***
Рыжие всполохи облизывают низкий потолок. Рюджин бы вздрогнула, если бы могла, но у неё нет сил даже глаза полностью раскрыть. Теперь она не чувствует всё тело и даже не сразу понимает, что холод её больше не касается — она лежит в маленькой комнатке и видит перед собой чью-то тень; тонкие костлявые руки наматывают друг на друга бинты. Пахнет в комнатке сушёными пряными травами, но дышать Рюджин больно тоже. — Проснулась? — голос звучит со стороны свечи, молодой, но глухой, хриплый с мороза тоже. — Живая, значит. Думала, хоронить придётся. Вместо усмешки — долгий выдох; попробуй пробей в середине октября землю, никакая лопата не выдержит того льда, которым сковалось всё на зиму. А костёр на подобранную в лесу девицу жечь жалко. — Я на тебя кучу своих запасов истратила, так что будь добра — выживи. Хозяйка комнатки встаёт и подходит — её ужасающе огромная тень сползает с потолка и прыгает по стене прямо к постели. Сама хозяйка меньше и худая до жути — вся сила ушла в пламенно-рыжие кудри, слабо собранные в мышиный хвостик. Её руки забинтованы от холода, а на плечах подживают свежие-свежие раны от когтей — кто-то впился в неё и рванул со всей силы, оставив глубокие борозды в коже и в мясе. Рюджин не почувствовала её боли только потому, что у самой болело всё, что могло. — Есть будешь? Готовлю не ахти, правда, но лучше, чем святой дух. Рюджин долго моргает — будет.***
Рыжую хозяйку зовут Хёнджу — она представляется на следующий день, когда Рюджин уже может говорить и немного двигаться. В лесной глуши она одна-одинёшенька, но так спокойнее. Дом — добротный и очень тёплый от растопленной печки сруб — нашла брошенным и понемногу оживила, увесила вязанками трав и веток, наполнила вещами и посудой. От Рюджин не ждёт ничего, только очень просит всё-таки выздороветь быстрее, чтобы можно было вновь уходить на сутки-другие на охоту. Охотиться Хёнджу умеет и любит — рассказывает про луки, арбалеты и ножи, которыми вот эту вот волчью шкуру, под которой лежит всё ещё голая Рюджин, снимала с убитого зверя. Выделывала, правда, не сама, помогли немного. — А ты, стало быть… Хёнджу не кладёт руку на болящее тело, но останавливает её как раз там, где с живота Рюджин слоями слезает обожжёная кожа. Мнётся перед тем, как заговорить, но говорит всё же: — В городах так проституток клеймят. Рюджин кивает и даже сдерживает лицо от того, чтобы оно улыбнулось — проституток в отличие от ведьм оставляют в живых, и если такова цена, то пусть, она побудет для Хёнджу проституткой. — Мне, в общем-то, всё равно, — рыжие кудри Хёнджу распускает, чтобы заново собрать, — те едва доходят ей до плеча. — Главное, не порти в доме ничего и лошадь у меня не уведи.***
Лошадь, которую Хёнджу на зиму уводит в ближайшую деревню, у неё такая же рыжая, как она сама, только грива и хвост острижены. Это Рюджин узнаёт через неделю, когда хватает сил встать и, одевшись в старое тряпьё, выйти подышать на улицу. Топит Хёнджу на совесть — в доме душно и дышать нечем, а махонькие оконца едва открываются, но зато не холодно и можно голой сидеть, пока на всё ещё обмороженной коже засыхают следы от мазей и примочек. Рюджин помнит про то, что Хёнджу с ней делится самым ценным, и потому все свои ведьмовские силы пускает на выздоровление; в колдовстве её, проститутку, не заподозрят, а тому, что встала на ноги, будут рады. Встаёт Рюджин быстро — за месяц всего начинает сновать по дому и по хозяйству хлопотать, пока её спасительница ловит в отвернувшемся от ведьмы лесу косуль, зайцев и белок. Когда Рюджин рассказывает, что бельчатина ей понравилась сильнее всего, пойманных белок становится больше, а Хёнджу вечерами точит стрелы и потуже натягивает тетиву в арбалете. Стреляет она красиво — дала Рюджин посмотреть, пока ночью, сидя на крыльце, рассматривали в