ID работы: 12670107

У границы вседозволенного

Джен
PG-13
Завершён
21
автор
Размер:
66 страниц, 9 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
21 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 8

Настройки текста
«Я уверен, вы хотите, чтобы я извинился» Молчание в ответ. «Я уверен, вы считаете меня последним исчадием Ада на этой грешной земле, но позвольте мне показать вам кое-что, юная моя госпожа». — Он отродье. Твой папаша, — услышал Алукард голос Лиама, злой и неуверенный. До чего простой все-таки юноша, подумал Алукард, точно, без запинки, повернувшись на его голос. Не будь у него на голове пыльного мешка, он смотрел бы Лиаму в глаза, но так даже лучше. Мальчишка ощущал его взгляд, неуютно ежился от него, переминался на месте, сыпал оскорблениями по привычке, хотел и не хотел слышать, что же Алукард скажет ему в ответ. — Конечно, — ответил Алукард. — Вероятно, ты полагал, что я начну спорить, а ты ответишь мне нечто в духе «не из-за политики, вовсе нет, потому что он вырастил тебя». Да, подумал Алукард, я отвечаю это вам обоим, и вам пригодится это услышать. Ведь ваш отец, юная моя госпожа, однажды не захотел меня слушать и возомнил обо мне чрезмерно много. Будто я — не безобидная шутка вашего предка, а нечто большее, чем ваши собственные желания. Так будьте добры, дайте мне исповедаться. — Отродье — потому что в твоих глазах есть абсолютная истина, есть черное и белое, есть Аттикус Финч, есть беспримерный образец морали и достоинства, который поступает верно всегда и всюду, и он обличен властью, и он беспристрастен, и он не может быть плох в вещах больших и малых. Отродье, да, ведь он смеет выбирать — это непростительная сила в глазах таких, как ты. Что бы ты знал об этом человеке, договорил Алукард невидимым взглядом, вызвав невольную дрожь у своего визави, что бы ты думал, если бы увидел его настоящие решения? Выбор — да, госпожа моя, границы, что сама жизнь постоянно возводит перед нами. Ваш дед, ваш отец, сами вы — часть той силы, которая вынуждена действовать, совершать, пока прочие стоят и надеются на Господа бога, естественный отбор, победу одного разумного вида над другим, называя противостояние нежити и людей как им будет угодно, хоть войной Добра со Злом, хоть возней в биологической песочнице. Артур Хеллсинг никогда не отворачивался. Он умел выбрать разумные жертвы даже там, где сердце его разрывалось, даже тогда, когда на другой чаше весов все равно была смерть. «И если вы хотите знать, моя госпожа — нет. Нет, я никогда не презирал его за то, что он однажды выбрал не меня». Он запер свои границы, обозначив меня вещью, изжившей свой срок. Он сказал мне — вот место твое, не сойди с него, ибо ты проклят, ибо я проклят. Вы спросите меня — когда и как это произошло? Какая моя каверза завела его так глубоко в дебри страха, что он предпочел отказаться от меня? «Вы уже догадались, вы уже знаете — в одну из таких же игр, как сейчас. Она не была столь жестоко, я признаю. И я был мягче, и я не скрывался от него, и мои границы был открыты для него — господин мог выбрать, использовать или не использовать мою силу». И его решение — я не могу постичь его, как не могу постичь все человеческое. — Если это будет необходимо, — спокойно произносил Алукард, пощечина за пощечиной добивая своего «соперника», — он убьет меня. Он позволит мне сгореть у него на глазах. «Ведь это — его истинная сила, его настоящая мощь. Оставить себе только человеческое, не тронуть чудовищного, не замараться в нем — не думайте, что я не понимаю, насколько мерзок я, мое тело и все, что оно может сотворить с живыми и мертвыми. Ваш отец сказал мне — отдохни. Сказал мне — я справлюсь без тебя. Сказал мне — все человечество