***
Третий день живу в Кисловодске. От Пятигорска он отличается разве что тем, что находится чуть южнее. А так всё то же — люди, дамы, пейзажи. О Грушницком услышал только вчера — он рассорился с кем-то в трактире. Со мной категорично не здоровается, хотя иногда косится на меня. Разлюбил, наверное. Это было бы очень хорошо. Сегодня была прогулка к скале близ Подкумка. Видите ли, закат особенно красив, когда смотришь на него со скалы. Мы с княжной ехали бок о бок. Нас совершенно не интересовали горы и закаты. Мы украдкой обменивались взглядами друг с другом. Обратно нужно было переходить речку вброд. Взяв её лошадь за узду, мы двинулись через воду. Я настолько увлёкся княжной, что забыл предупредить её же о том, что нельзя смотреть на воду, покуда переправляешься, иначе закружится голова. — Мне дурно, я вот-вот свалюсь, — слабо проговорила она. — Смотрите наверх, и не бойтесь, ведь я с вами, — прошептал я, приобнимая её за талию. — Ох, что ж вы делаете, — она предприняла попытку скинуть мою руку, но я только крепче обнял её. Она слегка покраснела. Юные влюбленные дамы крайне мило розовеют, когда находятся рядом со своим возлюбленным. Они становятся похожи на ранний рассвет. Наши щёки были совсем рядом. Я легко коснулся губами её личика. И внезапно мне почудилось, что под моей рукой и губами не тонкий батист и нежная девичья кожа, а грубое сукно и щетинистая щека. Наважденье. Происки дьявола. Я, верно, схожу с ума. Княжна вздрогнула. После перехода через реку, мы замедлили лошадей и всё шли сзади. Княжна поворачивала голову в мою сторону и ждала, пока я скажу ей что-то. Но я молчал. Мне хотелось, чтобы она всё сказала сама. — Вы или глубоко меня презираете, либо любите, — сказала она. — Для чего? Посмеяться надо мною? Из подлых умыслов? Что же вы молчите? Для человека молчание и безразличие — вещь страшная. Он из кожи вон будет лезть, лишь бы подтвердить, что его слова хоть что-то значат. И из этого можно извлечь уйму пользы. — Молчите… Хотите, чтобы я первая сказала, что люблю вас? Я даже перестал дышать, чтобы сохранить гробовое молчание. — Хотите вы этого? — решительно обратилась она. — Зачем? И сердце моё к ней остыло. Как странно — с одним моё сердце начало пылать лишь при том, как он сказал эту фразу, а с другой — оно полностью охладело. О, простая, короткая фраза, и сколько в ней смысла, разбитых и обретённых судеб! Княжна ударила лошадь хлыстом и погнала к остальным. Она бодро толковала рядом с маменькой, а та только и рада была, что Мери весела. А она не весела. Её терзают нервы, и спать она этой ночью не будет. Бедняга. Я развернул лошадь и помчал в горы — развеяться. Свист ветра и грохот камней под копытами выбивал из головы все мысли. Для меня существовал только я и небо надо мною. И ничего больше. Я прильнул к лошадиной шее, чтобы сопротивление ветра было меньше. Лошадка неслась вдоль слободки. Вдруг я увидал небольшой домик, из которого необычайно ярко светили окна. Доносились пьяные голоса и вскрики. Я спешился, и подкрался к окну. — Господа! — по столу ударил драгунский капитан. — Господа, нам непременно нужно проучить этого петербургского франта — Печорина! Ему вторят согласные голоса. Вот как! А я-то думал, почему меня так часто мучает икота. Оказывается, кто-то никак не может оставить моё имя в покое. — Согласен! Он, знаете ли… — узнаю голос Грушницкого. Я быстро вскакиваю на лошадь и сжимаю ей бока, чтобы она заржала. Чтобы меня заметили. Чтобы ему стало совестно. Мне одновременно становится грустно и гневно. За что они меня так ненавидят? Неужто один мой вид вызывает неприязнь? Я ведь никого не обидел. Кроме одного. Кроме того, кто наверное громче всех сейчас кричит злые слова в мой адрес. Ну и пусть. Мне-то что. В эту ночь я сплю крепко и спокойно. Утром, непривычно бодрый, я прогуливаюсь по улочкам. У колодца стоит княжна. Лицо её пожелтело, под глазами залегли тени. — Вы больны? — учтиво спрашиваю