Четверо на одного

PG-13
Заморожен
213
4
Daria124 бета
Размер:
485 страниц, 258 445 слов, 30 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
213 Нравится 429 Отзывы 52 В сборник

Одно-единственное слово

Настройки
Примечания:
Я заметил неладное далеко не сразу. Я бы даже сказал, что непозволительно поздно. Но, если честно, заметить раньше я бы этого и не смог — сквозь закрытые двери, как ни крути, я смотреть не умел. Я успел дождаться пока Антон заснет достаточно крепко, чтобы можно было осторожно переложить его на кровать. Подвинул ближе к нему его любимую Неню, — по собственным наблюдениям знал, что он во сне все время обнимает эту плюшевую собаку-сосиску, а если вдруг где-то потеряет, то все, катастрофа. Закрыл шторы, подобрал с пола несколько разбросанных машинок и переложил их на стол. Ещё раз взглянул на детское лицо — мальчик забавно хмурился даже во сне, но при этом выглядел вполне спокойно и безмятежно. Очаровательное создание, почти невинный ангелочек… Ну по крайней мере, когда спит. Только после всего этого я вышел из комнаты, машинально потирая висок. Вышел, чтобы заметить это «неладное» и в полной мере осознать то самое «непозволительно поздно»… А ещё чтобы понять, что спокойствия мне сегодня не светит и светить не может. Впрочем, решить возникшую проблему явно было гораздо важнее моего собственного состояния. Он сидел прямо на полу возле двери. Совершенно один в почти полной тишине. Подтянул к груди колени, сжался, словно пытался спрятаться и в то же время совершенно не знал куда. Сейчас он казался совсем уж маленьким, будто и не десять ему вовсе, а не больше семи. И он был напуган и в то же время потерян, но при этом совершенно не прятал эмоций, как делал это обычно. Наоборот, глаза его блестели от слез слишком явно, а весь вид, поза, руки, которыми он обхватил сам себя, буквально кричали о том, что моему ребенку ужасно страшно, ужасно плохо. Не физически, отнюдь нет, но вот морально… Арсений, кажется, настолько был погружен в себя самого, что даже и не заметил меня. Мне показалось, что именно в этом и крылась причина столь открытой демонстрации эмоций и чувств — ребенок думал, что он здесь один и ему не нужно пытаться держать себя в руках, надевать маски. Конечно, мы постепенно приходили к тому, что он все чаще и чаще был честен в своих эмоциях, в том числе в моменты, когда находился со мной, но всё-таки я видел, что обычно ему требуется хотя бы немного времени, чтобы открыться, продемонстрировать часть — я все ещё был убежден, что крайне малую часть, — того, что творилось в душе. А сейчас он был открыт полностью, почти как книга и так легко было прочесть страх, тревогу, почти даже панику в его позе, выражении лица, мимолётных, едва заметных жестах. — Арсений? — негромко позвал я ребенка и заметил, как он вздрогнул, когда поднял на меня глаза. В детском взгляде смешалось так много: испуг, недоверие, даже смущение, хотя последнее было почти незаметно. Его глаза блестели от невыплаканных слез и от этого сжималось сердце, разбивалось на части, будто мало мне было за сегодня детских истерик. Впрочем, будем честны, все то, что испытывал этот мальчик на простую истерику было не очень похоже… Ещё хуже было от осознания, что я такое уже увидел, уже проходил. Тот же страх, те же переживания, точно как в тот день, когда Антон решил, что сбрить себе бровь будет отличной идеей, а Арс… А Арс так искренне опасался, что я могу оказаться таким же как человек из его прошлого. Та, которая должна была быть близкой и родной, но не была ею никогда. — Ты давно здесь сидишь? — присев перед мальчиком, спросил я и осторожно провел рукой по его волосам. — Давно. С самого начала… Ну наверное с начала, — отозвался он, а потом резко подался вперёд, ткнувшись лбом мне в плечо. — Ты ведь не ударил его, правда? Ты не мог ударить. Ты ведь не мог? Что-то болезненно сжалось в груди, будто в тиски сжали. И посреди горла встал ком, затрудняя дыхание. Я почувствовал, как абсолютно все во мне, каждая клеточка моего тела напрягается, натягивается как струна — из-за пульсирующей боли в голове, из-за усталости, из-за того, сколько обречённости, чистого неподдельного страха и невыносимой тяжести было в детском вопросе. Мы это уже проходили… Но легче не становилось. — Нет, Арс. Конечно, нет, — негромко, но, как я надеялся, достаточно уверенно ответил я. — Я ведь обещал. — Папа… Я помню все, что ты говорил. И все что обещал. Я правда помню, папа. Но… Но у меня не получается не думать. И не бояться. Я каждый раз говорю сам себе, что тебе можно верить. И ты тоже так говоришь. И психолог. Все говорят, а у меня все равно не получается. Просто… просто ты накричал на Антона и… и я испугался. Я не должен был, знаю, но все равно стало страшно, что ты его… что ты можешь… Я знаю, что ты не можешь, но все равно… все равно боюсь, — он расплакался тихо и отчаянно, а потом добавил так, что я с трудом расслышал: — Я совсем неправильный человек, да? Я