Безбожие

R
Завершён
125
1
Размер:
21 страница, 10 356 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
125 Нравится 30 Отзывы 28 В сборник

Глава 6.

Настройки
Примечания:
      Пристыженный, утром я убегаю домой. Мне невероятно горько. От своих слёз, от того, что пришлось открывать свою душу другому, от того, что разочаровал Грушницкого в людях. Хотя что уж, не я, так он сам бы разочаровался. Это ведь лишь дело времени. Тем не менее теперь и моя душа стала частью его души. Он искренне пытался помочь и выслушать, но я теперь сам же рушу свою жизнь, любыми способами отказываясь от спокойного, мерно бьющегося сердца, в пользу беспокойной и несчастной жизни. Пожалуй, это манера русского человека — страдать, и даже радоваться своему страданию, словно в попытках стать святым мучеником.       Воздух Пятигорска положительно влияет на настроение. Вдоль улиц медленно прогуливаются дамы с кавалерами. Всё крайне безмятежно. Разбавить бы эту безмятежность чем-нибудь. Въехать в толпу на лошади, или во всеуслышание заявить о том, что Бога нет. Шокировать общество. Но это всё мечты. Жутко хочется спать. Не от бессонных ночей, а скорее от скуки и безделья. — Гриша! Что же ты вчера убежал? — мне на плечо ложится рука и слышится знакомый голос. — Уходите, не хочу иметь с вами больше дело. И не преследуйте меня, вы не ищейка, — вяло произношу я, оборачиваясь. Растрепанный, едва ли умывшийся Грушницкий стоит сзади. — Да что с тобой? Я тебя чем обидел? — хнычет он, непонимающе глядя на меня. — Нет, совсем ничем. Пожалуйста, уберите руки, — я недовольно веду плечом и продолжаю идти. — Я к тебе по имени, а ты ко мне на вы и по фамилии. Хоть бы раз по имени назвал, а, — не отставая говорит Грушницкий. — Запамятовал, кажется. Я в третий раз повторюсь, коль это Божье число — отстаньте от меня. — Гриша, погоди! Я ведь в шутку с Мери танцевал, — пытается найти причины моего настроения Грушницкий.       А он ни за что не догадается, что мне просто стыдно. Что я просто дурак, которому совестно за свою же душу, за то, что придумываю глупые оправдания своему скверному характеру, который на самом деле объясняется лишь скукой и отсутствием совести. За то, что кусаю руку дающего и желающего помочь. — Не кричите вы так, нас услышат. И знаете, княжна мне намного милее вас. Пожалуй, я бы даже женился на ней, — смеюсь я, но в голосе моём ни капли шутки.       Грушницкий обиженно открывает рот и часто-часто моргает. — О, умоляю, только не плачьте посреди улицы, — злорадство моё достигает своего пика. — Да? Как вы у меня на плече ночью? — бросает Грушницкий, и кидается прочь. Слава Богу, он не видит моего скривленного лица и опущенных в землю глаз. — А правда, что про вас говорят? — ко мне приходит Вернер. — Что из? Про мою личность много в свете ходит сплетней, и лишь половина правда, — усмехаюсь я. — Да как же, на княжне женитесь? — О, никак нет. Кто вам сказал? А хотя нет, знаю, не говорите, — я сохраняю насмешливый вид, хотя меня и распирает от злости, — это Грушницкий. Я пошутил над ним, но он, дурная голова, всё всерьёз принял. — Что ж за шутки такие, — чешет в затылке доктор. — Не выходите, значит. — Нет уж. Да и к слову, чтобы вы мне точно верили, я уезжаю в Кисловодск. Надо места менять, а то, — я встаю с кресла, разминая шею, — можно и заскучать. — Ну, как знаете, но я, однако ж, вас предупредил, — он уходит, пожимая плечами.       Я бросаюсь к столу. Быстро, размашисто, пишу записку: «Я уезжаю, не смей большее лазить в эти окна. А выходка твоя крайне не смешна, советую больше не пускать слухов, иначе слухи могут пустить и про тебя. Прощай.»       Затем перечитываю, и, на новом листе, переписываю то же самое, только с обращением на «Вы». Если уж заканчивать с человеком, то полностью, без единого попущения.