я. — Ах, нет, я не спала всю ночь, — признаётся она. — Это из-за вас. Я всё думала, что значит ваш вопрос. Но, вы мне можете рассказать решительно всё, я всё пойму, — глядит она на меня. — Прямо-таки всё-всё? — внезапное чувство дежавю накатывает на меня. — Абсолютно. Если вы из-за родственников беспокоитесь, то не стоит, я их упрошу. Или же вы из-за своего собственного положения… — шепчет княжна. — Довольно. Я не буду объясняться и оправдываться. Я вас не люблю, — прерываю я Мери. — Тогда оставьте меня, — еле внятно говорит она, бледнея. Мери уходит. Надо же. Всего одиннадцать букв! Почему я не сказал это другому человеку? И я не мучил бы ни себя, ни его. Вечером я снова иду гулять. Воздух летними ночами пахнет как-то особенно. Песком, цветами и пылью. Я прохожу мимо кабака, как вдруг с заднего двора выскакивают два мальчишки, звеня монетами в карманах. Они сбивают меня с ног, и я, как какая-то тряпичная кукла, валюсь в куст. Шипы обдирают мне всю кожу. За мальчишками выскакивают ещё два мужчины. Я понимаю, что если сейчас же не убегу, то меня посчитают вором, и плевать, что в карманах у меня ни целковика. — Лови вора! Лови! — доносится до меня голос драгунского капитана. Я проползаю под кустом, но меня он быстро нагоняет меня. Я чертыхаюсь, бью ему в лицо, и убегаю, аки лань. Вслед слышится голос Грушницкого. — Убежал! Не поймать! Подельника лови! Как интересно нас сводит судьба, или же просто случайное совпадение! Шум поднимается невероятный, но мальчишек так и не находят. Полагаю, это из-за того, что они украли не больше десяти рублей, а рыскать всю ночь за такую мелочь никто не хочет. Тем не менее, с утра разговоров только о ночной краже. Люди имеют скверную привычку раздувать из мухи слона. — Говорят, тысячу украли! — Нет-нет, две! У колодца стоит Грушницкий и драгунский капитан, который постоянно толкает его в бок и что-то говорит ему. Грушницкий мотает головой и машет рукой. Я стою поодаль. Вдруг он замечает меня. Я неотрывно смотрю ему в глаза. Он бледнеет и замирает. Капитан ещё раз толкает его в бок. Говорят тихо, поэтому слов я не могу разобрать. Грушницкий вздрагивает, и, едва дрожащим голосом, говорит: — А мы… Я там был, и я могу рассказать всю историю! — люди вокруг него внимательно слушают. — Значит, сидим мы вечером в кабаке, и вдруг слышим, шум в подсобке, и потом звон монет. Ну мы с капитаном выбегаем, и видим, как воры убегают! Ну мы быстро одного ловим, но он вырывается, гад! И ведь представляете, убежавший вор — это совсем мальчишка, а второй — отнюдь не бедный человек. Вокруг Грушницкого слышны смешки и недоверчивый ропот. Капитан вновь толкает его в бок. Бледнея ещё сильнее, Грушницкий восклицает: — Вы мне не верите? Я тогда назову вам имя этого человека! — он сглатывает слюну, косится на меня, и говорит сдавленным голосом, — Это Печорин! Тут уже Грушницкий толкает в бок капитана, обращая на меня внимание, краснеет и опускает взгляд. Я быстро подхожу к ним. — Вы же знаете, что это неправда. Признайте, что сейчас лжёте со злым умыслом, — чеканю я. — А Бог ненавидит ложь. — Я вам ещё раз готов повторить свои слова, и угроз ваших не боюсь, — с трудом говорит он. — Что же, — я обращаюсь к капитану, — вы ведь его приятель, значит, будете его секундантом. Я пришлю вскоре своего. Идёт? Капитан кивает. В его глазах решимость и непоколебимая жажда неясной мести. Губы Грушницкого дрожат. Я разворачиваюсь, и ухожу. Переговорил с Вернером. Он согласен стать моим секундантом, за что я ему очень благодарен. Пожалуй, у меня даже и не осталось бы на кандидатов на эту должность, если бы он не согласился. На душе скверно. Из-за чего я пойду на дуэль? Мне не сильно есть дело до клеветы. Мало ли, что могут про меня говорить. Скорее, мне горько от предательства. Так возненавидеть меня из-за всего-то нежелания разговаривать? Хотя, мы оба виноваты. Грушницкий виновен в своей высокомерности, а я в собственном страхе перед своей