справится без тебя. И оставил меня, и запер меня, и забыл меня». — И он не прольет ни единой слезы, если так будет нужно. Даже если очень сильно испугается — он решится на правильный шаг. А ты, Лиам-ирландец, Лиам — боец за свободу, Лиам-убийца. Ты даже не знаешь, что есть «правильно», и твоя правда — замок на песке, мечта мальчишки о мире из детской сказки. «Понимаете теперь?» Алукард почувствовал на горле руки — они вцепились в него, но не крепко. Не удушить, не убить — Лиам не пытался преломить хребет тому событию, которое уже запланировали они с товарищем (а на самом деле запланировали такие же толстосумы откуда-нибудь из Дублина, которые попивают чай в одних комнатах с толстосумами в Лондоне). Он держался за него, давил слова в его горле настолько слабо, чтобы у него было хоть какое-то оправдание — но позволял говорить. О, как отчаянно он хотел спасения, как он хотел ответа на вопрос «правильно ли я поступаю». Он готов был видеть пророчества и знаки в простейшей наблюдательности и житейской мудрости. И Алукард говорил, хоть горло у него и звучало глухо, хоть слова текли через него едва-едва, хоть Лиам и готов был сорваться на любую сторону — он не желал протянуть ему руки спасения. «Прислушайтесь». — Совсем скоро развязка, — брезгливо фыркнул он, — ты слышишь это — едет автомобиль встревоженного старца, спасающего молодую, жалкую, как ты думаешь, девицу. Ты вытолкнешь меня ему в руки, а потом разорвешь нас обоих на куски, а после — что сделает толпа? «Не будет ему ни толпы, ни славы, ни даже некролога, ни заметки в полицейских сводках. Вы слышите гнев Уолтера, слышите его ярость? Он рядом с нами, госпожа, и он разорвет их прежде, чем они успеют причинить вам хоть какой-то вред. Или — нет? Или это ваш гнев?» «Нет, — ответила ему наконец Интегра, — я совсем не злюсь». Алукард ловил каждое слово. Она устала, ласково подумал он, она измотана, истощена, практически убита. Вампирское естество, не приноровившееся к новому хозяину, взбрыкивает и требует от нее невозможного, но она справляется, она обуздывает эту силу. Она… «Я поняла кое-что. Про всю эту твою «игру». Не знаю, что бы ты предпринял, если бы меня не похитили. Не знаю…» «Стервятник ждать умеет, госпожа. К тому же вы — Хеллсинг. С вашим родом нет-нет да случаются ужасные происшествия. Например, я». «Да прекрати ты», — ни тени гнева, ни капли желчи. Она долго-долго молчала, пока Донал вполголоса говорил о чем-то в соседней комнате на гэльском. — Его «роллс» видели неподалеку отсюда двое наших ребят, — крикнул он так, чтобы Интегра слышала. Лиам встрепенулся. — Точно его? — «Фантом», царапанный слева, таких мало даже в Лондоне. Странно это. Будто нарочно засветился везде, где смог. Минут двадцать отсюда. Придется шустрить, выведем ее чуть раньше в тамбур. Ты сам готов? Светает уже… — Да… да, готов. Готов. Любопытно, подумал Алукард, начал бы он палить по своим, если бы у меня была еще минута-другая на разговор? А застрелился бы, будь у меня еще час? «Перестань! — осадил его голос госпожи. — Алукард…» «Слушаю, госпожа». «И повинуешься. Я приказываю тебе стоять, не двигаться и… и ничего не делать». Алукард прикрыл глаза. Наслаждение, пронизавшее все его существо, было слишком сильным. Он вздрогнул — и как раз вовремя, чтобы вернуть своему незадачливому собеседнику хоть какую-то веру в то, что он имеет дело с живым человеком. Каким бы ни было ее решение, госпожа приняла его самостоятельно. «Еще кое-что…» «Я весь ваш». «Спасибо, — будто выпалила она, — за все вот это, за саму «игру» — спасибо. Я не забуду». Алукард почувствовал свое тело — буквально на секунду. Что-то… новое. Что-то им еще непознанное. Ее отец более двадцати лет назад сказал ему то же самое.

