Аур
Лето 1131 года в Аэдирне выдалось жарким. Дождей не было уже целый месяц, с прошлого новолуния, и всё это время солнце обрушивалось на землю, как молот на наковальню. Поля изнывали от жары, листья на деревьях пожелтели и иссохли уже в середине августа – и только виноград чувствовал себя отлично, впитывая в себя драгоценный свет. Города вымерли. Люди прятались от дневной жары, плотно зашторив окна и закрыв ставни. На улицах оставались одни только собаки и нищие, лежавшие в тени деревьев. Они тяжело дышали и одинаково жадно пили предложенную воду – последователи Лебеды таскали её в больших бурдюках из реки за стенами крепости, каждый раз поднимаясь вверх по сияющей от отражённого жара брусчатке. После полудня, когда солнце уже начинало клониться к закату, но тепло всё ещё высокими волнами исходило от нагретого камня, только Аур согласился отправиться вместе с Лебедой на прогулку. Других учеников не прельстило даже то, что в конце дороги было большое озеро, в котором можно было охладиться – путь к нему лежал через высокий холм, на который нужно было взобраться, а после целого дня служения это было бы подвигом для святой публики – писаря, троих рыбаков, бывшего сборщика податей и торговца антиквариатом. Лебеда был невысокий и невзрачный человек средних лет с узкими плечами и волнистыми каштановыми волосами с сильной проседью. Носил он простую рясу из самой дешёвой ткани, перепоясанную верёвкой из пеньки, но не требовал подобного аскетизма от своих учеников. Святой пророк вообще ничего не требовал. Они знали, что святой Лебеда был когда-то сыном цинтрийского торговца шёлком, зажиточного и уважаемого человека – это готов был подтвердить Яков, его друг детства и вернейший последователь, сын торговца антиквариатом. Их отцы водили дружбу, души не чаяли в сыновьях и, казалось, ничто не предвещало беды. Лебеда закатывал пирушки, продолжал дела отца и совершенно не собирался жениться. Ни перенесённая на грани жизни и смерти оспа, ни военный поход, в который Лебеда и Яков отправились рыцарями, не смогли заставить его изменить свой образ жизни. Всё изменило паломничество, в которое Лебеда поехал сопровождающим, и из которого вернулся через день. Самым удивительным было то, что у Якова язык бы не повернулся сказать, что из паломничества вернулся совершенно другой человек, не его лучший друг с детства. Лебеда по-прежнему сорил деньгами, но теперь раздавал милостыню. Он по-прежнему застывал порой среди улицы, заметив что-то красивое – ясное голубое небо, горшок гераней на балконе или изящно выполненную побрякушку в витрине. Впрочем, теперь все черты старого друга будто проходили через призму веры, преломляясь в ней и выходя с другой стороны добротой и смирением, как дамба принимает в себя горную реку и преобразует в спокойную, просторную, медленно текущую вперёд ширь. И эта река несла их по Королевствам, от города к городу, по большакам и лесным тропкам, через нищие деревни, большие города и военные гарнизоны. Лебеда никогда не приносил денег в Храмы – только раздавал нищим. Чем меньше денег – тем ближе к Святому Пламени, говорил он. И правда, для тех, кто сталкивался с нуждой, становилось очевидным, что нет никакой разницы между эльфами и людьми, между жителями Аэдирна и Новиграда. Все одинаково хотели есть, все одинаково мёрзли в холод и изнывали от жары, одинаково болели оспой, проказой и прочей жутью. Лебеда шёл дальше и ставил в один ряд всех живых существ – он кормил хлебом и объедками собак, говорил с птицами. Никто совершенно не удивился, когда к ним присоединился ведьмак. Если люди станут лишать любых созданий Пламени жалости и сострадания, совсем скоро появятся люди, которые станут поступать так же с другими людьми. И теперь они шли по дороге в гору вдвоём с ведьмаком, молодым парнем лет двадцати, а Яков оставался позади. Дорога вышла за крепостную стену и совсем скоро на ней закончилась брусчатка, уступив место мелким камешкам и пыли. Стояла такая жара, что даже после полудня, ближе к вечеру никто