***

      Третий день живу в Кисловодске. От Пятигорска он отличается разве что тем, что находится чуть южнее. А так всё то же — люди, дамы, пейзажи. О Грушницком услышал только вчера — он рассорился с кем-то в трактире. Со мной категорично не здоровается, хотя иногда косится на меня. Разлюбил, наверное. Это было бы очень хорошо.       Сегодня была прогулка к скале близ Подкумка. Видите ли, закат особенно красив, когда смотришь на него со скалы. Мы с княжной ехали бок о бок. Нас совершенно не интересовали горы и закаты. Мы украдкой обменивались взглядами друг с другом.       Обратно нужно было переходить речку вброд. Взяв её лошадь за узду, мы двинулись через воду. Я настолько увлёкся княжной, что забыл предупредить её же о том, что нельзя смотреть на воду, покуда переправляешься, иначе закружится голова. — Мне дурно, я вот-вот свалюсь, — слабо проговорила она. — Смотрите наверх, и не бойтесь, ведь я с вами, — прошептал я, приобнимая её за талию. — Ох, что ж вы делаете, — она предприняла попытку скинуть мою руку, но я только крепче обнял её.       Она слегка покраснела. Юные влюбленные дамы крайне мило розовеют, когда находятся рядом со своим возлюбленным. Они становятся похожи на ранний рассвет.       Наши щёки были совсем рядом. Я легко коснулся губами её личика. И внезапно мне почудилось, что под моей рукой и губами не тонкий батист и нежная девичья кожа, а грубое сукно и щетинистая щека. Наважденье. Происки дьявола. Я, верно, схожу с ума.       Княжна вздрогнула. После перехода через реку, мы замедлили лошадей и всё шли сзади. Княжна поворачивала голову в мою сторону и ждала, пока я скажу ей что-то. Но я молчал. Мне хотелось, чтобы она всё сказала сама. — Вы или глубоко меня презираете, либо любите, — сказала она. — Для чего? Посмеяться надо мною? Из подлых умыслов? Что же вы молчите?       Для человека молчание и безразличие — вещь страшная. Он из кожи вон будет лезть, лишь бы подтвердить, что его слова хоть что-то значат. И из этого можно извлечь уйму пользы. — Молчите… Хотите, чтобы я первая сказала, что люблю вас?       Я даже перестал дышать, чтобы сохранить гробовое молчание. — Хотите вы этого? — решительно обратилась она. — Зачем?       И сердце моё к ней остыло. Как странно — с одним моё сердце начало пылать лишь при том, как он сказал эту фразу, а с другой — оно полностью охладело. О, простая, короткая фраза, и сколько в ней смысла, разбитых и обретённых судеб!       Княжна ударила лошадь хлыстом и погнала к остальным. Она бодро толковала рядом с маменькой, а та только и рада была, что Мери весела. А она не весела. Её терзают нервы, и спать она этой ночью не будет. Бедняга.       Я развернул лошадь и помчал в горы — развеяться. Свист ветра и грохот камней под копытами выбивал из головы все мысли. Для меня существовал только я и небо надо мною. И ничего больше.       Я прильнул к лошадиной шее, чтобы сопротивление ветра было меньше. Лошадка неслась вдоль слободки. Вдруг я увидал небольшой домик, из которого необычайно ярко светили окна. Доносились пьяные голоса и вскрики. Я спешился, и подкрался к окну. — Господа! — по столу ударил драгунский капитан. — Господа, нам непременно нужно проучить этого петербургского франта — Печорина!       Ему вторят согласные голоса. Вот как! А я-то думал, почему меня так часто мучает икота. Оказывается, кто-то никак не может оставить моё имя в покое. — Согласен! Он, знаете ли… — узнаю голос Грушницкого.       Я быстро вскакиваю на лошадь и сжимаю ей бока, чтобы она заржала. Чтобы меня заметили. Чтобы ему стало совестно. Мне одновременно становится грустно и гневно. За что они меня так ненавидят? Неужто один мой вид вызывает неприязнь? Я ведь никого не обидел. Кроме одного. Кроме того, кто наверное громче всех сейчас кричит злые слова в мой адрес. Ну и пусть. Мне-то что.       В эту ночь я сплю крепко и спокойно.       