***
Мне сломали мизинец и примотали пластырем к безымянному. Я пила облепиховую настойку и не чувствовала саднящего вкуса в разодранном горле. У меня не было ни прошлого, ни будущего; мне повезло, что меня ничего не держало и ничего не ждало. Мне нечего было терять и некуда оглядываться, поэтому я смотрела себе под ноги. Мама с папой тихо беседовали за столом, а я сидела на низкой тахте, считая зазубрины на паркете и перемножая их друг с другом. Со счётом у меня было не очень и я не представляла сколько мне придётся считать в монастыре, которым мне грозили ещё с десяти лет, поэтому, пока было время до завтра, я заполняла пробелы. Мне грел руки и щёки только мой плеер в ящике стола. Где-то же я буду ночевать, а значит смогу спрятать его и забрать с собой. Это крайне рискованно и ничто меня не спасёт от утреннего обыска, но мне нечего терять. Ну, только другие девять пальцев. Тут меня тронули за плечо — я выпрямилась и вздрогнула от боли, треском пробежавшей по рёбрам. Уставший папа не пригладил меня по волосам, как всегда делал, возвращаясь домой, и смотрел сейчас особенно хмуро и приколачивающе, но, в отличие от мамы, совершенно беззлобно. — Ты поедешь в пансионат. Завтра же начнёшь собирать вещи и к вечеру уже будешь в поезде. Или самолёте. Я хлюпнула носом и, наверное, мои глаза загорелись слишком ярко. Папа едва заметно подёрнул краем губ и тут же отвернулся, отходя к окну. За стеклом мельтешил серый дождь. Мама что-то буркнула и тут же дверь столовой захлопнулась. Я вытянула шею, ноющую и требующую прилечь, и посмотрела на широкую спину отца. — Мы давно с твоей матерью обсуждали твоё образование. Та база, которую тебе может дать Петербург никуда не годится. А Москву она вообще не рассматривает. Поэтому ты поедешь в Лондон, в школу благовоспитанных девиц с основой на истинно христианском учении. Надеюсь, хоть там ты забудешь про эти противные песенки, — небрежно закончил он. Я не могу передать всё, что наполнило меня в тот миг. Но со словами отца кончилась моя прошлая жизнь, которую я берегла как единственную и данную мне навсегда: пальто, зайку, расчёску, пластинку, плакаты, сказки. От неё у меня остался плеер в ящике стола. А в следующую меня переправит лодочник с неба, и пронзающий холод Невы останется в памяти Стиксом.Lumen – Мечта
15 октября 2022 г., 20:46
Моя душа ушла куда-то за гремящие моря, а мечтать я перестала ещё на границе второго десятка. Моя душа, как мне говорили, очень маленькая и весьма нелепая; её легко поймать и заключить в чём-то крохотном и неважном. Она и за бесценок не нужна Богу, и об этом я тоже слышу часто, когда сбиваюсь на «благости» перед плошкой холодного риса.
Моя душа — это спрятанная пластинка под половицей за шкафом. Моя душа — это связанный и разодранный Ниной ушастый сторож в подушках. Он отважно несёт свой пост и ни разу мне не снились кошмары. Ещё какая-то моя частичка — меньше, чем пластинка и гораздо меньше, чем стопка сказок, подаренных бабушкой на мой первый юбилей вместе с тем зайкой — живёт в коричневом пальто. Оно висит в шкафу уже много лет, тронутое только молью, и я из него давно выросла, но до сих пор помню то Рождество: узкие, увязанные электрическими огоньками улицы Милана, припорошённые инеем и белёсо-белой мишурой. Папа смеялся, когда я изумлённо таращилась на невзрачные орнаменты, сцепившие бордюр, и всё причитала — как же так, это рождественский снег, почему он ничуть не похож на своего муляжного родственника? Я думала, что раз их высыпают на улицы городов в одно и тоже время, то и выглядеть они должны хоть немного похоже. Но папа рассмеялся: «Как ты себе представляешь ель с одинаковыми шарами? Или огни на гирлянде, горящие одним, немигающе белым? Оглянись на витрины — ты видишь хоть одно, похожее на другое платье? А в маминой гардеробной встречала две одинаковых сумки?». Мама вышла из-за поворота — оттянула меня за шиворот от папы в соседний магазин, где мне и купили это пальто: с красной вышивкой и отточенными кармашками, специальным внутренним отделением для ценных вещей и элегантным тонким пояском. Я его ни разу не надела — мне украшать было нечего.
Ещё моя душа — это маленькая расчёска Нины. Мама хотела её выкинуть, но я успела спрятать в шкаф, в сапог, который мне ужасно жмёт, и я его тоже в своё время не успела надеть. Если бы я этого не сделала, то создалось бы ощущение, что в этом доме никогда и не было Нины: её никто никогда не вычёсывал, не кормил; она никогда не царапала углы, где спешно сменились обои, не лежала на пуфах, по новой обитых. Она умерла вместе с бабушкой, и я уверена, что когда я вернусь сюда через лет десять, то и её фотографии с семьей в нижнем холле уже не будет. Если бы бабушку можно было вырезать, то мама бы это давно сделала, но трёхлетняя я, обмочившаяся на её коленях, видимо догадывалась об этом — и бабушка села в середину, взяв меня к себе.