бездонно-ясном небе сквозь макушки могучих ёлок немые звёзды; борозды на плечах перекатываются красиво, но Рюджин вспоминает о том, что лечить умеет не только себя. — Хочешь, я тебе от шрамов избавиться помогу? — Не надо, — Хёнджу улыбается редко, и её улыбка похожа на оскал довольной хищницы. — Каждый мой шрам — это каждая прожитая история, и я своими шрамами горжусь. Свой лучше убери, если знаешь, как. — Тогда дай хоть руки от мороза вылечу, — и протягивает ладонь, хозяйку на её же постель подзывая. Под бинтами на ладонях и предплечьях Хёнджу — ожоги от мороза старые, кожа грубая-грубая и сухая, пальцы едва гнутся, но она их сгибает с большой силой. Рюджин её ладони греет в руках, дышит на них тепло и мягко и тянет потом к сердцу, к голой по-прежнему груди, чтобы отогревались там. Хёнджу на её грудь смотрит долго и цепко, будто выслеживает на ореолах сосков свою добычу, но так и не касается.***
— Чудесница ты. Любой другой сказал бы с восторгом, но Хёнджу — со смирением. Ладоням за ночь, пока Рюджин их грела на себе, стало лучше, кожа размякла, корки пропали, но Хёнджу всё равно заматывает кисти тугими бинтами, прежде чем утонуть в пушистом тулупе и уйти на охоту. Не спрашивает, откуда Рюджин знает и умеет, не спрашивает, почему ей так легко всё даётся. Ждёт, пока Рюджин сама расскажет? Или же вовсе знать не хочет?.. — Не скучай без меня, — а на прощание оставляет на розовых мягких губах горячий и живой поцелуй.***
В декабре охотиться не на кого — все спрятались по норам, и Хёнджу в свою забилась тоже. Готовит на весну луки, арбалеты и ножи, проверяет запасы по три раза на дню, латает подранные вещи и белочьи шкурки подшивает друг к другу — будут для Рюджин тёплые перчатки. — Ты расскажи мне, — когда, затушив лучину, опускается к Рюджин на постель, — как ты вообще в лесу одна оказалась, ещё и голая. Я этот лес знаю, как себя саму, и никого на кучу вёрст не было, ни единой живой души, а тебя я нашла. — Меня убить хотели. Завели подальше специально да там и оставили. Я идти пыталась, как могла, шла, тропы не разбирая, и думала, что обязательно умру. Но ты меня спасла. Рюджин, если того захочет, видит в темноте не намного хуже, чем при свете, и сейчас она хочет видеть лицо Хёнджу — с загрубевшей на нём кожей, тонкими воробьиными бровями и глубокими, наполненными осмысленностью глазами. Тянет ладонь к её лицу, касается, чертит изгибы и линии на нём, как чертят художники на полотнах. И целует — потому что так всё равно теплее, даже если дом Хёнджу протопила до духоты. Промороженные за несколько лет охоты ладони касаются груди Рюджин только в январе, когда стужа не пускает на улицу, а бураны всё норовят едва ли не выбивающими окна приступами взять никак не сдающийся дом. Пальцы у Хёнджу холодные всегда, сколько их не грей, и под ними поджимаются и твердеют соски, но Рюджин даже нравится, когда от мелкого холода становится приятно. Хёнджу её гладит и ласкает, как тонкий шёлк и милую сердцу драгоценность, и это греет Рюджин гораздо сильнее тепла от печки. — А ты? — тонкой ладонью подлезая под край застарелой домашней рубахи. — Покажешь мне своё тело? Я уверена, Джу, ты красивая очень. — Было бы, на что смотреть, — усмехается, но — раздевается. Медленно, лениво и будто нехотя, замирая и давая Рюджин шанс сказать, что она передумала. Рюджин передумывать не спешит и ждёт, когда перед ней разденутся совсем — так, чтобы видеть сразу все шрамы и раны, старые и новые, маленькие и большие, яркие и расплывшиеся от времени. Хёнджу высокая и поджарая, охотница настоящая, похожая на дикую хищницу. С маленькой грудью и острыми торчком сосками, с поросшим медной рыжиной лобком, с проступающими из-под кожи костями и перекатывающимися мышцами — Рюджин она нравится именно такой, открытой и честной. — Иди ко мне, — шепчет, вплетая