ID работы: 12648074

Самый радостный цвет

Гет
PG-13
Завершён
29
автор
Размер:
47 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник Скачать

Ханджи

Настройки текста
— Ты можешь просто попросить мысленно. Любыми словами, как чувствуешь. Потому что… ну, он и сам знает, что тебе нужно. И помогает… если может. Так отвечал Оньянкопон на вопрос, как молиться его марейскому богу. Хоть он и улыбнулся такой формулировке, глаза его оставались серьезными и грустными. Вот была чистая душа. Он переживал. Не следом и не заодно с ней, а сам, свою собственную печаль. Ему тоже было что вспомнить: день своей несостоявшейся казни, четыре выстрела, грохнувших позади уха. Бах! Бах! Бах! Бах! Так гремела непобедимая жажда человечности. Все мимо. Потому он и слышал все четыре и унес их в памяти: в тот день он не должен был умереть. Таков был умысел, так они решили. Но может, в самом деле это было не главное? Может, и впрямь кто-то всемогущий рукой неизвестного оружейника накладывал в те четыре патрона порох. Может, это он, неведомый и всесильный, направлял командора Ханджи в темницу к человеку, которому предстояло нажимать на крючок. Может, он и привел того человека в разведотряд растерянным пятнадцатилетним мальчишкой? Может, все они преувеличивали свое участие в происходящем. — Он не марейский бог, Ханджи. Просто Бог. Создатель всего. — И даже Путей?.. В бога Оньянкопона было бы легче поверить, если бы не помнить, как кричит перекушенный пополам разведчик и как обрывается в гигантских челюстях дикий человечий плач. Отмахнуться от того, сколько умерло их, крылатых, ради будущего, которое плевать хотело на добрые намерения разведотряда и приблизиться не могло по простой причине: у задачки не было решений. А они все продолжали упрямо долбить ее, не жалея голов. Сто лет. Все это было жестоко настолько, что даже очаровательно. Шутник был этот Создатель. Но, несмотря на скепсис, Ханджи хотела знать. — Вообще всего. Это обнадеживало. Если б ей еще не задумываться, что «вообще всего» означало и невежества, и боли, и смерти. И хвори, которую не мог вылечить ни один лекарь Маре. Почему-то нет. Вот дурная привычка — задумываться, с детства с ней. А бремя командорства и вовсе не оставило ей ни капли наивности. У всех командоров руки были в крови. Наверное, Эрвин думал, что весь в ней искупан. Что нет ему здесь равных. Ханджи могла бы с ним поспорить: тринадцатый командор счастливо лежал в мертвом неведении, когда поступь колоссов сминала народы и земли. Она упустила Эрена. В том, что Эрен устроил, Ханджи виновата была, может, даже больше его. То, что ей не вменяли это в вину, говорило только об одном: историю писали победители, одни выжившие про других. Может, Эрвин в своей смерти тоже искупление видел. Может, и ему было… не так уж страшно. Ханджи не боялась — ну, ладно, почти не боялась! — потому что давно уже разучилась за себя бояться: после Шиганшины отрезало окончательно. Но главное — ее смерть была не такая уж большая цена за пять минут спасительного времени для оставшихся. Ханджи переворачивала страницы дневника, не разбирая букв. В готовности умереть не могло быть притворства. Она знала, что пути назад нет, и не ждала ничьей помощи: такая глупость и расточительность равнялась бы самоубийству. Не для того она решилась, не для того принудила себя даже глаз не поднять в ту сторону, где так легко было сбиться с толку. Посвяти свое сердце, сказал Леви ей на прощание. Посвяти свое сердце — таков был обет. Плевать ей было на свое сердце уже давно. Оно стало жестоким и черствым. Верно говорил кто-то из почивших разведчиков, у которого ни лица уже не было, ни имени: нельзя было не тронуться умом, из года в год хороня сотни душ. Нельзя было оставаться в порядке, отдавая приказы, которые из вчерашних друзей назавтра делали холодный фарш. Нельзя было такое решать