул Джон.
Он сделал ещё один глоток и вдруг стал серьёзным, по-настоящему:
— Просто будь с ней осторожен. Она не такая, как все. И ты тоже.
Том кивнул.
— Вот именно. Потому и всё так сложно.
Джон откинулся назад, выдохнул шумно, провёл рукой по волосам.
— Хочешь мой совет?
Том не ответил. Но и не остановил.
— Если она не твоя слабость — держись за неё. А если всё-таки твоя… — он допил и закончил почти шёпотом:
— Тогда тебе конец.
Том прикрыл глаза.
В груди что-то медленно, глухо сжалось.
Белла. Её дыхание. Её страх. Её голос в темноте: Ты здесь?
А он был. Он остался.
Он не знал, как это называть. Но знал одно: если с ней что-то случится — он разнесёт всё.
— Уже поздно, — тихо сказал он.
— Для чего?
Том открыл глаза.
Огонь плясал на стекле бокала.
— Для любого если.
Примечания:
Иногда история повторяется. Не буквально — но в чувствах, в ошибках, в молчаниях, которые звучат громче крика.
Когда Беллатриса спрашивает Дамблдора — любит ли он, — она, сама того не зная, прикасается к самой хрупкой его ране. И он, впервые за долгое время, отводит взгляд. Касается запястья. Там, где когда-то тянулась невидимая нить обета.
Это не просто жест. Это память, которую не стереть.
Потому что однажды он уже пытался спасти того, кто выбрал путь разрушения.
Однажды он уже стоял рядом — как сейчас стоит Белла рядом с Томом.
И тогда он не смог.
И в ней — в Белле, в её растерянности, в её боли, в её любви, которая пугает её саму — он вдруг видит отражение себя.
А в Томе — своего прошлого.
И это не просто глава о любви.
Это глава о шансах, которые приходят не к тем, кто готов, а к тем, кто жив.
О зеркалах, которые показывают не внешность — а душу.
О попытке не допустить повторения — даже если поздно для себя.
И если в этой главе вы увидели больше, чем просто диалог — значит, мы смотрели в одно и то же зеркало.
Спасибо, что остаетесь.