***
Коридор поглотил её, как затянувшийся сон. Слова Родольфуса стучали в голове, будто отголоски молитвы, которую она никогда не произносила вслух. Наверное, отпускать — правильно… А если не можешь? А если хочешь держаться, пока не треснет кожа, пока кости не разойдутся в ладонях, пока изнутри не начнёт капать? Том… Отпустить Тома? Смешно. Больная, невозможная глупость. Беллатриса шла, не замечая ни портретов, ни голосов за дверями. Всё звучало, как под водой — глухо, гулко, будто мир затаил дыхание вместе с ней. Подвесной мост встретил её привычной пустотой. Ветер гнал тонкие полоски тумана сквозь арки башен, как будто кто-то протирал старую киноплёнку — кадр за кадром. Белла перекинула ноги через перила, села, позволяя телу раскачиваться чуть вперёд, словно в детстве на качелях, но теперь — на грани. Достала сигареты. Коричная обёртка — та самая, что пахла потерей. Абсурдом. Противоречием. Запах ударил в виски, острый, как воспоминание. Она подожгла одну, всмотрелась в огонь на кончике — он дрожал, как она сама. Первое затяжка — и лёгкие болезненно сжались, будто протестуя. Отпустить. Что-то внутри дернулось. Андромеда решила оставить ребёнка. Белла прикрыла глаза. Андромеда рассказала Тонксу. Он обнял её. Засмеялся. Заплакал. Он был… счастлив. По-настоящему. И это было так нелепо — и так искренне, что Белла наблюдая за ними, не знала, куда деть руки. Не знала, куда деть себя. Просто смотрела, как они стоят рядом, и впервые за долгое время не чувствовала желания разрушить. Беллатриса… тоже радовалась. Где-то внутри. Осторожно, как будто дышала впервые. Скоро у Андромеды будет ребёнок. Маленькая жизнь. Будущее, которое еще не успели испортить. Нарцисса ничего не знала. И слава богу. Нарцисса не умела лгать — её голос дрожал, когда она даже пыталась. Эта тайна порвала бы её пополам. — Привет, — сказала кто-то рядом. Белла повернула голову. Опалия стояла у перил, ветер трепал её волосы. — Можно? Белла молча протянула ей пачку. Гринграсс вытащила одну, закурила. Дым закружился между ними, как язык, на котором говорят те, кто умеет молчать. — Выглядишь так, будто разлагаешься, — сказала она, выдыхая. Белла усмехнулась. Это было точное слово. Разлагается. Не умирает — нет. Медленно, по кусочкам. Как апельсин, забытый в ящике стола. Она сделала ещё одну затяжку и зажмурилась. Горечь пробежала по горлу, как ожог — родной, привычный, уже не пугающий. Просто фон. Как ритм боли. Белла не могла об этом говорить. Ни с кем. Андромеда пыталась. Регулус тоже. Но каждый раз внутри что-то вспухало, будто распухший нерв, и заканчивалось всё одинаково: дрожь в пальцах, металлический привкус под языком — и вон та проклятая уборная на первом этаже, которую она начала узнавать лучше, чем собственную комнату. Она не плакала. Только рвало. Словами, что не вышли. — Реддл выглядит ещё хуже, — вдруг сказала Опалия, и её голос прозвучал неожиданно мягко, почти по-сестрински. Белла открыла глаза, затушила сигарету о деревянное перило. Пепел сдуло ветром, будто он стеснялся остаться здесь. — Я его не видела уже недели две, — ответила Белла тихо, почти безнадежно. Опалия кивнула и посмотрела вдаль, словно пытаясь разглядеть что-то в тумане. — Так по-мужски. Что он нахуевертил? Белла усмехнулась. Это прозвучало даже… живо. — Это я. Я виновата. Я не пришла на турнир. Он ждал меня. А я… — она замолчала, прикусила губу. — Я просто не смогла. Опалия присвистнула, не осуждая — просто отмечая. — О, хреново, конечно. — Угу. Хреново, — повторила Белла, как эхо. И эхо болело. Тишина повисла между ними, но не была глухой. Наоборот — насыщенной. — Он искал тебя, — продолжила Опалия, уже тише. — После турнира. Я была на трибуне. Он выглядел… злым, как всегда, но не в том смысле. Белла закрыла лицо рукой. Сердце — это не орган. Это стеклянная банка, в которую кто-то кидает камни. Он искал. Значит, верил, что она придёт. — Ты его любишь, — вдруг сказала Опалия тихо, просто, без зазубрин. Белла медленно убрала руку с лица. — Не знаю, — прошептала Белла, хотя знала. Весь организм отзывался на его имя, как эхо пульса. Каждая клетка помнила. А разум — пытался забыть. Он не простит. И правильно сделает. Вина делает людей ручными. Теперь она понимала, о чём он говорит. Беллатриса была его — ручной, разбитой, ненужной. — Он выглядел хуже, — повторила Опалия, на этот раз будто осторожнее. — Даже в глаза никому не смотрел. Я бы сказала: как после краха. Белла не могла сдвинуться с места. Тело стало тяжёлым, словно наполненным свинцом — не тем, что убивает быстро, а тем, что тянет на дно медленно. Она не хотела уходить. Хотела остаться в этой густой тишине — между голосами, между словами Опалии и тем, что она никогда себе не простит. Он выглядел как после краха. А она? Она и есть этот крах. — Я просто не смогла, — прошептала вдруг. Не для Опалии. Для себя. Чтобы вслух звучало глупо. Чтобы понять, насколько всё это ничтожно — вся эта драма, вся эта вина, весь этот бред. Но это было не ничтожно. Это было настоящим. И именно это убивало. Опалия молчала. Наверное, она искала слова, которые не стали бы рушить эту хрупкую тишину между ними. Или просто боялась сделать боль ещё острее. — Как ты думаешь… — выдохнула Белла, тихо, с той самой надеждой, которую сама боялась почувствовать, — есть ли способ снять обливиэйт? — Обливиэйт нельзя отменить, — ответила Опалия почти мягко, словно жалела о том, что сказала это. — По крайней мере, так пишут в книгах. Я встречала, что вроде снять его может только тот, кто наложил. Но… — она втянула дым и медленно выдохнула, — память — слишком хрупкая вещь. Избавился — и уже не вернёшь. Даже если очень хочешь. Белла кивнула. Почти незаметно, будто боялась, что если сделает это сильнее — её затопит волной воспоминаний, от которых она столько дней пряталась. Она и правда знала это. Каждую строчку, каждый абзац в книгах — читала, перечитывала, вчитывалась до боли в висках, до дрожи в руках. Но всё равно… всё равно хотелось услышать