же душой. Я подумываю о том, чтобы выстрелить в воздух, неважно, первым я буду стрелять, или нет. Может, Грушницкому тогда станет совестно, и он раскается? Вернер приносит весть о том, что послезавтра, на рассвете, в ущелье на шести шагах состоится дуэль. — Я хотел было назначить дуэль на завтра, но Грушницкий настоял на послезавтра. — Перед смертью небось отмаливать все грехи будет, — процеживаю я. Что же, у меня будет больше времени на раздумья. Однако же я точно знаю, что не умру. Предчувствие. А вслед за Вернером прибегает лакей, и приносит записку. Говорит, что это очень секретно. Я отсылаю лакея и вскрываю конверт. Дрожащий, почти неразборчивый почерк, отсутствие пунктуации — он писал всё в спешке. «Пожалуйста приходи ближе к полуночи к скале около Подкумка ты всё не так понял мне нужно объяснится» Рву и поджигаю письмо. Мне не сдались его объяснения. И всё же я гоню лошадь по скалам и выглядываю фигуру моего противника. Едва я успеваю слезть с лошади, как Грушницкий бросается мне на шею и крепко обнимает. У меня не поднимаются руки, чтобы оттолкнуть его. Он дрожит и целует меня всюду — в щёки, в шею, в губы. — Господи! Господи, прости меня, ради бога, прости! Я… Я… — он задыхается от волнения, и, может, счастья. Его ноги подкашиваются, я подхватываю его, и мы вместе садимся на застеленную мхом и травой землю. — Ты пришёл объясниться, — напоминаю я. — Да, оно… Короче, — он несколько раз вдохнул и выдохнул, пытаясь успокоиться, — В общем, я тогда, ну, обиделся на тебя, и пошёл рассказать капитану, о том, какой ты гад, и прочее… Но! Я так на деле не думал, просто… — Дальше, — требую я. — Ну и дальше капитан только обрадовался, и мы, там ещё человек несколько было, мы в общем… Заговор. Против тебя устроили, — Грушницкий вцепился мне в одежду и прижался к груди. — Я хотел было отказаться, отшутиться, но капитан с таким запалом говорил, что я… Ну испугался просто ему что-то против говорить. — Ты трус, — констатирую я. — Так, значит мальчишки тоже в заговоре? — Нет! Это всё случайно вышло! Совпадение в смысле! Капитан сказал, чтобы мы ждали какого-нибудь удобного случая, чтобы тебя подставить, а я и не думал, что так скоро выйдет… — он пытается ещё что-то сказать, но я прерываю его. — Всё, замолчи. Я всё понял. — Нет, погоди, самое главное — тебе в пистолет пулю не положат! Всё! Всё продумано! Я молчу, пытаясь переварить всю информацию, которую он мне сейчас выдал. Грушницкий ёрзает, и тихо хрипит: — Вот. Я объяснился. М-можешь уходить, если хочешь. Можешь меня обозвать, лицо разбить, что угодно… — Если извинишься, то получится, что ты признаешь свою вину. И я в тебя не буду стрелять, — говорю я. — Да хоть тысячу раз! Я тебе руки готов целовать, только прости меня! Я отказываюсь от своих слов, признаю свою клевету! — вопит он мне в ухо. — Здесь мне не нужны извинения. На дуэли, перед капитаном, — я смотрю ему в глаза. В них мерцают слёзы. — Не могу. Меня капитан сам застрелит, если я отступлю, — всхлипывает Грушницкий. — Значит, и я не могу отказаться от дуэли. — Погоди, а может хоть промажешь? В воздух выстрелишь! — он целует меня в щёку, и говорит вкрадчиво. — Знаешь, даже если бы я был самым лучшим стрелком по всей России, не смог бы попасть в тебя. Мне горько. Но промазать? Что за глупость? На шести-то шагах. Мне остаётся только надеяться, что Грушницкий осмелится извиниться. — Или сбежим. Сейчас прямо. И всё, никто нас больше не увидит. Будем жить душа в душу где-нибудь, — мечтательно продолжает Грушницкий. — В Петербурге. Или можно в какую-то губернию поехать, в Оренбургскую, а? — Помолчи-ка. В Оренбург он собрался, — я тяну его лечь на землю и ложусь рядом. — На звёзды поглядим. И так мне жалко, так грустно от того, что нам вдвоём так мало времени досталось. Он, пожалуй, и впрямь пытался меня понять, а я его, будто сама судьба свела нас. Может, он и не надоел бы мне, как надоедали до этого дамы и товарищи. Но, в