замер, будто потерянный, настолько сильно его слова резанули по сердцу. Его слова, это его «неправильный человек», прозвучавшее по неведомой причине больше, как утверждение, чем как вопрос, было хуже любых истерик — всех истерик вместе взятых. Он не злился, не жаловался, он обвинял. Обвинял себя самого, хотя, видит бог, лучше бы винил меня. Винил в несдержанности, в этом чертовом крике, о котором я уже пожалел с десяток раз, да в чем угодно лучше бы винил, но только не так, только не с убеждением, что все дело в нем, что это он какой-то не такой, неправильный, плохой… Часто мне кажется, что мы с ним движемся вперёд. Медленно, не очень уверенно, но всё-таки движемся. Арсений чаще улыбается и смеётся, чаще начинает разговор, чаще просит что-то, пусть это просто незначительные мелочи. Он стал сам подлезать под руку, напрашиваясь на объятия, начал шутить, начал играть наравне с остальными, все чаще и чаще позволяя себе быть просто ребенком и отказываясь от ответственности, которую на него навесили обстоятельства. Он ходит к психологу, что не может не играть своей роли. Он меня называет папой. Называет добровольно, не потому что я заставил и не потому, что кто-то другой сказал. Потому что он сам так захотел. Все это выглядит как колоссальный прогресс и не может не рождать внутри надежду, что у меня получится залечить все те раны, что оставило ему его прошлое. А потом происходит что-то такое же как сегодня. Или как в прошлый раз, когда Антон утащил бритву. Или как когда я наткнулся на него ночью — заболевшего с температурой, совсем одного, потому что идти ко мне он попросту не решался. И в такие моменты создаётся впечатление будто никуда мы и не продвигались, а все это время стояли на месте или и того хуже двигались только назад. И от этого становится невыносимо. И невольно я начинаю винить себя самого. Он старается. Как же сильно этот ребенок с выразительными голубыми глазами и израненной на лоскуты душой старается доверять, сколько сил он в это вкладывает. И все равно один неудачный момент, простая даже банальная я бы сказал ситуация, моя неосторожность и несдержанность и все его старания словно сходят на нет. Это страшно, это неправильно, но в то же время неизбежно. Я могу (и скорее всего буду) ещё долго корить самого себя, злиться, выть от бессилия. Не из-за него, конечно, он не виноват ни в чем и никогда виноват не был. И в то же время я прекрасно понимаю, что уберечь его от всего я не смогу. Я ведь тоже человек, просто человек. И будь я хоть тысячу раз ответственным взрослым, я все равно могу не сдержать эмоций, где-то отругать, где-то прикрикнуть, даже если очень сильно постараюсь себя сдерживать. Стоило быть честным и признать наконец, что я не могу контролировать абсолютно все. Как бы я ни старался не могу. — Арсений, — мягко проговорил я, окончательно садясь на пол и пряча ребенка в кольце собственных рук, — я понимаю почему страшно. И не виню тебя в этом. Это нормально, солнце, когда ты чего-то боишься. Это не делает тебя плохим или неправильным. Ты хороший, ты замечательный, слышишь меня? Есть, пожалуй, своя горькая ирония в том, как легко мне говорил Антон, какой он замечательный и самый лучший мальчик, и в том, как сложно доказать то же самое Арсению. И в том, что мой крик Арса напугал в разы сильнее, чем Тошу, хотя ему-то он и предназначался. Отвратительная ирония. — Слышу, — отозвался ребенок и всхлипнул. — Я просто… не знал, что ты умеешь… что ты можешь кричать. И мне показалось, что если Антон и дальше продолжит тебя злить, то ты… ты… ты… — Тише, тише. Я понял, — заметив с каким трудом ему даётся каждое слово, остановил его я. При этом я так сильно старался, чтобы моя интонация звучала настолько мягко и заботливо, насколько это вообще было возможно в моем состоянии. Только бы не напугать ещё сильнее, не разрушить тот хрупкий мир, который только недавно начал собираться по частям в глубине израненной души. Как же все это было неправильно. Ребенок, просидевший под дверью комнаты довольно долгий промежуток времени, только чтобы удостовериться, что я не делаю что-то ужасно плохое. Он наверняка подслушивал, вероятно даже слышал, как расплакался Антон и, быть может, испугался от этого только сильнее. В разы сильнее. И все равно не зашёл — может быть побоялся, а может до последнего момента не желал верить в худшее и поэтому себя останавливал, пытаясь справиться с нехорошими мыслями самостоятельно. В любом случае ничего хорошего в сложившейся ситуации не было. — Посидим здесь ещё или, может быть, в комнату пойдем? Хочешь? — успокаивающе проведя рукой по детской спине, спросил я. — В комнату? — скорее спросил, чем утвердил ребенок, а потом добавил испуганно: — Но я не хочу один, я не пойду один. — Не один, Арс. Вместе пойдем. Он кивнул, пусть и не слишком уверенно, и поднялся вместе со мной. А следом вцепился в мою руку. Крепко, сильно, как-то даже отчаянно, будто побоялся, что я куда-то денусь, оставлю