не ехал и не проходил здесь. Высокие травы вдоль дороги совершенно иссохли и хрустели теперь как жёлтая солома, и если кто-то шёл в сандалиях, то стерня быстро изрезала бы ему ноги. Чего ни Аур, ни Лебеда не знали – оба они были в Венгерберге впервые – так это того, что по сторонам этой дороги распологалось городское кладбище. Раскалённые надгробные плиты будто прорастали из выжженной травы; тут и там родственники посадили деревья, соорудили скамейки; другие могилы стояли заброшенные, заросшие травой. Аур вглядывался в камни, читал имена, годы рождения и смерти. Кем они были? Чем занимались? Кто их родные, что принесли кусок хлеба на могилу даже после смерти? Куда подевались родные этого человека, на чьей могиле камень едва проглядывает из-за буйного кустарника? Лебеда шёл рядом. По высокому, загорелому до черноты лбу струился пот. Обычно бодрый, сегодня он опирался на посох при ходьбе тяжелее и ступал медленнее. Аур справился, всё ли хорошо, на что пророк широко улыбнулся и отшутился. – Славь Пламя всегда, – прибавил он, – при необходимости, используй слова. Аур хмыкнул и продолжил свой путь. Кладбище тянулось далеко-далеко и из-за высаженных деревьев, оградок и холмистого рельефа было не разглядеть, где оно заканчивается. Вдалеке, где располагались фамильные склепы людей побогаче, росли тёмно-зелёные колонны кипарисов – они казались удивительно маленькими среди холмов. Аур помнил по Нильфгаарду, что вблизи кажется, будто они подпирают само небо. Там же, среди кипарисов и мраморных склепов, стояла маленькая часовенка, где отпевали умерших и проводили ритуал кремации. А на другой стороне холма, за оградой кладбища, тянулись другие захоронения – нелюдские. Могилы тех, кто не мог лежать в святой земле – чаще всего безо всяких обозначений, даже без камней. Здесь лежали покойники, порой по нескольку в одной могиле, и меж холмиков постоянно разрываемой земли росли, истекая душистой смолой, кривые сосны, а в самом низу сияло синевой озеро. Они шли теперь вниз по холму, по высохшему мху и узловатым корням, меж кустов кукушкиных слёзок – розовато-жёлтой травы с застывшими на кончиках серебристыми капельками. Кругом надрывались цикады и кузнечики, птицы в оглушённом жарой лесу совершенно затаились. В тени пот начинал высыхать на коже липкой плёнкой. Маленький, вросший в землю каменный храм выпрыгнул перед ними совершенно внезапно, как горный тролль из северной сказки выпрыгивает из-за мшистых скал. Окошки в нём были совсем крошечные, из слюдяных пластин шириной в ладошку, а крыша совсем поросла мхом. Храм когда-то был посвящён Деве Полей – эльфской богине – и поэтому дверь в него была давно выбита. Внутри царил разгром и запустение, пахло лесным зверьём, плесенью и мочой – видно, какой-то бродяга решил устроить здесь приют. Лебеда прошёл вперёд, руками отодвигая мешающие доски и отпинывая мусор, и опустился на одно колено перед старинным алтарём. Скульптура, изображавшая Деву, была изуродована – ей отбили лицо и откололи руки, на скрытых каменным покрывалом грудях нарисовали соски, а на теле написали разные непотребства. Аур опустился на колени рядом и они начали молитву. Дева Полей смотрела на них неровным сколом камня на месте, где должны были быть глаза. Там, где ненависть, дай мне сеять любовь. Тусклый свет просачивался в сумрак через грязные слюдяные оконца. Пахло плесенью и нечистотами. Там, где обида — прощение. Аур думал. Что бы сказал Гезрас, если бы увидел их сейчас? Что бы сказал Гаэтан? И что бы сказала замученная в застенках инквизиции, умершая в безумии и мучениях эльфка Эллаирэ? Они не простят. Они никогда этого не простят. Он знал. Но не мог не прощать сам, сколько бы ужаса ни видел. Там, где сомнение — веру; Рядом стоял на коленях этот человек, сын торговца шёлком и известный кутила – и с каждым днём мир становился немножечко, самую малость светлее. Там, где отчаяние — надежду; Горят костры Новиграда. Дым с запахом горелого мяса несётся с площади каждое воскресенье, смешиваясь с жирным