судьбу я не верю, в любовь до гроба тоже. И всё же мы лежим на траве, целуемся, и над лишь нами бескрайнее небо. Крепко жмёмся друг к другу, чтобы не было холодно. Посмеиваемся тихонько. Поцелуи вызывают в моём сердце трепет. Живот сводит от сладкой истомы. Расстёгиваю пару пуговиц на рубашке Грушницкого и целую ключицы. Он едва слышно охает, и холодными пальцами гладит мои плечи. Ощущение падения охватывает моё тело. — Я люблю тебя, — говорит Грушницкий. — И я, — бормочу я, прижимаясь губами к его щеке. За час до рассвета мы уезжаем со скалы. Лошади идут шагом. Мы оглядываемся, чтобы никто нас не увидел. — Так что, промажешь? — спрашивает Грушницкий, подгоняет лошадь совсем близко и берёт мою руку. — Извинишься, и даже стрелять не буду, — отвечаю я. — И поедем в Оренбург твой. — Ладно, — он прикрывает глаза и выдыхает. Весь день и ночь я беспокойно ходил по комнате, никого к себе не пуская. Я даже помолился один раз, несмотря на неверие. За то, чтобы Грушницкий извинился. Не хочу брать грех на душу. На рассвете пришёл Вернер. «Пора» — сказал он. Мы поехали к ущелью. Как же светел и чист был тот рассвет. Зашла речь о завещании. Я даже не позаботился об этом. Во-первых, потому, что я не умру, и это не просто предчувствие. Во-вторых, наследников у меня всё равно нет. А если всё же умру, то обязательно найдутся те, кто расхитит моё имущество. В любом случае, мертвеца это уже не будет волновать. Я вдруг задумался — принесла ли моя любовь кому-нибудь счастье? Пожалуй, ни мне, ни дамам, ни Грушницкому — словом, никому. И всё же это оттого, что любил я не ради другого, а лишь ради себя. Ради того, чтобы удовлетворить странную потребность сердца. И всего-то. И может, сейчас умрёт тот, кто больше остальных пытался понять меня. Грустно ли мне будет?.. На скале видны тёмные силуэты. Наши противники. Мы с Вернером подъезжаем ближе и спешиваемся. По тонкой тропинке поднимаемся к ним. Капитан, Грушницкий, и один из их товарищей — Иван Игнатьевич. Грушницкий рвётся было пожать мне руку, как вдруг вспоминает, что мы, между прочим, на дуэли, и останавливается. Лицо его бледно, а плечи сгорблены. Я незаметно подмигиваю ему. Он, кажется, становится чуть спокойнее. — А мы давно уже вас ждём! — иронично восклицает драгунский капитан. Я показываю ему часы. Капитан стушевался и начал говорить что-то о его спешащих часах. Несколько минут длится тягостное молчание. Грушницкий вовсе не смотрит на меня. Молчание прерывает Вернер, обращаясь к Грушницкому: — Мне кажется, что показав готовность к драке и отдав тем самым долг чести, вы могли бы объясниться, и кончить дело полюбовно. — Могли бы, — я киваю, неотрывно смотря на Грушницкого. — Хорошо! — восклицает он. — Ваши требования, всё, что я могу для вас сделать? — Вы извинитесь предо мной публично, и признаете, что клеветали. Грушницкий быстро бросает взгляд на своих секундантов. Было бы их не двое, может, гордость и не завладела бы нами так сильно. Промахнулись бы оба, Грушницкий по причине неопытности, я по причине нежелания убивать. Но гордыню не зря считают самым страшным грехом. Мы оба попали в её сеть. Тем не менее, Грушницкий шепчет мне одними губами: «Прости. Промахнись.». А после громко говорит, что не согласен, и придётся стреляться. Капитан отводит его в сторону, а после говорит с Вернером. Всё это время Грушницкий нашептывает два слова. А у меня не хватает сил кивнуть ему. Уговорились, что, для секретности, будем стрелять на скале, на площадке, чтобы даже малейшее ранение кончилось смертью. Я вынуждаю Грушницкого извиниться. Капитан шепчет ему, чтобы он не трусил, и не извинялся. И Грушницкий не может пересилить своей гордости. Что же, надеюсь, в роковой момент он всё же выстрелит в воздух. Идём бок о бок. Пока поднимаемся на скалу, Грушницкий кончиками пальцев касается моей руки. Потом спотыкается, и я тут же хватаю его крепче. — Не падайте раньше времени. Вспомните Цезаря. И вдруг я