zeitgeist

NC-17
Завершён
229
автор
Размер:
12 страниц, 4 847 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
229 Нравится 8 Отзывы 36 В сборник

этим вечером все прекрасно

Настройки
Примечания:

I'm taking a ride with my best friend I hope he never lets me down again

Во дворе темень непроглядная — в запущенном лабиринте дореволюционных грязно-песочных домов Обводного канала ни единого работающего фонаря. Разве что сугробы выделяются во мраке, словно изнутри подсвеченные. Отдаленные звуки города отсюда уже не слышны. Морозный воздух на удивление сух. Уралов озирается по сторонам в поисках хоть какого-то условного обозначения, кутаясь в шерстяное пальто: Питер опять зазвал его в какие-то спальные ебеня, ничего толком не объяснив. Вокруг — ни души, его сопровождают только громкий костяной хруст снега под ногами и легкое чувство раздражения. Вдруг из глубины двора, в ответ на его чаяния, словно из-под самой земли разверзается щель, из которой бьет неоновый свет. Ага, значит, очередной спикизи. Музыка издали практически неразличима, только тяжелый бит отзывается вибрацией оледенелого асфальта под ногами Екатеринбурга. Хлопает металлическим лязганьем тяжелая дверь, и неон затухает. Из клуба на перекур вываливает группка перемазанных фосфором полураздетых чертей. Ранее незамеченный им с улицы спуск ко входу в заведение скрыт чернильными раскидистыми ветвями оголенных кустов. За короткой лесенкой вырисовывается силуэт смутно отсвечивающего аварийного фонаря под плафоном, заклеенным багровой пленкой, что позволяет возле двери разглядеть табличку «Защитное сооружение №» и, вместо номера, светящейся краской выведенное: «Фронт». «А Шура где? Шура на Фронте» — идиотская шутка в его башке, произнесенная голосом Юры, затыкается оперативно, привычно. Переоборудованное какими-то предприимчивыми ребятами бомбоубежище. Оставлена даже аутентичная бункерная дверь с замком-штурвалом. Который, к слову, не поддается. — Тяни на себя, приятель, — подсказывает один из чертят с диким ирокезом, маневрируя огоньком сигареты. — Эта штука — чистой воды декорация, — Уралов, суховато улыбнувшись, кивает ему в знак признательности, и следует инструкции. Не бар, скорее, клуб — смотрится довольно атмосферно: давящий низкий потолок и закопченные стены с люминесцентными граффити, внутри душновато и довольно влажно — подвальная сырость. Полумрак прорезается гуляющими по залу цветистыми лазерными лучами. Бармен разливает напитки под картой убежища с указателем «Пункт раздачи питьевой воды». Проходя вдоль стойки, Костя мельком распознает раритетный ТКБ-454 среди подвешенных под потолком автоматов. В поисках знакомой кудрявой макушки он огибает посетителей, сквозь кожу которых просвечивают черепа, и столы в форме шестерней с задвинутыми сидениями на амортизаторах, морщась от душка застарелого машинного масла и разлитого где-то в зале приторного кампари. Он заходит как раз когда скрежет техно сменяется на что-то более спокойное и мелодичное. В поисках Петербурга он действует скорее интуитивно: шарит взглядом по углам, ищет выделяющиеся среди других элементы. Обращает внимание сначала на примечательный дизайн, потом и на самого Шуру. В этот раз он облюбовал себе стол поодаль от остальных, расколотый посередине воткнутым по самый черенок топором — карикатурная достоевщина сего интерьерного решения его вкусам вполне удовлетворила. Стилизованный под пепельницу фильтр ГП-5 истыкан окурками; Питер полощет нутро ядовито-зеленой дрянью из тамблера. Рядом на столе стоят три таких же, уже опустошенных. Уралов опоздал минут на сорок, и Шура не дождался его, решив накидаться в одиночку. Вблизи видно, что веки у Шуры подведены чем-то флуоресцентным, под стать другим посетителям клуба. Мазки довольно небрежные, но все равно приковывают внимание к лисьему взгляду. В целом, его внешний облик несколько обновился: сегодня он изменил уже прочно закрепившимся за его персоной оттенкам фиолетового в пользу черного. Костя оглядывается — никто на них даже не смотрит. — Сегодня без группы поддержки? — Ты должен был ей стать, — как бы с упреком, но нарочито легкомысленно выводит губами Шура. Он безучастно катает коктейльную соломинку по ободку тамблера. Бросает на него взгляд в полутьме совсем бесцветных глаз, неожиданно