ведьмовские чары в каждое слово, чтобы Хёнджу подошла точно, чтобы уселась на постель и уставшие за долгий сезон охоты ноги развела в сторону. — Ты спасла мою жизнь, и я тебе сделаю добро в ответ. Рюджин припадает губами к лону и мучает Хёнджу искусными ласками, то сминая маленькую грудь и царапая острые соски, то кусая за бёдра и по ним же шлёпая, то впуская язык глубоко-глубоко и вымазываясь в её соках. Хёнджу долго держится, но сдаётся — стонет, хнычет, извивается в ведьминых руках, подаётся навстречу и даже носом утыкает в медную рыжину, лишь бы Рюджин не останавливалась и держала её на седьмых небесах столько, сколько сможет. Заснуть у них обеих выходит только под рассвет, когда Хёнджу обессиленно скулит, не в силах даже рукой двинуть, а Рюджин довольно облизывается, укладываясь к ней под бок и грея в своём колдовском тепле.***
В конце февраля Рюджин совсем перестаёт скрываться от Хёнджу — прямо при ней наговаривает на отвар, блеща бледно-голубыми глазами. Боялась бы ведьмы — убила бы, хотела бы убить — не стала бы выхаживать, кормить, селить в своём доме и делить ночами постель. Боялась бы ведьмы — не говорила бы, глядя в горящие магией глаза, что та похожа на ангела. Рюджин хочет своей спасительнице отплатить как следует, потому и лечит её от охотничьей раны, шепотками чаруя отвары. — Я про ведьм разное слыхала, — Хёнджу даёт намазать прокушенную волком почти насквозь руку заговорённой мазью. — Слыхала, что они любого, кого увидят, хотят со свету сжить. Слыхала, что они все — старухи ветхие и уродливые. А ты не такая. Тогда может, Рю, ты и правда не ведьма никакая? И улыбается, поймав взглядом взгляд. Не как хищница, не как охотница, а как улыбаются солнечные лучи, пробиваясь сквозь густой ельник к мёрзлой земле. У Рюджин от одной такой улыбки весь мир волшебными искорками расцвечивается, и привораживать Хёнджу, чтобы та тоже её любила, она даже не думает — видит в доверенных ей до самой глубины глазах, что у Хёнджу этих искорок ничуть не меньше.***
В марте звери уже выползают из нор, но убивать Хёнджу не спешит — запасов хватает, да и надо дать зверью время, чтобы нарожали молодняк. По приходе домой жалуется, что лисы трахаются, как умалишённые, но сама не отказалась ещё ни разу, когда Рюджин звала её в постель. Но на лису Хёнджу не похожа, даже если медно-рыжая такая же. Она, скорее, птица — готовая терпеливо ждать и умеющая затаиться надолго, чтобы свою добычу одним наскоком сцапать. Рюджин видела сипух на ёлках, когда выходила на мороз скоротать время разлуки, и думала, что сипухи на её зазнобу похожи больше, чем лисы. Хёнджу приходится долго уговаривать, но она соглашается всё же — чтобы Рюджин, черпая силу оттуда, откуда её никогда не брала, залечила её глубокие шрамы от когтей на плечах. Рюджин всю зиму расспрашивать пыталась, кто так Хёнджу сцапал и как она вообще жива осталась, но это Хёнджу скрывала — так же, как раскрывала нараспашку историю любого другого шрама на своём теле. — А свой так и не убрала, — Хёнджу гладит Рюджин по животу, где ожог от клейма уже зарубцеваться успел. Рюджин от него отмахивается, мол, успеет ещё убрать, ведь ей пока не мешает — а самое главное, что не мешает самой Хёнджу, когда она вылизывает лоно и когда на Рюджин смотрит, как на творение небес. Рюджин за такие взгляды готова для неё стать кем угодно — хоть птицей в небе, хоть рыбой в воде. — Возьмёшь меня с собой на охоту? Я в разное зверьё обращаться умею, помогать тебе буду, — по шрамам Хёнджу Рюджин мажет языком и на них же шепчет. Хёнджу ни слова не понимает и не разбирает, да ей и не нужно как-то — пускай любимая колдует, как хочет, лишь бы сама довольна была. — Подумаю. Сначала за лошадью в деревню сходить надо, чтобы я тебя догнать могла. Хочешь, на беличьи шкурки тебе цацку какую-нибудь выменяю? Рюджин целует Хёнджу во впадинку между ключицами и тихо смеётся. — Зачем мне цацки? Себя привези. Если у меня есть ты, то у меня есть весь мир. Румянец прыскает на щёки Хёнджу неровными пятнами. — … но цацку я тебе всё равно привезу.***