понимаю, что тех поцелуев и объятий с ним мне не хватило. Хочется больше и больше. Это словно грех чревоугодия, только касается он вовсе не еды, а человека. Гордость борется во мне с неумеренностью. Вот уж не думал, что смертные грехи могут быть столь противоречивы. Мы наконец доходим до места. Секунданты отмеряют шесть шагов. Мы с Грушницким стоим друг напротив друга. Он с невероятной надеждой смотрит мне в глаза, и всё шепчет и шепчет, словно мантру. Промахнись. Прости. Промахнись. Вернер бросает жребий и показывает решётку. Грушницкий стреляет первым. Бледный как смерть, он дрожащей рукой поднимает пистолет. Я упираюсь в камень ногой, чтобы не упасть от совсем уж легкой пули. — Не могу, — он опускает дуло и глядит на меня. Я будто чувствую, как сильно бьётся его сердце. — Трус! — кричит капитан. Грушницкий вздрагивает, и наводит пистолет. Пуля царапает мне колено. Я пошатываюсь, и, клянусь, за ту секунду, пока я не восстановил равновесие, на лице Грушницкого проявляется весь спектр ужаса и боли, какой только может испытать человек. Как он только не потерял сознание сейчас от нервов? — Я вам советую сейчас помолиться Богу, — говорю я ему. Грушницкий мельком улыбается. Понял шутку. Если бы не Бог, нас бы здесь и не было. Не было бы ни бессонных ночей, ни ссор, ни этой дуэли. — Ещё не поздно извиниться, — предупреждаю я. И как бы не хотел я того признавать, но голос мой дрожит. — Откажитесь от своей клеветы, и вас тут же прощу. — Нет. Стреляйте уже, и пусть шальная пуля поразит меня, — намёком напоминает мне Грушницкий. — Ах да, пуля. Похоже, её забыли положить в мой пистолет, не так ли, господа? — я оборачиваюсь к секундантам. — Нет! Не забыли! Она наверняка выкатилась просто, а вы и не заметили, — отпирается Иван Игнатьич. — Негоже прерывать дуэль, стреляйте уже. Или струсили? — вопрошает капитан. — Нет, что вы. Только я с вами после буду на тех же условиях стреляться, — отвечаю я. Я передал пистолет Вернеру. Капитан тотчас же попытался отобрать его у доктора. — Оставьте их. Знаете же, что они правы, — вдруг подал голос Грушницкий. Капитан напрасно пытался подавать ему разные знаки. Грушницкий отвернулся, глядя на брезжащее на горизонте солнце. Видно, гордость отступала. Я пользовался моментом. — Грушницкий, а мы ведь были друзьями. До сих пор не хочешь извиниться? Он лишь мотает головой. Я становлюсь против него. Всё внимание его приковано ко мне, и в лице Грушницкого я вижу только надежду. Руки мои дрожат, как бы я не пытался успокоиться. Пересохшими губами говорю «Я люблю тебя», поднимаю пистолет и целю в лоб. Если моя рука чуть-чуть дёрнется, то пуля улетит вверх, и не заденет Грушницкого. Я чувствую себя невероятно слабым, и, не в силах вынести вида моего противника, моего Грушницкого на том краю скалы, я крепко жмурюсь и стреляю наугад. Выстрел глушит меня, и я чуть ли не падаю ниц, так и не открывая глаз. Вокруг ничего не слышно, и я только произношу охрипшим голосом, лишь для того, чтобы удостовериться в том, что я не оглох и не умер: — Finita la comedia! Надежда умирает последней. Я медленно открываю глаза, и мысленно каюсь за все грехи, которые совершил в течение всей жизни. В то утро я уверовал в Бога.Глава 6.
3 ноября 2022 г., 23:57
Примечания:
Короче, немного поменяла обстоятельства из книги, так что извините.
Пристыженный, утром я убегаю домой. Мне невероятно горько. От своих слёз, от того, что пришлось открывать свою душу другому, от того, что разочаровал Грушницкого в людях. Хотя что уж, не я, так он сам бы разочаровался. Это ведь лишь дело времени. Тем не менее теперь и моя душа стала частью его души. Он искренне пытался помочь и выслушать, но я теперь сам же рушу свою жизнь, любыми способами отказываясь от спокойного, мерно бьющегося сердца, в пользу беспокойной и несчастной жизни. Пожалуй, это манера русского человека — страдать, и даже радоваться своему страданию, словно в попытках стать святым мучеником.