это от кого-то живого. От того, кто не будет судить. Кто просто есть. Кто смотрит на тебя — и не отворачивается. — Зачем тебе это? — спросила Опалия, почти шёпотом. Без укора. Просто… как бы между делом. Как будто разговор случился сам по себе. — Грейс сказала, что Том стёр мне память на третьем курсе. Я хотела понять… правда ли это, — голос Беллы был ровным, но внутри что-то ползло по стенкам — медленно, цепляясь когтями. — Я перечитала все книги в библиотеке. Всё сходится с тем, что сказала ты. Она смотрела вдаль. На тлеющее небо, где алый смешивался с серым — как воск с пеплом. На линию гор, будто вытянутую линию пульса. Там, казалось, и были ответы. Там, где её уже нет. — Я бы Грейс не слушала, — тихо отозвалась Опалия, передёрнув плечами. — Все мы знаем, как она к нему относится. Может, это просто способ вас рассорить. Белла чуть склонила голову влево, но резко одернула себя. Слова цеплялись, как заусенцы, но не резали. Просто — щипали, напоминали. — Не думаю, — медленно произнесла она. — Она сказала, что он тогда побежал за мной. Что он… всегда выбирает меня. Даже не себя. Это же самое страшное, правда? — мелькнуло у Беллы в голове. Быть тем, кого выбрали — а ты не пришёл. Не выбрал в ответ. Хотя сказал, что выбираешь. Слово Беллы и вправду были ничем. Даже для неё самой в этот момент. — Ну да, этот кусочек точно звучит правдиво. Остальное — сомнительно, — Опалия повернулась боком, уставилась вниз, в пропасть под перилами. — Но всё равно… зачем тебе возвращать то, что, может, он не просто так забрал? Если это боль, если это что-то… что тебя разрушало. Может, пусть останется только хорошее? Белла молчала. В груди было тесно. Её пальцы чуть дрожали, стиснутые на колене. Ей не хотелось возвращать. Она просто хотела понять. Хотела знать, с чем живёт. И почему не может отпустить. — Я думала… может, Кас что-то говорил. Вы ведь общаетесь, — сказала Белла, глядя на то, как Опалия накручивает белокурый локон на палец. — Кас? — Опалия усмехнулась, быстро, почти нервно. — Он говорит, когда думает, что я слушаю. — В голосе зазвенело что-то ломкое, неуловимое. — Особенно после секса. Она оперлась на перила, словно в них было больше честности, чем в человеке, о котором говорила. — Он вообще любит молчание. Особенно когда оно… послушное. Белла не двинулась. Лишь взгляд чуть замер — будто оступился. Слишком многое было между строк — и в том, что сказано, и в том, что не сказано. Белле хотелось что-то сказать. Как-то защитить Опалию. Но вряд ли бы она позволила. Опалия не смотрела на неё. Говорила, словно в воздух: — Он говорил однажды… что у некоторых людей память остаётся, даже если её вытравить. Как ожог. Обливиэйт стирает, да. Но место — остаётся, — она чуть наклонила голову. — Как кожа, на которой лежала чужая рука. Её уже нет. А ты всё равно чувствуешь, что тебя держали. Белла не ответила. Потому что эти слова были слишком точными. Потому что именно так она жила. Как будто кто-то когда-то держал её за руку. Сильно, крепко. А потом исчез. И только ладонь — всё ещё болела. Даже если ты больше не знаешь — чья. Но потом вновь вернулся Том… Она втянула воздух. Резко. Будто бы могла заглушить внутри то, что вновь поднималось — слишком живое, слишком острое. — Он знает, как это вытащить? — голос у Беллы сорвался, стал хриплым, чужим. — Теоретически, — Опалия пожала плечами. — У него был случай с аврорами. Говорил, что вытягивали воспоминания через боль и погружение в травму. Она повернулась к Белле. — Но если хочешь знать моё мнение… ему просто нравится смотреть, как люди ломаются. Особенно женщины. Особенно после того, как умерла его сестра. Так, что на твоем месте, я бы ни в коем случае не решилась бы на это…чтобы Кас это делал. Белла впервые за последние минуты посмотрела на неё. Долго. Прищурившись, будто всматривалась в трещины — в лице, в голосе, в самой сути. В то, как именно человек ломается — и как выбирает это прятать. — Почему ты тогда…? — спросила Белла. Её голос был чуть ниже обычного — как будто не хотела, чтобы ветер унес эти слова. — Трахаюсь с ним? — Опалия вскинула бровь, чуть склонила голову, усмехнулась. Без боли. Или — с такой глубокой болью, что её уже не слышно. — Потому что мне плевать. Она выкинула сигарету, наблюдая, как та исчезает внизу. — А ещё потому, что когда ты давно ничего не чувствуешь, то боль — хоть что-то, — она повернулась к Белле. — Понимаешь? Белла молчала. Не потому что не знала, что сказать — а потому что слова были из другого измерения. Здесь, на краю, между ветром и тишиной, они не имели смысла. И в этой тишине не было ни осуждения. Ни сочувствия. Только знание. Сухое, как вкус корицы на губах. — Я думала, ты сильная, — сказала Беллатриса, тише, чем хотела. Не как обвинение. Не как слабость. А просто — как факт, который больше не сходится. Опалия чуть дернулась бровями. Криво усмехнулась. — А я думала, ты из тех, кто сжигает мосты. А не — себя. Она не смотрела на Беллу. Но сказала — почти шёпотом. Как будто боялась, что если говорить громче, реальность станет слишком чёткой: — Мы все где-то проваливаемся, Белла. Главное — не на глазах у тех, кто нас любит. Потому что потом… потом это уже не только твоя яма. Беллатриса не ответила сразу. Слова Опалии не исчезли — они не рассыпались на ветер, не растворились в темноте. Они остались — тяжёлым, тёплым грузом — и опустились в грудную клетку, где вечно что-то скрежетало и не вставало на место. Ветер качнул волосы. Белла провела ладонью по неровному дереву перила, не глядя, машинально. Что-то кольнуло — и она резко отдёрнула руку. Щепка. Тонкая, едва заметная, но точно попала под кожу. Беллатриса вытащила её — и почему-то в этот момент… что-то в ней щёлкнуло. Не сломалось. А — стало. Собралось в линию. Как будто чужая боль наконец подсветила чертёж её собственной. — Я понимаю, — сказала Беллатриса. Без надрыва. Без позы. Без «я с тобой», «держись», «всё пройдёт». Просто: понимаю. Это понимаю было рукопожатием — крепким, честным, без