***

Кирпич Мэйли был ублюдком старой закалки, которого не впечатляли все эти новомодные способы набить себе кошелек. Он не раз плевал в харю той мелкой шелупони, которая бодяжила дурь пополам с мукой и продавала потерянной молодежи, которой, по мнению Кирпича, не хватало только одного — хорошего ремня в детстве и хорошего тумака. Он свято верил в то, что при помощи кулака даже из последнего задохлика можно сделать настоящего мужика. Он свято ценил настоящих мужиков — ведь в его краю крепких парней и короткого холодного лета настоящие мужики с их лужеными глотками, мощными желудками и кулаками с кувалду размером сделали ему неплохой капитал, с которым он рванул с родных зеленых холмов в сраную Англию — ничего личного, только заработок. Он тосковал в этом краю педерастов и вырожденцев по ним, по соли земли, по парням, которые сами могли бы порвать зубами пополам бешеного бультерьера, который ни бога, ни черта не боялись и рады были просадить последние гроши, доверясь старой суке Удаче. Настоящие мужики — твердолобые, недалекие, бешеные, как баба, которой член без спроса в жопу засадили. С тем уточнением, конечно, что баба сама откуда-нибудь из-под Килкенни — лондонские шлюхи обоих полов на все готовы за дозняк черного, уж Кирпич-то знал. По этим настоящим мужикам Кирпич тосковал долгой лондонской осенью — она длилась, без шуток, десять месяцев в году, ни жаркая ни холодная, и люди в городе жили такие же — смурные и невнятные, непонятно чего ищущие. Ирландские парни приходили к старине О’Мэйли, чтобы орать и лаяться вместе с собаками на ринге, чтобы выколачивать друг из друга дерьмо, пока псы дерутся, чтобы самим грызться. Вместе со стрельбой по соседям — лучшее развлечение на все средние графства. Лондонцы приходили к нему, потому что, зажратые ублюдки, полагали, будто «адреналин полезен». Или потому что свято верили, что жестокость делает их «не такими как все». Или еще хуже — из любопытства. Таких Кирпич лично скармливал бы свиньям, да кто ж тогда выкачает у этих кретинов деньги? Его бесило, когда к псам, особенно к его, мощным мускулистым красавцам, которые могли сожрать всю Королевскую семейку и просраться бриллиантами Ее Величества, относились без должного уважения. Лондонские его «коллеги», такие же барыги, как он сам, с брезгливостью смотрели на его псов, которые разгуливали в доме, где им вздумается (кроме тех дней, когда сидели в клетках без жратвы с электродом в жопе, чтобы основательно обозлиться на весь мир, друг друга и хозяина). Чистоплюи сраные, как нагибать другие нации — так только в кружевных перчатках. Педики. Пальцем деланные жополизы. Разумеется, в Лондоне его ставки были втрое выше, как и спрос. Кирпич легко выжал конкурентов со всех скотобоен, ферм, невзрачных клубов, в подвалах которых он «давал шоу». Это было несложно — лондонские «деляги» мало чем отличались от своих же клиентов. Среди них торчков и синяков было едва ли не больше, чем во всей шотландской глубинке. Разумеется, Кирпич планировал повышать ставки — совсем скоро на его подпольных аренах уши друг другу отгрызали не только собаки, но и озлобленные, голодные, тощие и жадные до наживы арабы, турки, польские ублюдки и черножопые твари всех мастей — Мэйли «давал дорогу» всем, кто был нормального роста и мог перебить обычный кирпич одной рукой. Уважения «быкам» выказывалось куда меньше, чем хорошему породному псу. Последние пару месяцев Мэйли лелеял мечту стравить какого-нибудь бугая и пару до смерти голодных стаффов, чтобы посмотреть, чья возьмет — ради этого он и сам сделал бы ставку. Дела его шли в гору, и чем лучше они становились, тем мрачнее становился