пронзительных из-за раскрашенных век. — Но ты опоздал, Е-бург. — Я не твой телохранитель, — резковато осаждает его Уралов. — Бери своих холуев в охрану, это как раз их уровень. — Н-да, у тебя же с этим всегда хреново было, — цокает Шура с недвусмысленным намеком. Он переводит стрелки с видимым наслаждением и самодовольно скалится; грубость его раззадоривает. Язык без фильтра. Неудивительно, что Московский, если верить слухам, его периодически пиздил. Костя не то чтобы верил или не верил в это — просто знал, что Москва был с Сашей конченым мудаком. — Мог бы просто признать, что затосковал, и потому решил вытащить меня за две тысячи километров, — тот неопределенно покачал головой, мол, «все-то ты понимаешь». Сам Уралов не задавался головоломными вопросами о том, почему всегда срывался в Петербург, стоило его олицетворению поманить рукой — ответ был на поверхности. Потому что скучно. Потому что оба одиноки, и здесь никто не будет пытаться втолковать, что он живет как-то неправильно, ведь сам Саша — образец неправильности. Потому что они давно друг друга знают, и, несмотря на разрыв в канве их долгой дружбы, так проще. Потому что рядом с таким Сашей интересно и почти не больно. — Садись, чего стоишь. Покажу кое-что, раз соизволил явиться, — Екатеринбург на капризный тон не реагирует, сбрасывая пальто на свободное место. Питер делает пару замысловатых пассов рукой ему за спину, и вскоре перед Костей брякает льдом наполненный на два пальца снифтер. Шура запомнил его предпочтения. — Смотри, — он с загадочным видом, предвещающим настоящее развлекалово, ему небольшой конверт продвигает. Умеет заинтриговать. Его содержимое являет свету несколько компактных глянцевых фотографий. — Это… ха-х, это Донской? — он неверяще вскидывает брови, рассматривая кровавую мазню, заснятую на полароид. — Ты здесь из-за него? — В точку. — Давно за степняками прибираешь? — Он — исключение, — безапелляционно отрезает Шура. — Вступаешься за своего карманного казачка? — Лишь расплачиваюсь по старым долгам. Он сослужил мне хорошую службу… в свое время, — правильнее здесь было бы сказать «он мой друг», пусть Костя об их отношениях и имеет только самое общее представление. У Шуры, похоже, теперь какой-то свой особый взгляд на такие вещи. — Так откуда у тебя эти фото?.. — не то чтобы ему неприятно смотреть на бренное тело одного курчавого идиота с простреленной башкой, но раз уж даже Думского впутали, то дело явно приняло опасный оборот, и кое-кто засветился. Опять. Как знал — далее следует сюжет злоключений Ростова с его… приятелем, достойный слез сценариста «Криминальной России». Екатеринбург даже про свой напиток забывает. Сделавшего снимки застали в Петербурге, так что Шуру привлекли из чисто практических соображений. Тот, в свою очередь, провел целую операцию, состоявшую из наебок и манипуляций в духе КейДжиБи в их лучшие холодновоенные годы, и добился-таки личной встречи с фотографом в образе новостного редактора Пятого канала. Новый информационный век, чтоб его. Им всем отныне следует быть осторожнее. Компрометирующий материал на столе. Шантажист, вероятно, валяется где-то в сугробе с пробитым затылком. Теперь ясно, где команда Шуркиных наймитов прохлаждается. Уралову в этом всем отводилась роль подстраховки, но Думский справился и сам. Или же это был просто предлог, черт его разберет. — А этот ебанько? — Отлеживается пока. В этот раз черепушку ему все-таки раскололи. Поделом. Косте приносят еще коньяка. Шура, судя по всему, находит в зазвучавшей музыкальной композиции что-то примечательное, и отвлекается. Прикрывает глаза, прислушиваясь. Его концентрация на звуке так напоминает о временах, когда он в юношестве стремился приобщить Костю к таким столичным увеселениям как опера и симфонический оркестр, где он с такой же самоотдачей обращался в слух. Уралов засматривается на разгладившееся лицо. Прямо лик блаженного. Его воображение рисует, как черные одеяния расписываются кружевом и замысловатыми орнаментами золотного шитья. Питер сам же магию момента разрушает, выдохнув разочарованно: «репертуар здесь ни на что не годен». Костя не может не поддеть: — А ты ждал здесь Вертинского? Шура окидывает его взором горящим, и, черт, как же эффектно смотрится на нем наверняка наспех отрисованный