Хёнджу уезжает затемно, и Рюджин не успевает ей рассказать, чтобы никаких цацок всё же не брала — ведьмы не могут на теле носить металл, будь то грязное железо или благородное золото, и оттого на Рюджин нет ни колец, ни серёг, ни даже заколок для длинных до пояса чёрных волос. Обратившись в зверя, можно догнать, но Рюджин тревожится отчего-то — как будто лес, отвернувшийся от неё прошлой осенью, теперь вновь не хочет давать ей дороги. Стоя на крыльце и кутаясь в один лишь тонкий плащ, Рюджин долго не может решиться, чтобы раздеться и шагнуть на землю, а на земле уже обратиться и помчаться, куда ведёт её ведьмино чутьё. Чутьё вело на восток — туда, где правда была за кучу вёрст хилая деревенька. Ей почему-то вспоминается, что охотницу, впечатавшую в тело тавро, звали Чонсу. Но Рюджин скидывает плащ на пороге, ступает босыми ногами по мёрзлой земле и пушистому колючему снегу, подставляет лицо небу и редко-редко пробивающемуся сквозь ветви ёлок солнцу. Она пробует почувствовать лес, почувствовать в нём живое и мёртвое, расслышать в припорошенной тишине писк мыши и шаг волка, но самое главное — вторым стуком в своей груди почувствовать сердце, в котором для неё нашлось место. Чувствует. Улыбается, раскрывает руки, прыгает вбок, перекидываясь в звериный облик — и на четырёх лапах несётся, не замечая ни виляющих корней, ни хрустящих сугробов, ни переблёскиваний снежинок… … ни железной сети, раскинутой прямо на пути. Лапы пронзает болью, но на сети остановиться — значит, в неё же и угодить. Хёнджу в этом лесу таких ловушек не ставила, она стреляет обычно, да и для охоты на зверьё рано слишком — молодняк ещё не родился. А значит, в лесу есть кто-то, кроме них? А значит, этому кому-то нужно не зверьё?.. Рюджин вскрикивает по-человечески, когда на неё сверху падает, прибивая к земле, вторая часть сети — из тяжёлого железа, которое, касаясь кожи, обжигает не хуже тавро. Звериный облик пропадает, на смену ему приходит жгучая боль, которую ничем не остановить, пока не уберёшь сеть с тела, но убрать не выходит — тяжёлая слишком, и руками коснуться невозможно. Поднимается гвалт голосов, которые Рюджин, увы, узнаёт — охотницы, те самые. Они быстро выбегают к ней из засады и встают на сеть, пока Рюджин не очухалась, чтобы не дать освободиться и запереть в металлической тюрьме. Кожа на спине шипит от того, как глубоко прожигает её железо, и Рюджин чувствует на узелках цепей острые шипы, прямо сейчас впивающиеся во всё её тело. Собственного крика она не слышит, оглушённая болью и отчаянием. Зато слышит почему-то знакомую поступь, в которой угадывает самого страшного своего врага — Чонсу. — Попалась, сучка, — на Чонсу новая дублёнка, и Рюджин сказала бы, что сидит она на ней, как мех на драной кошке, но говорить с крепко стиснутыми зубами она не может. Может только смотреть горящими бледно-голубыми глазами, едва ли подняв голову от земли, на то, как Чонсу упирает руки в бока и как её подруги связывают две половины сети между собой тонкой цепью. Но она собирается, вспоминает то, что ей зимой давало сил — искрящуюся, не хищную ни разу улыбку Хёнджу… Рвануться из сети не выходит хотя бы потому, что одна из охотниц прыгает на Рюджин сверху и вдавливает обе половины сети в неё. — Полегче, Джису, задницу пропорешь. — А ты меньше болтай, Соён, иначе нашу ведьмочку упустишь, — та, что сидела на Рюджин сверху, и была Джису, а ещё у неё на руке куча колец, которые жгут помимо сети, когда она вжимает голову Рюджин в снег и пропарывает ей щёку об острый шип. — Нашу?.. — Чонсу смахивает с