ID работы: 12648074

Самый радостный цвет

Гет
PG-13
Завершён
29
автор
Размер:
47 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник Скачать

Леви

Настройки текста

И мир погиб, и мир в огне. Я увидел сон, ты улыбалась мне. Перемотка — Я видел сон

Ну и ничего. Нормально было и в Маре. Колену точно было без разницы, где ныть, Леви уже почти привык к этой боли. Терзая его, оно хотя бы напоминало, что ниже пояса у него все еще цело, пусть и бесполезно. Очкастую, после всех ее уговоров, ответ «нет» все равно не устроил бы. Вообще-то ее рвение наладить для него новую жизнь совпадало с его желанием не видеть проклятый остров: там уголка бы не нашлось, где он бы кого-то не потерял, чего-нибудь не терпел и откуда его не тянуло бы в Шиганшину. А торчать в Шиганшине было все равно что жрать мертвечину. Выходило, с одной стороны, удобно: не нужно было думать, как добраться туда, не нужно было никого ни о чем просить. Оставалось только согласиться на участие энергичной подруги. Даже проще — всего лишь не сопротивляться. И вместе с тем тягостно. Потому что, если не обманываться, не так уж много оставалось у него вариантов. Ни одного, если точно. А чем живее четырехглазая носилась с его новосельем и благоустраивала дом, тем более жалким он себя чувствовал. Беспомощным никудышником, бревном на поруках. Чуткостью Ханджи никогда не отличалась — не с ним, во всяком случае, разве что мальчишке ее доставались какие-то крохи — а потому пришлось выбирать: сдаться и сойти с ума от ее удушливой опеки или заупрямиться, вернуться на остров и все равно свихнуться, но от уныния, конца которому не будет. Он выбрал первое, ни разу не улыбнувшись, чтобы она не воображала лишнего. Но она все равно, конечно, воображала, повсюду распространяя свое покровительство. Разваливалась на диванчике, по-хозяйски раскидав подушки и плед, будто тесно ей было среди них. Да ей и в самом деле было везде тесно и всего мало, в этом она вся и была. Он знал: в покое очкастая его не оставит, пока все, что она сочтет своей недобработкой, не побывает в поле ее внимания. Кресло с колесами, специально для таких, как он. Интерьер его новой обители: побольше желтого, желтый — это радостный цвет. Высота его матраса для сна. Пустота его матраса для сна, будь неладно ее усердие. Оно раздражало. И забавляло. И едва ли помогало. Он заставлял себя не относиться к старательности Ханджи серьезно, смотреть сквозь пальцы — те, что при нем остались. Соглашался на осмотры всех подряд лекарей, что четырехглазая находила (они разводили руками). Перевешивал вместе с ней ключницу пониже (далась она ему). Примирялся со всеми мелочами, в которых было проще уступить, потому что ему, в сущности, было все равно, как будет выглядеть место, где он тихо угаснет. Только в личную жизнь не давал соваться ее длинному носу. Заводился, порыкивал, сам удивлялся тому, как бурно протестует. Ему казалось, он таким не был, когда ноги еще его слушались. Как будто пока он мог на них убежать, бестактность некоторых людей ему так не докучала. Теперь оставалось только ядовито отшучиваться. Четырехглазая делала шаг назад, а назавтра неутомимо заходила с другого конца. На почтовых марках — Эрвин, Найл, Пиксис, Шадис и Магат. Миротворцы. Вот это да, правда? Может быть, он хочет посмотреть? Да, ей подарили парочку блоков. Не ровен час и его, Леви, напечатают. И почему бы ему не написать письмо в Шиганшину, в самом деле? Леви слушал это — ну или что-то другое — и упражнялся в остроумии, отправляя Ханджи каждый раз по новому адресу. Нет, он не хочет смотреть. Не станет писать. И на почтовой марке четырехглазая увидит его не раньше, чем он умрет, судя по именам в списке. Он так и продолжал ее звать, хотя это стало неактуально еще когда она сменила глаз на повязку, а теперь и подавно. «Не отказывай себе в удовольствии», — разрешила Ханджи, смеясь. Она вообще много смеялась теперь, по делу и без. Он понимал. Чего бы и не смеяться, когда в прошлом остается такое, что никакое будущее уже не страшно. Это был особенный смех. Это было ее право подтрунивать над смертью: смех, декларирующий жизнь, смех покойника, пришедшегося не ко двору — да и просто нервный подарочек от их общего прошлого. В последние часы большой битвы она блуждала в пепельном поле, еле переставляя ноги, оставляя за собой куски обгоревшей плоти и встречая старых мертвых друзей. Их знакомые лица казались застывшими в грустных улыбках — только глаза были живы и добродушно блестели ей вслед. Бродя между их шеренгами, она пыталась говорить с ними, но так и не добилась ни звука. А потом тот ужас кончился, и начался другой. В нем уже не было боли. В нем вообще ничего не было, кроме мутной потребности найти, понять, вспомнить что-то и вернуться туда, куда не было обратной дороги. Так она, запинаясь, это описывала, сидя на его кухне и глотая что-то покрепче чая. И ничего из этого он, переломанный беспалый Аккерман, не мог помочь ей избежать. Он вообще ничего не смог для нее сделать — только напутствовать подохнуть с миром. Вот и получилось, что у нее новый глаз вырос, а у него нет. Она воскресла, а он так, дотлевал. Справедливо в рамках вселенского правосудия. Не было такого, конечно. Никакого не было. Если бы было — разве могло все это случиться. Откуда ни начни считать — все смерть, бесконечное народное заклание. Поступь колоссов, налет на Либерио, бойня в Шиганшине. Лес гигантских деревьев, удобренный плотью и залитый кровью его друзей. Пятьдесят семь попыток на шаг подобраться к правде, они же пятьдесят семь жертвоприношений его собратьев: тех, кого посчастливилось знать лично, и тех, с кем он разминулся в параллельности. Изрешеченные в дробильном камнепаде тела — на совести волосатой обезьяны, которая верила в свою правду. Тысячи обременительных прожорливых ртов, выдворенных за пределы стен — на совести родовитых лицемеров, у которых, на самом-то деле, совести никакой и не было. Ушедшие без имен, которых уже никто не помнил: маленькие смерти больших народов проглотила история. Всюду убийство, замкнутый круг: от девочки-свинопаски, которую ее господа готовы были забить до смерти за оплошность — до другой, виновной только в том, что была одной крови с первой, а еще по-детски любознательной. Фэй Йегер вышла за стены своего вольера взглянуть на дирижабль и кончила свою маленькую жизнь в реке, так и не узнав, как остроумно попытается разорвать круг ее племянник. Все одно и то же, смерть две тысячи лет назад и теперь. В узорах на полотнах вечности она переплетала малодушие, алчность и лакейство с отвагой и бескорыстием: толстую грязно-серую пряжу с тонкими случайными ярко-красными нитями. Пряталась в золоте и драгоценных камнях лордов и лорденышей, в слепой вере фанатиков и в камне заградительных стен. Пока его друзья дохли, она скалилась в трехкнижии доктора, ничего не сделавшего правильно в своей бестолковой жизни. Своих дорогих элдийских гостей она собирала в бесконечных Путях. Сколько душ, интересно, он сам туда отправил? Дюжины? Сотни? Последней летела голова старшего из докторят, и не то чтобы Леви мог найти в себе хоть каплю жалости по этому поводу. Но, может, справедливо было бы записать на свой счет и тех, кого стерли в пыль колоссы? Сколько бы они ни говорили об этом с Ханджи, не было такого ответа для совести, чтобы она успокоилась навсегда. Только одно Леви знал наверняка. Правосудие — сказка для детей. Поняв это окончательно, недолго было и с ума сойти. К этому он и готовился, но вмешалась она, старая подруга. «Ну, не такая уж и старая», — услышал Леви у себя в голове ее голос и усмехнулся. Он давно научился снисходительно прощать навязчивость Ханджи в обмен на ее уморительную непосредственность. Снова и снова она растекалась на его диване, разбросав в стороны локти и колени — бледные, не привыкшие к такой легкомысленной наготе — и одобрительно кивала обстановке. Подушечки, занавесочки, лимонное дерево и прочее барахло для уютного дома. Одним словом, абсурд. Вкуса у нее было — вот ни хрена, безнадежный был случай. Даже несколько лет тесного общения с Бернером не дали всходы, настолько неплодородная это была земля. Но он не возражал. После всего, что они пережили, Леви было решительно наплевать, какого цвета занавески отсекут его от мира. После всего, что они пережили, было даже приятно смотреть на них и чувствовать, как они его бесят. По крайней мере это значило, что он еще не совсем мертв. Да и гостей у него — таких, кто мог заподозрить в дурновкусии его лично — не водилось. Их вообще почти не бывало в этом доме. Только Ханджи со своим неразговорчивым другом да мелкотня. Габи, конечно, морщилась и говорила, что все сделала бы по-другому. Уныло, но жестко Леви отвечал, что у себя дома она будет делать все как ей заблагорассудится, а здесь пусть помалкивает — и украдкой косился на Фалько. Выражение лица Фалько можно было охарактеризовать как непробиваемое. Леви не сомневался: эти невозмутимость и покладистость мальцу пригодятся. — А у вас дома — как хочет Ханджи, — язвила девчонка, и последнее слово оставалось за ней, а Леви и не думал возражать, по праву доверяя четырехглазой все заслуги. Не нужно было быть особенно проницательным, чтобы понять, что это все побочные проявления, так сказать. А главное — что и ей тоже хреново, что не умеет очкастая так жить, чтобы очаг, гнездо, шторы, цветочки; как не собирается все это в одну гармоничную картинку, так не видится ей ясным и будущее — он не собирался с ней обсуждать. Ведь могло же у нее получиться, в конце концов. Как-нибудь само, без его ценных комментариев. Нужно было время. Он не сомневался: его оно окончательно добьет, но очкастая могла и нащупать, в какую сторону жить. И мальчишку было жалко. Этот славный малый заслуживал нормальной жизни. Он, может, больше всех ее заслуживал.   Разведотряд стирал возраст между людьми, но его Леви прозвал так сразу, глумясь над Ханджи, и эта привычка тоже не спешила уходить. Правда, былой насмешливости в обращении не осталось: теперь оно звучало в голове почти ласково. Если бы Леви сказали, что та дичь между очкастой и мятежным новобранцем выльется во что-то серьезное, он бы фыркнул. Он и фыркал. Они так трогательно били себя по рукам и так настойчиво сами себя убеждали, что ничего не происходит, что никто и правда ничего не заподозрил. Не он, конечно; вечный доверенный, свидетель и зубоскал. Он знал, только это ничего не меняло. Все равно было сложно поверить, что у них что-то дельное получится. Для этого мальчишке явно недоставало блаженности и смирения Моблита. А четырехглазая была слишком на Леви похожа, то есть задержалась на свете, попросту говоря. Отрастила нервы-канаты, подрастеряла в сердечности. При этом ей, как обычно, было плевать, кто что думает, во что верит или, наоборот, не верит. Она просто вцепилась в мальчишку, как ни в кого на памяти Леви. Тот отплатил ей тем же — решительно и буквально.   