фосфорный макияж… — Я ждал здесь исключительно одну уральскую каланчу целых сорок минут, — и улыбается довольно, что смог парировать. Н-да, Шурик, за редкие броски остротами ты готов был и на «воронкáх» до Гороховой-Лубянки кататься, когда за длинный язык могли в карцер отправить. Славное нынче время для болтунов. — Не вижу больше причин здесь задерживаться. Ему дважды предлагать не нужно — Екатеринбург опрокидывает остатки коньяка, и с готовностью тянется за своим пальто. Шура набрасывает на плечи эпатажный — и, наверняка, бабий — полушубок из гладко блестящего черного меха. — Ты похож на ворону, — вырывается у Кости. «Или на облапошившую сутенера дорогую проститутку» — дополняет он про себя. — Тебе идет. Перед выходом Шуру задерживает какой-то знакомый, и пока они общаются, Екатеринбург приобретает у бармена бутылку воды. Проходя мимо к выходу, сует ее Питеру под руку, и тот автоматически подхватывает запотевший от морозильного холода пластик. На улице, по ощущениям, стало холоднее. Ночное небо в Петербурге не черное, а какое-то грязно-бурое. Тяжелое от застеливших его туч и точно запыленное, как накинутый на голову холщовый мешок. Костя переводит взгляд на живой лик города, невольно соотнося погодное состояние с состоянием Шурочки. Шурочка депрессивно-тоскливого неба словно не замечает, в своих массивных берцах фланируя по сугробам как по Бродвею. Одет явно не по погоде, но холода будто не чувствует. Ленинград казался совсем другим. Забавно, как время порой людей и не-людей меняет. Таким образом, отпивая воду из бутылки, Шура успевает немного протрезветь по дороге, а Костя — пропустить пару-тройку сигарет; последнюю Думский безжалостно у него прямо с губ ворует, когда тот теряет бдительность, и добивает одной глубокой затяжкой. Как ни странно, он ведет Костю не в сторону Лиговского проспекта, от которого можно добраться до его дома хорошо освещенными дорогами, а дальше, вглубь старых пятиэтажек. Уралов знает, где он живет, но Питер до сих пор в свою священную обитель на Невском его ни разу не приводил. Хотя в этот раз они идут явно не в хостел. Думский кажется довольно расслабленным, если не сказать сонливым; значит, можно не ожидать подлянки вроде разборок и пострелушек, да и беготня по подворотням — не его уровень, хоть иногда он и участвует в потасовках дабы спустить пар, справедливо утверждая, что скука, порой, бывает хуже пули. Останавливаются в итоге у одного из непримечательных желтых домишек, как под копирку похожих на все остальные на этой проклятой улице, плавно перетекающие один в другой вдоль по двору. Шура приглашающе открывает перед ним обшарпанную деревянную дверь, кивая в блистательно озаренную единственной «лампой Ильича» парадную, окрашенную в нежно-зеленый — как в дурке. На втором этаже недолго возится с ключами и, переступая порог, щелкает выключателем, обнажая взору компактную прихожую однокомнатной квартирки в нейтрально-бежевых тонах. Шура, мельком подмигивая ему и улыбаясь необъяснимо-ласковой, хмельной улыбкой, пристраивает лоснящееся облако полушубка на крючок и расшнуровывает берцы. Рядом Уралов, поглядывая на него чуть смешливо, сбрасывает, не развязывая, тяжелые утепленные полуботинки. Думает игриво ущипнуть его, поддерживая инициированный Питером хрупкий беспечный настрой, но вместо этого просто оглаживает по касательной узкую изогнутую поясницу, согревая теплом ладони. Взгляд его падает на полку под зеркалом прихожей — там мелкий частокол фоторамок. С недоумением он воззревается на серию фотографий. Во всех рамках — пара слащаво-счастливых лиц. Явно незнакомых ему. Саши нет ни на одном фото. Какого..? — Чья это квартира? — Не нужно задавать мне такие неприличные вопросы. — То есть, ты предлагаешь залечь в чьем-то семейном гнездышке? — Эти люди никогда здесь не жили, — уклончиво поясняет он, укладывая привлекшую ненужное внимание рамку фотографией вниз, — здесь постель чиста как ложе у Христа, нужно ли что-то еще? Я в душ. Располагайся. Он скрывается за дверью ванной, избегая дальнейших расспросов. Вскоре Костя все же приходит к выводу, что не доверять обтекаемой формулировке о бесхозности жилплощади у него нет никакого резона. Даже при беглом осмотре убранства становится очевидно, что бывает здесь исключительно Шура — квартира представляет из себя что-то среднее между притоном — из-за застоявшегося запаха сигарет, трюмо с битым зеркалом, идеально-ровно заставленного бутылками горячительного, в большей части полуопустошенными, сейфа сомнительного назначения, — и библиотекой после рейда. Единственная жилая комната усыпана книгами разной степени ветхости: стопки на каждой рабочей поверхности, и на полу возле и вправду аккуратно заправленной опрятной кровати. Поверх одних книг наброшены другие, в раскрытом виде корешком кверху, и щерятся пестрыми закладками и вкладышами, густо исписанными несомненно Сашиным почерком. На краю ряда бумажных башен балансирует невзрачная книженция без названия на обложке. Взяв в руки, он бездумно раскрывает ее на случайной странице, находит абзац с неразборчивой пометкой на полях: «именно в страданиях, особенно посылаемых человеку в мудрой мере, душа углубляется, крепнет и прозревает; и именно в удовольствиях, особенно при несоблюдении в них мудрой меры, душа предается злым страстям и слепнет» — страданием, как минимум, для глаз становится сочетание крошечного шрифта с побуревшей от времени бумагой. На другой странице тезис «добро по самой природе своей религиозно — ибо оно состоит в зрячей и целостной преданности Божественному» — заставляет лишь поморщиться. Людоедская дрянь. Уже без особого любопытства Костя подмечает среди вороха работы Бердяева и Платонова, «Сто лет одиночества» в оригинале, самоучитель по норвежскому, пару выпусков вечерних газет, мемуары словоблуда-Хрущева в ведре для бумаг, и — то, что нужно — массивную хрустальную пепельницу. Берет последнюю с собой к окну, решая за сигаретой-другой переждать, пока — хозяин?.. — жилища не наплещется в ванной, и заодно проветрить помещение. Панорама открывает ему дивный вид на заставленную автомобилями узкую полоску заснеженного газона под окном, и, чуть в отдалении, освещенный прожекторами пустырь с грудой строительного мусора ровно в центре, огороженный забором с колючей проволокой. У падшей столицы Российской Империи есть конспиративная квартира в бараке с чужими семейными фотографиями и видом на свалку металлолома, кто бы мог подумать. Очень по-постмодернистски. Хотя, расчеловечивать Сашу все-таки нехорошо — с соскобленной с кожи позолотой он кажется вполне себе приземленным, пусть и с остатками столичного высокомерия… — Насмотрелся? — Недурно. Не Казанский, конечно, но если поместить сверху купол… — Костю передергивает от резкого холода между лопатками. Прислонивший бутыль ледяной воды к его спине Шура подло смеется за плечом. Екатеринбург оборачивается — его взгляд ложится на тени грозящих распороть нежную бледную кожу ключиц. В пушистом сером халате, лениво перевязанном кушаком так, чтобы покорно сползти с острых плеч при минимальном усилии, и мокрыми, уже свивающимися в кольца прядками темных, почти черных в дрянном освещении волос Думский выглядит обманчиво-беззащитно, глядя на него снизу вверх. Тонкокостный — того и гляди переломится. Не это ли провоцирует других к попыткам применения силы?.. Словно уловив предосудительный ход его мыслей, Шура прищуривается, отставляет бутылку на будто специально подготовленный для нее крохотный клочок пространства на трюмо. Говорит: — Ты слишком много думаешь. Оставь это. Вместо ответа Костя урывает себе считанные секунды дополнительного времени: закрывает окно, оставляя слегка приоткрытой форточку. Хотя какой теперь смысл пытать себя муками совести — они уже зашли слишком далеко. И, собственно, почему его должно это волновать?.. Он не скован любовными связями, его сегодняшний партнер — выпутавшаяся из проволоки птица. Он хочет, Шура — тоже. Думский смотрит на него потяжелевшим взглядом. Залипает, даже. Потом вдруг начинает хихикать, выдавая: «о боже, ты такой разноцветный с этой рыжей щетиной!». Костя такому откровению не впечатляется. Хотя в кое-то веки видеть Сашу искренне и беззлобно смеющимся — приятно. Оценив состояние его зрачков, Екатеринбург замечает остатки неоновой краски на правом веке, и легонько касается пальцем сероватого пергамента кожи, вынуждая Шуру закрыть глаз и чуть свести брови к переносице. Даже заострившиеся черты не портят миловидное лицо, пусть в его предболезненной худобе и мало эстетичного. Размягченная, теплая