его наедине со всеми страхами и мыслями, выбраться из которых у него самостоятельно не получается. И было уже совершенно непонятно, чего ребенок боится сильнее: меня и того факта, что я могу сделать кому-нибудь больно или же того, что я могу вдруг куда-то деться и оставить его одного. В комнате было пусто, но через открытое окно были слышны звонкий смех и крики. Сережа с Димой, вероятно, решили выйти на улицу и, честно говоря, это невероятно сильно обрадовало. Хотя бы они отнеслись к моему крику по-детски беззаботно, быть может и сделали для себя какие-то выводы (о которых скорее всего сами же и забудут уже через пару часов), но уж точно не перепугались до такой степени, до какой испугался Арсений. И на том спасибо. Арс присел на край кровати, все такой же напряжённый, потерянный. Руку мою он отпустил с трудом, но все же отпустил и проследил взглядом за тем, как я прошел до шкафа и открыл его в поисках аптечки. — Зачем тебе таблетки? — заметив блистер в моих руках, спросил мальчик. — Голова немного болит, — честно, но при этом все же преуменьшая настоящие ощущения, ответил я. — Перенервничал, наверное. Так бывает иногда. Арсений кивнул и снова замолчал, настороженным взглядом уставившись куда-то в пол перед собой. Я вздохнул, выпил таблетку, благо бутылка воды нашлась на тумбочке, убрал все по местам, а потом неспеша и без резких движений приблизился к ребенку. Он сидел, напрягшись, словно был готов в любой момент вскочить на ноги и убежать. Спрятаться от всего: от мира, от чужих глаз, даже от меня. И из-за последнего у меня на душе было невероятно тяжело. — Я не хотел тебя напугать и мне правда очень жаль, что так получилось, — искренне сказал я, сев возле мальчика и прижав его к своему боку. — Я в принципе кричать не хотел, ни на Антона, ни на кого-либо ещё, но так вышло, сорвался, иногда такое происходит. Я замолчал на мгновение и немного растерянно откинул прядь волос с детского лба. Его взгляд был слишком уставшим, слишком неправильно взрослым. И в то же время он смотрел на меня с затаенной надеждой. Он хотел верить — верить мне, верить в меня, верить в простую доброту и человечность, — но страх пока что был сильнее. В этом совсем не было его вины — в этом была виновата чужая жестокость и несправедливость. — Я этим не горжусь, Арсений. Я прекрасно осознаю, что крик — это не решение проблем, а слабость. Моя собственная слабость, конечно, — продолжил я. — Но, знаешь, иногда бывает так, что ты раз повторяешь, другой, третий, просишь по-хорошему снова и снова, а тебя просто упрямо не слышат. И, поверь мне, это начинает злить даже самого, казалось бы, доброго человека на земле. Я ведь тоже не робот, Арс, я бывает устаю, чего-то не понимаю, не замечаю и меня тоже можно разозлить, как и любого другого человека. Особенно, если никак не реагировать на мои просьбы, а в итоге и вовсе кинуть в меня ложкой. Я снова замолчал, пытаясь собрать мысли в кучу. А про себя отметил, что пронзительно голубые глаза следили за мной все также внимательно. Он слушал и, хотелось верить, что действительно слышал, а не погрузился в свои невесёлые мысли. — Так бывает, что в некоторые моменты даже взрослым людям сдерживать себя становится невероятно тяжело. Но это не значит, что мы перестаем контролировать себя совсем. Неважно, как сильно вы не слушаетесь, неважно, что именно вы делаете так или не так, даже если я очень сильно разозлюсь, я не ударю никого из вас. Никогда и ни при каких обстоятельствах. — Ты… Ты правда его не бил? — вдруг робко спросил мальчик. — Ты обещал, я помню, но понимаешь… Она ведь тоже много чего обещала и никогда, ни разу, ни одного своего обещания не выполнила. А ещё… Ещё я слышал, что Антон плакал. Она… Ну конечно же она, кто же ещё? У этого ребенка был один единственный враг. И враг этот был сильно старше него самого, отчего ситуация становилась лишь ужаснее. Совсем маленький на тот момент мальчик едва ли мог что-нибудь ей противопоставить. — Я правда Антона не бил, — как можно увереннее сказал я. — А плакал он, потому что расстроился и немного обиделся. Мы с ним поговорили, сделали выводы и, хочется верить, что пришли к компромиссу. Пришли при помощи разговора, а не насилия. Мальчик слушал внимательно и взгляд от меня не отводил. Плакать он перестал, но глаза все равно блестели, а взгляд был такой трогательный и несчастный одновременно, что захотелось от всего мира этого замечательного ребенка спрятать. Чтобы больше не посмели обижать. Чтобы никто не посмел. — И, Арсений… — спустя пару секунд добавил я, — я не она. — Знаю, — отозвался Арс, а потом со вздохом добавил: — Просто иногда я об этом забываю, вернее оно само по себе забывается. Не всегда, конечно. Только когда страшно становится. Это вообще нормально? — Нормально, — более чем уверенно ответил ему я. — Ты ведь человек, а людям свойственно бояться. И страх часто берет верх над всеми остальными мыслями, но не нужно считать, что это что-то неправильное. Так