Но половина меня, а то и большая моя часть лежит под кроватью, но не в той части, куда легко залезть шваброй во время уборки, а там, до куда может добраться только десятилетний дистрофик или чрезвычайно тощий подросток.
Это тонкая, завёрнутая в мягкий слой пыли, глянцевая стопка. Здесь и чёрно-зелёные Линкин Парк, и Ред Хот Чили Пеперс полным составом, и роспись Тре Кула на плакате Грин Дей. Большая часть зарубежной контрабанды мне досталась от Лизы — её родители и привили нам свой вкус, и вместе они часто колесят по Америке, ногу в ногу со знаменитыми группами. Мне позволяли слушать только хор Иоанна. И то, только по воскресениям. А всё, что могло со мной случиться при обнаружении этого тайника, уже случалось в длинных ругательствах мамы. И как бы я ни была уверена в этом месте, я даже со своей недоразвитостью понимала, что рано или поздно его найдут.
В отличие от папы, я не прятала порнографию. Я не делала ровно ничего, что могло бы спровоцировать маму на обыск: я ни с кем не гуляла, у меня не было друзей, кроме Лизы, но и с той я прекратила всякий видимый контакт, когда мне запретили приближаться к её семье сатанистов. Приходя со школы, я сразу шла мыть руки и шею — мне казалось, что на улице ко мне могло прицепиться много подозрительных запахов: от табачной трубки шофёра, до клея в слюнявых пальцах мальчишек. Я исправно делала уроки и учила Божье слово. До двенадцати лет честно стояла на коленях в углу за промахи и даже в мыслях боялась осечься и подумать о мирском. Я не надеялась на большее, это было бы законченно глупо просить маму меня обнять, папу не уходить на работу, а бабушку воскреснуть.
Но даже ружьё даёт осечку и ещё более глупым было надеяться, что я её избегу в своём шатком положении. Наверное, это и называется надежда.
Моя душа умерла в субботу утром — я поднималась из столовой и замерла на лестнице, услышав грохот. Моё сердце замерло вместе с телом — секунда, вторая, третья. И удар, удар за ударом, громче, сильнее: сначала в положенном месте, в груди, тараном пробивая рёбра; потом у горла, с тошнотворным комом из слёз, а потом в висках горячей, бурлящей кровью.
— Быстро сюда! — раздался крик мамы и я, сама за собой не ведая, преодолела два длинных пролёта и коридор.
Только у своей двери я снова обмерла, не в силах шевельнуться. Я за доли мгновений влетела на третий этаж, но не смогла сделать и шагу навстречу своей смерти, мельтешащей в щёлке между косяком и дверью изумрудным вихрем. Вся я была в этой комнате. Вся моя жизнь. Я не могла туда зайти. Я приросла взглядом к полу, а длинная рука, не вытерпев, схватила меня за ухо и заволокла внутрь.
А меня там уже и не было. Был ворох разорванных в клочья листовок. Корешки толстых книг, сжираемых голодным огнём. Моего детского стража я не нашла. Наверное, он был проглочен первым — мама ненавидела свою маму. В прозрачном воздухе летала пыль и перья из разорванной подушки. Мама в порыве злости решила, что я и там что-то прятала. Гардероб тоже был выпотрошен — вся моя одежда ворохом лежала в углу, а те жмущие сапоги вместе с расчёской у ножки моей кровати. Простынь сорвана. Из вспоротого бока матраса торчала пружина.
Бессмысленные выкрики мамы я даже не слышала. Я вся когда-то была, а сейчас меня нет. Это всё, что вертелось в груди острым лезвием и пронзало мне лёгкие.
Но тут я вздрогнула, как от холодной пощёчины — мама отошла к шкафу, хлопая дверьми, а я отпрыгнула к столу, единственному сравнительно нетронутому месту в комнате. Я не думая дёрнула ящик.
В прошлый четверг я задержалась на дополнительное занятие, а мама уже вернулась с работы. Я быстро выдернула наушники, наскоро смотав их с плеером так, что сразу забылась надежда их распутать, и быстро побежала наверх, минуя ванную. Мама уже подняла крик, но я громко выпалила, что прихватило живот и также ловко забросила плеер под учебники. Мама замолкла. Я так боялась попасться на горячем, что впредь не открывала этот ящик — всё равно я им почти не пользовалась.
И сейчас это сколоченное из красного дуба судёнышко никак не могло потопиться под бушующим штормом. Он его захлёстывал валуном моего неношеного коричневого пальто, пытался сделать пробоину моим черепом об уголок, в него летела очередь тетрадок и острых рисовальных углей, но судно стоически терпело, тем самым заслуживая в моей фантазии звания броненосца. Я пообещала, что если выживу, то отполирую все его шкафчики до блеска.
С каждым вздохом я заглатывала солёную воду.
Я обещала, что вернусь.
А стихия вопила.
Я в ней тонула.
…и моя мечта ушла куда-то за гремящие моря.
Хлестнуло по лицу и поднялось по глотке. Слёзы разгорелись как дорожки керосина. Я вырвала завтрак на своё пальто. Растирая подбородок краем его рукава, я похоронила отважного капитана внутри. Дверь в мою комнату хлопнула.
Все колокола мира звенели в моей комнате, не стихая после маминых слов. Это конец моего света. Я уезжаю в монастырь.