Чудно было говорить ему спасибо за это. Любой ветеран разведки непременно выдернул кого-нибудь из титаньей пасти, а кому-то сам был обязан жизнью. Но они все в летающей лодке были не птенцы, а гордость отряда, лучшие из лучших. Кроме пришельца Оньянкопона, который, хотя зеленого плаща и не носил никогда, один все понял и сделал правильно следом. Не сидеть бы тут четырехглазой, если бы не те двое. Наверное, Леви все же остался бы в Маре. Подальше от постылого острова, залитого кровью и изъеденного бледными и малорослыми рахитичными червями под столицей. Наверное, младшие все равно взяли бы его под свои тонкие птичьи крылышки. С тех пор как он пересел в кресло, снизу вверх смотреть пришлось и на них. Но смотреть было ничего, сносно: хорошие они были, славные, так и тянулись к нему, только с них и не воротило. Но даже если бы случайность привела его в этот же самый дом… это все равно был бы другой дом. Здесь бы не было желтых занавесок, лимонного дерева и страстного намерения четырехглазой когда-нибудь потерять Леви в куче хламья. Ханджи пинала бы кругляши перекати-поля в Путях и весело метила плевком ему в голову, когда лил дождь; и была бы у него еще одна почтовая марка в наборе вместо нее. Тяжело было признаваться в том, сколько значило для Леви то, что его голова оставалась нетронутой, а четырехглазая сидела напротив, целая и невредимая. Не умел он этого. И молчал. Но теперь все будто стало на новые места. До последнего он присматривал за мальчишкой, опасаясь, как бы тот не натворил чего, не сделал ей, только с виду такой неотесанной, больно — а теперь готов был повторять ей чуть ли не в ухо ежедневно: очкастая, не обижай паренька. Скажи ему. Уж он знал, какой болтливой она могла быть — а тут молчала как рыба, бессовестно и трусливо. Еще и имела привычку некстати вспоминать, что он, Леви, ничем не лучше. Учитывая, что именно Ханджи имела в виду, можно было и поспорить. Он голову никому не дурил. Он и пальцем не тронул ту, на кого очкастая намекала. Он и на острове-то не остался, чтобы не жалобить никого своим калечным видом. Еще не хватало, чтобы его спасали. Только Ханджи он мог, скрепя сердце, это позволить: от нее каких-то там жалости и трепетности ждать не приходилось. Ирония же заключалась в том, что очкастая все равно была права. Леви был даже хуже. Он и впрямь задолжал слова, да не кому-то другому, а ее же мальчишке. Хоть какие-то слова хоть про какие-то чувства. Вот только чувства и так были не самые простые, а сложить их в слова мешали еще какие-то, и… Леви решил отложить разговор до лучших времен. Лучшим временам постоянно что-то мешало настать: он никогда не оставался с мальчишкой один на один, а время шло и размазывало недосказанность все более тонким слоем. В конце концов Леви почти убедил себя, что никому из них не нужно это признание, и без него им нормально живется. Так что Ханджи была права, хотя и не знала этого. Она была в глубокой отключке, когда мальчишка вернул ее в летающую лодку, и вряд ли он рассказал ей все, что случилось потом. Конечно, не рассказал. Жан всегда был лучше и добрее их всех.   В отличие от Ханджи он ничего не делал в этом доме без оглядки на хозяина и даже одергивал ее иногда — как будто это могло иметь смысл. Когда им случалось вдвоем заглянуть, Жан держался скромно, стесненный меланхолией и почти колодезным холодом этих стен. Здесь он всегда становился серьезнее, словно присутствие капитана обязывало думать о прошлом и ни на секунду не забывать, как сидела на плечах военная форма. Да теперь Леви был еще и калечный капитан. Капитан одноглаз — правда, все еще зоркий; капитан бревно — неповоротливое, но проницательное. Он заметил: Жан старается избегать фраз, в которых прятались бы слова «ходить», «быстро» и «ноги», и следит, чтобы Ханджи тоже не очень уж заносило. Трогательно. Было бы, если б он не подозревал, что Жан вообще не стремится с ним разговаривать.   Забавно было наблюдать, как причудливы формы доверия, возникавшие между людьми. Леви достаточно хорошо знал Ханджи, чтобы заметить: с ним она другая. Мягче. Будто прислушивается к себе и сама что-то новое о себе узнает. Леви достаточно хорошо знал ее, чтобы не сомневаться — на горло себе она не наступит. Стало быть, вот это все она от души делала. Коряво, неумело, конечно, но от души. Любопытно было смотреть, хотя и немного неловко. Иногда — очень. Когда она впервые заявилась на порог Леви в платье (желтом, конечно, ведь желтый — это радостный цвет), он еще не был к такому готов. Он хотел спросить, куда она дела прежнюю Ханджи. Хотел расхохотаться. Хотел глупо пошутить, не отжала ли она свой новый наряд у Габи. И ничего этого не сделал. Пялился, хмурился — и все. — Ну, как я выгляжу? — все-таки задала она этот вопрос, когда молчание затянулось и стало неудобным. Оптимистка — увидь он такую рожу, как у него была, он и не подумал бы уточнять. «Чуть сексуальнее швабры», — хотел сказать Леви, но осекся. Подумал, вдруг это все неиронично. — Потрясающе, — сказал он. Это был удобный и честный ответ. Ханджи просияла, и Леви понял, что не ошибся. — Я рада, что тебе нравится. Тут он уже не выдержал. — Ну, главное, чтобы нравилось не мне, да? Ханджи прищурилась. — Ты куда это клонишь? — А лучше вовсе без. Да? — Не на людях же, — Ханджи огрызнулась, и Леви стало чуть легче. — Не перетрудись, — фыркнул он. Чего он ей язвил? Он думал потом, когда смог ее вытолкать и вздохнуть с облегчением. Обижаться на него она не умела, поэтому случилось это только вечером, хотя он много еще дури ей наговорил. Была причина. Он вспомнил пружинки: тогда они модель грозового копья собирали. Другими они были на той войне, где полжизни провели, сами того не зная. Каждый сам по себе, каждый как пружина зажатая, виток к витку — и почти монолитная трубочка получается. Пружине следовало разжиматься в ответственный момент, не раньше и не позже, только так можно было продержаться дольше одной вылазки за стены. У него вся жизнь была такой момент. Он никогда не думал, что быть лучшим воином человечества, как его прозвали, не спросив, хочет ли он славы такой — это тяжелая ноша. Но теперь времени на размышления было как никогда много. Он видел, что бывает, когда пружины расслабляются и схлестываются кольцами с другими. Как трогательно они ослабляют витки, чтобы по доброй воле впустить кого-то в свое стальное одиночество, и надеются, что уж их-то минует тот конец, где двое, запутавшись, мешают друг другу: мешают спокойно и безропотно следовать за ракетницами, принимая любую смерть — и свою, и товарища. Он продержался дольше всех. Успел со всех сторон рассмотреть, как сложно отдавать себя и человечеству, и человеку. Глубокая близость в разведотряде была сродни безрассудству: на такое решались только особенные. Может быть, самые отчаянные. Может, самые добрые. Большинство замыкались, сами от себя суеверно захлопывались — слишком уж тяжело было привязываться и терять. Леви по пальцам мог пересчитать тех, кто не боялся. Моблит не боялся. Он никогда не был зажатой пружиной. Не все было гладко, но его веры в счастливый конец хватало на двоих, и Ханджи тянулась за ним и его оптимизмом; пусть выглядеть могло наоборот, все, кто мог видеть чуть дальше поверхности, понимали. Смерть Моблита окончательно убедила Леви в том, что ему такое испытание точно не по зубам. Не то чтобы он специально думал об этом: так просто жилось, само собой. Не было времени на никчемные мысли, пока конец этой войны не усадил его в каталку и не оставил один на один с воронкой воспоминаний. В один миг все, к чему он привык, перестало существовать, а жить нужно было учиться заново — так, как предписывало мирное время. Лучший воин человечества оказался не очень-то к этому способен. Там, где четырехглазая пыталась неуклюже латать дыры, кидая в них соломенные кресла, мерзотные шторы и керамические горшки, у него вообще ничего уже не осталось — так он думал. Думал, пока не нашел в этой пропасти обветшалый навязчиво красный шарф.   «Выбирай», — всегда говорил он Эрену. И Эрен выбрал. В том, что их, горстку неудачников, не убили сразу, они могли благодарить разобщенность и нерасторопность мира, который не каждый день переживал конец света и потому не имел на этот счет рабочих инструкций, да изворотливость дипломатии, которая позволяла называть обосравшихся победителями и двигаться дальше из любой точки. Они же вроде как мир спасли. Заботливый Эрен, разделив весь мир на своих и чужих, своим не оставил никакого выбора. Всем им он завещал руины материков, а Микасе еще тот проклятый шарф. И не было никакого другого будущего для двух Аккерманов. Она — в Шиганшине, верная своей грустной вере. Он, переломанный — где угодно, только не рядом. А для Ханджи и мальчишки ее — кто знал, что было припасено. Почему бы и не что-то хорошее. Жалко ему, что ли? Вовсе нет.   ***   Ночью Леви приснился цветной сон. Он ехал к пирсу. Один, без чьей-либо помощи. Никогда его туда не довозили, колеса увязали в песке. Но во сне это не мешало. Добравшись до платформы, Леви не стал заезжать на нее, а оглянулся. Кругом было серо и глухо, как будто песок поглотил все остальные цвета и даже звуки. Только шевелились, теснясь рядом и не подчиняясь равнодушной серости, какие-то живые пятна: людей в них он не разглядел, как будто вдруг стал очень близоруким или нацепил очки четырехглазой, но угадал: вон то желтое — это, конечно, Ханжди и есть. Два крошечных, бирюзовое и коричневатое — воробьи. И было еще одно. Пятно увеличивалось в размерах, и Леви догадался, что оно приближается. Пульсирующее красное на траурном сером. Леви вздрогнул: пока он глядел, пытаясь понять, красиво это или жутко, колеса все-таки увязли, да почти на треть. Он без труда черпнул песка в ладонь и удивился: такой он был темный. Темный, как уголь или грозовое небо. Разве он такой был на самом деле? Леви не мог вспомнить. И тяжелый. Чем дольше он держал песок в горсти, тем тяжелее тот становился. Леви присмотрелся и разглядел: в каждой такой песчинке умещались все те цветные пятна, остров, берег и он сам, Леви; в этих песчинках он стоял на этом же самом месте на своих босых ногах и чувствовал, как это шершаво, влажно и колко. Он боялся моргнуть: казалось, хрупким картинкам того будет достаточно, чтобы исчезнуть. И хотя держать горсть было уже невыносимо — пальцы дрожали, и дрожали вместе с ними видения — ему хотелось в них задержаться, и он терпел. Колеса вдруг сами закрутились, серый мир пришел в движение, но все свое сознание Леви тратил на то, чтобы понять, как он может быть одновременно здесь и там, и что из того, что он видит и чувствует, реальнее остального. Наконец песок просыпался ему на колени, а с колен побежал на дощатый настил: обычный легкий песок и ничего более. Леви поднял голову и увидел то красное — совсем рядом. Микаса сидела к нему спиной, спустив ноги с пирса и не показывая своего лица. В дымке тумана над водой скромничал остров, а мир стал обретать звуки. Обычные звуки берега: утешительное шуршание волн и бесцеремонный грай взбалмошных чаек. Кого-то не хватало на берегу. Леви думал об этом, глядя на трогательно выбритый затылок под полями знакомой белой шляпки. Он так и манил дотронуться. Леви почти потянулся дотронуться — это же был сон, он знал, что это сон, во сне ведь можно было позволить себе чуть больше, чем наяву? — Мне ничего от вас не нужно, капитан. Он замер. — Знаю. И мне ничего от тебя не нужно. Это же была чистая правда — что наяву, что во сне. Правда настолько, насколько они оба были опустошены. — Но почему ты здесь? Мир покачнулся. Здесь нельзя было задавать вопросы. И тут он понял. И быстро оглянулся. — Где Жан?.. И все исчезло. Леви проснулся и долго слушал, как требовательно стучит по крыше и стеклам накрапывающий с вечера дождь: стук заполнял голову и стирал странные картинки из памяти, пока от них ничего не осталось.   ***   — Что-то ты сегодня одна, — хмуро поприветствовал Леви четырехглазую: он сделал бы это радушнее, но коляска не всегда его слушалась, и, отворяя, он задел коленом дверь. В голове заплясали звезды, и в этом звездопаде ему и явилась Ханджи, ничуть не смущенная его хлебосольством. — Не одна, а с гостинцем. Ты выходил? Что, вообще нет? Собирайся тогда. Тебе нужен свежий воздух. Леви недоверчиво взглянул на неказистый пирог в ее руках. Далеко, интересно, он мог выйти, когда от мостовой под открытым небом его отделяло непреодолимое препятствие — смешно сказать, крыльцо? Он был уверен: Ханджи не хочет, чтобы он где-то шлялся один, потому и не торопится приладить спуск. Переживает. Мол, убьется еще где-нибудь случайно. Или намеренно. Это должно было раздражать. И, собственно, раздражало. Особенно когда она задавала кретинские вопросы. Но, если подумать, устрой она крыльцо по нему, тогда и в самом деле пришлось бы дальше порога своими силами выбираться. Если бы у него был такой спуск, он не мог бы отвлекаться на забавы мелких и притворяться прицепом, которому все равно, где сидеть и куда не по доброй воле катиться. Тогда он ехал бы по бесконечным улицам совсем один и спиной чувствовал, как на него, диковину на колесах, уродца из лоскутков, показывают пальцем, и шепчутся, и говорят, говорят… Эта слабость пугала его: то, что ему небезразлично, было совершенно ново, ужасно глупо и весьма неприятно. Но так было — и значит, за пределы дома он совался бы только когда ему угрожала голодная смерть, не чаще. А дом без великовозрастных и малолетних опекунов превратился бы в желтый склеп. Стоило подумать об этом, и охота спорить пропадала. Подумаешь, крыльцо. Сейчас на нем подсыхали лужицы. Небо до сих пор было серое, тяжелое, а воздух зябкий. Может, поэтому Леви никуда не хотелось идти — но у Ханджи были другие планы. — Мелкие тут неподалеку ждут. Готов? — Развлекай мелких без меня. Я не в настроении. — Ну, это ничего, настроение придет. Сегодня без твоей помощи, сам видишь, никак. Леви устало выдохнул. — А где же твой сердечный друг? Теперь, когда четырехглазая наконец перестала цепляться за прошлое, а жизнь Леви скукожилась до размера коляски и оставила ему так мало радостей, он не упускал случая поддразнить подругу. — Да… — Ханджи подумала, как ей реагировать на «сердечного друга», но, похоже, решила оставить его без комментариев. — Мне показалось, лучше ему дома посидеть. Что-то ему нездоровится. — Может быть, мне тоже. — Выглядишь вполне бодрым, так что не отлынивай... Вообще, — Ханджи выставила пирог вперед, чтобы Леви полюбовался, — ты должен быть польщен, вот эта прелесть специально для тебя. Что ж, голодная смерть пока ему не грозила. Однако… — Спасибо, что предупредила, очкастая. Нездоровится, говоришь? Больше ты никого не угощала? Ханджи вспыхнула и зачастила: — Что?.. Нет! Это Габи. Габи нынче в кулинарном ударе. Она испекла Райнеру такой, а он пришел в восторг и всем нам рассказал, какой это был чудесный всем пирогам пирог. Так что Габи решила порадовать и нас тоже… и, между прочим, правда очень вкусно! А Жан попал вечером под дождь, вот и простыл, наверное, и никакие пироги тут вовсе ни при чем. Она поутихла, еще задумалась ненадолго и сдвинула брови: — Да и я готовлю вовсе не так ужасно. Помнишь — в лесу?.. Скажешь, тебя что-то не устраивало? От таких прогулок ему никогда не удавалось отвертеться. Вся эта комедия только для того и была, чтобы выставить его из дома и проветрить как следует — то есть до тех пор, пока очкастой не надоедало. Она настаивала, что свежий воздух полезен для тонуса и костей: как будто он мог поставить его на ноги. Леви уже сомневался, что на свете существует хоть что-то, способное на это. Он просто не мог встать. Сила будто ушла из его ног. Он предпочел бы разумное объяснение, но такого никто ему не спешил дать, и оставалось то, что оставалось — связать это с волей Имир. Не было правосудия, но была девочка в песках посреди нигде, которой много чего было по силам. Может, ей показалось, что кто-то все-таки должен быть виноват в том, что от человечества почти ничего не осталось. Если так, то отнять ноги одному из причастных — для Имир это был сущий пустяк. Что ж. Было в этом что-то последовательное. Даже заслуженное. Правда, Леви никому бы не сознался, о чем он думает, завернутый в плед, хлебая из термоса озверело сладкий чай и глядя на прыгающих воробьев на берегу моря, куда обычно они его отвозили. Воробьи хохотали, плескаясь в лазури; притяжения для них как будто и вовсе не существовало, они бегали, брызгались, и все как-то почти в воздухе, над водой. Ханджи не упускала случая побеситься с ними, и как-то слишком уж часто Леви ловил себя на том, что ее быстрые ноги мелькают перед глазами, даже когда он смотрит в другую сторону. Жан, конечно, сопротивлялся, ворчал, что они ведут себя как дети, а сам зыркал на Леви и при нем зажимался, как обычно — но тоже мочил ступни в воде, бродил вдоль берега, а ветер сильно и ласково трепал его волосы и рубашку. Так о чем думал Леви, глядя на них на всех — резвых, крепких, ничем не стесненных?.. А ни о чем. Ни о чем он не думал. Глядел дальше, за горизонт, откуда за веселыми фигурками тускло выглядывал приземистый тучный остров. Может быть, там, на острове, девочка с красным шарфом тоже приходила на берег, смотрела в их сторону и, конечно, не видела, как два маленьких и два взрослых человека счастливо плещутся в воде, а еще один вбирает это все единственным оставшимся глазом — настолько беспристрастно, насколько может.   К берегу они не пошли, хотя Леви отчего-то туда тянуло: казалось, там ждет его ответ на какой-то вопрос, которого он не задавал и даже не знал, но на месте все сразу бы понял. Он припомнил: что-то такое снилось ему ночью. И отмахнулся: да что бы там ни было. Нельзя же было всерьез принимать глупые картинки, перетасованные в голове скудным воображением. Вместо этого Ханджи повезла Леви в аптеку. Он пытался дознаться, насколько нехорошо себя чувствует Жан, но очкастая все отшучивалась. — Ерунда, — говорила она. — Да ничего страшного, правда! Ну, температурит немного. Мы его быстро на ноги поставим. — В отличие от мальчишки, Ханджи не делала из нового Леви проблемы: он смеялся над ней и любил ее за это одновременно. — Нам столько всего надо сделать, чтобы разобрать все завалы до конца... Некогда болеть! Это была правда. Поступь колоссов уничтожила почти все живое там, где они прошли — и все же жизнь была стойка и непредсказуема, подчас она выглядывала оттуда, где, казалось, ничего уцелеть не может, и прорезывалась среди руин упрямым деревцем, оголодавшей кошкой, насмерть перепуганным грязным ребенком. Медлить было недопустимо: каждый день мог стоить жизни тому, в ком она еще теплилась. Да и руины нельзя было оставлять надолго. Все, что могло гнить, следовало сжечь; все, что было разрушено — доломать, чтобы расчистить. Все это они уже проходили, когда стена на острове была пробита. Правда, будь на все воля властей Маре, пришельцы с Парадиза остались бы зернистыми тенями на полосах газет и крошечными профилями на почтовых блоках. Леви не обманывался: никто их тут не ждал. Ни в завалах, нигде. Никто не хотел, чтобы дьяволы с острова слишком уж вмешивались в порядок вещей. Когда шум бы улегся, героев с облегчением похоронили бы под толщей новых событий — а если бы им не очень повезло, то даже не фигурально. Но тут руководители Маре просчитались. Единственным способом заставить Ханджи не отсвечивать было зашибить ее сразу. Теперь та часть мира, что не желала элдийцам с острова смерти, хотела знать, что навязанные ей герои не стоят в стороне — и очкастая считала, что они и не вправе. А чтобы препятствовать Ханджи, следовало лучше знать, что из себя представляет Ханджи. Все она успевала: и выгулять парализованного друга, и разыскать инженеров, что над уборочными машинами работали, и за всех своих бывших подопечных похлопотать, чтобы в поисковом и восстановительном отрядах про них не забыли. Конни почти жил там теперь, и Леви совсем его не видел. По понятным причинам они почти не общались в отряде, но от Леви не скрылось, как притухли его глаза после смерти Саши. Леви догадался, что для него эти развалины — отдушина, и если вытащил кого, то и самому жить легче. Его преданность новому делу с тем же усердием разделила Пик. Наверное, тоже врачевала так душу. Леви не мог знать, от чего, но не сомневался, что причин у нее достаточно. Для Анни все должно было кончиться битвой с Эреном — то есть так она считала. Анни не скрывала, что хочет спокойно дожить свою жизнь так, чтобы она была неприлично скучной — но для этого ей нужно было не иметь в своих знакомых Армина. Армину досталась непростая слава палача, а вместе с ней — все любопытство и внимание мира. Вместе с ней — необходимость с этим миром говорить и новый вес своему слову. Может, Армин и пробыл командором разведотряда всего пару часов, но теперь за ним был не только отряд, а целый остров. Мир, открывшийся дьяволам Парадиза, оказался огромен, враждебен и предсказуемо жаден: его очень волновали богатства подземных недр острова, нетронутые плодородные территории и даже — Леви думал об этом с брезгливостью, но без наивных иллюзий — красивые чужеземные женщины, неизбалованные прогрессом. Мир хотел компенсации за марш колоссов. Но и на острове хватало людей, которые не считали, что что-то миру должны, а у этих людей хватало оружия. Потеряв Эрена — да и Микасу отчасти — Армин сблизился с Жаном. Жан не мог занять место его самых близких друзей, но когда Леви смотрел на них — таких молодых, умных, да еще и красивых, что он почти им завидовал — за мир можно было тревожиться чуть меньше. У мира был шанс остаться мирным, пока об этом заботились Армин и Жан. Они и в завалах бывали, и на Парадиз ездили к молодой королеве: то есть вообще-то у них прекрасно получалось везде быть на своем месте. Чего пока не получалось у Райнера. За Райнера Леви тревожился больше, чем за всех остальных рядом. Сам не ожидал от себя такого сочувствия. Но после того костра многое поменялось. Помнишь — в лесу?.. Все он помнил. Еще побольше четырехглазой. В отличие от многих, Райнер был в Маре действительно дома — и один он оставался самым неприкаянным. Леви не мог ходить, а Райнер, казалось, не мог жить, открыто глядя перед собой. До сих пор виноватился за все, и эта вина парализовала его волю. Оставалось только ждать, когда на него подействует лекарство в виде каявшейся матери, непоседливой двоюродной сестры и новой реальности, где проклятие Имир не отсчитывало его дни. Габи порывалась помогать всем и во всем. Но испечь пирог брату — это для нее были так, шуточки. Больше всего она хотела туда, где пострашнее, и Леви не сомневался, что она уже планирует удрать к Пик поближе. Однако мир перевернулся настолько, чтобы припомнить ей и ее маленькому другу, что они все еще дети. И славно, считал Леви. Дети должны были учиться: всякой там грамоте, арифметике и географии, но главное — быть не солдатами, а просто людьми. Нужнее всего Габи была здесь, а не в завалах. Брату и своей семье, а не кому-то другому. Но прежде чем она поняла бы это, ее точно выловили бы из глубин материка: Леви ждал этого момента, надеясь от души посмеяться. Вообще все завертелось и стало похоже на то, как было раньше, с парой больших отличий для него. Он-то как раз ничего делал. И Микасы больше не было рядом.   