происходит почти у всех, за совсем уж редким исключением. Так что все в порядке, Арсений, я понимаю, не обвиняю и не считаю это чем-то ненормальным. Этот ребенок знает сильно больше своих ровесников, он действительно умный, он начитанный, он изучил школьную программу на несколько классов вперёд. И я уверен, что он не менее хорошо понимает, как работает страх. Но дело было не в понимании механизма работы конкретной эмоции и даже не в понимании того, что бояться могут все. Дело было в необходимости это все ещё и принять, осознать, что он тоже может бояться и не потому, что так написано в книжке, не из-за научных обоснований, а потому что он такой же человек и просто имеет право на этот страх. Без осуждения со стороны, без попыток доказать какой он сильный самому себе и окружающим. И, наверное, именно поэтому я был готов повторять ему снова и снова, что все в порядке, что в страхе нет ничего такого, за что можно было бы осудить или упрекнуть. Чтобы он принял самого себя, чтобы принял свои эмоции, чтобы перестал пытаться быть удобным во всем ребенком, другом, братом… И чтобы из того хаоса, который наполняет детскую душу, он всё-таки сумел когда-нибудь выбраться окончательно. — Пап, — немного робко начал он, на мгновение отведя взгляд, но тут же возвращая его обратно, — мне, ты знаешь, психолог сказал, что если очень хочется что-то кому-нибудь рассказать, то я могу это сделать. Можно я тебе расскажу? Когда-нибудь он перестанет спрашивать разрешение. Когда-нибудь… — Конечно можно, — я чувствовал, как он напряжен и поэтому провел рукой по его спине в попытке успокоить. — Тебе не нужно каждый раз спрашивать у меня разрешения. Ты можешь рассказать все, что тебе захочется просто так. Я всегда выслушаю. Арсений глубоко вдохнул, нервно сжал пальцами край одеяла, но кажется даже не осознал этого. А потом опустил голову мне на плечо, то ли в поисках поддержки, то ли желая спрятать взгляд, и лишь после этого заговорил. С трудом, будто заставлял себя произносить каждое слово, но всё-таки заговорил: — Я вообще-то её любил. Это может казаться странным, учитывая, как она ко мне относилась, но… Я ведь маленький был и у меня больше никого не было, никого кроме нее. Я боялся, пытался плакать, но она почти всегда слышала и становилось хуже, старался быть послушным во всем, но это тоже не помогало. Лишний вздох, разбитая кружка, слишком громкий хлопок дверью, интонация, которая ей не понравилась, даже лишняя минута включенного крана — ей не нравилось абсолютно всё, что бы я ни сделал. И даже так я все равно её любил. А она меня — нет. Он прервался на мгновение, сделав глубокий вдох. Он вышел судорожным, на грани слез. Его слова звучали страшно и ещё страшнее было ему самому. Мне даже представить было сложно, что должно твориться в детской душе, которая любит искренне и трепетно, любит просто потому, что человек рядом с ним есть и при этом осознает, что его никогда не любили в ответ. Даже на словах это ужасно, это невыносимо, а на деле… А на деле это ещё хуже. — Я не знаю, что я сделал не так, я не знаю почему я так сильно ей не нравился. Она кричала всегда, за любую мелочь и хорошо, если только кричала. Но я верил, я не знаю почему, что если я постараюсь достаточно сильно, то она прекратит и сможет меня полюбить. Не помогало. Она рвала в клочья рисунки, которые я приносил в надежде… а я даже не знаю, на что я надеялся. Она их рвала и говорила, что я не имею права трогать бумагу и уж тем более переводить ее впустую. Она орала, что посуда недостаточно чистая, даже после того, как я вымыл ее трижды, а я нахлебник, который впустую переводит воду. И вилку я держал не так, и писал криво и зачем она только прописи по совету подруги купила, столько денег впустую потрачено. Она говорила, что я никто, просто ничтожество и должен быть благодарен за то, что она меня терпит. Он снова замолчал на мгновение, с трудом сглотнул. А я почувствовал, что он дрожит, будто от холода, и прижал его к себе покрепче в попытках успокоить. — А хуже всего было не то, что она орала и не то, что она била меня всем, что только под руку попадется. Хуже всего было, когда приходили ее подружки. При них она начинала играть и делала это так естественно, что мне правда казалось, будто все ещё может быть хорошо. Я сразу становился у нее и солнышком, и зайчиком, и любимым внуком. Вдруг она и гордиться мной начинала и говорила, как сильно она счастлива, что я у нее есть. Лицемерно. Низко. Отвратительно. Нельзя играть с чувствами ребенка, на тот момент совсем ещё маленького, таким образом. Нельзя выставлять себя хорошим человеком в глазах других, давая ложную надежду детской доверчивой душе, которой только и хотелось — быть любимым и нужным. Но это я знаю, что нельзя, а некоторым людям попросту наплевать. И от этого невыносимо больно. — При них она столько всего обещала, — продолжил мальчик, — и в парк погулять сходить, и купить что-нибудь, даже на плавание меня обещала отдать — мне было, кажется, четыре и мне правда было интересно попробовать. Но… Я ведь уже сказал, что обещаний она не держала. Никогда. Подружки её уходили и все становилось совсем плохо. Я ничтожество, я никто, как я смею что-то у нее просить, что-то требовать, на что-то надеяться, если на меня идиота и так тратят деньги. Нахлебник, тварь неблагодарная, я ничего не заслужил и вообще изолировать меня нужно подальше от общества, все равно ни на что не годен и никогда ничего не смогу. И я должен радоваться, что она приютила меня, а не выставила из дома сразу же как котенка. Лучше бы выставила… Последнюю фразу он прошептал, но я все равно расслышал. И невольно стиснул зубы так сильно, что аж челюсть свело. После таких рассказов одной таблетки от головной боли явно будет мало. Каждое слово ребенка, каждый ее поступок, которые он теперь вспоминал, его дрожащий от отчаяния и страха голосок были как удар под дых. А последняя его тихая фраза и вовсе апогей — мальчик таким образом, по сути, признал, что даже в детском доме ему было лучше, чем с ней. И стоило признать — ничтожеством и тварью в этой истории был кто угодно, но только не Арсений, далеко не Арсений. Игра его недобабушки перед подружками сама по себе была мерзкой, ее отношения к внуку было не лучше. Но самое ужасное было в том, как сильно и как часто она попрекала его деньгами. Я и раньше понимал, что что-то подобное в жизни мальчика было — это легко можно было заметить ещё с самого начала, хотя бы, потому что он с трудом соглашался на покупку элементарной одежды, не желая тратить мои, как он выражался, деньги на него. И всё-таки я хотел думать, что его бабушка была чуточку лучше, чем на самом деле. Невероятно наивно с моей стороны. И все вдруг окончательно встало на свои места, стало гораздо яснее. Конечно, мой ребенок боится просить — ему сотни, а то и тысячи раз отказывали; конечно, он не видит необходимости в покупке вещей — его убедили, что он их не заслужил; конечно, он боится криков и ударов как огня — он непозволительно часто с ними сталкивался. И на кружки он не хочет, потому что однажды ему уже отказали, да ещё мало того, что попрекнули деньгами, но и добавили, что ничего и никогда он не сможет. Его пообещали отвести на это чертово плавание, при других людях пообещали, и он поверил. А в итоге? А в итоге ничего кроме очередных упрёков… Какая простая, но оттого не менее болезненная разгадка, о которой я, признаться честно, догадывался и сам. И не менее болезнены обстоятельства, при которых я ее узнал. Самое печальное в этой истории то, что попрекали мальчика деньгами для него предназначенными. Его бабушке, — хотя видит бог язык не поворачивается так её называть, — как опекуну, не могли не выплачивать пособия, которые она должна была тратить на детские нужды. А она выставляла все так, будто ребенок отбирает у нее последние копейки и ей стоит памятник поставить за то, что она вообще согласилась его принять. Пусть я и не понимаю для чего ей это нужно было с самого начала. Неужели из-за денег, которые она получала на него, а тратила на себя? Но разве стала бы она тогда отправлять мальчика в детский дом? Как бы ужасно это не звучало, но ей это было бы невыгодно, так что вероятно мотивы были другие. Впрочем, неважно, поганым человеком она быть не перестанет ни при каких смягчающих обстоятельствах. И вообще-то её можно засудить и даже не по одной статье. За нецелевое использование выделенных на ребенка денежных средств, за жестокое обращение с ним, за нанесенный моральный и физический ущерб. Да, это будет сложнее, так как прошел не один год с того момента, но при наличии хорошего адвоката слов Арсения будет достаточно для подтверждения. И я мог бы этим заняться, правда мог, вот только… а разве нужно это ребенку? Он мне открывается с огромным трудом, а здесь целый суд, который основывался бы на его рассказах. Рассказах, которые ему бы пришлось повторять десятки раз разным людям и вдобавок проживать самому все моменты. Снова и снова, раз за разом, будто в замкнутом кругу. Это ему не поможет, а наоборот может лишь усугубить моральное состояние. И никакие штрафы, компенсации или даже тюремный срок, который могла бы получить его недобабушка за все, что успела сделать, не помогут моему ребенку — лишь удовлетворят всколыхнувшееся желание мести, причем даже не его, а мое собственное. Но месть не стоит детских чувств. Арсению не нужны ни суды, ни новые травмы. Ему любящий взрослый рядом нужен — только и всего. Я вдруг почувствовал, как Арсений напрягся ещё сильнее, на ощупь нашел мою руку и судорожно сжал пальцы. — Пап, — снова заговорил он, — если бы я тогда позволил бы себе сделать, то же, что сделал Антон, если бы я кинул ложкой в нее… Ты представляешь, что бы она со мной сделала? — Догадываюсь, — отозвался я. А потом увидел, как ребенок поднял голову с моего плеча, посмотрел на меня и горько усмехнулся. — Догадываешься, но знать наверняка не можешь. И представить тоже