запахом сосисок. Аур знал, что никогда не забудет обугленные остатки рук полуэльфа Джесси, никогда не забудет круглое толстощёкое лицо человеческого мальчика в весенней соломенной шляпе с голубой ленточкой, глядящее на Джесси. Он никогда не забудет, как этот мальчик лизал огромный леденец в красную полоску и всем собой изображал скуку. Там, где тьма — свет; И он знал, что не забудет того, как потом пламя дрожало на раскрытой руке и одинаково озаряло лица людей и нелюдей, которым оно было необходимо, которые не знали, что делать и как выбраться из этой тьмы, из этой ненависти и ужаса. Он не забудет, что в тот день они узнали, что никакая тьма не может погасить пламени свечи – и сделает всё, чтобы свеча разгоралась ярче. И там, где печаль — радость. Кто-то умирал. Кто-то оставался жить. Кто-то любил, но Пламени не было никакого дела до их любви. Оно просто горело – безжалостное и негасимое, и август огненным молотом выжигал поля и леса там, за грязными слюдяными оконцами разрушенной и осквернённой церкви. Лето проносилось мимо, как рыжая лошадь. Минуты неслись друг за другом, складываясь в часы, дни, годы. Люди старели. Эльфы старели. Поколения менялись. Высыхали моря и реки меняли своё течение. Он не мог плакать, но знал, что Лебеда знает, что каждая молитва разрывает его сердце на куски. – Ты специально привёл меня в этот храм? – спросил он, когда они закончили. Лебеда покачал головой. – Нет. Я тоже не знал, что он здесь. Нет смысла идти в храм на молитву, если сам твой путь не молитва. Он поднялся с колен, опираясь на посох. Потом оторвал от своей рясы кусок полотна, попросил у Аура бурдюк с водой и подошёл к скульптуре Девы Полей. Они смывали уродливые надписи, смывали грязь и оттирали непотребства. В горле стоял комок. Никто не увидит этой работы в забытом храме посреди леса, за нелюдским кладбищем - только бродяги, оборванцы и лесные звери, что находили здесь свой приют. Славь Пламя всегда. При необходимости используй слова. Твои поступки могут быть единственной проповедью, что некоторые сегодня услышат. В мире было столько счастья, столько радости и света, сколько им было не унести за всю свою жизнь. ___________________Сорен
Последним, что Сорен увидел в своей жизни, было лезвие ножа. Потом была боль – неожиданно немного, – и темнота. Со временем в темноту пришли запахи и всё, что можно было почувствовать кожей. Лишившись зрения, он начал замечать то, чего раньше не замечал – запах земли и мха в старинном, вросшем навеки в землю подземельи храма Мелителе. Запах грубо перемолотого зерна. Тягучую сладость упавших в траву перезревших груш. С удивлением он понял, что мир по-прежнему цвёл множеством красок и их оттенков – в шелковистой прохладе воды, в ощущении гладко отполированных досок под босыми ступнями, в запахах свежего сена в матрасе и гречневой шелухи в подушке. Дети храма никогда не спрашивали у него, как он потерял глаза – боялись. Конечно же, они боялись поначалу, зачастую первый раз в жизни увидев человека без глаз, потому Сорен и стал носить повязку. Тогда они начинали смеяться и улыбались, светло и легко, будто лучики солнца бросали свои блики на кожу. Они, конечно, думали, что Сорен не видит этого, посмеивались над странным стариком, что ходил всюду с завязанными глазами. Но Сорен видел. Когда храмовые дети, приехавшие учиться грамоте и наукам, привыкали к нему и не боялись больше, они спрашивали, как же он живёт, раз не видит. Сорен смеялся, что видит сейчас куда лучше, чем в молодости, когда у него были глаза. Никто не помнил, сколько ему лет. Он и сам не помнил этого. Ему было меньше лет, чем этому храму в Вызиме, и меньше, чем солнцу и звёздам на небе. Где-то хранилась бумага, что заполнила настоятельница Вислава, ныне уже давным-давно покойная, когда он прибыл сюда – имя, год рождения, кому сообщать в случае, если с ним что-то случится. Сообщать было некому. Год рождения Сорен сказал тогда верный, именем назвался первым, что пришло в голову – Филипп, потому что Филиппом звали