после душа ладонь ложится поверх его и отводит ниже, к разрумянившейся бархатной щеке. Пусть далекий и ничей Шура ни к чему его не обязывает, Костя все равно отчего-то чувствует себя вором. Шура целуется неохотно — у него на губах привкус перечной мяты, словно не он весь вечер глотал ядреное сомнительное пойло в подвальном клубе. — Отдери так, чтобы я забыл, кто я такой, — вопреки вульгарной, отвратительно-чуждой для себя фразе, бывшая столица отступает на шаг и жеманно протягивает ему кисть, словно для поцелуя. «Ты и так забыл, кто ты такой» — не произносит Костя и, беря его за запястье, отступает вглубь комнаты. Смахивает плед и сам укладывается на постель спиной, утягивая за собой, ведь нависать над Сашей безграничной тенью кажется чем-то неправильным. Тот с готовностью отзывается. Устраивается на бедрах, и, без промедления, запускает руки под свитер, собирая его гармошкой у шеи, приникает к обнажившейся горячей коже — мокрые прядки холодят грудную клетку, лезут ему в глаза, но Шура будто не замечает, прихватывая зубами кожу под ключицей, юркими пальцами уже орудуя у него под ремнем. С придыханием причмокивает, вылизывая ему кожу — Уралов не столь чувствителен, чтобы его такие ласки сильно распаляли, но от такого безраздельного внимания к своему очерствевшему телу млеет. Пусти он в ход зубы — его бы это с ума свело, но Костя ему не указ — пусть Шура делает то, что ему по вкусу. Даже опошлившийся, первый наставник Екатеринбурга в делах любовных умеет создать впечатление, что объект его внимания — особенный, он любим, и вообще в мире такой один. Костя не обманывается на этот счет — Петербург как никогда отчужден, и ничьи чувства к утру не будут изодраны в клочья, когда наступит час расставания. Это подкупает. — Но-но, — не дает сползти ниже. Подтягивает его за бедра. — Это лишнее, Саша… Питер губы тонкие облизывает, смотрит на него с необъяснимой растерянностью. Бормочет: «свитер сними», реабилитируя направляющую роль. Уралов без обиняков подчиняется. Но этот маленький эпизод меняет Сашин подход к нему. Думский мешкает со смазкой, выуженной из безразмерного кармана халата, и едва не проливает ее ему на грудь. Создается впечатление, что он в своей новоявленной суетливости забывает, что секс, вообще-то, должен быть обоюдно приятным. Костя решает помочь. Стягивает джинсы с бельем, приподнимаясь вместе с тощим телом над постелью, двигается нарочито-плавно, притираясь бедрами, отчего его партнер вспыхивает румянцем, и в образовавшемся вакууме тишины громко выдыхает через рот, распахивая потемневшие глаза. Шура поводит снежными плечами как бы в ответ, обнажая их ровный разлет. Халат повисает на одном кушаке на его талии — единственное препятствие его полной наготе. Своей неспешностью Костя заданный им темп сбивает, разрушая четкий сценарий в темной голове, отчего Шура все-таки кусается и шипит сердито. Он начинает двигаться дергано, как на пружине, ведет себя то напористо и нагло, то становится чрезмерно покладистым, позволяя вертеть собой как вздумается, и эта двойственность сквозит у него во всем (Костя знает, кого в этом винить). Когда его смазавшаяся поспешность становится утомительной, Уралов тихо произносит: — Развернись. — А? — Спиной развернись, — на удивление, Думский сбрасывает с себя махровую ткань, и повинуется без пререканий. Когда Костя, обхватив поперек ребер, осторожно, но настойчиво тянет его, укладывая на себя, Питер продолжает бросать на него настороженные взгляды через плечо, будто ему, как минимум, на край обрыва прилечь предложили. — А ты затейник, — плохо прикрывает бравадой свое недоумение Шура, но прислоняется лопатками к его груди. Костя явно разламывает какой-то устоявшийся в его сознании шаблон. Уралов легко дует на бритый загривок, и он от мурашек дрожит. Чувствительный — с таким нельзя грубо. Костя подтаскивает подушку ему под голову, сам вытягивает из рук тюбик и зачерпывает лубриканта. Внутри у Шуры скользко, но пальцы проходят с усилием — самоподготовка не сложилась, он явно его недооценил, либо был слишком небрежен. Тот выворачивается из-под придерживающих его в одном положении ладоней, пытаясь надавить ему на область паха, как змея кольцами вьется. Он слишком спешит. Выдыхает: — Давай уже, я готов. Мне нужно… — Уралов глаза чуть