Ход первый – Сиал
1 ноября 2022 г., 02:11
Лара Линн любил людей. Как мог и как умел, конечно, но любил. Он, полукровка, вечно обреченный на тихое презрение среди своих эльфийских родичей, как никто другой мог оценить чисто человеческую душевность и ненависть к условностям, хотя и далеко не ко всем представителям чудовищно многочисленной расы это относилось. И не всегда.
Но Лара предпочитал смотреть на мир по возможности оптимистично, так что старательно не замечал темные стороны человечества. По крайней мере, когда их можно было не заметить.
И это — явно был не его день.
Много лет назад — человеческих лет — Линнэ предпочел тихой и уютной жизни в мире эльфов побег к своей человеческой матери. Верилось ему, что она где-то там, так далеко и так близко, тоскует в разлуке с любимым, а еще более печалит ее отнятое от груди и увезенное прочь дитя. Ну или хотелось верить. И он сбежал, прихватив с собой только десяток золотых и смену одежды. Он шел к любимой маме, ему больше ничего не надо было. Он мечтал, как придет к ней, мечтал, как обнимет. Он, как наяву, видел их встречу, слезы на глазах, красивые слова.
Мечты остались мечтами. Мать он и правда увидел, но только издали: невозможно красивая для человеческой женщины, она садилась в карету, строго глядя на чересчур расшалившуюся девочку, дергающую ее за подол роскошного платья. И она — эта девочка — оказалась слишком на нее похожа, чтобы у Линнэ остались хоть какие-то сомнения в их самом близком родстве. Хотя, тогда, еще пару мгновений после, он верил в свою сказку. Но потом к карете подошел высокий мужчина, и лицо матери при взгляде на него озарилось такой улыбкой…
Лара убежал, оставив сказки и мечты в прошлом, за несколько минут повзрослев на целую вечность. Плача у фонтана в городском парке, он, наконец, понял, что за высокомерной презрительностью его нечеловеческой родни скрывалась какая-никакая, а забота, какая-никакая, а любовь. И даже если нет — они его не бросили. Не забыли.
А она — да.
Там же в парке к заплаканному полуэльфу подошел человек в белых одеждах и сказал, что у него дар Целителя. И предложил, если будет на то его желание и позволение родичей, обучение в Академии при Светлом Ковене. Родичей у Линнэ уже не было, а желание… он хотел забыть о собственной глупости, так хотел, что был согласен на все. Так что следующее же свое утро Лара встречал в небольшой келье, выделенной ему как новому адепту, и снова верил в чудеса. Ну, такой уж у него был характер.
Линнэ любил людей. Ни мать, ни преподаватели Академии, рассказывающие самые что ни на есть пакости про иные расы, не смогли убить в нем это чувство. Он словно бы пропускал жестокие и несправедливые слова мимо ушей, чтобы после увериться в лучших побуждениях лекторов и найти обоснования едва ли не каждому утверждению. А потом еще и в старшие достались Гай с Анастасом — и все неприятные впечатления ушли куда-то далеко-далеко. Старшие, правда, вышли с боевого факультета, который среди прочих учеников Академии именовался «инквизиторским», но не похожи они были на равнодушных инквизиторов, хладнокровных боевых магов, огнем и мечом несущих правду и Свет. Они были хорошими. Они любили Лару, как друга, как младшего брата, и тот отвечал им тем же.
Лара Линн любил людей. Еще — отдельно от их человеческой природы — он любил Гая и Стаса и искренне радовался, когда ему разрешили ехать с ними (собирать материал для будущей магистерской работы последнего). И эта поездка, казалось, стала самым счастливым временем в его не такой уж и короткой жизни. Казалось.
Потому что то, что он увидел в этой ничем не примечательной деревушке, грозило полностью изменить мнение Линнэ о людях. Так уж случилось, что за все время своего пребывания среди них, ему до сей поры никогда не приходилось встречать ни рабов, ни, тем более, работорговцев.
Мальчик лежал в дальнем углу клетки, красивый и неподвижный, словно сломанная кукла, и пятна подсохшей крови на тонкой, неестественно вывернутой шее только подчеркивали это впечатление. Лара зажмурился и запрокинул голову, прогоняя наворачивающиеся слезы: мальчишку было жалко, очень жалко. А у него и так вечно глаза на мокром месте.
И все-таки люди — звери. Можно простить им их отношение к иным расам. Ну, ладно, не простить, но хотя бы понять — можно. Можно простить им глупость и невежество. Даже их вечное отрицание Тьмы, будто именно от шестой стихии произошло все вселенское зло, можно понять.
Но не это.