Кирпич. Жизнь среди прилизанных лондонских педиков с этим их жестким «а» и мягкими коленками тяготила его. Ему казалось, что через своих клиентов, вынужденно разнузданных, неумело азартных, он и сам начинает отливать голубым цветом. Он знал лишь один способ это исправить — накладный, но хорошо успокаивающий совесть. «Я помогаю этим придуркам, — часто говорил он самому себе, — не потому что мне близки идеалы революции и идеи национальной свободы». Еще чего — все будут равны и будут куковать на своих голых островах, по триста дней в году не видя света. Нет, Кирпичу нравилось быть богатым, самодовольным и — помогающим. Этаким добрый сварливым дядюшкой. Потому что каждая встреча с этими горлопанами, с этими я-у-мамы-че-геварами, с этими наивными молодыми кретинами, будто подзаряжала его. Кирпич давал денег в долг любой террористической ячейке — сколько угодно, под процент ниже студенческой ипотеки, а то и вовсе без него. Через знакомых и приятелей он мог добыть даже оружие, а когда не мог — ссужал выигрышными ставками, симпатичными сосками на одну ночь, укрытием, машинами и прочим скарбом под одно только условие: следы скрывать, хорошо шухерить и обязательно уделить старому дядюшке Кирпичу времени. Он сажал их в кресло в своем вычурно роскошном кабинете. Предлагал им лучшие сигары и бокальчик не самого дорого, отдающего клопами, виски. И начинал обстоятельный разговор, который сам называл «соковыжималкой». Эти лютые, ядреные ирландские парни, злые до воли и неволи, готовые рвать жилы зубами, если понадобится, очаровательные в своей тупости и до идиотизма преданные, грели его сердце тем, что помирали у него на глазах. Кирпич умел заговорить собеседника до той иссиня-желтой бледности, которая выдает тошноту и нежелание жить. Он нес всю старперскую чушь, которую обычно ждут от стариков с прилипшими к коленкам яйцами, придумывал новую, мусолил одни и те же шуточки про независимость, задавал все неудобные вопросы и поносил на чем свет стоит отдельных мелких вожаков, выбирая тех из них, которые были дороже всего собеседнику. Кирпичу насрать было, взлетит на воздух какой-нибудь виги из англичашек или подорвется на своей же гранате очередной боевик Армии. Важно было это тонкое послевкусие после каждой газетной статейки — чувство сопричастности к хоть какой-то движухи. Кирпичу с каждым годом становилось все скучнее жить. Ему нужны были психи все более отбитые, все более непредсказуемые, с которыми иной в комнате не остался бы наедине. Что ж, политика господ премьер-министров и бешеная реакция ИРА были его вечерней газетой и любимым телешоу. Он наваривался на обеих сторонах: дорого обслуживая скучающих от собственного богатства первых и раздаривая все, что можно и нельзя, вторым. И был вполне доволен своей жизнью. Особенно от последней, если можно так выразиться, «дозы». Чистые, не чищенные ни жизнью, ни здравым смыслом радикалы, драка ради драки, психопатия ради психопатии. Пожизненные обиженки, которым только повод дай — Кирпич хорошо знал таких людей, презирал их. Он-то умел из любых лимонов давить лимонад, а эти недоделки были горазды только рыжать и бить себя в грудь кулаком, жалуясь на жизнь. Но до чего задорно! Этот их главный, похожий на отрастившего себе пару лишних бицепсов бультерьера, и Спенсера припомнил, и Ницше, и всех этих ранних романтиков от мира «сильного индивидуалиста», и кулаком стучал не хуже какого-нибудь комми. Кирпич знатно, умело подогрел его рациональным холодком, умело закосив под отъявленного дельца, в глубине души потешаясь над мальцом и, признаться, побаиваясь его самую малость. Этот, вращающий зрачками, скрипящий зубами, горлопанящий