Дюжины писем очкастая писала каждый день, сетуя на то, как медленно они идут и как не хватает способа общаться побыстрее. Мгновенно, например. Мгновенно бы подошло. Леви посмеивался над ее фантазиями: трудновато было поверить, что такое возможно. А Ханджи спорила и совала ему под нос чертежи: какие-то магниты да проволоки, он мало что понимал в них, но очкастая говорила, что это прорыв, что она уже знает тех, кто над этим работает, и, может быть, когда-нибудь будет им полезной, а там, там такое можно устроить… А вот в этом Леви не сомневался. Будет и устроит, это же Ханджи. Он и сам не прочь был что-то такое делать, что позволило бы не чувствовать себя мебелью в новом доме. Но сперва нужно было встать на ноги. А пока он мог только ехать туда, куда везли его воробьи или четырехглазая. Да лопать пирог. На пути он умял добрую половину — и впрямь было вкусно. — Просто объедение, — честно сказал Леви, а Габи просияла и сделала реверанс — и грациозный, и чрезмерно комичный одновременно. Фалько сиял, глядя на нее. В его глазах эта девчонка была явно больше, чем богиня Имир. Леви улыбнулся в кулак: он понимал, почему. Казалось, Габи все делает с неподдельными искренностью и любовью к жизни: и жестикулирует, и пироги печет, и голыми руками солдат забивает. Энергия в чистом виде. Леви покосился на Ханджи — пока для нее размешивали какие-то порошки за прилавком, она энергично тыкала пальцем в пиявок, чтобы все трое тоже успели их рассмотреть. Может, и она такой в детстве была? Нет, решил он. Вряд ли. Наверняка все так же таращилась в свои книжки да тетрадки. А когда не таращилась и до дела доходило, была той же сумасбродкой, которую он встретил в разведотряде много лет назад. Ума разве что было поменьше. Страшно подумать.   …Интересно, какой Микаса была до того, как кровь Аккерманов начала кипеть в ее сердце. Какой была до того, как на ее шее затянулся кроваво-красный узел, добрый подарок самого отчаянного мальчика мира. Глушь, край стены, почти нетронутые земли и маленькая хрупкая семья. Два изгнанника и ребенок. Как-то так это было. Она не распространялась особо, а он не любил игру в пустые догадки. И все же представлял иногда робкую девочку, мамин хвостик, которому невдомек еще было, что это значит — быть Аккерманом. Девочка робко и опасливо улыбалась лоскутному незнакомцу из будущего, нахальному настолько, чтобы подглядывать в ее ласковое священное детство. И он вежливо уходил.   Леви даже не успел с ней проститься. В какой-то момент он потерял ее из виду, а потом они отыскали брошенную лодку, где увидели такое, что он не только о Микасе забыл, но и имя свое не назвал бы. Микасе хватило тех минут, чтобы исчезнуть. Леви не сомневался, что знает, где она — но и в том, что провожатый ей не нужен, тоже был уверен. Скоро и Армин подтвердил, что Микаса осталась в Шиганшине. Армин никогда не переставал звать ее в Маре, Адзумабито — в Хидзуру, но Леви помнил ее потускневшие усталые глаза. Они, на его взгляд, говорили предельно ясно и только одно: я выполнила свой долг перед миром, теперь оставьте меня, пожалуйста. Сложно было не согласиться, она заплатила высокую цену. И все же Леви находил ее решение не очень-то верным. Чего уж там, ужасным он его находил. Пусть не в Маре. Но уж лучше бы она в самом деле послушала своих заокеанских предков. Тогда он не думал бы каждую ночь, как она там, на брошенном острове, одна. Ее окружили бы любопытные родственники и бесконечные хлопоты, а карусель дипломатии не позволила бы законсервироваться в мыслях о прошлом. Жаль, что он не успел стать для нее таким человеком, который мог бы взять ее за ворот… за красный этот шарф и вытряхнуть из него — образно, но твердо. Вот как очкастая: решила, что на Парадиз он не вернется, посадила в кресло на колесах, да и все. Но этого даже Армин не смог, хотя ближе Армина у Микасы никого не осталось. А Леви… ну что Леви. Он часто смотрел на этих из сто четвертого — выдающийся был набор, самый счастливый. Смотрел и думал, какие же они другие. Другие, потому что не пришлось на их долю слепой веры, всегда у них была путеводная звезда в виде Эрена Йегера. Потери их были несравнимы с потерями тех, кто нечеловеческими усилиями задерживался в разведотряде на годы. Казалось, между ними пропасть. И хуже всего — Эрену тоже так казалось.   То, что это не так, Леви отчетливо понял той ночью у костра, когда очкастая варила суп. Дерьмовый, кстати, но неудобно же было говорить, что хрючево у нее просто мрак, когда без него он бы помер. Напрасно четырехглазая думала, что если у нее просят добавки, то это обязательно значит, что суп отличный; это значило всего лишь, что Жан хотел ее поддержать. Но этого Леви тоже решил не говорить. Он ведь и шевелиться тогда толком не мог, лежал в своих бинтах как в коконе, без помощи четырехглазой и посрать не сумел бы. Когда она помогла ему дойти до куста, он попросил оставить его на время неподалеку: утомил его громкий костер, в голове гудели препирательства, драки и чужие эмоции. Казалось, он неспособен был это переварить. А в ветвях безмятежно пел болван соловей, и Леви задремал под его настырные трели. Там его и не заметили двое: один мятущийся вечный искатель правды, другой — заплутавший надломленный слеток. У одного дрожал голос, у другого алыми пятнами была разукрашена форма: пятен Леви не видел прямо сейчас, но знал, что Райнер не посмел стирать пальто тем вечером, а значит, никуда они не делись. Незаурядная ночь откровений для Леви продолжилась. Его, конечно, не было в той вагонетке знойным днем, когда Эрен говорил, как много значат для него друзья. Не было в ней и Райнера. Но той ночью они будто все в ней оказались. А Жан — Жан только что не плакал, когда говорил, как странно это. Как чудно, что друзей можно впихнуть в условный этот металлический загон, и в нем найдется место для него, для Армина, для Микасы, для Конни, для Саши... но не найдется для Хитч, например, ведь с чего бы? Не найдется для Райнера — и это как раз, может, и справедливо, но должно быть, наверное, что-то больше такой справедливости? Не найдется для их командиров — потому что не спали они рядом с Эреном на кадетских койках, вот и все. А ведь нет никакой разницы. Что Райнер, что малолетняя сестра его, что их горластый командир Магат, выкормленный пропагандой, но достаточно умный, чтобы дойти сюда, к примирительному костру; что миллион марейцев за морем и миллиард людей всех цветов, которых они никогда не видали — все едут в своих вагонетках. И нет никаких других. И чужих нет. Леви уж и замерзнуть успел: не меньше часа они говорили о прошлом. Об умерших друзьях, которым не то что в вагонетке — нигде уже не было места. И о сумасшедшем настоящем, что собрало все правды в один котел. Леви ежился и слушал их голоса — приглушенные, но такие живые, полные одинаковой боли и одинаковой веры — и казалось ему, что голосами этих двух юнцов с ним говорят всего его мертвые друзья и наставники. Его первая настоящая семья в подземном городе, светлые люди со смазанными лицами: их уже стирало из памяти время. Эрвин Смит, оставшийся четким, как на фотокарточке. Все Аккерманы, знакомые и неизвестные. Даже мерзавец Кенни. И мама. Конечно, мама. Все. И не только ушедшие. И что-то внутри у него ставало на место. Он надеялся, что Ханджи не сунется сюда и не разоблачит его, нечаянного слушателя, не прогонит это почти бестревожное равновесие. Леви не дурак был, понял, где у Жана больше всего щемит. Какой из несправедливостей он больше всего боится. Он слушал сладкоголосого соловья, который уже не казался дурной птицей, и улыбался грустно и непроизвольно: вот так, значит. Вырос у четырехглазой еще один Моблит. Она проявила верх тактичности и в самом деле забрала Леви, только когда эти двое ушли, и он еще посидел с ней у костра в круге новорожденных союзников. Круг все редел, оставляя прогалы на месте тех, кого одолевал сон. Микаса не уходила. Она, конечно, не знала, что Леви смотрит на нее; наглухо замотанный в повязки человек без лица. Пусть и родная кровь, но седьмая вода, и только. Чужак. А вот она ему была не чужая. В ту странную ночь, пока отблески костра плясали в тени ее усталого лица, он вдруг отчетливо это осознал. И было это… совсем не так, как раньше.   У него было много женщин, пока ему не стало брезгливо и безразлично; пока не пришло понимание, что все они, в общем-то, одинаковы. У него были даже мужчины. С ними он пришел к тому же выводу. Микаса не волновала его. Не так. Не как женщина. Она была женщиной Йегера. Вся — его. Эрен умер, а она оставалась ею настолько, что Леви даже не помышлял протиснуться между ними и подать голос. Напиши ей, зудела четырехглазая. Но о чем? О том, что шарф на шее Микасы не принесет в ее тьму света и счастья? О том, что он, Леви, тоже не знает, как это сделать? О чем он мог ей писать, когда они и не говорили толком на острове? И потом, он знал, что такое время скорби. Как бы ни надоедала Ханджи со своими идиотскими советами — он всегда мог ей напомнить, что она не бросилась ни в чьи спасительные объятия после смерти Моблита. Хотя кто, как не Леви, знал, как преданно ходил рядом один желающий и способный ее согреть. Любить и оплакивать — это было человеческое право. Леви всегда его уважал. А потому — никаких писем. Так он решил.   ***   На следующий день на их маленький мир со всей яростью обрушились хмарь и сырость. Леви думал, так же ли непогодит сейчас в Шиганшине. Не дрожат ли стекла и не течет ли крыша в маленькой хижине Йегеров. Не шныряют ли зловещие быстрые тени по стенам, прячась из угла в угол, и не наводят ли тоску на единственную соседку из плоти и крови. Дождь, о котором упоминала Ханджи, оказался первой ласточкой такого ненастья, что Леви не сомневался — никто и носа не высунет из дома. Он не ошибся. Утро сменил день, день — вечер, но никто не навестил его. Леви развлекал себя тем, что гадал, когда снова прокатится гром — через минуту, две или пять — или таращился в небо, любуясь, как его матовую тяжелую серость раскалывает электрическая трещина. Неукротимая стихия: было очень смело надеяться, что такая могла служить человеку. Но ведь так и вышло. Здесь, в Маре, она была приручена, подарена людям и распространялась по городам: здесь по щелчку иную комнату можно было залить светом, без всяких свечей и чадящих ламп. И все благодаря таким светлым головам, как у Ханджи. Годы прошли с тех пор, как он встретил ее — почти такую же неуправляемую, что та молния, сложную, порой невыносимую; но, свыкаясь с тем, что выносить Ханджи придется, Леви узнавал все ее достоинства. В чердак ей здорово поддувало, конечно, но зато там столько всего водилось, о чем он, безграмотный мальчик из подземелий, и не слыхал никогда. Какими бы безумными ни были ее идеи, очкастая почти никогда не ошибалась.   