магистра Хохенхайма, того, что написал “Архидокс”. Бумага давным-давно истлела уже в архиве, пожранная книжными червями, да жуками, усердно прогрызавшим в книгах ходы. Сорен, бывало, выгонял всех из книгохранилища и обрабатывал всё ртутью – знал, что ему это не могло навредить, – но архив, где держали эти минимальные данные о мирской жизни послушников, долгое время не трогал. Пусть жуки порезвятся. Позже он раскаялся и обработал архив тоже. Сейчас, на исходе долгого, наполненного трудами дня, брат Филипп сидел на лавочке в саду и подставлял лицо под солнечные лучи. По воздуху плыл нежный запах душистого горошка – он очень любил эти цветы, заботливо подвязанные вдоль плетней и высаженные в строгом порядке. – Я всё, – сказала Доминика, становясь напротив старого служителя Мелителе. Брат Филипп всё ещё пугал её, хоть Доминика и понимала, что несмотря на строгость и жутковатый вид старик был добр. К повязке она привыкла и почти не думала о том, что под ней. Среди младших послушниц рассказывали страшные истории, и самые храбрые на спор пролезали порой в келью старого Филиппа, чтобы посмотреть на его пустые глаза. Пролезла как-то раз и она – и ничего не увидела. Старик спал, повернувшись к белёной мелом стене, и грива нечёсаных, каштановых с сильной проседью волос закрывала ему половину лица. После этого она говорила всем, что совершенно не боялась брата Филиппа и даже порой дразнила младших девчонок. За это-то её и сослала на горох мать-настоятельница. – Ну, сколько? Доминика вздохнула и посмотрела на меловую дощечку в руке. – Пятьдесят два фиолетовые, – сказала она, – и ещё десять белые. И есть один куст, который почти засох и там ничего не распустилось. А ещё на одном цветы интересные такие. – Аа, – брат Филипп улыбнулся, будто не было ничего на свете более радостного и интересного, чем результаты её скрупулёзного, нудного пересчитывания цветов душистого горошка, – какие же на нём цветы, дитя? – Они такие вроде белые, но с маленькими сиреневыми полосочками. Как будто бы их поцарапал кто-то. Старик с энтузиазмом закивал. – Это и правда очень интересно, – сказал он, – покажешь мне их? – Ты же всё равно не увидишь! – О, но увидишь ты. Покажи мне, милая Доминика. Где же этот куст, белый с маленькими сиреневыми полосочками? Она дождалась, пока он встанет и, опираясь на узловатую палку, прохромает за нею к злополучному гороховому кусту. Хромал брат Филипп не то, чтобы сильно, что было удивительно, учитывая насколько кривы были его ноги. Старшие послушницы говорили, что ноги старику перебило на войне, и там же он лишился глаз. Доминика, впрочем, почему-то не верила, что брат Филипп когда-то мог воевать. Было в нём что-то такое, что не позволяло даже представить его держащим меч. Брат Филипп держал в руках массу вещей и казалось, что когда бодрствовал, не отдыхал ни секунды. То он увлечённо пропалывал травы в лекарском огороде, то вязал корзины, то проводил бессчётные часы за алхимическими колбами и ретортами, выводя чудодейственные составы, что монастырь потом продавал в Вызиме. Не было, наверное, в монастыре дела, к которому брат Филипп не приложил руки – он даже носки умел вязать, и тянуть пряжу не хуже иных женщин. Упражнялся он и в каких-то странных боевых искусствах – каждое утро и в любую погоду, босой, на лужайке с мягкой травой, с восточной стороны храма, где были курятники. Но чтобы брат Филипп когда-либо бывал на войне? Да ни в жизнь! Тем временем, он прихромал к нужному кусту и остановился, с наслаждением вдыхая запах душистого горошка. Попросил Доминику направить его руку к нужной отметке – она сделала это, – покивал, погладил растение нежно, будто новорожденного щенка, одними кончиками чутких пальцев. Тут же отошёл в сторону, выдернул из грядки неподалёку лопату и выкопал куст, осторожно отделил побеги от соседних, ни единого не сломав. Доминика терпеть не могла возиться в земле. Земля была грязная, липла всюду, и в ней были противные червяки. – Не бойся замарать руки, дитя, – сказал брат Филипп, – земля