о свободе родной Ирландии на до того чистом гэльском, что хер его поймешь, решился на что-то дикое и долбанутое — не то что обнести какой-нибудь английский банк. Смакуя встречу, стоившую ему одного фургона, пять штук фунтов и одной разбитой пивной кружки, Кирпич ждал. О, ему действительно хотелось знать, что выродит эта искалеченная, будто самой окровавленной землей ирландской исторгнутая душа. Кирпич ждал взрыва в метро, никак не меньше. Заложников в Сити. Героического подрыва чего-нибудь огромного и тошнотворного в районе Пикадилли. А еще лучше грандиозного пожара в сраном Карнеги-холле. Он просматривал газеты и слушал радио с детским нетерпением — как пацан под Рождество, который уже увидел коробки с подарками в мамкиной кладовке, но не может их развернуть и утащить содержимое к себе в спаленку. Вот, и в свежей вечерней газете пусто, а значит, ждать еще сутки — не будут же они взрывать что-нибудь утром? Не зрелищно! Хмурые размышления измучившегося в ожидании хоть какого-нибудь идиотского события Кирпича прервал грохот на первом этаже и оборвавшийся взвизг пули. Пистолет оказался в руке Кирпича молниеносно. Привычка держать оружие поближе к печени после любой попойки с ирландскими приятелями осталась у него после пары особо примечательных случаев с участием полиции. Глухо и деревянно треснуло что-то на лестнице, противно, по-бабски, завизжал один из охранников Кирпича. Что-то садануло по стенам с такой силой, что с потолка сухо и противно осыпалась побелка. Насторожившийся Кирпич почти не слышал выстрелов: что странно. Он никогда не скупился свинцовые на вложения во врагов. Интересно… Глухо рявкнул Винни — самый безбашенный его пес, который мог перекусить пополам фонарный гидрант и всегда выгуливал сам себя по первому этажу долгими вечерами. И не успел Кирпич потянуться к ручной гранате, которую держал под столешницей, как… Несколько дней после он пытался подобрать подходящее слово. Дверь не просто слетела с петель, не просто была пробита. Разъедена кислотой, десятками невидимых зубов — это больше походило бы на правду. Впервые за свою длинную криминальную карьеру, полную самого разного дерьма, Кирпич растерялся — во многом потому, что в комнате резко исчез свет. А потом… потом еще несколько месяцев, в обнимку с клоназепамом и всеми возможными сортами виски, Кирпич уговаривал себя, что ему примерещилось — вполне успешно, надо отметить. С той самой ночи его люди стали подмечать, что прежде заядлый богохульник, их босс стал если не набожным, то вполне терпимым ко всем возможным попам. Даже взял какой-то приход под свою негласную опеку и подолгу, обстоятельно торговался о чем-то со священником: не иначе как пытался понять, какую валюту принимает на входе в рай апостол Петр. Все потому, что на минуту, не более, Кирпич увидел сам Ад, влившийся, ввалившийся в его кабинет с противным тошнотворным плеском — многократно усиленным звуком, с которым слипались тысячи, сотни тысяч любопытно распахнутых алых глаз. Они открывались по одному, по два — не торопясь поначалу. Но в какой-то момент, когда сам Кирпич утирал рукавом пот, застивший ему взгляд, они распахнулись все разом, объяв комнату и его самого. Напиравшая тугими осязаемыми волнами тьма обвила его руки и ноги, оплела ребра и шею, вцепилась в его уши, залилась липкой вонючей жижей в нос и рот, оставив ему одни только глаза. В этой черной, отвратительно, насекомо-ползуче-липко, шевелящейся куче угадывалось человеческое лицо, перекошенное, беспощадное, сияющее отстраненной, резкой белизной. Оно выплыло в каком-то полудюйме от его лица. На лице этом сияли острейшие зубы — не в улыбке, а в оскале, хорошо