Утром, непривычно бодрый, я прогуливаюсь по улочкам. У колодца стоит княжна. Лицо её пожелтело, под глазами залегли тени. — Вы больны? — учтиво спрашиваю я. — Ах, нет, я не спала всю ночь, — признаётся она. — Это из-за вас. Я всё думала, что значит ваш вопрос. Но, вы мне можете рассказать решительно всё, я всё пойму, — глядит она на меня. — Прямо-таки всё-всё? — внезапное чувство дежавю накатывает на меня. — Абсолютно. Если вы из-за родственников беспокоитесь, то не стоит, я их упрошу. Или же вы из-за своего собственного положения… — шепчет княжна. — Довольно. Я не буду объясняться и оправдываться. Я вас не люблю, — прерываю я Мери. — Тогда оставьте меня, — еле внятно говорит она, бледнея.       Мери уходит. Надо же. Всего одиннадцать букв! Почему я не сказал это другому человеку? И я не мучил бы ни себя, ни его.       Вечером я снова иду гулять. Воздух летними ночами пахнет как-то особенно. Песком, цветами и пылью. Я прохожу мимо кабака, как вдруг с заднего двора выскакивают два мальчишки, звеня монетами в карманах. Они сбивают меня с ног, и я, как какая-то тряпичная кукла, валюсь в куст. Шипы обдирают мне всю кожу. За мальчишками выскакивают ещё два мужчины. Я понимаю, что если сейчас же не убегу, то меня посчитают вором, и плевать, что в карманах у меня ни целковика. — Лови вора! Лови! — доносится до меня голос драгунского капитана. Я проползаю под кустом, но меня он быстро нагоняет меня. Я чертыхаюсь, бью ему в лицо, и убегаю, аки лань. Вслед слышится голос Грушницкого. — Убежал! Не поймать! Подельника лови!       Как интересно нас сводит судьба, или же просто случайное совпадение! Шум поднимается невероятный, но мальчишек так и не находят. Полагаю, это из-за того, что они украли не больше десяти рублей, а рыскать всю ночь за такую мелочь никто не хочет.       Тем не менее, с утра разговоров только о ночной краже. Люди имеют скверную привычку раздувать из мухи слона. — Говорят, тысячу украли! — Нет-нет, две!       У колодца стоит Грушницкий и драгунский капитан, который постоянно толкает его в бок и что-то говорит ему. Грушницкий мотает головой и машет рукой. Я стою поодаль. Вдруг он замечает меня. Я неотрывно смотрю ему в глаза. Он бледнеет и замирает. Капитан ещё раз толкает его в бок. Говорят тихо, поэтому слов я не могу разобрать. Грушницкий вздрагивает, и, едва дрожащим голосом, говорит: — А мы… Я там был, и я могу рассказать всю историю! — люди вокруг него внимательно слушают. — Значит, сидим мы вечером в кабаке, и вдруг слышим, шум в подсобке, и потом звон монет. Ну мы с капитаном выбегаем, и видим, как воры убегают! Ну мы быстро одного ловим, но он вырывается, гад! И ведь представляете, убежавший вор — это совсем мальчишка, а второй — отнюдь не бедный человек.       Вокруг Грушницкого слышны смешки и недоверчивый ропот. Капитан вновь толкает его в бок. Бледнея ещё сильнее, Грушницкий восклицает: — Вы мне не верите? Я тогда назову вам имя этого человека! — он сглатывает слюну, косится на меня, и говорит сдавленным голосом, — Это Печорин!       Тут уже Грушницкий толкает в бок капитана, обращая на меня внимание, краснеет и опускает взгляд. Я быстро подхожу к ним. — Вы же знаете, что это неправда. Признайте, что сейчас лжёте со злым умыслом, — чеканю я. — А Бог ненавидит ложь. — Я вам ещё раз готов повторить свои слова, и угроз ваших не боюсь, — с трудом говорит он. — Что же, — я обращаюсь к капитану, — вы ведь его приятель, значит, будете его секундантом. Я пришлю вскоре своего. Идёт?       Капитан кивает. В его глазах решимость и непоколебимая жажда неясной мести. Губы Грушницкого дрожат. Я разворачиваюсь, и ухожу.       Переговорил с Вернером. Он согласен стать моим секундантом, за что я ему очень благодарен. Пожалуй, у меня даже и не осталось бы на кандидатов на эту должность, если бы он не согласился.       