украшений. Признанием. Что обе — несут. Что обе — знают. Как это — упасть. Как это — молчать. Так долго, что пустота внутри становится голосом. Лицом. Имени у неё нет, но она живёт с тобой, дышит с тобой, решает за тебя. Опалия едва заметно кивнула. Как будто ждала. Как будто знала — Белла услышит не только слова. Опалия долго смотрела вниз, туда, где исчезла её сигарета. Будто вглядывалась не в вечер, а в саму себя — в то место, где уже нет звуков, только гул. Только тонкие, болезненные прожилки боли, полустёртые, но ещё пульсирующие. — Это было ещё летом, — выдохнула она. Голос… Он не был слабым. Он был сломанным. Как дым, что прошёл сквозь угли. Обугленный. Низкий, хриплый, будто его слишком долго держали в себе. — Первый раз. С ним. Она не дрогнула. Не отвернулась. Не спряталась. Только пальцы крепче сжали перила. До побелевших костяшек. — Он всегда мне нравился. Слишком сильно. Он часто бывал у нас дома. С отцом. Я… — она коротко усмехнулась, без света в глазах, — давно уже строила ему глазки. Мне казалось, это игра. Что я управляю. Что я — умнее. Белла ощущала, как каждое слово падает в неё — точно капля, точно шрам. Её сердце билось медленно, будто прислушивалось. Опалия замолкла, дыхание её сбилось, но она не позволила себе сломаться. — Он говорил, что не может. Что не должен. Что я слишком юная. Что это неправильно. И всё же — пришёл. В тот вечер… мы почти не говорили. Это было быстро. Глупо. Жестко. Я даже не думала, что он вернётся. А потом он пришёл ещё. И ещё. У Опалии дрогнули губы. Она закусила нижнюю, резко выдохнула сквозь нос. И всё равно не плакала. Это было хуже, чем слёзы. — Я не хотела, чтобы ты знала. Не потому что стыдно. А потому что… когда всё бы закончилось, я смогла бы убедить себя, что этого не было. А теперь — это станет реальным. Белла почувствовала, как в груди что-то нехотя разворачивается. Не жалость. Нет. А… боль, в которую можно протянуть руку. Боль, в которой ты — не одна. — Я тоже так думала, — тихо выдохнула Белла. — Что если молчать, значит, оно исчезнет. Будто не было, — она сжала пальцы на коленях. — Но потом я начала говорить о Томе. Не всем. Не сразу. Часто завуалировано. И вдруг… вдруг стало легче. Не проще. Не безболезненно. Но — легче. Может, и тебе… нужен кто-то. Чтобы вытащить это изнутри. Пусть даже по кусочку. Она не пыталась звучать правильно. Не хотела казаться сильной. Она просто говорила. Как человек, которому больше нечего терять. Опалия чуть усмехнулась, будто по инерции. — Наверное. — И вдруг голос её изменился. — А потом он приехал. Я знала, что он будет работать в школе. Но до последнего надеялась… что передумает. Потому что к тому моменту я почти… почти вытравила это из себя. Она закрыла глаза. — Почти научилась не думать. Не вспоминать. Дышать без него. Почти-почти. Слово «почти» повисло между ними — как разрезанный шрам, который едва-едва успел затянуться. Белла смотрела на неё — и всё в ней дрожало, но не снаружи, а глубже. В самых мягких, самых незащищённых слоях, там, где боль чужая и своя становится одной. Где не слушала — вспоминала. Своё. Всё, что она хоронила в себе. Всё, что забывала. И вдруг Беллатриса подумала: они не просто упали. Они застряли. Каждая в своей яме. И вот сейчас, они протянули друг другу руку. Не чтобы вытащить. Нет. Чтобы просто сказать: я вижу тебя, и ты не одна. — По тебе не было видно, — тихо сказала Белла. Слишком тихо. Слово видно прозвучало глупо, почти нелепо. Как будто боль обязана быть заметной. Как будто синяки — всегда снаружи. Опалия кивнула. Не сразу. Словно соглашалась не только со Беллатрисой — а с собой. — Я защищалась. Как умела. Флирт. Смех. Безразличие. — Она бросила взгляд вверх, в небо, где медленно проступали первые звёзды на сером полотне неба. — Если всё делать привычно, по шаблону, — будто бы контролируешь. Сохраняешь лицо. Только всё это — полная чушь. Её голос хрустнул на вдохе — Потом всё пошло к чёрту, — продолжила она. — Он стал другим. Жестче. Не сразу. Постепенно. Настолько, что я… — Она замолчала. Повернула голову к Белле. — Я не понимала, как себя вести. Это было невыносимо. Не физически даже —… но как будто тебя перепрошивают. — Потом она вдруг усмехнулась — почти с извинением, почти тепло. — А потом — он был нежным. Не всегда. Не стабильно. Но — был, — её плечи дрогнули. — И это… вот это, Белла, вот это и сажает тебя на крючок. Тишина между ними стала плотной, как плед, наброшенный на старые раны. Белла не перебивала. Потому что каждое её слово — она знала. До костей. — Ты думаешь: значит, это ты была плохой. Значит, он может быть другим. И если ты просто… научишься не злить его, быть удобнее, тише, лучше, — то он будет таким — всегда. Она повернулась к Белле. Теперь в голосе не было ничего от язвительности. Ни защиты. Ни показного равнодушия. — Но он не становится. Он просто смотрит, как ты меняешься. Как становишься послушной. Как перестаёшь быть собой. Как зависишь. И вот тогда — он исчезает. Или наказывает. Или делает вид, что всё в порядке. А ты… ты всё ещё веришь, что он просто устал. Или у него работа. Или… ты сама виновата. Белла не знала, что сказать. Потому что её сердце билось — неровно. Медленно. Слишком гулко. Оно било не «тум-тум», а: «скажи. что-то. скажи». Но она не могла. Не было слов. Ничего, что могло бы исправить. Облегчить. Ничего, что вытащило бы Опалию из этой чёртовой бездны. Белла могла только остаться. Сидеть рядом. Дышать рядом. Просто — быть. И, может, это хоть чуть-чуть — спасало. — Почему ты не ушла? — выдохнула Белла почти шёпотом, как будто боясь разбить хрупкую тишину вокруг них. Опалия усмехнулась — коротко, без злости или обиды, просто… устало. — А почему ты не уходишь, Белла? — её голос был тихим, словно это был не вопрос, а диагноз. Белла вздрогнула. Хотела возразить. Но язык будто стал чужим. — У нас с Томом не… — начала, но голос сел. Она не закончила. Наверное, не стоило этого говорить. Не здесь. Не ей. Опалия кивнула. Медленно, с