Воздух Пятигорска положительно влияет на настроение. Вдоль улиц медленно прогуливаются дамы с кавалерами. Всё крайне безмятежно. Разбавить бы эту безмятежность чем-нибудь. Въехать в толпу на лошади, или во всеуслышание заявить о том, что Бога нет. Шокировать общество. Но это всё мечты. Жутко хочется спать. Не от бессонных ночей, а скорее от скуки и безделья.
— Гриша! Что же ты вчера убежал? — мне на плечо ложится рука и слышится знакомый голос.
— Уходите, не хочу иметь с вами больше дело. И не преследуйте меня, вы не ищейка, — вяло произношу я, оборачиваясь. Растрепанный, едва ли умывшийся Грушницкий стоит сзади.
— Да что с тобой? Я тебя чем обидел? — хнычет он, непонимающе глядя на меня.
— Нет, совсем ничем. Пожалуйста, уберите руки, — я недовольно веду плечом и продолжаю идти.
— Я к тебе по имени, а ты ко мне на вы и по фамилии. Хоть бы раз по имени назвал, а, — не отставая говорит Грушницкий.
— Запамятовал, кажется. Я в третий раз повторюсь, коль это Божье число — отстаньте от меня.
— Гриша, погоди! Я ведь в шутку с Мери танцевал, — пытается найти причины моего настроения Грушницкий.
А он ни за что не догадается, что мне просто стыдно. Что я просто дурак, которому совестно за свою же душу, за то, что придумываю глупые оправдания своему скверному характеру, который на самом деле объясняется лишь скукой и отсутствием совести. За то, что кусаю руку дающего и желающего помочь.
— Не кричите вы так, нас услышат. И знаете, княжна мне намного милее вас. Пожалуй, я бы даже женился на ней, — смеюсь я, но в голосе моём ни капли шутки.
Грушницкий обиженно открывает рот и часто-часто моргает.
— О, умоляю, только не плачьте посреди улицы, — злорадство моё достигает своего пика.
— Да? Как вы у меня на плече ночью? — бросает Грушницкий, и кидается прочь. Слава Богу, он не видит моего скривленного лица и опущенных в землю глаз.
— А правда, что про вас говорят? — ко мне приходит Вернер.
— Что из? Про мою личность много в свете ходит сплетней, и лишь половина правда, — усмехаюсь я.
— Да как же, на княжне женитесь?
— О, никак нет. Кто вам сказал? А хотя нет, знаю, не говорите, — я сохраняю насмешливый вид, хотя меня и распирает от злости, — это Грушницкий. Я пошутил над ним, но он, дурная голова, всё всерьёз принял.
— Что ж за шутки такие, — чешет в затылке доктор. — Не выходите, значит.
— Нет уж. Да и к слову, чтобы вы мне точно верили, я уезжаю в Кисловодск. Надо места менять, а то, — я встаю с кресла, разминая шею, — можно и заскучать.
— Ну, как знаете, но я, однако ж, вас предупредил, — он уходит, пожимая плечами.
Я бросаюсь к столу. Быстро, размашисто, пишу записку:
«Я уезжаю, не смей большее лазить в эти окна. А выходка твоя крайне не смешна, советую больше не пускать слухов, иначе слухи могут пустить и про тебя. Прощай.»
Затем перечитываю, и, на новом листе, переписываю то же самое, только с обращением на «Вы». Если уж заканчивать с человеком, то полностью, без единого попущения.
Примечания:
Ну всё, дамы и господа, спасибо за то, что прочитали, ещё большее спасибо, если вам понравилось. Ну а спонсором последней главы, а в точности последней сцены, был стакан (какое совпадение!) пятигорского вина, которое привезла моя любимая тётушка.
Я чуть сама не умерла, пока писала последнюю сцену. Ну и не смогла пересилить себя, поэтому, несмотря на метку про смерть персонажа, финал остаётся открытым, так что сами решайте, умер Грушницкий, или всё же удача отвела от него шальную пулю.
Отсутствие такого персонажа, как Вера, объясняется моей невнимательностью, но вы, конечно, можете поиграть в учителя литературы, и подумать, что это символ отсутствия веры в Бога у Печорина.
А так всё, прощаюсь, ухожу в закат и усердно готовлюсь к ОГЭ по литературе. До новых встреч.