и есть Великая Мать. Всё она родит, и меня, и тебя, и все плоды, и всех тварей, и все мы в неё вернёмся. Она скривила нос и всё равно не помогла присыпать корни землёй, зато принесла полную лейку воды. Теперь странный полосатый горох рос отдельно от своих собратьев, а брат Филипп потащил её на экскурсию по лекарскому огороду. С ним было интересно и странно одновременно. Старик гладил каждый кустик, будто бы он и правда был живым и нёс в себе часть Великой Матери, о которой говорили монахини. Он даже порой спрашивал, как у них дела. Это нравилось Доминике отчего-то больше, чем та нудятина, которую рассказывали монахини и мать-настоятельница, более живым казалось. Кроме того, брат Филипп рассказывал о каждом растении что-то интересное, каждое из них было для чего-то нужно и что-то лечило, или хранило за невзрачными листочками целую историю. Но когда стемнело совсем, она не выдержала. – Брат Филипп, – раздосадованно сказала Доминика, – уже совсем темно. Ничего не видно. Он замер, сорвав листочек с чего-то с трудновыговариваемым именем, и повернулся к ней с извиняющимся, немного растерянным выражением лица. – Ах да, – отозвался он, – ах да. Прости, дитя. Сегодня удивительно тёплый вечер, даже и не заметил, как зашло солнце. Но, впрочем, посмотри туда! Он подошёл к ней сзади, положил одну руку на плечо и слегка повернул в сторону, пальцем другой руки указывая на небо. – Видишь, там зажглась звезда? – Вижу, – удивилась Доминика, – но как же ты видишь звёзды? Даже спиной она почувствовала, как старик улыбнулся. – Мне необязательно их видеть, чтобы знать, что они там. Видишь ли, дитя, на небе ничего не меняется. И эта звезда зовётся Кархрукс, самая яркая звезда на небе, после Большой Козы, что всегда приведёт тебя на Север. Знаешь, почему она такая яркая? – Почему? – Потому, что Кархрукс ближе всего к нашей планете, – сказал он, – видишь ли, дитя, вокруг каждой звезды есть такие же миры, как этот, только, конечно, наверняка они совсем другие. – Знаю, – Доминика кивнула, – ты нам рассказывал на уроке астрономии. И ещё дома учитель давал мне читать книги, только они были скучные, и мы совсем не смотрели на небо. – О, – старик погрустнел, – это, конечно, неправильно. Нужно всегда смотреть на небо. – Наверное. Они присели на скамейку. Вечер действительно был удивительно тёплый. Пахло влажной землёй от грядок, какими-то восхитительными лечебными травами, душистым горошком. В синих сумерках стрекотали насекомые и кричала на ветке какая-то птица. Доминика сидела, держась руками за шершавую древесину скамейки, болтала ногами, потому что до земли они не доставали, и смотрела на звёзды. Другие миры. Почему-то только в этот момент, рядом со слепым стариком, она вдруг осознала то, что они существовали. – Брат Филипп? – Да, дитя? – А сколько ты живёшь на свете? Ада говорит, что уже целых двести лет, потому что настоятельница Марианна, которая недавно умерла, говорила, что ты всегда был старый, а ей было почти сто лет. Он рассмеялся. – Я и сам не помню, дитя, – сказал он, – святую правду тебе говорю. – А ты хотел бы отправиться туда? – Куда? – Ну, в другие миры. Туда, к звёздам. Брат Филипп какое-то время сидел молча. Доминика смотрела на него, думала уже, что он заснул. В конце концов, такое нередко случалось со стариками. Вот старый конюх в доме её отца вечно засыпал. Но брат Филипп не заснул. Он просто сидел, глядя на звёзды, несмотря на то, что у него не было глаз, и улыбался. – Нет, милая Доминика, – сказал он, наконец, – те миры, они для тех людей, что живут, может быть, там. А у нас нет, на самом деле, ни одного мира, кроме нашего. И этого более, чем достаточно. Она хотела было возразить, но не особенно хотела спорить со стариком. Он сделал это за неё. – Ты, наверное, захочешь когда-нибудь искать эти другие миры, может, во снах будешь лететь к этим звёздам. Только можешь пообещать мне одну вещь? – Какую, брат Филипп? – Какие бы звёзды ни горели в небе, всегда люби свой мир, милая Доминика. Люби свой мир.