ли не в череп закатывает. У него и самого терпение не безграничное. — Этого мало, — сдержанно поясняет он, и сталкивается с непониманием. Разводит пальцы, вырывая Сашиного голоса звон. Каждый раз одно и то же… — Не вертись, Шур, я не шучу. От медлительного проникновения его ведет, стоит чуть раскрыть — стонет, почти кричит. Порой даже не верится — он запросто трахает сущность, за которую Москва когда-то был готов полмира сжечь. Как жадную шлюху — в гостиницах, мотелях и левых квартирах. Усаживает на член своего непризнанного элитарного братца, который сам ищет с ним встреч. — Не надо, — сбивчиво хнычет Шура, стоит жесткой рабочей ладони опуститься на его пах. — Мне не… ты и так великов… -ват… Блядь! Соседи сверху начинают шуметь — слышится топот, и затем голос — явно детский. Ужасная слышимость в этих картонных домах. Питер замечает и, кажется, даже стонать начинает тише, подменяя звонкость голоса тяжелыми пылкими выдохами. Свыкается с распирающим чувством внутри, но отдрочить себе не дает. Костя мерно врезается ему между бедер, придерживает выгнувшееся дугой тело за костлявые бока, не давая соскользнуть с члена. По груди, ребрам, бокам с нажимом водит, по вечно прохладной, будто мраморной, коже. Его тело словно не выделяет свое тепло и, заимствуя у других, хранит внутри, пока не исчерпается запас. Одна рука Шуры вцепляется в одеяло, другая — в собственные волосы, теперь непривычно укороченные. Под жутко неудобным углом он поворачивает голову, подцепляет зубами его губы в подобии поцелуя. Уралов замирает, чтобы тот ненароком не свернул себе шею. Пальцами осторожно фиксирует его челюсть, и открыто, мокро целует, не давая ее сомкнуть, и сам же стонет, языком проникая в рот. Шура зажимает его плоть в себе, и, отстранившись, жарко дышит в губы. В его полуприкрытых глазах разогретое вязкое олово сплавляется со зрачком. Изнутри он не в пример горячее, чем снаружи. Костя накрывает ладонью впалую плоскость живота, вскидывая бедра, несколько завороженно ощущает под пальцами свой бугрящийся член. Надавливает, обостряя для Саши чувство заполненности, и сильнее вжимая в себя отзывчиво содрогнувшееся тело. Тот вскрикивает, запрокидывая голову ему на плечо, едва не зарядив Косте в челюсть затылком. Жилистые белые ноги разъезжаются по одеялу, бедра от напряжения подрагивают… локтями он упирается в постель по бокам от Кости, подаваясь навстречу движению его бедер. Всхлипывая, Шура мычит «больше не могу» и обмякает на нем, поощряя двигаться самому. В нем все еще слишком вяжуще-тесно, и опьяняюще горячо. Уралов контролирует собственные порывы, сохраняет размеренность, на которую Думский так запал в свое время. Только в предоргазменной судороге он дозволяет себе крепко стиснуть Сашину талию. В постели с таким любовником нельзя следить — «а то мало ли, сам не заметишь, как в ядерный полигон превратишься». Уралов шикает — опять этот издевательский блядский голос, сука. Костя решает Шуре подсобить, сползая ладонью между бедер. Тот дергается, отстраняет его руку от своей промежности, но запоздало. У Саши не стоит. Он мягкий и сухой. — Все хорошо, — выдыхает-шепчет Петербург. В его тоне ни следа былой колкости. — Мне было хорошо. Уралов в этом не сомневается — видел же, как у Шуры в исступлении пальцы на ногах поджимались. Блядь. Он слышал о такой побочке. Той химической смеси, которой Питер с недавних пор травит свое тело, вполне хватило бы, чтобы слона завалить, не то что обесточить полуистощенный голоданием человеческий организм. Ад для существа с таким либидо. Воздух в комнате достаточно прохладный, так что Костя укрывает их одеялом. В башке глухой шум перерастает в мерный нервирующий писк. Как уставший от одиночества человек, Шура тут же оплетает его лианой. Пристроив голову на плече, приникает к теплу чужого тела, но немного неудачно смещается, и Костя невольно охает, заставляя его вздрогнуть. — Ты мне что-нибудь проткнешь своими ребрами, — кряхтит Уралов беззлобно. — Утром будешь есть завтрак из трех блюд, и пока не съешь — из-за стола не выйдешь. Лукавит, оба знают — едва ли он останется на завтрак. Едва ли в этой гребаной дыре есть хоть какая-то неконсервированная еда. Шура шмыгает носом, говорит немного отрешенно: — Тогда мы просидим за столом до самого вечера. В изломе