На душе скверно. Из-за чего я пойду на дуэль? Мне не сильно есть дело до клеветы. Мало ли, что могут про меня говорить. Скорее, мне горько от предательства. Так возненавидеть меня из-за всего-то нежелания разговаривать? Хотя, мы оба виноваты. Грушницкий виновен в своей высокомерности, а я в собственном страхе перед своей же душой. Я подумываю о том, чтобы выстрелить в воздух, неважно, первым я буду стрелять, или нет. Может, Грушницкому тогда станет совестно, и он раскается?       Вернер приносит весть о том, что послезавтра, на рассвете, в ущелье на шести шагах состоится дуэль. — Я хотел было назначить дуэль на завтра, но Грушницкий настоял на послезавтра. — Перед смертью небось отмаливать все грехи будет, — процеживаю я. Что же, у меня будет больше времени на раздумья. Однако же я точно знаю, что не умру. Предчувствие.       А вслед за Вернером прибегает лакей, и приносит записку. Говорит, что это очень секретно. Я отсылаю лакея и вскрываю конверт. Дрожащий, почти неразборчивый почерк, отсутствие пунктуации — он писал всё в спешке. «Пожалуйста приходи ближе к полуночи к скале около Подкумка ты всё не так понял мне нужно объяснится»       Рву и поджигаю письмо. Мне не сдались его объяснения.       И всё же я гоню лошадь по скалам и выглядываю фигуру моего противника.       Едва я успеваю слезть с лошади, как Грушницкий бросается мне на шею и крепко обнимает. У меня не поднимаются руки, чтобы оттолкнуть его. Он дрожит и целует меня всюду — в щёки, в шею, в губы. — Господи! Господи, прости меня, ради бога, прости! Я… Я… — он задыхается от волнения, и, может, счастья.       Его ноги подкашиваются, я подхватываю его, и мы вместе садимся на застеленную мхом и травой землю. — Ты пришёл объясниться, — напоминаю я. — Да, оно… Короче, — он несколько раз вдохнул и выдохнул, пытаясь успокоиться, — В общем, я тогда, ну, обиделся на тебя, и пошёл рассказать капитану, о том, какой ты гад, и прочее… Но! Я так на деле не думал, просто… — Дальше, — требую я. — Ну и дальше капитан только обрадовался, и мы, там ещё человек несколько было, мы в общем… Заговор. Против тебя устроили, — Грушницкий вцепился мне в одежду и прижался к груди. — Я хотел было отказаться, отшутиться, но капитан с таким запалом говорил, что я… Ну испугался просто ему что-то против говорить. — Ты трус, — констатирую я. — Так, значит мальчишки тоже в заговоре? — Нет! Это всё случайно вышло! Совпадение в смысле! Капитан сказал, чтобы мы ждали какого-нибудь удобного случая, чтобы тебя подставить, а я и не думал, что так скоро выйдет… — он пытается ещё что-то сказать, но я прерываю его. — Всё, замолчи. Я всё понял. — Нет, погоди, самое главное — тебе в пистолет пулю не положат! Всё! Всё продумано!       Я молчу, пытаясь переварить всю информацию, которую он мне сейчас выдал. Грушницкий ёрзает, и тихо хрипит: — Вот. Я объяснился. М-можешь уходить, если хочешь. Можешь меня обозвать, лицо разбить, что угодно… — Если извинишься, то получится, что ты признаешь свою вину. И я в тебя не буду стрелять, — говорю я. — Да хоть тысячу раз! Я тебе руки готов целовать, только прости меня! Я отказываюсь от своих слов, признаю свою клевету! — вопит он мне в ухо. — Здесь мне не нужны извинения. На дуэли, перед капитаном, — я смотрю ему в глаза. В них мерцают слёзы. — Не могу. Меня капитан сам застрелит, если я отступлю, — всхлипывает Грушницкий. — Значит, и я не могу отказаться от дуэли. — Погоди, а может хоть промажешь? В воздух выстрелишь! — он целует меня в щёку, и говорит вкрадчиво. — Знаешь, даже если бы я был самым лучшим стрелком по всей России, не смог бы попасть в тебя.       Мне горько. Но промазать? Что за глупость? На шести-то шагах. Мне остаётся только надеяться, что Грушницкий осмелится извиниться. — Или сбежим. Сейчас прямо. И всё, никто нас больше не увидит. Будем жить душа в душу где-нибудь, — мечтательно продолжает Грушницкий. — В Петербурге. Или можно в какую-то губернию поехать, в Оренбургскую, а? — Помолчи-ка. В Оренбург он собрался, — я тяну его лечь на землю и ложусь рядом. — На звёзды поглядим.       