не можешь, — проговорил Арс, не отводя взгляда от меня. — Прости, это, наверное, прозвучит грубо, но ты даже близко не представляешь какую сильную физическую боль могут причинять другие люди. Особенно когда ты маленький и противопоставить не можешь вообще ничего. У тебя всегда были родители. Замечательные родители, которые тебя уж точно не колотили за лишний звук и просьбу, даже незначительную. У тебя всегда были те, кто защитит. И те, кто любили и им не нужно было ничего доказывать. А у меня была она. И она бы за брошенную ложку взяла бы ремень. Или провод. Или тряпку какую-то. Или бы просто оттаскала бы за волосы и уши. Ей вообще-то было наплевать каким образом и чем именно меня воспитывать, что под руку попадалось то и брала. И куда бить ей тоже было наплевать. Также как наплевать было и соседям, которые не могли не слышать и не могли не видеть маленького четырехлетнего мальчика, гулявшего во дворе со следом от ремня на щеке и синяками на руках и ногах. Хотя, наверное, они считали, что если меня не бьют до крови, то все нормально, то мне не так уж и больно. Да вот только до крови бить не обязательно, чтобы было больно. Не обязательно, слышишь?! Он сорвался на крик. Громкий, полный боли от всего пережитого. Совсем не детский, больше похожий на животный, почти рычание. В нем была обида, в нем была ярость, в нем была несправедливость. Отчаявшийся маленький мальчик, которому столько лет некуда было деваться, некуда было бежать. Который столкнулся с самым страшным, что только может быть — с равнодушием. С равнодушием не одного, не двух, а кажется нескольких десятков людей. Это страшно, невыносимо страшно. А ещё он был абсолютно прав в том, что я не могу в полной мере представить, как бывает больно. Могу предположить, сделать выводы, основываясь на рассказах других, но узнать наверняка, прочувствовать — нет. У моих родителей даже мысли не возникало о том, чтобы меня ударить. Никогда, ни при каких обстоятельствах. А уж драки с одноклассниками или ребятней со двора точно не шли ни в какое сравнение с тем, через что был вынужден пройти Арсений. И я могу тысячи раз сказать, что я его понимаю. Я даже не совру, потому что собственной рациональностью, собственным сознанием я действительно понимаю, как страшно все то, через что он прошел. И в то же время и Арсений, и я сам прекрасно осознаем, что понимаю я его отнюдь не в полной мере и, наверное, никогда не смогу понять. Хотя бы, потому что я взрослый и меня уже попросту невозможно обидеть и поломать так, как это сделали с ребенком. Я не говорю, что во взрослой жизни не происходит чего-то такого, от чего душа и сердце в дребезги разбиваются на осколки, но всё-таки боль взрослого человека ни в какое сравнение не идёт с детской болью и это — просто факт, который невозможно было не осознать. — Ты прав, — негромко проговорил я, — я никогда не был на твоём месте, чтобы в полной мере ощущать последствия. Но это вовсе не означает, что я не вижу и не понимаю, как бывает страшно и больно тебе. Она наговорила тебе очень много глупостей, сделала слишком много совершенно неправильных вещей… — Я думал это нормально! — перебил меня мальчик. — Я до сих пор не до конца уверен в обратном. Все ведь вокруг видели, не могли не видеть, но они не сделали ничего. А раз не сделали, то значит и у них также, значит это нормально. Значит нормально унижать, бить, кричать. Да ты сам на Антона накричал! — Да я накричал, — согласился я. — Потому что, повторюсь ещё раз, я просто человек и меня не нужно идеализировать. У меня могут сдать нервы, я могу сорваться, если меня упрямо не слышат даже с десятого раза и все делают будто наперекор. Но то, что я могу в некоторых случаях сорваться на крик вовсе не означает, что я совсем не контролирую себя. Согласись, есть огромная разница между тем, чтобы прикрикнуть один раз, когда совсем уж перестают слышать и слушаться и тем, чтобы орать постоянно просто так, без малейшего повода. А уж для того, чтобы, будучи в здравом уме, ударить ребенка, вне зависимости от того, что он сделал, я не вижу никакого оправдания в принципе. Это не воспитание, более того, это даже не человеческая слабость, как бывает с криком. Это просто жестокость, желание показаться сильнее за счёт тех, кто не может сопротивляться. И в этом нет ничего хорошего, ничего человечного, ничего нормального. — А как же соседи? Почему… Почему им не казалось это неправильным? — тихо спросил Арсений и столько боли было в его голосе. Будто… Будто веры во что-то человеческое в нем не осталось уже давно. — Я не знаю, — честно ответил я. Врать не хотелось. Не ему, никому из собственных детей в принципе. — Может быть, они боялись чего-то, может, думали, что заметит кто-то другой, может, просто не верили в то, что могут что-то изменить, а может попросту не понимали, что именно происходит. Я не хочу их оправдывать, но и обвинять тоже не хочу, просто потому что я этих людей не знаю. Мир, к сожалению, не всегда