той самой кривой полуулыбкой, которую Белла уже ненавидела — как отражение, как собственную правду. — Конечно, — сказала она мягко, почти шёпотом. — Конечно, не так. Она замолчала, словно подбирала слова. А потом, тише, честнее: — Я не ушла, потому что… когда впервые в жизни чувствуешь, что кому-то по-настоящему нужна… — она сглотнула, голос чуть дрогнул, — хочется держаться за это всеми силами. Даже если оно тебя ломает. Даже если каждое утро ты просыпаешься и ненавидишь себя. Особенно утром. — Ты же понимаешь, что он просто издевается над тобой, Опалия. Это не правильно. Это не любовь. Белла опустила глаза, будто боялась встретиться с её взглядом, где пряталась такая же усталость и пустота. Опалия молчала, только тихо выдохнула — этот выдох был как тихое согласие, остаток воздуха, который остался после боли. Потом медленно кивнула. — Наверное, — прошептала она. — Может, это просто зависимость. Может, я уже не понимаю, где любовь, а где… её полное отсутствие. Белла придвинулась ближе. Не для того, чтобы обнять. А просто — чтобы быть рядом. И это, пожалуй, было больше, чем всё остальное.***
Гриффиндорцы, как всегда, бесились на метлах, устраивая показательное шоу своей нелепой лояльности и глупой отваги. Том смотрел сквозь стекло, прищурившись, как свет уходящего солнца отсвечивал на золотых манжетах их формы. За спиной на кровати ворочался Мальсибер, переворачивая страницы его конспекта. Бормотание Мальсибера раздражало, но было чем-то почти домашним. Привычным. — Какая хрень, — услышал он его усталый голос, — наверное, не сдам этот ебанный экзамен этому придурку Касу. Он такой еблан. Доддеридж была лучше, ей нихуя не надо было. Можно было бы списать спокойно. Том усмехнулся, не отрывая взгляда от окна. Руквуд — жалкое зрелище — не удержался в воздухе, крутанулся, зацепился ногой и рухнул прямо о землю. Слабак. Всегда был им. Даже когда притворялся сильным. Особенно — когда притворялся сильным. — Сдашь, ты же будешь сидеть рядом со мной. Он вздохнул и промямлил: — Они в этом году хотят посадить всех раздельно. Каждый будет сидеть за отдельным столом. — Похуй. Что-то придумаем, — выдохнул Том, по инерции, потому что так и было. Всё можно обойти, если у тебя есть мозги. Мальсибер ворчал дальше. Джон всегда нервничал перед экзаменами — даже когда знал вдвое больше остальных. На пятом курсе он чуть не сдох от стресса, и Том сварил ему Феликс. Только чтобы он заткнулся. Тогда у него и правда всё вышло превосходно, кроме трансфигурации. Эта ирония до сих пор развлекала Реддла. — Может, стоит поговорить с Торном, — произнёс Джон, переворачивая ещё страницу. — Может, я смогу договориться с ним? Том хмыкнул, не скрывая презрения. Торн был слишком высокомерен, чтобы повестись на деньги. Его не купить. Слишком правильный. Ну почти… — Ты серьёзно? Эта мразь? — сказал Реддл медленно. — Он никому не поможет. Разве что это будет в его интересах. — Тогда что? — пожал он плечами. Реддл оторвался от окна, повернул голову. Голос Мальсибера прозвучал как приглашение. — Ты можешь рассказать ему, что знаешь о том, что он ебёт Гринграс в подсобке для метёл. Мальсибер аж привстал, глаза распахнулись, будто Том только что раскрыл формулу бессмертия. — Ты серьезно? — спросил он, словно опасаясь, что это очередной розыгрыш. Том кивнул. — Ага, серьезно. — Откуда ты?.. А, да похуй, — махнул Джон. — Главное, что это то, что мне нужно. Мальсибер даже не спросил, почему Том знает. Не удивился. Не попытался уточнить. Потому что знал — Том всегда всё знает. Реддл снова посмотрел в окно. Руквуд теперь стоял с битой в руках, что-то крича Поттеру. Тому, конечно, было не слышно, но по манере Руквуда, было слишком понятно: пытается доказать, что всё под контролем. Что не упал. Что он не идиот. Забавно. Все так боятся быть разоблаченными. Но никто не понимает, насколько легко Том видел сквозь них. — Только не вздумай спалиться, — бросил Реддл. — Я? — Джон усмехнулся. — Я буду паинькой. Он всегда так говорил перед тем, как вляпаться во что-то. Том снова откинулся в кресле, сплёл пальцы за головой. Иногда он забывал, насколько приятно быть незаменимым. — Слушай, Том, это, конечно, не моё дело, — сказал Джон, слишком тихо для обычного себя. Голос мягкий, как перед тем, как бросить в огонь что-то, что взорвётся. — Но может, ты поговоришь с куколкой? Куколкой. Том почти усмехнулся. Почти. Он знал, как это слово его раздражает. Специально сказал? Или по привычке? Джон — не идиот. Иногда Том думал, Мальсибер говорит такие вещи нарочно. Проверяет, насколько Том ещё держится. Или насколько перестал. — Правильно, Мальсибер. Это не твоё дело. Том повернулся, чтобы не видеть его выражения. Эти его покаянные глаза, будто он несёт на себе полмира, и ещё кусок его. Слишком много чувств на одно лицо. — Просто она… плохо выглядит. — Он замялся. — Регулус себе места не находит. И я, естественно, тоже. Том ничего не сказал. Потому что знал. Потому что видел. Видел её. Издалека. В библиотеке, чаще всего. Под дезиллюминацией. Спрятанный, как будто сам себе запрещал быть человеком. Она сидела там — в библиотеке — будто сломанная скульптура. Слишком живая, чтобы быть мёртвой. Слишком мёртвая, чтобы быть живой. Сутулившаяся. Словно плечи несли чужую вину. Словно мир стал тесным, как гроб. Её лицо… Белое, как мел. Без румянца. Без гнева. Глаза — будто потухли. Не угасли, нет. Именно потухли. Как лампа, которую кто-то выдёрнул из стены с мясом. А слёзы… Слёзы просто текли. Без звука, без грима. Не театрально, а страшно по-настоящему. Как если бы тело плакало само — отдельно от души. И каждый раз, когда он это видел, он почти шёл к ней. Почти. Но не шёл. Потому что он не мог. Не потому что гордый. Гордость? Да к чёрту её. Он давно её проебал — где-то между тем, как она касалась его ключиц, и тем, как он оставлял на ней метки. Просто боль. Такая, от которой тошнит, если приблизишься. Потому что она сказала, что выбрала его. Что всегда будет рядом. Что он — её выбор. А