Хотелось наброситься с кулаками на работорговца, стоящего неподалеку в окружении охранников, и закричать. Хотелось умереть прямо здесь, потому что сейчас он как никогда сомневался в том, что люди стоят его любви. Этот мальчик…
Линнэ сглотнул, поворачиваясь к своим спутникам, но замер на середине движения, глядя, как еле заметно приподнимается и опускается под изодранной в лохмотья рубашкой тощая грудь, и не в силах отвести глаза. Мальчишка был жив, несмотря ни на что. И Лара не мог, просто не мог так его здесь оставить. Вот только магам рабов иметь пристало еще меньше, чем даже самым благородным людям.
— Гай, — тихо позвал он, уже даже не пытаясь сдержать слезы. — Гай…
Тот обернулся и тут же притянул его к себе, позволив спрятать лицо на груди, и с обреченным вздохом окликнул уже вознамерившегося уйти Анастаса.
— Который? — устало уточнил Стас, даже не уточняя, что случилось.
Ну, да. Не редкость.
Лара же еще ученик, но маг, целитель, эмпат. Вечно жалеющий всех сирых и убогих, от крестьян до щенят и куриц. И, естественно, не способный спокойно пройти мимо клети с выставленными на продажу рабами. Линнэ моментально вспыхнул, то ли от злости, то ли от стыда. А скорее — и от того, и от другого. Глупый, глупый. Но, с другой стороны, тот мальчик… он же умрет там, если ему не помогут.
— Тот, в углу, — Лара с сожалением оторвался от груди Гая, оставляя одолженное спокойствие и возможность сохранить лицо позади, и чуть жалобно, но все-таки твердо взглянул на Анастаса. — Пожалуйста, Стас. Ему очень плохо, он умирает, я чувствую.
Лара врал, он не чувствовал ничего, не на таком расстоянии, но Стас только коротко кивнул в ответ, не споря, и пошел к торговцу живым товаром, а Лара позволил себе прикрыть глаза в тщетной попытке успокоиться.
Глупый. Глупый, глупый и такой наивный, несмотря ни на что, продолжающий любить людей. Разве заслужили те люди его любовь?
Вырывающиеся рыдания стали лишь горше. Гай положил ладонь ему на макушку, неуклюже погладил. Сквозь неизменные, плотной кожи перчатки старшего даже тепла человеческого тела не чувствовалось.
— Линн, все нормально. Ты целитель, — призванные утешать, слова не слишком помогали, но даже такая откровенная ложь была приятна, и Лара кивнул. — Что с мальчишкой-то? — спросил Гай, глядя над его плечом.
Лара обернулся: Стас, видимо, уже сговорившись с работорговцем, забрался в клеть и не без труда поднимал бесчувственного раба с земли, чтобы — Лара надеялся — вынести наружу, на свободу, к ним.
— Не знаю, — растерянно совершенно откликнулся Лара, попытавшись дотянуться и ощутить и провалившись с треском, и недоуменно моргнул. — Я правда не знаю. Не чувствую. Почему?
Гай в ответ лишь нахмурился и коротко пожал плечами. На Лару он не смотрел, Пресветлые, да Лара и сам уделил старшему другу лишь один короткий взгляд, мгновенно отвернувшись обратно к вылезающему из клети с рабом на руках Стасу. Голова раба бессильно мотнулась, темные, прилипшие ко лбу, влажные не то от пота, не то от крови пряди остались на месте. Стас подошел ближе, и Лара разглядел дрожащие, точно раб не без сознания был, а метался в лихорадке, ресницы, и угадывающееся, едва заметное дыхание.
— Он умирает, — тихо сказал Анастас, сильнее прижимая раба к себе. — Попробуешь, Линн?
Лара не сразу понял, что Стас обращается к нему: он глядел на серебряные, дивно тонкой работы цепочки, свисающие с мочки уха их не живого и не мертвого имущества, что покачивались, отражали свет, зачаровывали. Но когда понял — вздрогнул и удивленно посмотрел на мага.
— А ты? — он смешался и опустил голову, чувствуя, как снова заливается краской. — Я хотел сказать, у тебя же лучше получается…
Анастас в ответ только хмыкнул и пожал плечами:
— Ничего у меня не получается. Ему только хуже становится. Но я и не целитель. Лара?
Лара торопливо кивнул и огляделся по сторонам.
— Положи его куда-нибудь, я не могу так.
Он дождался, пока Стас пристроит мальчишку на земле под каким-то чахлым деревцем, и опустился на колени рядом, обхватывая пальцами худые плечи и напевно шепча зазубренные формулы.
Согласно учебнику — магия должна была: «Окутать тело исцеляемого полупрозрачным (степень насыщенности зависит от силы целителя) серебристым коконом и рассеяться, унося с собой все болезни».