И так мне жалко, так грустно от того, что нам вдвоём так мало времени досталось. Он, пожалуй, и впрямь пытался меня понять, а я его, будто сама судьба свела нас. Может, он и не надоел бы мне, как надоедали до этого дамы и товарищи. Но, в судьбу я не верю, в любовь до гроба тоже.       И всё же мы лежим на траве, целуемся, и над лишь нами бескрайнее небо. Крепко жмёмся друг к другу, чтобы не было холодно. Посмеиваемся тихонько. Поцелуи вызывают в моём сердце трепет. Живот сводит от сладкой истомы. Расстёгиваю пару пуговиц на рубашке Грушницкого и целую ключицы. Он едва слышно охает, и холодными пальцами гладит мои плечи. Ощущение падения охватывает моё тело. — Я люблю тебя, — говорит Грушницкий. — И я, — бормочу я, прижимаясь губами к его щеке.       За час до рассвета мы уезжаем со скалы. Лошади идут шагом. Мы оглядываемся, чтобы никто нас не увидел. — Так что, промажешь? — спрашивает Грушницкий, подгоняет лошадь совсем близко и берёт мою руку. — Извинишься, и даже стрелять не буду, — отвечаю я. — И поедем в Оренбург твой. — Ладно, — он прикрывает глаза и выдыхает.       Весь день и ночь я беспокойно ходил по комнате, никого к себе не пуская. Я даже помолился один раз, несмотря на неверие. За то, чтобы Грушницкий извинился. Не хочу брать грех на душу.       На рассвете пришёл Вернер. «Пора» — сказал он. Мы поехали к ущелью. Как же светел и чист был тот рассвет. Зашла речь о завещании. Я даже не позаботился об этом. Во-первых, потому, что я не умру, и это не просто предчувствие. Во-вторых, наследников у меня всё равно нет. А если всё же умру, то обязательно найдутся те, кто расхитит моё имущество. В любом случае, мертвеца это уже не будет волновать.       Я вдруг задумался — принесла ли моя любовь кому-нибудь счастье? Пожалуй, ни мне, ни дамам, ни Грушницкому — словом, никому. И всё же это оттого, что любил я не ради другого, а лишь ради себя. Ради того, чтобы удовлетворить странную потребность сердца. И всего-то. И может, сейчас умрёт тот, кто больше остальных пытался понять меня. Грустно ли мне будет?..       На скале видны тёмные силуэты. Наши противники. Мы с Вернером подъезжаем ближе и спешиваемся. По тонкой тропинке поднимаемся к ним. Капитан, Грушницкий, и один из их товарищей — Иван Игнатьевич. Грушницкий рвётся было пожать мне руку, как вдруг вспоминает, что мы, между прочим, на дуэли, и останавливается. Лицо его бледно, а плечи сгорблены. Я незаметно подмигиваю ему. Он, кажется, становится чуть спокойнее. — А мы давно уже вас ждём! — иронично восклицает драгунский капитан.       Я показываю ему часы. Капитан стушевался и начал говорить что-то о его спешащих часах. Несколько минут длится тягостное молчание. Грушницкий вовсе не смотрит на меня. Молчание прерывает Вернер, обращаясь к Грушницкому: — Мне кажется, что показав готовность к драке и отдав тем самым долг чести, вы могли бы объясниться, и кончить дело полюбовно. — Могли бы, — я киваю, неотрывно смотря на Грушницкого. — Хорошо! — восклицает он. — Ваши требования, всё, что я могу для вас сделать? — Вы извинитесь предо мной публично, и признаете, что клеветали.       Грушницкий быстро бросает взгляд на своих секундантов. Было бы их не двое, может, гордость и не завладела бы нами так сильно. Промахнулись бы оба, Грушницкий по причине неопытности, я по причине нежелания убивать. Но гордыню не зря считают самым страшным грехом. Мы оба попали в её сеть. Тем не менее, Грушницкий шепчет мне одними губами: «Прости. Промахнись.». А после громко говорит, что не согласен, и придётся стреляться. Капитан отводит его в сторону, а после говорит с Вернером. Всё это время Грушницкий нашептывает два слова. А у меня не хватает сил кивнуть ему.       