коротких русых волос успевший нападать снежок. — Хёнджу благодарить будете за то, что она её подманила. С востока, до которого Рюджин так и не добежала, слышится залихватский свист. Оттуда же всё гулче и гулче стучит второе сердце, и Рюджин, присмиревшая и растратившая все силы на крик, лишь ждёт, когда все звуки станут ближе — когда наконец лес, если не даёт ей выйти и спастись, хотя бы впустит к ней. И… ей показалось, или Чонсу сказала что-то про Хёнджу?.. Рюджин бы с радостью подумала об этом, если бы могла вообще думать о чём-то, что не сдавливало её с двух сторон, как давят надоедливую мошку пальцем к столу. Джису ёрзала на ней сверху, и жгучая боль от железной сети не была равномерной, к ней было невозможно привыкнуть, потому что она переливалась, менялась и прожигала каждый раз на новом месте. В воздухе наверняка завис плотным маревом запах палёной кожи, но никто не морщился от него — наоборот, Чонсу тоже вспоминала, как чувствовала этот запах в прошлый раз, вдавливая в мягкий живот раскалённое клеймо. Они схлестнулись взглядами; Рюджин, скованная болью, смотрела гневно и с вызовом, ещё хотела рвануться, вырваться и расцарапать к чертям этой драной кошке всё лицо и тело, Чонсу же, обходя сеть кругом, смотрела так, как смотрят на мерзкую падаль, наконец-то соизволившую сдохнуть. Она что-то говорила про Хёнджу — и теперь Рюджин слышит не только её сердце, но и её голос, но и стук копыт её лошади. И помнит шрамы на её плечах — точь-в-точь такие же, какие оставляют на охотниках когти разъярённой ведьмы. Чонсу раскрывает руки и улыбается, когда с косматых ветвей большой ели падает снежная шапка. Постукивание лошадиных копыт отдаётся неприятным эхом в ушах, но спастись от него Рюджин не может — Хёнджу пригнала кобылицу как раз сюда, по дороге из деревни к дому. — Спасибо, сестра, — Чонсу со всё так же раскрытыми руками ставит одну ногу на носок и слегка приседает в вежливом жесте. Хёнджу, не отпуская поводья, салютует, а за её спиной Рюджин видит женщину в тёплом полушубке, юбке до пят и сапожках на каблуке. У этой женщины чёрные волосы заплетены в косы, а из тёмных глаз только один — левый — налит насыщенно-синим ведьмовством. — Себя поблагодари, — голос у Хёнджу злой, нервный и уставший, и женщина — ведьма-полукровка — за её спиной обнимает её крепче, чтобы не гневалась, — за то, что в прошлом году упустила. Я могла триста раз убить её сама, но великодушно делюсь. На Рюджин она не смотрит, хотя Рюджин всеми силами пытается колдовать, чтобы посмотрела. Отзвук сердца Хёнджу в её груди нисколько не меняется, остается ровным, спокойным и… холодным. Как будто оно не оттаивало, согретое ведьминым теплом. Как будто не билось часто-часто, как билась и сама Хёнджу под умелыми ласками. Как будто в нём места для Рюджин никогда и не было. Как будто тот чёртов октябрь никогда на самом деле не кончался. Перед глазами начинает темнеть, потому что боли снова становится слишком много — от давящей сверху Джису, от прожёгшей до костей тело железной сети, от того, как ровно и твёрдо — словно натянутая тетива арбалета — держится Хёнджу. Она смотрела в глаза Рюджин и показывала всю себя до самой глубины, в которой искры заменяли ушедшее на зиму солнце, а сейчас… Сейчас всё же бросила один крошечный взгляд. Крошечный — потому и острый, как всколыхнутая бураном волна мелких-мелких и колких-колких снежинок, сдирающих кожу и мясо до самых костей. В этом взгляде для Рюджин не нашлось даже самой маленькой вспышечки, даже самой коротенькой нотки снисхождения. И если Чонсу ещё могла посмотреть на неё, как на падаль, то Хёнджу смотрела тем единственным взглядом, который у неё для всего мира — взглядом, которым охотница смотрит на добычу. Если у Рюжин есть Хёнджу, значит, у неё есть весь мир. … но была ли она у неё на самом деле?..