И назавтра не стало светлее, но днем заглянули дети с огромным зонтом, укрывавшим обоих, и корзиной, куда Ханджи сложила кое-какое съестное. Леви пригласил их на чай. Фалько хотел отказаться, но Габи сказала, что они согласны, и как-то очень уж пристально на него таращилась, пока он их угощал. — Да что? — не выдержал Леви. — Что — «что»? — Что-то вы сегодня сами не свои, вот что. — Да нет, мы как всегда. Сами свои. А как вы себя чувствуете? — Спасибо, хорошо, — Леви насторожился. — А как я должен себя чувствовать, по-твоему? — По десятибалльной шкале на сколько баллов? Леви задумался. — Девять с половиной. Полбалла он отнял за то, что нога снова ныла. — Звучит неплохо, — заключила Габи. — А еще полбалла что?.. Ай! Леви подумал, что Фалько под столом толкнул ее. Наверное, считал бестактным заставлять его говорить то, что и так очевидно. — Иногда, знаешь ли, хочется пройтись. А так ничего, нормально, — мрачно отшутился Леви. Габи ничуть не смутилась. — То есть больше вас ничего не беспокоит? — Беспокоит, — признался Леви. — Твои вопросы, например, очень даже. И то, что Ханджи с вами нет. — Она не смогла прийти, но просила за это извиниться, — поспешно встрял Фалько. Очкастая — и извиниться? Леви подозрительно глянул на мальчика. — Да, у нее там дела. Мы точно не знаем какие, но очень важные. Спасибо за чай! Мы пойдем. Нам… тоже надо. — Простите, — снова сказал Фалько. Леви покачал головой. Жаль было с ними прощаться. Но что ж. Габи верно говорила, у них своя была жизнь и свои дела. В том числе очень важные. — Как Жан себя чувствует? — вспомнил Леви, провожая их на пороге, и поддразнил девочку: — По десятибалльной шкале. — Мы его спросим, — пообещала Габи и улыбнулась. Это был не ответ. Но она улыбалась, и Леви довольствовался этим.   А ливень, казалось, становился только сильнее. Спать под него было даже приятно, но новым днем Леви мучился от одиночества и еще какого-то гнусного чувства. Он понимал, что это обида, и злился на себя за это. То ли сырость была виновата, то ли колено разболелось сильнее обычного, но куковать одному в четырех стенах оказалось довольно безрадостно. У него было достаточно еды и воды, но вот запас оптимизма истощался. Весь вечер Леви провел, чередуя уборку с упражнениями. Упражнения прописали ему, чтобы он не окуклился в своем кресле, и, следуя им, Леви руками разминал и сгибал свои бесполезные ноги. Ноги ломило. Правда, поговаривали, болеть могут и оторванные конечности, так что иллюзий он не питал. Не убираться тоже было никак нельзя, чтобы уродский этот лимонный дом не зарос грязью. О проклятом дереве он тоже позаботился: полил его, подкормил, поворчал на четырехглазую, которая обещала, что возьмет его на себя, а сама только любовалась маленькими пузатыми лимонными отпрысками. Устал. Сидя в коляске времени и стараний тратить приходилось гораздо больше, и к сумеркам Леви выдохся. Имир все же могла бы оставить ему чуть больше сил. Он был бы признателен. Когда он призвал последние и взгромоздился на диван, чтобы уснуть уже наконец и ускорить приход нового дня, в котором, надеялся он, не будет этого исступленного дождя, в дверь забарабанили. — Господин Аккерман! — голос был высокий, детский, и Леви узнал Фалько. — Господин Аккерман, знаю, что поздно… я вам хлеба принес. Леви расхотелось ворчать. Он весь подобрался, закинул себя в кресло и — куда деваться, добрый мальчишка мок на пороге — отворил. Фалько ежился, вымокший до нитки, а за его спиной пеленой стоял дождь. — И там… рыба жареная, простите, что так долго не… — Заходи. — Да нет, я… Вот, возьмите. Только корзина мокрая немного… Фалько протянул ему насквозь промокшую корзину, стараясь не смотреть в глаза. — Спасибо. Ты чего без зонта? — Да я забыл. Забыл? Леви нахмурился. — Как дела? — спросил он, уже ясно чувствуя неладное. В самом деле. Четырехглазая приходила каждый день. Как он мог подумать, что все нормально? Как мог предположить, что она забыла или не хочет его навестить? И Фалько… он и вчера показался ему подавленным, а теперь и подавно. — У меня? Хорошо… — Рад это слышать. А теперь скажи, у кого нет. Фалько смутился. Леви уже понял, что вранье ему не дается. И правду говорить почему-то тоже нелегко. — Может, зайдешь наконец? Чего мерзнуть напрасно? А может, тебя ужин разговорит? — Да ведь не холодно же… Нет, не могу, мне бежать надо… Но никуда он не бежал. Так они оба и торчали на крыльце, и мокрая корзина оставила след на коленях Леви, а струйки воды, стекающие с мальчика, не делали крыльцо суше. Фалько оглядел этот беспорядок и сдался. — Там… Жан. Худо ему совсем. Доктор приходил, сказал, это может потому что он… ну, в общем, не здесь родился, не в Маре, нет привычки, сказал, к здешним болезням, и непонятно, что с этим делать… Поэтому мы к вам не приходили. Там все, кто мог, искали, к кому еще сбегать… Габи, Райнер, Армин… ну, все. Но что-то пока… ничего хорошего. Леви нахмурился. — Поможешь с лестницей? — Ну, вообще-то Ханджи не велела вам прие… приходить. Боится, вдруг это заразно. Леви фыркнул. Он с такой сволочью в обличье людей в жизни имел дело, что никакая зараза в обличье микробов его не пугала. — А сама она как? Кто-нибудь еще? — Нет, все остальные в порядке… Леви вздохнул. Зонта у него еще не завелось, но Ханджи как-то отыскала на дне шкафа сложенную скатерть-клеенку: уж лучше, чем ничего. — Давай, дружок, подсоби, — попросил Леви, вернувшись с ней на крыльцо, и Фалько, изо всех сил придерживая его кресло за ручки, чтобы оно не понеслось самостоятельно со ступеней, помог ему спуститься. Дождь оказался очень холодный, почти обжег ему колени и прогнал остатки усталости. Леви взмахнул клеенкой, стараясь получше укрыть себя и мальчика. Под ней оказалось громко, душно и немного страшно: как будто они с Фалько знали какую-то неприятную тайну и прятали ее от грозы. Леви не стал пытать и пугать мальчика расспросами, решил, что сам все увидит. Когда они были уже возле дома Ханджи, Фалько замялся. — Я… пойду. Я попозже приду. Он не стал говорить, зачем, но не забыл сказать, что придет; чуткий, замечательный был мальчонка. У Леви засаднило в груди — так его тяготила собственная беспомощность. Он глупо стряхнул капли с клеенки, отдал ее Фалько и кивнул.   В этом доме все было гораздо более желто и беспорядочно, завалено чертежами и книгами и, к ужасу Леви, всякими уютными и полезными штуками, которые она уже припасла, но для которых еще не нашла применения. Тут в порядке вещей было застать на кровати котелок размером с маленькую ванну, а рядом прислоненную какую-нибудь омерзительную мазню, которая должна была создавать благостное настроение. У Леви она создать могла только подозрение, что его подруга сошла с ума. Но она, конечно, не сошла. Она просто слишком сильно старалась. Теперь, когда у нее появился свой уголок приватности, в который никто не лез с казенной бесцеремонностью; теперь, когда у нее появился друг, с которым она делила стол и постель — теперь она как с цепи сорвалась. Она вдруг будто по щелчку решила стать самой лучшей хозяйкой, взялась за это со свойственным ей неистовством и предсказуемо в этом проваливалась. Леви допускал, что ей могло быть удобно в нелепом платье; но вот в роли почтенной хозяйки образцового дома — провались он на месте, нет. Для таких вложений у нее не было ни времени, ни пристрастия. Жан удивительно быстро и податливо ко всему адаптировался, но в том, что и он понимает, что у нее ни времени, ни пристрастия, Леви не сомневался. Просто он был слишком занят благодарностью судьбе за то, что случилось. …Лучше бы дура четырехглазая поговорила с мальчишкой и попросила прощения. А не притворялась тем, кем никогда не смогла бы стать. Но слушала она его, как же.   Ему пришлось расчищать дорогу, бросая ругательства каждый раз, когда колесо угрожало что-то помять или порвать. Освободив путь, Леви досадливо оглянулся на две мокрых грязных полосы за спиной. Ну да ничего. Сейчас беспорядок у Ханджи волновал его меньше всего, а сама она бы даже и не заметила. Леви быстро добрался до спальни, где первой увидел именно ее: в золотисто-плетеном кресле у кровати она дремала в какой-то немыслимой позе и сама выглядела так, будто вообще не спала в эти дождливые дни и сдалась только сейчас. — Ханджи, — позвал он. Она тут же открыла глаза. — Ты еще как сюда попал? — Фалько, — ответил Леви. — Привез мне корзину с едой. — И, глядя, как хмурится четырехглазая, добавил: — Он сказал, что ты меня не ждешь. Это я настоял. — Ну кто тебя просил!.. Она как-то слишком уж рьяно, на его взгляд, взвилась. Но быстро взяла себя в руки. — Ладно, извини. Просто страшно. — Что с ним? — Леви кивнул на кровать и подобрался ближе. Ханджи напряглась. — Слушай, не искушай судьбу, а? Никто не знает. Если и ты сляжешь вдруг, многовато будет сложностей. Выглядел мальчишка плохо. Волосы, промокшие и неопрятные, прятались под влажным полотенцем. Щеки запали, под глазами темнели нездоровые круги, на побледневшей коже от напряжения проступили фиолетовые жилки. Он тяжело дышал и весь взмок, но кутался в одеяло. В два одеяла, понял Леви, присмотревшись. — Ты говорила, ерунда. Говорила, он под дождь попал. Я думал, он простудился. — Мы все так думали. — Ну… — чем дольше Леви смотрел на мальчишку, тем сильнее мрачнел. — И… что? — Я не знаю, — призналась Ханджи. — Не знаю. Приходило тут… светило. Много чего рассказало. Элдийская кровь, говорит, наследие острова. А знаешь, чего не говорит, хотя и так понятно, на лице написано? Проклятое отродье, одним меньше — и слава богу. — Богу? — рассеянно переспросил Леви. — А, — Ханджи отмахнулась. — Присказка Оньянкопона. — И тебя это так задевает? То, что он сказал? Ханджи покачала головой. — На сто нормальных дурной один — капля в море. Но знаешь… ведь он может быть прав. Да и не только он тут был уже. Они все говорят, в сущности, одно. Странное время, много людей хандрит. Но как? День-два покашляют, полежат в кровати, и все. Никого лихорадка вот так не валит. А с ним… — Ханджи кивком указала на кокон из одеял. — Неясно. Говорит — ну, когда может говорить — ужасно холодно. Как ему может быть так холодно, когда он весь горит? Ханджи вылезла из кресла, сняла полотенце с головы мальчишки, макнула в ведерко, которое Леви не заметил сразу, и вернула ему на голову. Жан запротестовал. Он был не очень-то в сознании и не то мычал, не