его бровей есть что-то трагическое. При нем Шура не позволяет себе слез. Костя, в целом, был осведомлен, что между Москвой и Петербургом произошел раскол. Тяжело не интересоваться хотя бы издали, когда от этих двух страдальцев зависит будущее их страны. И, в этот раз, то были не недосемейные склоки, с криками и битьем посуды, даже не попытки искалечить друг друга в исступлении чувств — они и это уже проходили… Шура даже заговаривал об автономии. Вроде как о гипотетической возможности, не всерьез, но эта идея явно не с небес на него свалилась. Сепаратистская лихорадка тронула даже исконно русские города, на Урале с этой идеей заигрывали тоже. Какая-то чушь об идентичностях, расхождениях культурных установок, Востоке и Западе — властвовала над умами, заставляла их сородичей сомневаться и искать альтернативы — так, на всякий случай. Ох уж этот вечный поиск своей роли, непременно какой-то особой и исключительной, вкупе с кризисом в тлеющем государстве и всеобщим помешательством он давал совсем уж разрывной эффект, поставив их худо-бедно слепленное единство под вопрос. Уралов, бывший пассивным наблюдателем, а порой — и слушателем, лишь диву давался. В путаных измышлениях виделся внутренний разлад, что-то шизофреническое. В Шуре еще говорят повадки Ленинграда, а тот, казалось, кружил на какой-то своей, отдельной орбите, и в свое время слишком долго пробыл в изоляции, затем — чураясь собственных соотечественников, выкипая в горечи. Едва ли кто заметил на фоне всеобщей неразберихи, когда именно он начал меняться, отходить от образа затравленного интеллигента к чему-то более… хаотичному. Москва не в счет — самый вероятный свидетель метаморфоз нивелировал свою роль довольно радикально — забыл, к чертовой матери, почти целый век. Перехватив руль, Шура теперь мечется по зарубежным поездкам, среди новых и старых знакомых, теряется в разношерстных толпах людей, чужих квартирах, алкоголе, и теперь — веществах. Прячется, убегает и все ищет, ищет что-то. Его разум — непрозрачные бурные воды Невы, а он сам несется по истончившемуся льду и боится провалиться, завязнуть в иле саморефлексии на глубине, боится остаться наедине со своими мыслями, и потому развивает бурную деятельность вокруг своей персоны. Подпускает к себе кого ни попадя, в том числе и самого Костю, от которого в трезвом уме держался на максимально возможном расстоянии — правильно делал. Эту внезапную неуверенность в собственной роли подпитывает и полторы сотни лет назад заглотивший порцию вежливых отказов Вейно — в каждой бочке затычка, и Сенуа со своими жеманными улыбочками, который в последние годы словно склеился с Берлином, и черт знает кто еще. Саша вбирает в себя чужую культуру, идеи, мысли спешно и как-то отчаянно, словно вот-вот эту возможность отнимут, придут и заберут порхнувшую в руки свободу, коей он пытается вдохнуть побольше, надышаться до головокружения, пока занавес вновь не обрушится. После первой такой встречи они негласно обязались ничего друг у друга не выпытывать без обоюдного желания говорить. В этот раз соглашение он нарушит. Раздумывая, как тактично подступиться, он, скорее, упустит момент, пока Питер со своими заскоками о личном пространстве еще разморен и открыт. Поэтому кидает в лоб: — Что с Московским? — Понятия не имею, что с Московским, — тут же тускло вспыхивает Думский тем тоном, что мог подразумевать скандал с попыткой вытолкнуть источник раздражения из квартиры в одних трусах, если бы его предварительно не укатали. Вряд ли у субтильного Питера получилось бы его хоть с места сдвинуть, да и кобура была непредусмотрительно сброшена на пол ванной, но в данную минуту о здравой оценке своих сил он бы и не задумался. Но нет, надо же, ни секунды промедления. Он будто ждал этого вопроса. Скандалить было лень. Шура мог бы начать разгон с «зачем ты все портишь», или пойти в ответное наступление, оттаптывая больные мозоли, ведь Костя с любимыми поступает также — избирает тактику побега, да вот беда: Шуре хочется поделиться хоть с кем-то своими чувствами, даже если это всего лишь чувство гнева. Он смешно пыхтит, вентилируя пропыленный воздух спальни, и — сдается: — Думает, я поверю во всю эту ебень с провалом ровно в форме серпо-молота в его памяти. Ах да, Думский из всех пережитых бедствий