Уговорились, что, для секретности, будем стрелять на скале, на площадке, чтобы даже малейшее ранение кончилось смертью. Я вынуждаю Грушницкого извиниться. Капитан шепчет ему, чтобы он не трусил, и не извинялся. И Грушницкий не может пересилить своей гордости. Что же, надеюсь, в роковой момент он всё же выстрелит в воздух. Идём бок о бок. Пока поднимаемся на скалу, Грушницкий кончиками пальцев касается моей руки. Потом спотыкается, и я тут же хватаю его крепче. — Не падайте раньше времени. Вспомните Цезаря.       И вдруг я понимаю, что тех поцелуев и объятий с ним мне не хватило. Хочется больше и больше. Это словно грех чревоугодия, только касается он вовсе не еды, а человека. Гордость борется во мне с неумеренностью. Вот уж не думал, что смертные грехи могут быть столь противоречивы.       Мы наконец доходим до места. Секунданты отмеряют шесть шагов. Мы с Грушницким стоим друг напротив друга. Он с невероятной надеждой смотрит мне в глаза, и всё шепчет и шепчет, словно мантру. Промахнись. Прости. Промахнись.       Вернер бросает жребий и показывает решётку. Грушницкий стреляет первым. Бледный как смерть, он дрожащей рукой поднимает пистолет. Я упираюсь в камень ногой, чтобы не упасть от совсем уж легкой пули. — Не могу, — он опускает дуло и глядит на меня. Я будто чувствую, как сильно бьётся его сердце. — Трус! — кричит капитан.       Грушницкий вздрагивает, и наводит пистолет. Пуля царапает мне колено. Я пошатываюсь, и, клянусь, за ту секунду, пока я не восстановил равновесие, на лице Грушницкого проявляется весь спектр ужаса и боли, какой только может испытать человек. Как он только не потерял сознание сейчас от нервов? — Я вам советую сейчас помолиться Богу, — говорю я ему.       Грушницкий мельком улыбается. Понял шутку. Если бы не Бог, нас бы здесь и не было. Не было бы ни бессонных ночей, ни ссор, ни этой дуэли. — Ещё не поздно извиниться, — предупреждаю я. И как бы не хотел я того признавать, но голос мой дрожит. — Откажитесь от своей клеветы, и вас тут же прощу. — Нет. Стреляйте уже, и пусть шальная пуля поразит меня, — намёком напоминает мне Грушницкий. — Ах да, пуля. Похоже, её забыли положить в мой пистолет, не так ли, господа? — я оборачиваюсь к секундантам. — Нет! Не забыли! Она наверняка выкатилась просто, а вы и не заметили, — отпирается Иван Игнатьич. — Негоже прерывать дуэль, стреляйте уже. Или струсили? — вопрошает капитан. — Нет, что вы. Только я с вами после буду на тех же условиях стреляться, — отвечаю я.       Я передал пистолет Вернеру. Капитан тотчас же попытался отобрать его у доктора. — Оставьте их. Знаете же, что они правы, — вдруг подал голос Грушницкий.       Капитан напрасно пытался подавать ему разные знаки. Грушницкий отвернулся, глядя на брезжащее на горизонте солнце. Видно, гордость отступала. Я пользовался моментом. — Грушницкий, а мы ведь были друзьями. До сих пор не хочешь извиниться?       Он лишь мотает головой. Я становлюсь против него. Всё внимание его приковано ко мне, и в лице Грушницкого я вижу только надежду. Руки мои дрожат, как бы я не пытался успокоиться. Пересохшими губами говорю «Я люблю тебя», поднимаю пистолет и целю в лоб. Если моя рука чуть-чуть дёрнется, то пуля улетит вверх, и не заденет Грушницкого. Я чувствую себя невероятно слабым, и, не в силах вынести вида моего противника, моего Грушницкого на том краю скалы, я крепко жмурюсь и стреляю наугад.       Выстрел глушит меня, и я чуть ли не падаю ниц, так и не открывая глаз. Вокруг ничего не слышно, и я только произношу охрипшим голосом, лишь для того, чтобы удостовериться в том, что я не оглох и не умер: — Finita la comedia!       Надежда умирает последней. Я медленно открываю глаза, и мысленно каюсь за все грехи, которые совершил в течение всей жизни.       В то утро я уверовал в Бога.
Примечания:
125 Нравится 30 Отзывы 28 В сборник
Отзывы (23)