справедлив, бывает так, что и хорошие люди не смотрят дальше собственного носа, не замечают ничего вокруг. Но ты главное пойми, что их молчание не является доказательством того, что все, что с тобой происходило было нормой. Я посмотрел ребенку в глаза, искренне надеясь, что что-то внутри него ещё способно светиться, гореть светлым огоньком надежды, веры и простого детского счастья. По крайней мере мне очень хотелось верить, что не все ещё потеряно. — Ты и её не знаешь, — тихо подметил ребенок. И снова оказался прав. — Да я и её не знаю, — согласился я. — Но разница в том, что про соседей ни ты, ни я не знаем ничего, кроме того, что они ничего не сделали. А вот про неё… Мне достаточно твоих слов, чтобы сделать выводы и понять каким человеком она была. И чтобы понять, что для неё оправданий нет и быть не может. Я замолчал на пару мгновений, собираясь с мыслями, а после продолжил: — Я не она и никогда ею не стану. Я могу крикнуть, редко, когда совсем уже не осталось сил, но всё-таки могу. Но после этого я всегда разбираюсь, почему именно мы пришли к такому результату, что сделали не так, где должны были вести себя по-другому. Разбираюсь словами, Арс, а не кулаками, ремнем и черт его знает, чем ещё. А если вдруг именно я где-то окажусь неправ, я всегда извиняюсь и признаю свою ошибку. Потому что свои ошибки нужно уметь признавать, особенно когда они касаются близких людей. Он смотрел на меня внимательно. Слышал. Слушал. Быть может, даже действительно верил в мои слова и доверял мне самому. — Ты не вернёшься туда, в то по-настоящему страшное время. Ты сейчас здесь, со мной и никуда я тебя не отдам. Мы семья, Арсений, и у нас в семье не принято унижать друг друга, бить или даже просто обижать слабых. Конфликты бывают у всех, мы не исключение, конечно. Но мы все постараемся всегда решать их мирным путем. Между собой у вас, конечно, может случится какая-нибудь драка, это тоже часть взросления, через которую все мы проходили. Но, обещаю тебе, лично я никого из вас никогда, ни при каких обстоятельствах не посмею ударить. Потому что если взрослый человек смеет поднять руку на маленького ребенка, то он либо больной и ему место в специальном учреждении, либо он перестает быть человеком. А я, слава богу, нахожусь в здравом уме, человечности, по крайней мере как мне кажется самому, не лишён, а ещё… ещё я невероятно сильно люблю вас всех. И когда кого-то любишь, особенно детей, то хочешь защитить, но никак не наоборот. Мальчик зажмурился на мгновение, а потом снова открыл глаза. И этот чистый детский и такой искренний детский взгляд был красноречивее тысячи слов. Он мне верил… Совсем робко, с лёгкой опаской, но все же верил моим словам, находил в них то, чего не хватало на протяжении многих лет. И даже представить было страшно, как сильно этот ребенок просто хотел быть кому-нибудь нужен и кем-нибудь любим. Он не хотел ни боли, ни унижений, не хотел криков и скандалов без повода. Он хотел быть таким же как все дети. Хотел иметь возможность рассказывать обо всем, что приходило в голову, хотел, чтобы с ним играли, чтобы хвалили за мелочи, вроде неумелых рисунков и заученного четверостишия. Арсений вряд ли когда-нибудь признает все это вслух, вряд ли рискнёт озвучить, но ведь этого и не требовалось, чтобы все понять. Его пронзительно голубые глаза говорили сами за себя, говорили громче любых слов. И глядя теперь, в этот самый момент на хрупкое доверие, я готов сделать что угодно, только бы он больше не столкнулся с несправедливостью, не усомнился в окружающих его взрослых людях, понял наконец какой должна быть настоящая семья и как в ней должны относится к детям. Его ломали уже непозволительно много раз. Ужасные люди ломали, а я так сильно хочу починить… — Я хочу, чтобы ты запомнил несколько вещей. Ну или хотя бы очень постарался запомнить, хорошо? — снова заговорил я. — Твоя, прости Господи, бабушка делала и говорила очень много бреда, равносильного преступлению. Но ты никогда, слышишь, никогда не заслуживал ни побоев, ни криков, ни унижений. Не заслуживал того, чтобы тебя оставляли без еды, запирали в комнате, запрещали даже элементарно говорить. Ты никогда не был нахлебником, это она использовала деньги, которые государство выделяло на тебя, непонятно на что. Ты не был ничтожеством, не был никем, и ты не обязан быть ей благодарен. Ты имеешь полное право ненавидеть ее за все, что она сделала. — Знаю, — едва слышно и немного недоверчиво отозвался Арс. — И, наверное, ненавижу. Сейчас ненавижу. А когда-то… Когда-то любил. Только я не знаю за что и почему, просто любил, как будто бы без причины. Это странно? Детям не нужна причина, чтобы привязываться. Детям не нужна причина чтобы любить. Даже если в моменты обиды они заявляют что-то вроде «я тебя совсем не люблю» это почти никогда не является правдой. Они искренны, они доверчивы, просто потому что маленькие. Для детей взрослый человек, который находится рядом — это целая вселенная и