знакомом любому владельцу большой собаки. Этот пес, кем бы он ни был, безнадежно чокнулся давным-давно. Он не говорил — по крайней мере, Кирпич не услышал ни слова. Он не разжимал губ. Он не шевелился — только развевались его волосы, которые сливались с тьмой вокруг — которые сами были Тьма. Неподвижный блеск его алых глаз взвесил Кирпича и не нашел его даже закуской. Старик Мэйли хотел заорать — и не мог. Подавился, как последняя шлюха с заткнутой пастью. «Имя. Место», — не столько услышал, сколько почувствовал всей облепленной кожей Кирпич. И в его воображении словно само собой появилось… воспоминание? У Кирпича О’Мэйли были сотни отводок для любой ментуры. Всякие субчики вроде приставучего молодчика Сераса, который приходил к нему с ублюдочной английской педантичностью каждую пятницу, строча один ордер за другим, неизменно посылались нахер оравой голодных до бабок адвокатов, у каждого из которых были не только улики, но и подложные подозреваемые, документики на любой вкус и цвет, а самое главное — выкрученные руки самых дорогих и любимых родственников. Одному особенно доставучему лейтенанту как-то раз прислали правый глазик его любимого сыночка трех лет. Кирпич умел быть очень убедительным, оставаясь по-стариковски нахальным и отвратительно для любых властей неуловимым. Потешаясь в ожидании предстоящего теракта, он все гадал, когда же сержант Серас заглянет к нему на огонек с вопросом о том самом фургоне, который и по документам ему принадлежал, но, увы-увы, был очень давно угнан, с соответствующим штампом дорожной инспекции во всех сводках и регистрах. Кирпич все знал. Знал и машину, которую успел замазать не в одном мерзком деле, и имена парней Райли, которые получили от него эту машину, и место, которое он сам им ссудил — потехи ради, старую, давно неиспользуемую им свинобойню. До сего момента Кирпич думал, что сам Дьявол не сможет расколоть его, если он не захочет — и вот он, Дьявол. Спокойнее некуда. Кирпич всхлипнул. Слезы катились у него из глаз впервые с победы Селтика. Кирпич отчаянно, злобно не хотел умирать и еще меньше хотел молить о пощаде — пусть бы и Дьявола. Он и не пытался выкручиваться — только хотел заговорить, сдать все на свете, лишь бы ему побыстрее свернули башку, лишь бы… «Жалкое создание», — холодно проронил Дьявол в его адрес. И была эта секунда. Бесконечная, холодная, спокойная — не было в его молчаливом собеседнике ни злости, ни отвращения. Кирпич перед ним был как на ладони со всеми своими грешками и страстишками — и Дьяволу было на него совершенно наплевать. Брезгливый плевок, кучка гнили и тлена — вот что он был для этого проникновенного взгляда, ни больше и ни меньше. «Я оставлю тебя тому, кому твое унижение доставит хотя бы радость». Кирпич грузно, нелепо подвернув колено, осел на землю. Ему казалось после, что осколки выбитого стекла не успели упасть оземь, пока он разговаривал со своей Смертью. Но когда он, кряхтя и едва ворочая ногами, поднялся, в комнате уже никого не было. Как и на лестнице, и на первом этаже. Выбитые дверные переборки, обрушившиеся стены, раздавленный чем-то пол — плиты потрескались и вдавились. Никто из его парней не умер, даже Винни остался цел, хотя с того дня годился разве что на чучело. Самое же главное — никто так и не понял, что произошло. Страховой компании Кирпич уверенно соврал о хулиганящей молодежи и нескольких бутылках с зажигательной смесью. Комиссия, выковыряв несколько пуль из стен и не обнаружив ни единого следа копоти, с пониманием покивала и составила соответствующий акт. С того самого дня, как многие в окружении Кирпича отметили, шеф переменился кардинально. Если