то скулил, пытаясь уклониться от холодной тряпицы и сворачиваясь в жалкий комок. Смотреть на него в таком состоянии было довольно неловко. Леви деликатно отвернулся. — Вот. Видишь? Когда в себя приходит, просит его укрыть. Я ему говорю — нельзя больше. Мне надо его охладить, а он… ну, не дает просто. А то и дерется почти. Ну, знаешь, как зверек какой дикий, которому плевать, что ты его мучаешь для пользы. Как ему объяснить, когда он не в себе? Ханджи попыталась усмехнуться, но Леви ясно было, насколько ей не весело. Она уронила книжку, когда вставала. Леви узнал ее: это была копия дневника доктора Йегера. Он помнил, как Ханджи переписывала сотни страниц, когда они, девятеро, возвратились из Шиганшины. Говорила, для истории, а он думал — чтобы хоть немного забыться. — Так что… сам видишь. Я просто не даю ему свариться заживо. Мы просто ждем. И ничего не знаем. Вот потому я и не хочу, чтобы ты тут был. — Но ты же в норме. Поздно, Ханджи, я уже пришел. Ты вообще спишь по ночам? Она пожала плечами. — Ну… вроде того. Больше днем. Иногда приходит Армин. Дети, опять же… Обежали здесь все окрест, разыскали всех, кто хоть что-то понимает. И Райнер с ними… Справляемся. Леви неприятно кольнуло внутри. Не стерпел, огрызнулся. — Могла бы сразу отправить детей за мной. А Армин, значит, не на острове родился, с ним ничего случиться не может. Стараетесь, что-то делаете, за кем-то посылаете. А я все равно торчу там без пользы. — Да, наверное, могла бы, — призналась Ханджи. — Но сначала не сообразила, а потом не захотела. Да еще… а, неважно уже. Леви хотел было спросить, что это еще за «еще», но на душе было слишком паскудно. Никогда он не думал, что доживет до того, что от конфетного фантика будет больше пользы. Разговор не клеился. Ханджи, выглядевшая немногим лучше больного в кровати, рассеянно хваталась то за книгу, то за тряпку, то за кружку, чтобы обтереть или напоить мучившегося мальчишку. А дождь не стихал, липко заливал настил и звонко барабанил по карнизам. — Я думаю, — вдруг отозвалась Ханджи, встряв в эту стихийную стукотню, и так же внезапно замолчала. — О чем?.. — Надо написать… ей. — Ей? — удивился Леви. — Очкастая, в самом деле? Сейчас? Она не ответила. Даже не шелохнулась. Леви посмотрел на нее — нашла время для воспитания! — и обмер. Он понял, что она имела в виду, и ему стало не по себе. — Спятила, да?.. Ханджи снова ничего не сказала. Леви хотел возмутиться; хотел встряхнуть ее, даже дернулся в своем кресле. Довольно им было одного желтого склепа! И вдруг испугался так, что не смог ничего сказать. Вдруг отчетливо понял, как, в каких хлопотах и мыслях, Ханджи провела эти три дня. Разглядел, как она устала. Шум дождя был прекрасен, но не единственен. На кровати задыхался мальчишка. Да хоть бы весь разведотряд помогал Ханджи — никто бы не избавил ее от страха. — Знаешь, а я ведь тебя обманула, — снова как-то невпопад воскликнула она спустя время, и Леви вздрогнул. — Когда? Голос у нее был какой-то чужой. Леви не стал на нее смотреть. Не хотел спугнуть. Не хотел смущать. Не хотел, может, что-то такое увидеть, к чему не был готов. Так и заговорил с ней — глядя в стену, уверенный отчего-то, что очкастая и тут не сразу ему ответит. Так и вышло. Он уже начал различать, как по-разному, приливами, дождь молотит о стекло и о дерево, а Ханджи все собиралась с духом. — Когда сказала, что они все молчали. Конечно, она изменилась за все эти годы, что он за ней присматривал. Стала тише, собраннее, скрытнее даже. Но не до такой степени, чтобы, начав говорить, не выложить все до конца. — В Путях. Он и сам догадался. Они заговорили о том дне только однажды, когда голова ее была достаточно нетрезва. Теперь, с одной стороны, это было интересно. С другой — по этой скользкой дорожке недалеко было до вопроса, на который он так не хотел отвечать. — Неправда это. Моблит тоже там был. И он не молчал. Тут Ханджи снова заклинило, и Леви решился взглянуть на нее. — И что он тебе сказал? — спросил Леви и свой голос тоже не узнал — хриплый, какой-то неуклюжий, как будто он тысячу лет им не пользовался. — А? Да так… И, погружаясь в воспоминание, сумрачно и рассеянно Ханджи заговорила. — Так… странно это все было. Хожу я в этой мути, понимаю, что все, это конец, и чем дальше, тем все как-то резче, роднее, и мне все спокойнее… не так уж и страшно. Только вот молчат все. И тут я вижу — Моблит. Стоит. Улыбается. Я его спрашиваю — а чего все молчат? Чего все как мертвые? А он улыбается. И все. Мне показалось, я могу его обнять. И тут он вдруг говорит — нет. Я спрашиваю — чего нет? Нет, говорит он, тебе сюда еще не пора. А я думаю — как же я уйду? И пытаюсь ему сказать, что останусь. Вот же они все. И я вроде как… ну, с ними и должна быть. Так чувствую. И не могу это сказать. Не выходит. Наверное, вот как и у них, просто ничего не выходит. А потом… потом я не помню. И, вынырнув из задумчивости, она стала обычной Ханджи — более или менее. — Слушай, Леви… Он малодушно напрягся. Не к добру было это «слушай». — Расскажи, а. Ты же видел. Ну, в подробностях. После того, как вы подняли самолет. А то я как будто что-то упускаю. Что-то чувствую — да все как-то мимо. Жан ни слова об этом не говорит, Оньянкопона вообще потряхивает, когда я начинаю, а у остальных я не спрашивала. Да и кого еще мне спрашивать, если не тебя? Вот и случилось. Вот оно. Никто его не припирал к стене — она всегда была за ним. И вина перед четырехглазой всегда была с ним. Сейчас сказать бы ей, что она-то с ним не очень по совести обошлась, когда решила запрятать там как беспомощное дитя, чтобы не путалось под ногами. Но разве мог его упрек уравновесить ее желание знать правду. — Ты же все видел…   Он видел. Не все, конечно — только до того момента, пока они не высадились из лодки, но это и было самое главное. Стоило подумать о какой-нибудь врезавшейся мелочи — как дрожала жилка на виске Армина, когда тот отворачивался от обгоревшего тела; как непривычно и неприятно холодила ладонь рукоятка пистолета; как по щекам Оньянкопона бежали слезы, огромные такие, Леви никогда не видел, чтобы человек так плакал; как болтался лопнувший истлевший ремешок на груди Ханджи — и вставало в памяти все остальное. Не то что рассказывать — он даже помнить это не хотел. Но не забывалось.   ***   Ангар и платформа ходили ходуном так, что лодка подпрыгивала. Никто ничего не слышал, все шевелились по наитию: не разум, а животное желание выжить толкало их вперед и непроизвольно согласовывало движения в единую силу. Они столкнули лодку на воду, и Оньянкопон мигом ухватился за штурвал. Им пришлось оставить Ханджи. Пришлось, он заставил себя в это поверить. Наверное, будь он прежним, будь у него все пальцы на месте и будь мерзкая обезьяна мертва, а его товарищи, которые несли с ним ту злополочную вахту, наоборот, живы — он бы что-то придумал. Он бы ей помешал. Сказал бы — да в своем ли уме ты, очкастая? Ведь разведотряд всегда делал все, чтобы спасти как можно больше людей. Они даже мертвых своих старались привезти обратно за стены. Но Ханджи, его командор, сказала, что ей пора. А у него не осталось ни веры, ни времени, чтобы поспорить. Они оторвались от земли, но в железном брюхе все равно было шумно: теперь это гудел мотор и грохотали кулаки по металлическому каркасу. Это Армин колотил корпус и выкрикивал вместе с легкими их общую боль. Всех трясло. Все плакали, приклеившись к окнам, а Леви точно парализовало. Может, тогда это и началось. Он еще ходил, но уже в долг. — Так нельзя же. Голос был очень тихий. Если бы не совсем рядом, Леви бы и не услышал, но говорили ему прямо в ухо. Прямо в ухо, прямо в совесть, прямо в сердцевину ее. На мгновение Леви ужаснулся: он и не подумал, что чувствует сейчас мальчишка. Тот самый мальчишка, который на примирительном костре предсказывал будущее, где любовь Эрена делила людей по разные стороны удачи. Леви помнил, как сияла очкастая, когда снова и снова Эрен обращался в свою титаническую форму. С каким маниакальным восторгом она рассматривала все пятнадцать метров его гигантского тела — счастье, что титан Эрен не знал стыда. А мальчик Эрен не знал корысти и усталости. Он самоотверженно делал все, о чем его ни просили. Если бы тогда его попросили умереть ради мира, человечества и свободы — он бы так и сделал, Леви не сомневался. Но чем дальше они заходили, тем проще было умереть, и тем сложнее — за что-то правое. Оказалось, что родная земля не равно мир, родная казарма не равно человечество, а свобода не достается без крови. Эрен выбрал друзей и утопил мир в крови. Вряд ли он хотел смерти своего командора. В свое время он, пожалуй, даже любил Ханджи — как верный разведчик своего соратника. Не очень сильное чувство, которым не очень горько было пренебречь. Это просто была… ну, такая погрешность деления. Болезненная для всех, чудовищная для провидца. Глаза у мальчишки были ошалевшие и обманутые. Леви помнил этот взгляд. Так нельзя было, когда в подвале вопил, прощаясь с ногтями и яйцами, Санес. Вероятно, точно так же было нельзя, когда на расстоянии пары метров в голову Жану метила девица из военпола — хвала быстрой руке Армина, выстрелить она не успела. А вот Жана его собственная рука подвела: дрогнула, когда под нее визжал Фалько. Не стреляй, кричал он, не стреляй в перевозчика, и хотя Жан все равно выстрелил, все, кто видел, знали: он вообще-то из грозового копья не промахивается, а тут… и ведь все потому, что и так, по всей видимости, тоже было нельзя. Да много чего можно было вспомнить. Это же был Жан. Уж какой есть. — Так нельзя же, — повторил он, заглядывая в лицо Леви, словно ища ответ у него, старшего по званию, старшего в принципе, сильнейшего, уж точно знающего, что делать. Не найдя ничего в остекленевшем лице, он прильнул к окну и воскликнул: — Ну нельзя же так!.. — так громко и отчаянно, что даже Армина перекричал, а Оньянкопон оглянулся из кабины. Вся она как будто встряхнулась от его крика. А дальше все произошло ошеломительно быстро. Для того чтобы успеть отреагировать, будущее следовало хотя бы минимально предвидеть; но предвидеть такое Леви не мог. Если бы он не был Аккерманом, он и не заметил бы, как переглянулись пилот и мальчишка. А заметив, все равно ничего не понял. Из кабины рванулось стремительное пятно, и холодный и удушливый поток воздуха устремился в нее и долбанул по ушам: он едва услышал, как свистнули гарпуны привода. Леви тотчас высунулся вслед, и у него перехватило дыхание: уродливые головенки колоссальных тварей терялись в клубах пыли, все в них терялось, да и не так часто он поднимался в воздух на летающей лодке, чтобы живо сообразить, где верх, а где низ. Но быстрое темное пятно летело из кабины прицельно, и, приглядевшись, Леви разобрал движение в той стороне, куда оно двигалось: там крошечная фигурка падала вниз, вот-вот была готова удариться о колоссальное колено и пропасть навсегда. Это Ханджи, их бесстрашная Ханджи, успел подумать он; вот они оба и умрут, и она, и этот дурачок. Ему не за что было держаться, некуда было двигаться. Он уже болтался