опора. И, к сожалению, любят они даже тех, кто этого совершенно не заслуживает. И это вовсе не слабость, а искренняя детская эмоциональность и привязанность. И как кощунственно поступают некоторые, разрушая детские души. — В том, что ты любил ее нет ничего странного. Ты просто был искренним, открытым, честным с ней, как и все дети со своими родителями или другими родственниками. Это она не захотела твою любовь принимать, она и только она, ты в этом никак не виноват. Ты, сынок, невероятный, — уверенно сказал я и осторожно провел рукой по детскому плечу. — Ты замечательный и ты достоин всего самого лучшего. И достигнешь ты обязательно ещё очень многого, абсолютно всего чего только захочется. Ты умный, гораздо умнее даже многих взрослых людей. А ещё ты невероятно сильный. Не потому, что терпел побои и унижения, а потому что несмотря на них ты остался очень добрым и чутким. И потому что ты находишь в себе силы довериться и обо всем рассказать. Это дорогого стоит и на это, на такую открытость не каждый взрослый человек сумеет решиться. Арсений, о таком сыне как ты я и мечтать раньше не смел. И ты даже не представляешь, как сильно я горжусь твоей силой, твоей смелостью, как сильно я тобой горжусь. — Правда? — как-то сипло спросил ребенок, а после даже дыхание затаил, глядя на меня словно заворожённый. Он выглядел удивлённым донельзя. Словно услышал что-то на странном, незнакомом ему языке и теперь пытался понять, что именно ему сказали. Казалось, будто все сказанные мной слова не укладывались в его ставшую привычной картину мира настолько сильно, что он даже не мог их воспринимать. Впрочем, так оно и было на самом деле. Едва ли этот ребенок вот так сразу мог поверить в то, что кто-то может им гордиться, да ещё и не за конкретные заслуги, а просто потому, что он такой какой он есть. Его самооценку опустили (хотя правильнее будет сказать, что ее никогда и не поднимали) настолько сильно, что мне даже представить сложно сколько времени потребуется, чтобы это исправить. Но я постараюсь, я очень сильно постараюсь. — Конечно правда, сыночек, — подтвердил я, говоря чуть тише, но вместе с тем твёрже и ещё увереннее. — Я очень сильно горжусь тобой. Он не ответил ничего, только подался вперёд, снова уткнулся мне в плечо, пряча взгляд. Я понимал почему. Он был слишком искренним, слишком отрытым и, конечно, он к такому и сам оказался не готов. Ему было тяжело и одновременно хотелось и спрятаться от всего мира, и найти какую-нибудь стабильную опору и поддержку. Он все это совместил. — Арсений, — несколько неуверенно, потому что, черт возьми, я правда был совсем не уверен в том, следовало ли продолжать возникшую в голове мысль. Но хотелось, поэтому я все же рискнул: — Давай только честно, ты сейчас все ещё хочешь попробовать сходить на плавание? Только попробовать, если не понравится — всегда можно уйти. Хочешь? Наверное, это было слишком. Слишком много и слишком внезапно для маленького, потерянного, привыкшего к жестокости мальчика. Я услышал его резкий вдох, а потом он прижался ещё сильнее, обхватил меня рукам за шею и зарыдал. Снова… Зарыдал так громко, что мне стало больно — не за себя, за него, — с таким отчаянием, что сердце было готово разорваться на части. Он уже плакал так. Когда получил то дурацкое, совершенно бессмысленное замечание в дневник по поводу болтовни на уроке. И впервые позволил себе признать, что его били. Этот плач что тогда, что сейчас разрывал изнутри. Было слишком больно и слишком страшно слышать, как ребенок, маленький ещё ребенок может плакать так по-взрослому, так осознанно и в то же время так горько и так растерянно. И в то же время я прекрасно понимал, что ему этот плач был сейчас необходим как никогда. Слишком глубоко в его душу я заглянул, слишком много ран задел, слишком много эмоций спровоцировал. Я держал его, прижимал к себе крепко и надёжно. Кажется, шептал что-то успокаивающе-бессмысленное, я даже не запомнил, что именно. Я гладил его по спине и волосам, надеясь, что это хоть как-то поможет, поддержит его. И просто ждал. Я не знаю как долго — я не следил за временем. Может пять минут, может десять, а может и вовсе полчаса. Но со временем рыдания превратились во всхлипы — сначала частные, потом пореже — стало чуть спокойнее дыхание, а сам ребенок стал прижиматься ко мне не столько отчаянно сколько просто обессиленно. Он ещё довольно долгое время молчал, лишь изредка вздыхая немного судорожно и мимолётно, едва ли осознанно утирая лицо об мою футболку. А потом с его губ едва слышно сорвалось одно-единственное слово, которое маленькой надеждой сумело пробиться сквозь шрамы и боль, что оставило прошлое. И значение у него было не меньшее чем у любых длинных речей. Одного слова было достаточно, чтобы признать, что это была совсем крошечная, но всё-таки победа. Лишь одна из миллионов, что ещё предстояли нам впереди. Арсений просто тихо прошептал: — Хочу…
213 Нравится 429 Отзывы 52 В сборник
Отзывы (11)