потом — не пришла. В день, когда это действительно имело значение. Не из-за турнира. Не из-за аплодисментов и приторных поздравлений. А потому что он — впервые — хотел, чтобы она была рядом. Не как наблюдатель. Как его часть. Как финал, к которому он шёл. Потому что её он считал единственной по-настоящему важной победой. Единственной, ради которой всё остальное вообще имело смысл. Он впервые позволил себе это желание. Не силу. Не власть. Просто — её. И это было страшнее любого сражения. Потому что в этот раз врагом был он сам. Выбор между ней и собой прежним — тем, кто всегда выбирал власть — душил. Он ломал себя. Ломал чудовище внутри, которое жаждало контроля, подчинения, величия. Потому что не хотел быть этим рядом с ней. С ней — он хотел быть другим. Именно поэтому это стоило так дорого. И что теперь? Том должен снова поверить? Снова — в слова? Он знает, как это работает. Для других слова — пыль. Их бросают, как конфетти на похоронах — пёстро, бессмысленно, с фальшивым весельем. Но не он. И не она — так он думал. Он помнил каждое её слово. Держался за них. Верил. Не должен был. Но верил. Как идиот. Как ребёнок. Он её ненавидит. Почти. Наверное. И всё равно продолжает искать её глазами. Просто чтобы знать — она всё ещё там. Что ей тоже больно. Что она помнит, что проебалась. И это — самое тошнотворное. Потому что он до сих пор не знает, чего хочет больше: простить её. Или, чтобы она страдала. Бесконечно. Так, как страдает он. Чтобы, каждый раз, когда она дышит — помнила. Его. Себя. Их. И то, как всё это умерло. — Она сама выбрала, — сказал Том. Не Джону. Себе. Чтобы зафиксировать. Чтобы боль не потекла наружу. — Тогда… пусть живёт с этим. — Но, Том… — Джон, — Реддл медленно обернулся, глядя прямо ему в глаза, — завали, а? Я не хочу об этом говорить. Это не просто раздражение. Не просто попытка оборвать разговор. Это — правда. Абсолютная, до леденящего комка в горле. Потому что если он начнет говорить — то не остановится. Или пойдет к ней, как последний идиот. Или разрушит всё. И себя, и её, и весь этот чёртов мир, если потребуется. Но у него был другой план…так что… — Но ты ведь тоже мучаешься, Том, — Джон не отступает. Он как заноза. — Нахрена это всё? Ты так и будешь напиваться до бессознания? Думаешь, это поможет? Том не отвечает. Просто ставит рокс на край стола. Остатки золотистой жидкости в бутылке стоящей рядом колышутся, и Том слишком долго наблюдает за этими жалкими колебаниями. Нет, не помогает. Но делает тише. Заглушает то, что рвётся наружу. Её голос в его голове. Её взгляд. Её, как всегда, холодную руку, которую он чувствовал на себе даже в снах. — Ничего. Я знаю способ, который поможет, — выдыхает Том. Почти неосознанно. Он правда думает об этом. Уже две недели. Не фантомно, а по-настоящему. Единственный выход. Необратимый. Что-то, что может исправить всё внутри. Или, наоборот, окончательно добить. — Что? — Джон щурится. — Ты так бормочешь, нихуя не понятно. — Джон… — он поднимает глаза, а голос звучит тихо, но с таким стальным лезвием под кожей, что Мальсибер, наконец, замолкает. — Свали уже. Я заебался от твоей болтовни. Мальсибер замирает, словно увидел в Томе инфернала — или нечто куда страшнее. Но молчит. И это уже хорошо. Том слышит, как он отодвигает ноги со скрежетом по каменному полу. — Ладно… — говорит, наконец, мягко, почти с сожалением. — Схожу, посмотрю, что там Регулус. Хлопок двери звучит, как выстрел. И наступает тишина. Такая плотная, что от неё звенит в ушах. Том вдавливает себя в кресло, будто пытаясь утонуть в жесткой коже. Сердце глухо бьётся, будто умирает внутри него. Потом встает. Двигается медленно. Как будто каждый шаг — это отказ от чего-то. Подходит к столу. Протягивает палочку — и трансфигурирует рокс в грубую железную чашу. Холодную. Неукрашенную. Правильную. Открывает ящик. Первый. Самый дальний. Хватает письма. Все. Её — с длинными, закруглёнными, слишком красивыми буквами, с запахом чистоты и чернил. Он держал их два года. Уже три. Не перечитывал. Но знал наизусть. Знал изгиб её Т, и как она иногда забывала ставить точки. И как подписывала: “твоя”. Хоть и не была. Но от этого слова, у него сжималось всё внутри. Тогда — от радости. Сейчас — от отвращения к себе. Он кинул их в чашу. Теперь Том взял свои. Те, что не отправил. Те, что держал под подушкой в приюте, как дурак. Те, где пытался быть не монстром. Где писал, что скучает. Где объяснял, как именно она его разрушает — и как ему это нравится. Где просил прощения. Где злился. Где хотел, чтобы она просто пришла. Молчала. Лежала рядом. Сминает. В одну глухую, слепую, бумажную массу. И вновь кидает в чашу. Закрывающийся ящик щёлкает — с такой яростью, что стол дрожит. Но этого мало. Он открывает другой. Внутри — только колдо. То, что нашла Беллатриса. То, из-за чего Том сорвался. Он удивился, как она тогда не прочитала эти письма. Но это была Беллатриса. Вряд ли бы она решилась на такое. Он смотрит на колдо. Мама. Он держит пальцем уголок. Уголок снимка, который, кажется, всё это время рвал его пополам. На нём — она и Морфин. Его там нет. И никогда не было. Но он хранил. Хранил, как память о том, кем он не хочет быть. Или… о том, кем всё-таки станет, если не избавится от этого. Может, он хотел помнить. Может, надеялся. Что? Что однажды будет больно — достаточно, чтобы вырваться. Глупо. Том проводит пальцем по лицу матери. Ни тепла. Ни воспоминаний. Ни тоски. Просто пустота. Чёртова, всепоглощающая, ледяная пустота. Может, это и есть взросление. Обрезание себя до сущности. Он бросает колдо в чашу. Громко, отрывисто выдыхает. Как будто разрывает что-то в себе. Хотя — там давно уже нечего рвать. Он не будет жалеть. Он не должен жалеть. Слишком долго он носил это в себе. Как гниль — липкую, приторную, что просачивается в каждый выбор, отравляет каждое да и каждое нет. Одна секунда. Три чётких взмаха палочкой. Огонь забрал всё. Том прикуривает. Потому что конец — он примерно такой. Горький, сухой, с