и оставаться в здравом рассудке и при всем своем былом сострадании. Нельзя ей было становиться командором. Но и уклоняться было нельзя. Глядя на Леви, последнего оставшегося у нее старого друга, в черное лицо его, она часто думала, что в зеркало смотрится; а когда действительно в него смотрела, не узнавала себя в отражении. Что сердце? Они давно уже отдали разведотряду вообще все. Но мальчик, искавший человечности всю свою жизнь, был не такой. Он просто не успел таким стать. Он плевал на то, что она решила, и все сделал по-своему. Его любовь делала ей почти физически больно теперь; его злость, о которой он молчал, обратилась в жар, снедающий его изнутри. Отпустить его теперь казалось чем-то немыслимым. Мир изменился. Теперь не нужно было отправлять сотни голов в пасти гигантам, чтобы добыть истину. Не нужно было проливать реки крови за право эту истину рассказать. Настала какая-то новая, противоестественно нормальная жизнь: эта нормальность превратила смерть из неотвратимого жребия в кошмар нестерпимый. Насмехаясь над Ханджи, лгал со стены календарь, что три дня прошло между вечером, когда Жан пожаловался на самочувствие, а она так легкомысленно посмеялась, не придав этому никакого значения, и их странным разговором с Оньянкопоном, когда ей было уже совсем не до смеха. Жана колотило от озноба, а у Ханджи тянуло в груди и потроха выворачивало от давящей тревоги. Лгал календарь: прошла вечность. За это время все друзья, раскиданные по Маре, побывали тут, как она ни противилась. Все несли ей поддержку, что при свете дня не давала пасть духом: ведь не могло же ничего страшного случиться, когда все они — разведотряд, дети, Оньянкопон — были с ней и были едины в желании помочь. Они уже пережили конец света однажды. Что им была какая-то нелепица, какая-то глупая пустяковая болезнь? Они привели в ее дом все ясные головы и золотые руки, до которых смогли достучаться. Здесь побывали даже те, кто когда-то отсекал конечности маленьким шифтерам, чтобы в деталях законспектировать, что случится. Люди, по-настоящему сведущие и в палачестве, и в исцелении. Райнер отыскал их — тех немногих, что не стыдились своего прошлого, не бежали от него прочь и не побоялись дрянной погоды. От Ханджи не ускользнуло, как холодны глаза и скованы движения Райнера в их присутствии: в новом мире не было места старым обидам, но не все из них легко забывались. Островных дьяволов тоже нельзя было больше так называть. Ну и что с того? В том, что теперь профилем Кита Шадиса можно было украсить конверт, искренний интерес был только детишкам да филателистам. Что толку было в этом лицемерии, когда все увиливали и никто не согласился забрать Жана в госпиталь? В конечном счете она и сама перестала этого желать, глядя, как марейские титаны медицины перешагивают ее порог. Да они бы не позаботились и попить ему дать. Все охотно твердили, что лихорадка пройдет, да чуть менее охотно делились с ней советами и порошками. На пару-тройку часов те даже помогали — а когда переставали, Жан просыпался, злился на изводящий холод, умолял закрыть окна, которые и так были закрыты, и проваливался в забытье снова. Еще он совсем отказывался есть, и единственное, что Ханджи могла с этим сделать — это влить в него полстакана бульона вместе с очередной порцией порошка. Сколько он так протянул бы? Несколько дней? Сколько — несколько? Днем было еще ничего. Суета помогала сопротивляться тоске и тревоге. К ночи же выползали гадкие страхи, и, неся вахту над больным, Ханджи только и могла, что ругать себя за бессилие. Она все делала, как было велено, она и не спала совсем, она почти забыла про Леви, а нестихающий дождь сводил с ума: казалось, конца ему не будет, и ее дом когда-нибудь просто смоет, он развалится или сгниет от сырости, но еще раньше это с ней случится. Ханджи потерялась в часах, пространстве