выцепил именно это обстоятельство и смертельно оскорбился, что теперь и от Москвы удирает как от огня. А тот, видно, не очень упорствует в попытках вернуть свою лучшую половину. Глядя, как выражение лица Шуры снова опасно заострилось, Костя думает, стоит ли сейчас развивать эту тему; ему-то никакого дела нет до Москвы — поделом ублюдку, все свалившееся ему на голову дерьмо он вполне заслужил. Но Саша выглядит… довольно хреново. И будет хуже, к этому есть все задатки. Он мог потерять самообладание, но никогда на памяти Кости не терял достоинства. Не терял себя, не перебирал пороки как четки. После такого виража Саше предстоят перемалывающие нервную систему в песок отходняки, а затем — долгое, болезненное похмелье. И он, когда начнет приходить в себя, может и не вырваться из замкнутого круга один. Втолковывать ему такие прописные истины сейчас бесполезно, пока на себе не прочувствует — прислушиваться не станет, а вот чуть подтолкнуть старого друга в правильном направлении он еще может. — Ходил бы ты чаще на собрания… — с легкой ехидцей начинает он, а Шура, кажется, вот-вот как Нева зашипит. — Мы с Сибиряковым давеча прибыли пораньше, и были свидетелями, как он минут двадцать втыкал в кофемашину. Так и не допетрил, что там вода закончилась, ха. Он до сих пор странно реагирует на Дворец Съездов, высотки, упоминания о МКС, мониторы и телефоны. Любая херня порой вводит его в ступор, хоть носи с собой камеру и снимай для личного архива, — он издает смешок: зрелище-то действительно было комедийное донельзя. Петербург же ловит каждое его слово. — Твой Московский выглядит как побитый пес каждый раз, как замечает твое пустующее кресло. Потолок рассекает рыжий свет фар прошмыгнувшего во дворе авто — они неплотно затворили штору. Костя невольно провожает его взглядом. — Я растроган, — после доли молчания с ноткой иронии отзывается Питер куда-то ему в грудь. Но Екатеринбург практически уверен, что у него глаза на мокром месте. Хотя, может это влага его еще сырых после душа волос. — Он заплатил тебе за эту проповедь? — Дурень ты, Шура, — хмыкает Костя, и решает было в дружеской манере потрепать по затылку, но одергивает себя: мало ли, того триггернет еще. — Ну, разбежались вы как в море корабли, а дальше что? — Ты это о чем? — Не шифруйся, мы с тобой об этом уже говорили, — уточняет он, чуя неладное. — Это когда это? — сощурился Шура, пристраивая подбородок на его груди чтобы видеть Костино лицо. Тот едва уловимо морщится — он своими острыми костями его рано или поздно заколет к чертовой матери. — При прошлой нашей встрече, — на это Питер странно хмурится, отводит пустеющий взгляд, задумываясь. Не помнит, — внутренне чертыхается Костя. Плохой знак. Главное, чтобы эта столичная фишка с амнезией половым путем не передавалась, ха-ха. — Ты тогда еще позвонил из таксофона в мою администрацию. Сообщил номер какой-то тачки и бросил трубку, — «я чуть не поседел, блядь». — Я был… заинтригован, мягко говоря. Ты б еще Камчатского набрал. Судя по виду Питера, это ничего не прояснило. — Не важно, Саш. Главное, я суть уже уловил. Вы тайм-аут взяли, или вроде того. — Так я соврал, — Костя, у которого уже подыссякли моральные силы, чтобы удивляться, только хохотнул немного нервно. Полигон из него вышел бы перспективный: естественная защита Уральских гор и все такое… — На кой мне обрубать себе доступ к административному ресурсу? — ага, меркантильный интерес — сам-то в это верит?.. — Ага. Пиздец. — Ага. Одолжишь сигарету? — Я свои у окна оставил. Зажигалка там же. Шура нехотя поднимает голову, затем садится, с трудом разгибая поясницу, и свешивает ноги, тихонько кряхтя. Поднимается как есть — нагишом, но, что-то взвесив в голове, стягивает с Кости тоненькое одеяло. «Взял бы плед, черт» — ворчит тот, и тянется к нему сам, пока Питер с добычей отступает к окну. Саша, завернувшись в бесформенный комок, цепляет пачку, критически ее осматривая, информирует: — Фе, «Парламент» мне не нравится, — и выстукивает из нее сигарету. — Согласен, парламент у нас полное говно. Рад, что теперь об этом можно говорить так открыто, — парирует Екатеринбург, и хмыкает, расслышав глухое «дурак», выдохнутое с дымом в форточку.
Примечания:
229 Нравится 8 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (8)