привкусом пепла на языке. Горят чернила. Горят слова, в которых они с Беллой пытались спасти друг друга. Письма — как мост между мирами. Теперь они трещат в огне. Смываются. И вместе с ними — всё. Всё, что он чувствовал. Всё, что не должен был чувствовать. Он не будет жалеть. Горит лицо матери, и Том чувствует, как кожа стягивается на скуле — но не от жара. От того, что он всё ещё хочет передумать. Что-то внутри просит. Молчит, но просит. Дай ещё день. Он не будет жалеть. Поздно. Он стоит и смотрит, как всё превращается в пепел. В дым. В ни-чего. Так надо. Так правильно. Он не должен был стать важным. Он не должен был стать спасением. Он не должен был стать… любовью. Но стал. И теперь он не мог быть собой, пока это — внутри него. Он смотрит в огонь. Там — он. Старый. Наивный. Человеческий. И он сгорает. Огонь захлёбывается его пеплом. Всё-таки сложно жалеть о том, чего не вспомнишь. И в этот момент — сердце делает один удар. Очень громкий. Последний осознанный. Он вновь говорит себе, что не будет жалеть. И врет. Жалость уже здесь. На языке. В горле. Под ногтями. В том, как дрожит рука, когда он подносит палочку к виску. Точно так же, как когда-то он делал для неё. Тогда — чтобы она могла дышать и чтобы не видеть пустоту в её серых глазах. Он стер для неё себя, потому что не хотел, чтобы она помнила, как он её разрушил. Он дал ей шанс начать заново. Теперь — он дает его себе. Чтобы больше не помнить, как она его спасала. Как смотрела. Как держала. Как любила. И как предала. Он вжимает палочку в висок. Точно, как тогда. Точно, как надо. — Обливиэйт, — звучит, как приговор. Как искупление. Как конец. И всё потемнело.***
— Белла! Она обернулась. Так резко, как будто кто-то дёрнул за нить, натянутую в позвоночнике. Как будто вырвал из тела. Мальсибер. Он был весь какой-то перекошенный — лицо белое, как мел, глаза бегают, будто ищут выход даже здесь, где выхода нет. Плечи дёргаются. Он с трудом дышит. — Еле нашёл тебя, — выдохнул, почти срываясь. — Быстрее. Блядь, быстрее. Он там. Том. Он задумал что-то… слишком… в его стиле. Слишком, Белла. Это… хуёво. Очень хуёво. Беллатриса не спросила ни слова. Не стала уточнять. Внутри что-то уже знало. Что-то первобытное. То, что живёт ниже мыслей, ниже чувств. Инстинкт. Страх. Потеря, которая ещё не случилась, но уже происходит. Её пальцы скользнули по дереву перила, она перекинула ногу, не глядя. Каблук второй соскользнул — всё её тело дёрнулось в пустоту. Она зажмурилась. Спасло только то, что Опалия схватила её вовремя за локоть, сама хватаясь за опорный столбик. — Аккуратнее, Белла, — сказала Опалия тихо. — Чуть не сорвались. Белла встретилась с ней взглядом — коротко, мимолётно — и всё поняла. У неё в глазах было то же, что у Мальсибера: мы уже опоздали. Но не можем не бежать. — Где он? — выдохнула Белла. — Башня. — ответил Джон. Он даже не смотрел на Беллу. Он смотрел туда. Она не слушала больше ничего. Просто бежала. Лестницы. Коридоры. Заброшенные проходы, где стены впитывают звук, как вата впитывает кровь. Всё тело будто сжималось в одну мысль: успей. Лёгкие обжигало изнутри. Сердце било с такой силой, что она слышала его в ушах — глухо, вразнобой, будто набат. Поворот — поздно. Ещё один — слишком медленно. Тело ныло. Колени дрожали. Белла влетела в дверь. Дверь грохнула о стену, и шум отдался в сводах, как выстрел. Она встала. Замерла. Реддл стоял у окна. Ровный силуэт. Спина прямая. Руки в карманах. Он обернулся на шум, и на его лице было… Ничего. Ни удивления. Ни злости. Только опустошённость. И непонимание, будто они — нечто невозможное в его реальности. — Какого хуя вы так врываетесь? — спросил он тихо, почти устало, приподняв бровь. Его голос не колол, не жалил. Он звучал… чужим. Словно дежавю, стершее себя. Белла не сразу увидела чашу. Металлическая, массивная, она стояла на самом краю стола, словно сама собиралась упасть. Шагнуть. Исчезнуть. От неё поднимался дымок — тонкий, почти невидимый, как дыхание умершего. Белла подошла. Словно притягиваемая какой-то последней связью. Внутри — пепел. Чёрный, тёплый. И кое-где… белёсые клочки. Обугленные куски. Бумага. Это были письма. Они пахли словами, которые она не разрешила себя прочесть. Что-то внутри неё содрогнулось. И это чувствовалось, будто у неё что-то украли. Как будто у неё выдрали орган. Как будто сердце вырвали вместе с венами. Отвратительное ощущение. Белла почувствовала, как ладони сжались — неосознанно. Будто хотели удержать, вырвать хоть что-то из этого пепла. Хоть одно слово. Хоть одну чернильную линию. Беллатриса резко дёрнула ящик стола. Колдо. Там должно было быть колдо. Пусто. Пусто. Он сжёг и это. Белла застыла. Она не сказала ничего, просто смотрела на него. Долго. Молча. Стояла с пеплом осевшим ей на ладони, как прах кого-то любимого. Смотрела в его глаза. В чёрные. Бездонные. Раньше в них был ад. Теперь в них была пустота. Как в комнате, из которой вынесли всё живое. Оставили только стены. И холод. — Зачем ты это сделал? — голос сорвался тихо. Не упрёк. Не крик. Просто вопрос. Просто — она ещё не верит. Он поднял взгляд. И закатил глаза. Медленно. Театрально. Как актёр, уставший от роли. Как будто всё это — нелепая сцена. Как будто Беллатриса — не трагедия, а фарс. — Что сделал? — лениво, будто из вежливости. — Сжёг всё… — она едва шептала. Том пожал плечами. — Я не помню, — сказал он. И в этот момент Беллатриса поняла. Он не врал. Он действительно не помнил. Вычистил себя до бела. Вырезал всё, что связывало их, как болезнь. Как опухоль. Словно Беллатриса была вирусом, ошибкой, заразой, слабостью. Словно любовь — это то, что нужно было выкорчевать из себя, чтобы дожить. Он стёр себя из их истории — Кто я? — голос её сорвался на шёпот. Белле было страшно. Так страшно, как не было никогда. Он нахмурился. Скривился. Как от головной боли. Как от мерзости. — Ты совсем ебнулась? — спросил раздражённо. Белла сглотнула. Сухо. Словно язык стал наждаком. — Кто я, Том? — повторила. Беллатриса