и чувствах: все было одинаково хмуро и непредсказуемо грозовыми ночами, не сулившими ничего хорошего. Фалько увез ее старого товарища, дом снова опустел, и теперь на нее навалилась новая тяжесть: воспоминания. Вот так все было, значит. Ханджи не глядя метнула книжку в угол комнаты. — Вот так, значит, — вторила она своим мыслям, посмотрев на Жана так, словно он был хрупкой фарфоровой фигуркой. Он точно почувствовал ее взгляд, поморщился и смахнул со лба мокрую повязку. Ханджи подняла ее и не стала возвращать ему на голову. Погладила его по волосам, слипшимся в сальные прядки, дотронулась до его шеи — горячей и влажной. Ханджи вздохнула, позволила себе еще полминуты неподвижности и пошла за сухой рубашкой. — Нет… — пробормотал Жан сквозь сон, когда она начала вытряхивать его из промокшей одежды, и запротивился, вырываясь из ее рук. — Не… надо, холодно же… — Тебе холодно, потому что ты мокрый, — устало пояснила Ханджи, насильно переодевая его, что было не так просто — он, крепкий, сильный и невменяемый, уже не раз, сопротивляясь, сделал бы ей больно, будь она чуть менее решительной и ловкой. — Ну, все, все. Сказав так, Ханджи поняла, что и правда все, на сегодня ее силы закончились: последние ушли на то, чтобы держаться с Леви как ни в чем ни бывало и спокойно дослушать его рассказ. Ханджи скользнула под одеяло, дотронулась ладонями спины Жана, обняла его за плечи — даже через рубашку жгло — и придвинулась ближе, прижимая к себе, переплетаясь с ним ногами и ужасаясь, как его кожа не лопнула до сих пор от такого огня. — Ты правда так сильно злишься?.. — спросила она вполголоса, зная, что он ей не ответит. Жан молчал. — …что даже не хочешь тут оставаться? Конечно, он молчал. Да и вопрос был так себе. Не умнее тех, какими она Оньянкопона пытала. — Ну… а что мне было делать? Оньянкопон говорил, бог справедлив. Ханджи подозревала, что это или не совсем так, или у бога какие-то счеты с ней: со стороны этой странной жадной сущности было довольно немилосердно уже отнять у нее одного близкого человека и снова взяться за старое.   Все повторялось. Для матери Моблита их связь была очередным ножом в сердце. Младший отпрыск — сплошное разочарование! — не только не отнесся серьезно к предназначению Бернеров в этом мире, но и дерзнул влюбиться в какое-то грязное чудовище. Грязное чудовище мало того что помрачило разум ее слабовольного сына, но еще и посмело его пережить: пусть и непутевая, да все ж родная была кровь, пролилась понапрасну. От разведотряда Моблит должен был держаться на расстоянии, которое и за дюжину дней на лошади не покрыть. Все его братья носили куртки с головами коней и были дивно пристроены за внутренней стеной, а у матери и отца средств достаточно было и на то, чтобы помимо всякого конкурса их младший сын по тому же пути последовал. Но юный Моблит выбрал другую дорогу. Он любил рисовать, небо и поля за стенами, свободомыслие и странную девочку, которая вместо того чтобы тихонько сидеть и вышивать платочки в углу, собирала жуков, норовила оторвать уши сокурсников на занятиях по борьбе и грезила встречей с настоящим гигантом. Неудивительно, что мать Моблита ее не любила. Чистым ушам странная девочка предпочитала хорошую книжку, а в сторону Моблита не очень-то и глядела. Дерзкая, чумазая и вопиюще негодная: у Ханджи ничего не было, кроме веры в разведотряд и, может быть, вшей, когда он представил ее родителям. Ханджи и не думала скрывать, как он умер. Она честно рассказала все как есть, и с тем количеством проклятий, которые она получила взамен, перенести его смерть оказалось не проще. Наверное, что-то окончательно надломилось в ней, когда она выслушала, что умереть следовало не ему: в конечном счете, тут Ханджи и возразить было нечего. В Шиганшине кроме Моблита она потеряла отряд, командора и собственный глаз: казалось бы, вполне