такое вообще было возможно, он стал еще более жестоким ублюдком, зацикленном на искуплении собственной ублюдочности. Кирпич О’Мэйли, ничего в своей жизни не боявшийся и чудовищно, нечеловечески злой, часто вспоминал — все новости, случившиеся после той ночи, утренние газетные сводки, свою позорную слабость и сиявшее, как начищенный фунт, лицо этого мелкого вонючего выродка. Сраного сержанта Виктора Сераса. Все чаще по вечерам, сжимая в ладони до треска бокал с виски, в котором все меньше и меньше оставалось льда, он утробно рычал и глухо скрежетал своими прекрасными золотыми коронками, начиная ни с того ни с сего кашляюще, дробно посмеиваться. Разумеется, в то самое утро Серас сотоварищи зашли и к нему, и выдвинули обвинения, и предъявили фотографии покореженного корпуса автомобиля, и он сумел, пусть и без былого азарта, отмазаться, но… Но по вечерам он думал только о счастливом, радостном, чтоб его, Викторе Серасе. У которого подрастала чудесная, такая же, как он, белокурая двенадцатилетняя дочка.

***

В тринадцать лет Интегра Хеллсинг внезапно остепенилась. Ее верный дворецкий, не перестававший ни на секунду корить свою недалекость, покаянно присвоил ее новый задумчивый взгляд, размеренные движения и холодок в голосе себе. Это моя вина, говорил он себе самодовольно, слушая металлический перестук ее прежде такого легкого шага, это из-за меня девочка настрадалась и пережила столько неприятных минут. Да, моя леди? Конечно, я открою окна. Исчезли из особняка все круги и прочерченные линии, от сомнамбулических пророчеств и полуночных странностей не осталось и следа. Новая, сдержанная мисс Хеллсинг, повзрослела разом на несколько десятков лет, не изменившись ни единой чертой своего прелестного лица, не утратив до глубокой старости прозрачной звонкости голоса, хоть и начала той же ночью курить. Даже от некоторых ублюдков бывает польза, думал Уолтер, трепетно набрасывая на ее плечи тренч, даже такие куски мяса… о, бога ради, да уберите вы их куда-нибудь! Что за мусор! Возможно, виной такой резкой, почти карикатурной серьезности стали не самые приятные сцены, что леди пришлось наблюдать? Возможно, ее слишком сильно били? Или… о, нет, такое даже озвучивать… или юная леди хочет поделиться сама? Со штатным психологом? С капелланом? С духовником? И Уолтер, и многочисленные оперативники, присутствовавшие при короткой, но едва ли не самой ответственной операции «Хеллсинга», и даже некоторые посвященные в тайну рыцари Круглого стола весьма удивились бы, сообщи им кто-нибудь, что самые неприятные минуты этого грязного дела были связаны у Интегры именно с бесконечными допросами. Ах, тяжело ли пришлось вам, юная мисс? Ведь такой ужас вам пришлось… наверное? Все последующие годы Интегра Хеллсинг обходилась без ритуально-визуальной части, без захлопываемых с треском рам, без молочных кругов, без линий и линий. Свои границы она проводила незримо и замыкала одной легкой, но примораживающей к месту ухмылкой: «О, не стоит беспокоиться». Второй и единственный свидетель происшествий, на руках которого Интегра Хеллсинг тем рассветным утром восседала, хранил такое же, если не более глумливое, молчание. Тайну о том, как все началось для них по-настоящему, они сохранили между собой — до нового, самого печального в их знакомстве рассвета, но то после, после… А тогда, на изломе ночи, в седой хмари нарождающегося солнца, для них были лишь притихшие в ожидании чего-то нового портовые доки. Было огромное пустое небо и тонкая фигурка с мешком на голове. И был туман, который надежно скрыл мораль их игры от всего остального мира.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.