на одной из голов, зацепившись за челюсть и балансируя на весу, и Леви смутно догадался — ему должно быть горячо, а на Ханджи, стало быть, вообще живого места не осталось: времени прошло слишком много. Гарпун Жана выстрелил вниз. В окружившей их пыли Леви не столько видел, сколько сообразил: он хочет зацепить ее тело и поднять наверх. Почти не было шансов попасть с такой высоты не в голову, не в живот и не в сердце, а во что-нибудь менее ценное и важное. Да, он хорош был в маневрировании, он родился как будто с приводом. Но даже если бы не промахнулся и попал в руку или ногу, да так удачно, чтобы не переломать Ханджи хребет, когда бы трос натянулся — и то ради чего? Что он надеялся увидеть в награду за меткость? И куда мог двигаться дальше? Приводу нужны были опоры. Пожалуй, он мог бы выиграть пару минут, перемещаясь от головы к голове — но в конечном итоге в этом не было никакого смысла, Жан не нагнал бы лодку. Крылатое судно уносило их вперед, а значит, скоро он совсем потерялся бы из виду в облаках жара и праха. Леви смотрел и не верил. Ни один разведчик бы так не поступил. Даже Моблит не умер бы просто так, следом. И никто не поблагодарил бы, пусть даже ради своего спасения, за пустой и смертельный риск. Где, как не в разведотряде, лучше всех знали, как дорого стоит человеческая жизнь?.. Горечь и гнев охватили его от того, как легко и бездарно мальчишка распорядился своей собственной. В конце концов, их осталось всего восемь против неуязвимой образины: не время было для патетики и безумства. В замешательстве и возмущении Леви не замечал, что испытывает еще что-то. Что-то, что заставляет его напрягать глаза и напрочь игнорировать крики пилота: Леви предположил, что тот просит закрыть дверцу, но лодка летела ровно, и он пренебрег опасениями Оньянкопона. Как завороженный, Леви высматривал хоть какие-то движения в тумане пыли. Он и одним глазом видел больше и дальше других. Ну хоть что-то… Нет. Бесполезно, понял он. Они оба погибли. Совершенно ожидаемо и неизбежно. Но когда глаз заслезился от напряжения и ветра, крупинка дерзости вырвалась из кромешного хаоса над землей и устремилась вверх. Вверх и вверх. Говорили, вот так с земли на приводной тяге можно было взлететь выше стен раза в два. А то и в три. Да много чего говорили. Только и оставалось, что болтать, хватив лишнего или поддавшись пустым фантазиям: подтвердить такое кроме кровавой лужицы было бы некому. Опровергнуть тоже. Но зачем?.. Зачем, во имя Имир и несчастных ее дочерей? — Закройте две… — взмолившись, приказал Оньянкопон так требовательно, что Леви наконец его услышал, хотя гул мотора и ветра глотал звуки. — …час немного потрясет! Он чудом не вывалился. Чувство, которое Леви испытывал, но не понимал и не называл, захлестнуло его до краев и запросилось наружу, ударяясь о грудную клетку с каждым воздушным ухабом; только тогда он понял, что это было такое. Надежда. Отчаянная, легкомысленная и, наверное, детская надежда на чудо — хотя в своем нищем детстве он ничего подобного не чувствовал, потому что не было в его детстве сраных чудес. Кроме, разве что, одного — он так и не сдох, несмотря на всю приветливость мира к маленькому Леви Аккерману. Лодка начала заходить в опасный разворот. Слишком рано и слишком круто. Леви мало что понимал в науке, что позволяла поднять в воздух такую махину из металла — но и этого было достаточно, чтобы сообразить: очень много всего должно сложиться сверхудачно, чтобы чудо все же произошло. Жану должно хватить газа, чтобы оказаться достаточно высоко. Оньянкопону должно хватить умения держать судно так точно, чтобы успеть вовремя, а значит — угадать расстояние, скорость и время. Предвидеть все, и разве что нутром, ведь ничего подобного никто никогда не делал. И второй попытки не будет. Привод уже не поддаст газу, если лодка пролетит чуть выше или чуть дальше. А ей не хватит маневренности быстро вернуться. Оньянкопон прикрыл глаза, сделал какое-то быстрое непонятное и незнакомое для Леви движение, по-хитрому сложив пальцы, и утер со лба пот. Они сделали вираж, и по мере того как лодка меняла курс и возвращалась обратно, Леви чувствовал, как крепнет в нем вера. Как крупными толчками, бессовестно и преждевременно, через край льется из него ликование. Не смей, говорил он себе, не смей радоваться и верить не смей, не бывает так. Но когда черная точка на горизонте снова превратилась в крупинку, затем в фигурку, а потом у нее появились очертания — как минимум две головы он насчитал и несколько рук и ног в окне — сердце заколотилось бешено, явно не беспокоясь, чего бывает, а чего нет. С Оньянкопона ручьями тек пот. Леви быстро — без всякого намерения что-то заметить, совершенно бесприцельно — обвел взглядом кабину и поразился, какие тревожные и напряженные у всех были лица. Одинаковые. И вздрогнули все одинаково, когда по корпусу ощутимо тюкнуло: это в полую подушку под брюхом, на которой лодка раньше стояла на воде, что-то ударило. Гарпун! Толчок был неожиданно слишком сильный. На секунду Леви показалось, что они рухнут, но ничего, лодка выдержала; Леви приоткрыл дверь и втащил внутрь сначала тело Ханджи, а потом и мальчишке помог забраться. Вроде бы уж в их-то жизни удивляться было нечему. Но это было настолько за гранью, что никто не смел не только заговорить, но даже моргнуть. Оньянкопон совершенно точно стал светлее. Об остальных нечего было и говорить. Леви быстро глянул на Микасу. У нее на лице остались одни глаза. Леви перевернул Ханджи на спину, и его перекосило от боли. Что ж. Рано он радовался. Плечо Ханджи было глубоко пробито крюком. Жан был хороший стрелок, он отлично попал. Будь это единственное ее увечье, она, быть может, даже руку не потеряла бы. Но все это уже не имело значения. Зеленого плаща не осталось — истлел подчистую. Одежда местами присохла к коже, но местами не было и кожи, вместо нее тело покрылось черными корками, а из правой кисти выворачивались обугленные кости и сухожилия. — Зачем?.. — прошептал Леви. Это было, конечно, невероятно, что он выжил и смог вернуться. Потрясающе было, что он был все тот же знаменосец добра и сраной праведности. Но зачем? Ради чего обрек ее страдать еще дольше? Ради чего они все рисковали головами? Неужели ради… вот этого? У него на глазах уже умер один командор, а теперь пришел черед проводить второго. Глаз поубавилось, а ненависти к собственному бессилию — ничуть. Было бы легче, если бы смотреть не пришлось: если бы в памяти своих друзей Ханджи осталась, как и хотела, неустрашимым факелом, а не угольком на грязном полу. Слова, среди которых не было ни одного доброго, клокотали в горле и просились наружу все разом. Только потому он и не обрушил их на мальчишку: просто не смог с ними сладить. Лодка немного качнулась, в хвосте недобро дребезгнула взрывчатка, и Леви вспомнил про огнестрел Флока. В последний момент очкастая сунула его Армину, назначая его командором — вдруг да и пригодился бы. Вот и пришло время нужды. Леви сглотнул. Дотянулся до ствола. Проверил: заряжен. И огляделся. Все смотрели на него, и все были как мрачны как покойники, только глаза блестели не по-мертвецки живо и бешено. Оньянкопон даже не смотрел на приборы: по его щекам бежали огромные слезы. Правая половина Жана раскраснелась от жара титанов, зато левая была белой как полотно. Все это он запомнил. Все это врезалось в память — и он уже тогда понял, что навсегда, сколько бы ни осталось того всегда. Мотор ревел, и потому пришлось кричать. — Она не выживет, ты же понимаешь!.. Могло статься, и нет, не понимал. — Ну сделай это сам, если хочешь! Держи! Леви вообще не был уверен, что Жан соображает, на каком свете находится, не то что узнает слова и помнит, как ими пользоваться. На лице у него застыли ужас, отчаяние и укоризна в одной уродливой гримасе: Леви успел смутно подумать, что это лицо в чудовищности может сравниться с тем огарком, что от Ханджи остался. — Подумай, каково ей! Подумай, раз ты самый умный! Микаса не выдержала, опустилась рядом и обняла Жана за плечи. «Почему ты жалеешь его, — хотел закричать Леви. — Почему его, это не он сейчас мается в агонии, за что ему твоя жалость?» И не смог. Она была права. Глупо и жестоко было просить о таком мальчишку. Жан сделал свое дело. Теперь Леви нужно было сделать свое. Оньянкопон трясся. Армин отворачивался. Счастливые. Не им же предстояло стрелять. А он, Леви — он мог, конечно. Ему не привыкать было делать все для того, чтобы его друзья умирали. Никого из них, правда, он еще не убивал пулей в лоб. Но так ли велика была разница, и разве не удовлетворилась бы его совесть тем фактом, что эта пуля добрее всего, что случилось с Ханджи за последние пять минут? — Благодетель паршивый, — процедил Леви, поднимая ствол. — Это все на твоей совести. Мальчишка не мог и не должен был услышать его в шуме мотора, но дернулся, как будто его ударили. Леви хмуро посмотрел на него. — Не делайте этого, капитан! — взмолился Оньянкопон. И этот туда же. Леви прикрыл глаза, чтобы никого не видеть, не слышать и не позволять себе мешать; и вспомнил вдруг, как впервые после Шиганшины, почти год спустя, заметил, как четырехглазая улыбается. Не его дурной шутке, не кривым картофелинам новобранцев, не тому, как стремительно стали обгонять капитана в росте все, даже маленький Конни. Вспомнил ночь одну. Бессонница вела его по каменным коридорам, и, подбирая мусор и гася забытые факелы, Леви дошел до маленького зала с высокими окнами, который очкастая любила не меньше своего кабинета. Там он невольно стал свидетелем сцены, которая заставила его вжаться в стену и притвориться еще ниже ростом: потихоньку, стараясь не делать неосторожных движений и держа на руках спящую очкастую, из зала выходил Жан. Леви постоял неподвижно, пока они не удалились, прибрал разлитые чернила, задул лампу на столе и в бархатистой темноте остался подождать, когда мальчишка отнесет Ханджи в командорскую спальню и пойдет к себе. Да так никого и не дождался. В конце концов Леви одолела дремота, и он отправился спать, посмеиваясь в своих дурашливых мыслях; а наутро готов был поклясться, что Ханджи больше не напоминает ему черную тень былого человека. Как бы ни хотелось Жану задержать ее на свете — четырехглазая не принадлежала ему. Но наглец отбирал у нее даже право на легкую смерть.    …А он? Он, Леви, имел право? Обессмыслить тупую жертву самоуверенного мальчишки, его безумный, лишенный всякой логики, но полный оглушительной доброты поступок? Пока они все, прославленные разведчики, бесстрашные вояки, сложив руки, рыдали, единственный шанс размером с горошину разглядел он один. И еще один подхватил: добряк-пришелец, который с их лодчонкой сделал такое, к чему она, наверное, технически даже не была пригодна. И все они, весь экипаж, чуть не сдохли ради призрачной надежды спасти одно маленькое храброе сердце. Теперь свинцовая милость Леви сводила на нет все это безумие. Он всю жизнь ошибался. Стоило ли изменять себе. Снова надо было выбирать, как неправильно. Он и не сомневался, что здесь будет неправильно. Он тяжело вздохнул и швырнул пистолет под тележку с взрывчаткой. — Сука!.. — крикнул Леви. Ханджи продолжала слабо и мучительно дышать: почти незаметно, но разве он мог не отличить мертвое от живого. Никто не смел до нее дотронуться, и никто не смел достать из-под лавки пистолет после того, как капитан его туда отправил. Мальчишка даже на место не вернулся, так и сидел на полу, зажмурившись и прикрыв уши. Леви испепелил бы его единственным глазом, надеясь, что он все же решится — да Микаса точно укрывала его от гнева капитана, не переставая гладить по сутулой спине. И Леви сдался. Все время, пока гудел мотор, он заставлял себя не смотреть в сторону этих двоих и мысленно просил у Ханджи прощения. — Прости, очкастая, — говорил Леви одними губами, чтобы слышала она одна, если там, где она была, Ханджи еще могла что-то слышать. — Не могу. После того, как эти идиоты рисковали… Я не знаю, понимаешь ли ты. Нельзя мне. Придется тебе уйти самой. Не затягивай, ладно?   Лодка кое-как долетела до мыса. Оньянкопон кое-как посадил ее на землю. Всего этого Леви уже не видел — вместе со всеми, кто мог сражаться, он высадился на хребет чудовища, которое когда-то было их Эреном. От Жана он старался держаться подальше, но отдал ему должное: Жан сражался так, как будто не он только что совершил безумный бросок в никуда и едва не умер. Как будто не его жертва оказалась такой напрасной и идиотской. Как будто не он оставил Ханджи подыхать в железном чреве бесполезной теперь уже лодки. Нужно было найти в себе силы не думать об этом хотя бы сейчас. И Жан справился. Все справились. Все-таки не впервой им было терять, даже самых любимых. Рука об руку они заканчивали эту битву с Микасой: два Аккермана, два самых сильных человека, может быть, на всем свете. Они должны были победить. И, наверное, это была победа. Они же вроде как спасли мир.   Когда его отыскали Жан, Конни, Райнер и дети, он уже знал, что ходить не может. Он делал попытки переставлять ноги, но только мешал им и в конце концов покорился: Конни держал его под одно плечо, Райнер — под другое. Габи и Фалько кликали Оньянкопона и искали глазами железную лодку. Наконец Леви услыхал ответный крик. — Ребята! Мы тут! И лодка тут, и Оньянкопон в ней! Вот только не открывает мне. Не знаю уж, почему. Голос он узнал, но поверить не мог: уж слишком это был живой голос. Жан вытянулся на его звук и побледнел. — Четырехглазая, — пробормотал Леви, и она обернулась, а он увидел, что никакая она не четырехглазая. И не очкастая. Она смотрела на них обоими целыми глазами, очки держала на макушке и выглядела живее всех живых. Без всяких ожогов и раскровавленного плеча. Да что там — ни царапины на ней не было. Он вообще-то слышал, что она говорит, что видит вон тот маленький листик на том дальнем дереве, ух ничего себе, с такого расстояния и такой крошечный листик! — но ему, проклятье, было как-то безразлично, что она там видит и как беснуется по этому поводу. Это же было невозможно. Мертвые не становились живыми. Нигде. Никогда. Если только… Если только с ней не случилось того же, что с Жаном, Конни, Габи и сотнями элдийских душ, обращенных в неразумных гигантов; если только она, ненасытная до жизни неубиваемая очкастая, не дотянула до этого момента на последнем вдохе. Это было так на нее похоже. А то, что Леви разучился верить в чудеса, не значило, что чудесам есть до этого дело. За спиной Ханджи всхлипнула покосившаяся дверь. На ее смелую стальную долю выпала жесткая посадка, и встреча с тьмой гигантов даром не прошла: в обшивке явно различались свежие вмятины. Из железного чрева показались сперва глаза — огромные, ошалевшие — а потом и весь Оньянкопон. — Все живы? О, Оньянкопон! Что же ты не отвечал, я же знала, что ты там! Что я пропустила?.. Ничего не помню, представляете?.. Леви! А ты чего ноги еле переставляешь? Что с тобой?.. Тысяча вопросов. И этот требовательный тон, вот же настырная четырехглазая, что в очках, что без них, какой же отвратительный у нее мог быть голос, если подумать, и как же он был счастлив, что она кричала и волновалась тут, старая добрая Ханджи. — Дай же ты передохнуть. Мы тебе потом все расскажем, — пообещал Леви. И понадеялся, что это случится как можно позже.   ***   С минуту Ханджи сидела молча, когда он кончил, а потом вдруг рассмеялась. В этой комнате ее хохот был как раскат несуразно веселого грома. Леви бросил быстрый взгляд на мальчишку: тот не шелохнулся. — Бедняга Оньянкопон! Представляю, каково ему было увидеть кучу гигантов вокруг, когда мы той дрянью надышались! Ха! Он-то думал, что вот, посадил самолет, все худшее позади! Так вот почему он так долго не открывал… Интересно, мой гигант пытался его сожрать? — Наверное, твой гигант хотел изучить, что у лодки внутри. А может, и у пилота заодно, — пробурчал Леви, и на душе стало чуть легче от ее смеха. — А по-твоему, значит, я должна была еще помучиться перед смертью. Жестокий ты человек! Ни капли меня не разочаровал. Она говорила так легко, что Леви не выдержал, улыбнулся. — Не обижайся, очкастая. Если бы ты могла его видеть… ты бы меня не осудила. Вот и все. Одним камнем на душе меньше. Веселость Ханджи как рукой сняло. Она снова намочила горячую тряпицу. Жан снова попытался спрятаться от нее под одеялами. — Ладно. Раз ты рассказал... Признаюсь и я. Она замялась. — Я уже написала письмо в Шиганшину. И скривилась в странной гримасе. — Нечестно будет, пожалуй, если… ну… если ему станет хуже. Не хочу отвечать ей на вопрос, как мы посмели молчать. Ханджи поежилась. — Если б не я, это был бы Армин. Мы решили, что… ну, в общем, тянуть уже некуда. И если сегодня вечером она получила письмо, а я думаю, что получила… то, зная наш сто четвертый, удивлюсь, если она не приедет с первым паромом завтра. И Ханджи укоризненно глянула на Леви. — Вот так. Я думала, как удачно, что тебя тут не было, ты один с Жаном не виделся в последнее время. Значит, точно здоров. Значит, у тебя ее и поселим. Леви нахмурился. — Так вот что это была за десятибалльная шкала, — догадался он. — А?.. — То есть вот так ты придумала? Все за всех решила? — Да что не так-то?.. — Что ж ты мне голову морочишь? «Надо написать ей!» И что значит поселим? Может, ей все-таки будет комфортнее наедине с собой, где-нибудь в заезжем доме, как думаешь? — с достаточным выражением, чтобы даже Ханджи расслышала, подсказал Леви. Она дернула плечом. — Может. А вдруг нет? Думаешь, я не вижу, как ты маешься. Завтра мелкие сбегали бы на причал, и, если б она приехала, тихонько отвели ее к тебе. Мы с ними уже договорились. И тут ты явился. Теперь… я не знаю. Они уже договорились. Какие затейники. — Ханджи, я здоров. Прекрасно себя чувствую. И собираюсь и дальше продолжать это делать. Но это все равно дурная идея. Да не теленок же она на веревочке, чтобы ее вот так водить! А я?.. То есть я мог узнать о вашем плане завтра, когда она появилась бы у меня на пороге? — По-хорошему нужно было и матери его написать, — пробормотала Ханджи, не замечая его возмущения. — Но таких моральных сил у меня нет. Если он поправится, то и волновать ее незачем. А если нет… ну, тогда я буду еще большим монстром. Знаешь… так странно, что вот... от какой-то ерунды… Да. Странно. В их мире для того, чтобы умереть, существовала дюжина насильственных способов, куда более привычных. Но люди, случалось, еще и болели. Леви посмотрел на дневник доктора Йегера. Судя по тому, что в нем было написано, это был очень талантливый доктор. Интересно, будь он жив, мог бы он помочь мальчишке? В дверь кто-то робко постучался. Вот было бы славно, если бы на свете существовал такой смышленый доктор, который бы еще сказал Леви, что ему делать с собой. Как отрастить пальцы, сменить бельмо на зрачок и, на худой конец, заставить ноги нормально шагать, а не только болтаться бесполезно. — Бедняга Фалько. Сколько ему приходится мокнуть и напрягаться. А все потому что кто-то поленился поставить нормальное крыльцо, — проворчал Леви, чтобы очкастая не сомневалась, что он возмущен, но прозвучало это грубо и несерьезно: так мог бы сказать избалованный ребенок, и Ханджи хмыкнула, совсем ему не поверив. И правильно. У него не было желания и сил сердиться на нее. Он безумно жалел ее — но чем он мог ей помочь? Леви сомневался даже, что его честный и подробный рассказ был ей сейчас нужен и не выбил из колеи окончательно. — Сам встанешь да сделаешь, — брякнула Ханджи, и Леви подумал, что если встанет, то зачем бы оно ему было нужно. — А Фалько умница. Я ведь и забыла про тебя, если честно, сегодня. Это он все собрал и принес. — Я понял. Ханджи, если хочешь, я скажу ему, чтобы шел домой один. — Зачем?.. — Могу подежурить вместо тебя. Посидеть с Жаном. — Э нет. После такой сказки на ночь… в общем, это мое дело. Ну… и у меня должок перед ним. Я уж как-нибудь, — грустно усмехнулась Ханджи, и Леви кивнул. Верно. У нее был должок. Он бы обнял ее, да глупо было тянуться и вытаскивать ее из кресла, а по-другому он бы не смог. — Доброй ночи, — сказал Леви.   Пока Леви рассказывал Ханджи эту некороткую историю, дождь поутих. Фалько во дворе развлекался тем, что из клеенки, привязав ее концы к скамеечке, делал парус. Леви бы еще поглядел на него и его забавы, да неловко было задерживать мальчика так поздно. Фалько бы, конечно, только улыбнулся такой тревоге: уж он-то, конечно, считал себя всесильным, неуловимым, защищенным самими небом и воздухом. Как любой мальчишка, а тем более воин. Наверняка он считал, что все страшное кончилось и никогда больше не случится. Но Леви не сомневался: ночью детям — да тем более тем, которым недавно без повязки на рукаве в городе и показываться не дозволялось — следовало спать, а не разгуливать по улицам. Сколько должно было пройти лет, чтобы все это чувствовали нутром, как он?   Однажды Леви все-таки спросил Оньянкопона, что значил тот жест. — О, так делают, чтобы все получилось. — То есть… вроде как на удачу? — Не совсем. Удача — это обстоятельство. А так... ты как будто просишь помощи. — У кого? Оньянкопон улыбнулся. — В некотором роде… у высших сил. «И они помогают?» — хотел спросить Леви, но не стал.   И незаметно от Фалько на пороге он повторил движение Оньянкопона.     ***   — Завтра хочу кое-что сделать по дому, — сказал Леви мальчику. — Если тебя не очень затруднит… сможешь мне помочь? — Конечно! — тут же пообещал Фалько. — Но… я уже кое-чего обещал днем сделать. — Ханджи обещал? — фыркнул Леви. — Ну… да. Может быть, утром?.. — быстро предложил мальчик, чтобы Леви не успел больше ничего спросить. Великолепный у очкастой был план. Без изъянов. Без церемонности. Ничего лишнего. Ну что ж. Несмотря на всю его глупость, Леви чувствовал, как струится щекочущее тепло внутри. Уж себе-то врать не стоило: он хотел увидеть Микасу. Пусть бы она и не осталась с ним под одной крышей — с чего бы? — но и одно ожидание встречи отгоняло тревоги и страх. — Утром в самый раз. — Габи, наверное, тоже захочет. — Тем лучше. И ее с собой бери. Даже не спросил, чего ему нужно. До чего славный был малый.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.