достаточно, чтобы опустить руки. И там же, в Шиганшине, они разменяли старый ключ на дневник доктора, простор за стенами и другой ключ: он не был металлическим и вообще материальным. Его нельзя было потрогать и подержать на ладони, да и дверь, которую он отпирал, была такой же невидимой. В Шиганшине они обрели историю, имя и племя. И этого более чем хватало, чтобы идти дальше. Запределье острова хранило новые тайны. Бросить все на полпути — такого Ханджи не могла себе простить и позволить. И хотя не так уж редко ее одолевал морок от новой пустоты вокруг, к которой следовало, но так тяжело было привыкнуть — она не была одна. В Шиганшине ее дважды спасали руки верных добрых мужчин. Один из них заплатил за это жизнью. Другой — так, как только он умел, с деликатным упрямством, повинуясь ходу времени и порядку, в котором у всего было свое место — свое у радости, свое у скорби — всегда оставался рядом. Просто был. Это длинная дорога была: от одной давней ночи, колючей и соломенной, когда сонный мальчик со стыдливыми и по-ребячески тощими ногами доверил ей почитать письмо из дома — до другой, когда эти ноги, уже не такие птичьи, а раздетые для нее специально, оказались в ее постели. Там, где им давно следовало быть. Казалось, сама судьба его к ней вела. А может, Бог этот чудной.   Ханджи прижалась лбом к затылку Жана и обняла его так крепко, что ей показалось, он стал меньше дрожать и как будто даже расслабился: может быть, вот так она могла сделать то, о чем он так просил — хоть немного его согреть. Она снова подумала о своем малодушии. Нет, написать его родителям она, наверное, никогда не смогла бы. С Моблитом их разделяла одна пропасть, с Жаном — другая. Может, эта была еще и поглубже. Проверять, насколько, было страшно: страшно было снова видеть, как кривит губы женщина, по праву материнства имеющая власть вот так взглянуть на нее, несуразную неподходящую партию для своего дорогого родного мальчика. Ханджи не обманывалась: мальчик мог быть сколько угодно велик ростом, но менее маминым от этого не становился. Мир изменился. В нем, новом и странном, Ханджи не могла спрятаться за идею. Теперь она стала просто Ханджи — все еще прежняя Ханджи, ничего не умеющая, кроме как биться за какое-то дело. Сечь гигантам шеи, брехать прессе, не спать ночами, придумывая очередной хитрый план ради надежд отряда. Болтаться в воздухе на тросе и гнаться за какой-нибудь тварью, в которой всегда было так мало от человека, пусть не всегда при этом она была гигантом. Прав был Леви, когда смотрел на нее такими глазами, будто она не в том нелепом платье к нему пришла, а в вывернутой наизнанку собственной шкуре. Хотя ей вообще-то и правда нравилось. Сама собой к ее ногам приставала коричневая краска, и на них, голых, неохотно темнеющих, хотелось куда-то бесцельно и непростительно праздно бежать; ими хотелось глупо любоваться, и она так и делала, подставляя их сверкающим каплям воды, когда ей случалось гулять на берегу. Действительно глупо, крайне нескромно… и так приятно. А Жан, если был рядом, смотрел на нее так, будто нутром понимал, что она чувствует именно это. Он совсем не торопил ее и ничего не требовал, только, кажется, тоже любовался, и это — вот ужас! — тоже было приятно. Но в новом нормальном мире и быть следовало более… нормальным. Здесь в цене было что-то другое, чего она не умела; она даже не понимала толком, что, но чувствовала — у нее того нет. Она могла сколько угодно стараться найти это и стать лучше, стать даже той, кем никогда не хотела и вряд ли смогла бы быть. Что толку? Родиться ближе во времени к Жану она не могла никак. Побороть новый страх, что это не имеет никакого значения — тоже.   — Я знаю. Знаю, что ты почувствовал. Просто… все ведь очень просто. Все действительно было очень просто; так почему же у нее язык не поворачивался сказать это, когда он был здоров? Она отдала Армину последние распоряжения и пистолет Флока. Попрощалась с Леви, даже пыталась шутить, и он ей про сердце сказал, и еще что-то теплое напоследок, и все должно было закончиться тогда, и впереди у нее оставалась последняя радость: поглядеть на армаду колоссов с высоты птичьего полета. Позади — все остальное. Длинная жизнь. Триумфы разведотряда, добытые не только кровью, но и острым умом. Смех сотен ее братьев по плащам, гулко катившийся по каменным залам: за столько лет бок о бок им ведь не только плакать случалось. Оглушительный ветер за стенами, который студил маленьких конных смельчаков свежестью свободы. Куртка со скрещенными лезвиями и первый прут, что был у нее вместо меча, когда ростом она была не выше того меча. Самые отважные люди. И самые важные. Последним — мальчик; чудесный, добрый, горячий и справедливый мальчик, которому однажды в конюшне сумбурной бессонной ночью она обещала, что в вылазке за стенами — пятьдесят седьмой для отряда и первой для него — он не умрет. Позади оставалось будущее, о котором и думать было нельзя. Оно смотрело ей вслед пустыми обманутыми глазами: Жан не мог поверить, что не заслуживает на прощание хотя бы одного взгляда, если не слова. Он, конечно, был прав. Он просто не мог знать, как это невыносимо. — Да если бы я на тебя посмотрела тогда… Ханджи вцепилась в него еще крепче: наверное, под рубашкой остались следы от ее пальцев. — Думаешь, я смогла бы тогда решиться и… Она гладила его по спутанным волосам, по запавшим колючим щекам, и не могла перестать думать о том, какое у него было лицо, когда они встретились у железной лодки; и как цинично, не прячась, лежала на нем, счастливом до помешательства, едкая тень. — Ну, просто взять и умереть, и… Она не могла перестать думать и о том, чего сама уже не могла видеть: как он стоит, преданный, и растерянно смотрит ей в спину. — И знать, что больше никогда тебя не обниму. Она все-таки сказала это, и у нее не отсох и не отвалился язык. Но Жан не мог ее слышать, и легче не стало. Стало еще хуже. — Наверное, это было ужасно больно. Да?.. Ей тоже было больно. Только сейчас, позволив себе подумать об этом и озвучить это, она поняла, насколько. Мир приходил на землю, но не в ее сердце: там было неспокойно и беспорядочно, а она притворялась, что все нормально. — Ну прости меня. Ханджи дотронулась до шрама возле уха Жана. Шрам был маленький и почти незаметный: отметина старых, еще кадетских лет навсегда запечатлела его удачу. Пройди пуля левее — не было бы шрама, и Жана тоже бы не было. Шрам напоминал ей, как играючи бьет кнутом пастух, которого Оньянкопон зовет богом: только успевай увернуться и уповай на счастливый случай. Ханджи любила этот шрам. Любила целовать его туда: Жан так смешно расплывался, когда она это делала, щекотно ему было. Не сейчас. Она не чувствовала себя вправе делать это сейчас, когда делила его на кровати с какой-то чумой; она почти суеверно боялась, что уже не увидит, как он улыбается в ответ на ее ласку. Ну нельзя же было так! — Ну слушай, Бог, это как-то нечестно!.. — не выдержала Ханджи, воскликнула в окно и удивилась: она и не заметила, что дождь перестал озверело стучать по крыше и стенам. Совсем не осталось сил замечать такое. Три отупляющих дня и две бессонные ночи вымотали ее до пустоты. А завтра их ждал новый тяжелый день. Ханджи знала и чувствовала, что Жану станет хуже, после чего он или выберется, или умрет. Решение оставалось за ними обоими: сражающимся мальчиком, прижатым к ней своим нестерпимо горячим боком, и бесплотным адресатом ее упреков и молений. И против воли, повторяя мысленно те слова, какие чувствовала — честные, но злые и неосторожные, явно не те, в каких разумно было бы о чем-то просить — Ханджи провалилась в сон.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.