знала, что не выдержит его ответа. Но всё равно — ждала. Как ждут приговора. Как ждут смерти. Как ждут — его. Он вздохнул. Глубоко. Усталый, почти скучающий жест. Закатил глаза снова. Медленно. Методично. Холодно. И с той ледяной, неторопливой жестокостью, которую он всегда использовал, когда хотел ранить точно — глубоко, навсегда — он ответил: — Ты Беллатрисса Блэк. На курс младше. Чистокровная. Он чуть склонил голову влево. Будто вспоминал анкету. Файл. Нечто неважное. — Всё. Всё. Вот и всё. Ни прошлого. Ни чувства. Ни «мы». Только всё. Беллатриса почувствовала, как что-то в груди пошло трещинами. Нечто большое. Нечто живое. Оно осыпалось внутри неё, как статуя, которой не дали до конца высохнуть. Она повернулась. Медленно. Как в дурном сне, где каждое движение — вязкое, неправильное, и ты заранее знаешь: всё это закончится падением. Джон стоял у двери. Плечом опирался на косяк. Будто только он держал его на ногах. Лицо белое. Губы сжаты. Опалия — рядом. Она смотрела на Беллатрису. И в её глазах было то, чего Белла боялась: жалость. Тонкая. Настоящая. Беззвучная. Тебе больнее, чем мне. Она покачала головой. Медленно. Почти как извинение. Белла снова посмотрела на него. Реддл по-прежнему стоял у окна. Луна за спиной — огромная, нереальная. Как глаз, смотрящий на них с другой стороны мира. Воздух был острым. Как битое стекло. Как дыхание, когда тебя душат. — Как ты мог… — выдохнула она. Он не обернулся. — Как ты мог так поступить? С нами. С собой. Со мной? Она уже не помнила, как голос сорвался на крик. Это было как рвота. Как будто из неё вырывали всё. — Ты стер мне память на третьем курсе, Том! Ты уже однажды отнял у меня всё! И теперь — снова?! Ты даже себя забрал. Себя! Он молчал. А Белла продолжала гореть. Догорать. И всё, что оставалось — это пепел в чаше. И она. Он был другим. Настолько другим, что казался чужим — чужим до боли, до рвоты, до паники, которая разливалась в груди, как холодная ртуть. Он посмотрел на неё — с этой новой, пугающей пустотой в глазах. Глазах, которые раньше знали её лучше, чем она сама. А теперь не узнавали вовсе. И всё внутри Беллы сжалось. Как если бы она стояла на краю. Нет — как будто он столкнул её с него. И просто смотрел, как она падает. Нет. Это не он. Это не мог быть он. Она не помнила, как подошла. Только — как ноги сами понесли, как мир вдруг сузился до одной точки — его лица. А потом… Кулаки с глухим, плотным звуком врезались в его грудь. Один удар. Второй. Третий. Словно пыталась достучаться до чего-то под кожей, под костью, до того, кто был там раньше. — Как ты мог… стереть меня?! — дыхание сбивалось, выстреливало воздух между словами. — Как ты мог, Том?! Он схватил её запястья. Сдавил резко. Так, что воздух вырвался сквозь зубы. Так, как делал раньше, когда злился, или когда не злился. Когда не мог выразить словами, он оставлял синяки, метки. Боль была странно родной. — Ты что, рехнулась, Блэк? Как и твой папаша? Голос. Не его. Холодный, колкий, чужой — как лёд, воткнутый под кожу. Как плевок в лицо. И движение — резкое. Он оттолкнул её с такой силой, будто хотел избавиться от неё физически, как от пыли на мантии. Она бы упала, но Джон поймал её. Тепло его рук было как якорь, единственное, что не дало ей разбиться. Мир качнулся. — Это не ты… — прошептала она. — Ты бы… ты бы…никогда… Я не верю…я не верю, что это правда. Том усмехнулся. Противно. Громко. Пусто. — Точно. Рехнулась. — Том, — глухо сказал Джон. — Зря ты так. Она не заслуживает этого. — Убери её отсюда. — Реддл посмотрел поверх неё, как на мебель, как на шум за окном, кажется, там кричали гриффиндорцы о победе. — Я не понимаю, о чём она говорит. Она не в себе. Удары пульса стали резче. Она не слышала, что происходит. Она слышала только себя. Только себя — и одну, крошечную фразу, как сломанную музыкальную шкатулку, заевшую на одном звуке: — Он меня не помнит, — выдох. Шёпот. — Он меня не помнит. Он меня не помнит. Он меня не… Мир начал расползаться. По краям, как выцветший пергамент. И с каждым ударом сердца она теряла — его, себя, воздух, смысл. С каждым ударом сердца — меньше. Меньше воздуха. Меньше цвета. Меньше её самой. Опалия оказалась рядом, незаметно. Её руки обхватили лицо Беллы, глядя прямо в глаза, и было что-то материнское в этом взгляде. Что-то, чего Белле сейчас не хватало. — Да, он тебя не помнит, — мягко, медленно, будто уговаривая. — Да, Белла, он стер себе память. Но, всё будет хорошо. Всё будет хорошо. У всех на языке. Как пломба на разбитое. У Беллы дёрнулись губы. Глаза скользнули мимо лица Опалии — и сквозь него. В пустоту. В зыбкое. В то, что он не помнил. — Это… — выдох. Почти без звука. — Это так все говорят. До того… как всё становится плохо. Её имя звучало, будто издалека. Сначала раз — «Белла», потом ещё — «Белла», «о, Боже», «Беллатриса»… И последнее, будто его голосом. Не новым. Прежним. Но всё уже утекало. Она не чувствовала пола под ногами. Воздуха в лёгких. Рук Опалии. Только тьму. И одну последнюю мысль — чёткую, как метка на холодной коже: Ты меня не помнишь…***
Белла проснулась резко, словно её подбросило изнутри. В груди было тяжело, в горле стояла комьями тишина. Луна висела за окном — холодная, слишком яркая, будто знала, что случилось. В больничном крыле было пусто. Ни звука. Только капли дождя по стеклу — ровно, методично, как удары сердца, которое она не могла почувствовать. Белла села, резкий рывок — и вся простыня скомкалась в кулаках. — Он меня не помнит. Слова вырвались без контроля. Просто факт. Просто правда. Просто то, что не помещалось в сознании. Она чувствовала, как начинает плакать. Бесшумно, без истерики. Как если бы внутри неё вскрыли какую-то тонкую капсулу, и всё, что было запечатано, начало вытекать наружу. Боль была тёплой, удушающей. Такой личной, что казалось, она не могла быть настоящей. Кто-то коснулся её руки. Беллатриса вздрогнула. — Чшшш, ты в порядке. Ты будешь в порядке. Выпей это. Опалия. Голос тихий, почти как у мамы в детстве, когда Белла падала с метлы. Беллатриса взяла стакан. Сделала глоток. Горько. Обжигающе. — Что это? — прошептала она, язык едва двигался. — Умиротворяющее. Немного зелья сна. Немного зелья покоя. Просто доверься. Белла кивнула. Смотрела на Гринграс и пыталась зацепиться за что-то живое. За её глаза. За дыхание. За суть. — Как он мог? — спросила Белла. Тихо. Честно. Сломано. — Как он мог так? Опалия села рядом. На край кровати. В ней не было ни сюсюканья, ни притворства. Только усталость — как в глазах целителей, которые слишком часто смотрят в лица умирающих и больше не ищут причин. — Иногда боль — это слишком. Иногда, чтобы выжить, приходится резать по живому. Белла не ответила. Она только смотрела. В точку. В шов на занавеске, где белая нить немного отошла. Она была неровная — как и они. Как и всё, что казалось когда-то целым. Том тоже был таким — неровным. Идея без покоя. Без опоры. Сломанным, но упрямым. — Он был… очень сломанный последние недели, — добавила Опалия. — Прятал это, конечно. Но я видела. Белла молчала. Она перевела взгляд на огонёк над дверью Больничного крыла. Он плавал в полумраке, будто старая звезда, забытая во времени. Всё внутри неё было слишком тихим. Слишком неподвижным. — Белла… — Опалия наклонилась ближе. — Память — хрупкая штука. Я уже говорила. Она помолчала, вздохнула. — Но… он принёс тебя сюда. Белла дёрнулась. Медленно, но резко оторвала взгляд от света. Внутри как будто сорвалось что-то — как тормоз, как якорь. — Что? — Он был тут. Сначала просто сидел. Потом стоял. Потом снова сидел. Пока Помфри не сказала, что у тебя просто… нервный срыв. А не что-то смертельное. И только тогда ушёл. Тишина. Белла посмотрела вниз. На руки. И только тогда заметила. Браслет. Он всё ещё был на ней. Тонкая чёрная змея, свернувшаяся среди серебряных роз. Холодный металл скользнул по запястью — как напоминание. Он подарил его Белле на Новый год. Мир дрожал. Наверное так будет теперь всегда. Белла смотрела на браслет, как на последнюю нитку, что связывает их. Ей хотелось кричать, но не было смысла. Внутри — только пепел. И тогда она подумала — а если она её погладит? Том говорил, что вложил в неё сильнейшие протеевы чары. Что он почувствует, если она прикоснется? Придёт ли? Она подняла ладонь. Медленно. Осторожно. Как будто тянулась к двери, за которой всё ещё может быть он. Провела пальцами по змее. Она была холодной. Шершавой. Настоящей. Но ничего не произошло. Ни вспышки, ни вибрации, ни сигнала. Просто… тишина. И всё. Белла откинулась на подушки. Веки налились тяжестью, но не от усталости — от бессмысленности. — Я хочу спать, — прошептала она. Голос её был чужой. Сухой. Как будто из неё вынули звуки, оставив только пустоту. Опалия сжала её руку. — Я буду рядом. Беллатриса покачала головой. — Нет. Иди, — Белла смотрела в потолок, на трещину в штукатурке. — Мне нужно… побыть одной. И ты выглядишь уставшей. Я… в порядке. Опалия чуть сжала губы. Видно было, как ей хочется остаться, как в ней борется всё — тревога, нежность, усталость, забота. Но она просто кивнула. Осторожно поднялась, поправила одеяло. И ушла, как умеют только те, кто правда любит: тихо, не оставляя за собой ни тени тяжести, ни запаха жалости. Только тепло. Беллатриса осталась одна. С болью, что не звенела, а глухо тикала где-то под рёбрами. Медленная, вязкая, будто кровь стала ртутью. Она гладила браслет — его браслет. Снова и снова. Холодная змея под пальцами казалась живой, как будто вот-вот шевельнётся. Будто она ждёт. Как и Беллатриса. А вдруг? Минуты растягивались, как прорехи во времени. Белла потеряла их счёт. Она просто слушала тишину и движения своей руки — туда-сюда, туда-сюда. Иногда ей казалось, что она слышит даже, как металл скрипит от боли, как зовёт. Как будто между ними всё ещё что-то живое. Нить. И вот — шаги. Быстрые. Уверенные. Чужие? Сердце рвануло вверх, к горлу. Дверь с грохотом распахнулась. И он вошёл. Он. Быстро, целенаправленно, как всегда. Как будто был уверен, что имеет на это право. Даже не посмотрел в её сторону. Даже не заметил — её. Беллатриса затаила дыхание. Он прошёл мимо, будто она — воздух. Будто её больше не существует. Будто ничего между ними никогда не было. Будто она привидение. Он остановился прямо у кабинета мадам Помфри. Стучал, как всегда — требовательно, властно, без капли сомнения в том, что ему откроют. Стук. Стук. Стук. Помфри вышла сонная, в халате, с распухшими глазами. Её голос дрожал от раздражения. — Мистер Реддл, что вы… Он молча поднял руку. Белла не сразу поняла, что он показывает. Лишь через секунду она различила — на запястье красный след. Будто ожог. Чёткий контур. Как клеймо. — Это не исцеляется, — сказал он. Голос у него был хриплый, будто слишком долго молчал. — И поверьте, я пробовал не только вулнера санентур. — Откуда вы знаете такие заклинания? — поморщилась Помфри. Он нетерпеливо дёрнул головой. Резко. Словно ему было противно даже объяснять. — Это не имеет значения. Суть в том, что вы ничего не делаете. — Невыносимый мальчишка, — пробурчала она и скрылась в кабинете. Он остался. Стоял, глядя в стену. Не дышал, не двигался. Как статуя. Через минуту Помфри вернулась. С мазью. Бесцеремонно сунула её ему в руки. — Два раза в день. Утром и вечером. Оно затянется. Он не поблагодарил. Даже не кивнул. Развернулся — и вот тогда, только тогда, взглянул на Беллатрису. Будто оценивая насколько она сумасшедшая. Он смотрел — долго. Может пытался вспомнить. Может что-то внутри него билось, рвалось, стучалось в закрытую дверь. Белла не отвела взгляд. Не моргнула. Она всё ещё гладила змею. Он увидел. Посмотрел на браслет. И в глазах его — дрогнуло. Что-то мелькнуло. Тень. Узнавание. Память, рвущаяся сквозь мрак. А потом — всё. Он ушёл. Дверь захлопнулась с сухим, глухим звуком. Как точка. Как клятва. Как отрезанный конец нити. Беллатриса села. Медленно. Смотрела в темноту. И впервые за всё это время поняла: он всё ещё где-то рядом. Память — вещь хрупкая. Но любовь — нет.