Проблема в том, что у Лары никогда не получалось по учебнику. Впрочем, так, как в этот раз, у него раньше тоже не получалось. По-разному бывало: и радужные сияния вместо серебристых, и лужи вместо кокона — но никогда, никогда еще его «пациенты» не начинали биться в судорогах и выть от боли. Он отпрянул от скребущего ногтями землю мальчишки и вцепился в мантию Гая, снова пряча лицо у того на груди.
Как дрогнули ресницы исцеляемого, на миг приоткрывая измученные и почти бесцветные глаза, он уже не видел.
Едва лишь судороги прошли, Стас снова подхватил мальчика-раба на руки и отнес к ним в комнаты, не задавая лишних — и бессмысленных, конечно же — вопросов. А после: секунды стали собираться в минуты, минуты — в часы, часы — в дни, и Линнэ уже сам не знал, сколько именно времени он просидел у постели больного мальчишки, обтирая его влажными полотенцами и пытаясь влить хоть пару глотков целебных отваров. Пару раз у него получилось, но от этого не менялось ничего, разве что бледность кожи стала чуть менее восковой, но дыхание, по-прежнему, скорее угадывалось, а глаз мальчишка так и не открыл. Он вообще не приходил в себя, не бредил, даже не шевелился неосознанно — оставался ни жив, ни мертв. Ближе ко второму.
Об этом Лара старался не думать. Даже в теории. Каждый вечер он отчаянно гнал от себя мысли, что мальчик может и не пережить эту ночь, а потом выпрашивал у Гая или Анастаса очередной бокал чего-то бодрящего. И забывался лишь с утра тяжелым сном без сновидений, как только один из спутников подходил его сменить. Забывался, чтобы проснуться под вечер и снова с безумной и абсолютно безосновательной надеждой метнуться к кровати больного, а потом опуститься с усталым вздохом на кресло рядом, безучастно и отстраненно констатируя: «Никаких изменений».
Никаких изменений. Сколько бы ни прошло времени — мальчишке-рабу только от целебных зелий должно было уже стать лучше. Ну, или хуже, но уж точно он не должен был продолжать лежать хладным и дышащим трупом.
— Линн, — голос Анастаса вырвал его из раздумий и заставил подпрыгнуть на месте. — Я с ним посижу. Сходи, прогуляйся.
Лара тяжело вздохнул и спрятал лицо в ладонях. Он устал. И на улице не был уже… давно. Он не помнил — сколько. Боги светлые и темные, да он даже что такое свежий воздух уже забыл с этим мальчишкой. Он кивнул и поднялся, оглядываясь в поисках плаща: судя по мокрым волосам Стаса, снаружи был дождь. Ну, да, осень же. Осень.
Он подошел к окну, лег животом на широкий подоконник и выглянул во двор гостиницы, на улицу, туда, где светило солнце и моросил дождик, приятный даже на вид. А еще смеялась и гоняла стайку щенят пара молоденьких служанок, одна из которых, будто почувствовав его взгляд, подняла голову и широко улыбнулась. Лара улыбнулся в ответ, отправляя девушке иллюзорного белого голубя, и повернулся обратно к Стасу, краем глаза успев заметить, как тот прячет что-то, блеснувшее холодным металлом, в изголовье узкой постели.
— Стас? — он медленно подошел и остановился, заглядывая магу в глаза, а потом запустил руку под комковатую, влажную от пота мальчишки подушку и достал тонкое лезвие с черной деревянной рукоятью. — Что это?
Стас отвел глаза — стыдился — и тяжело опустился на краешек постели.
— Мальчишка не жилец, Лара, — тихо произнес он, все еще не глядя ему в глаза. — Мы сделали все, что могли.
— Ты… — Линн задохнулся на полуслове, чувствуя, как откуда-то из самых глубин души поднимается наружу безумная, неудержимая и будто бы чужая ярость и черное бешенство. — Ты… — прошептал он снова, изо всех сил ударяя раскрытой ладонью по стене. Перед глазами потемнело от боли, а взвихрившиеся было чувства схлынули, словно их вместо крови выпил какой-то залетный вампир, оставив после себя лишь усталость и пустоту. — Ты… — повторил он почти с ужасом.
— Лара, — Стас попытался поймать его руку, будто надеясь что-то объяснить, в чем-то убедить, но вдруг замер и перевел взгляд пронзительных синих глаз на постель, на больного. Изумленный и растерянный взгляд.
Впрочем, спустя пару секунд, сам Линнэ, столь же изумленный и растерянный, без сил опустился на пол там же, где стоял. Потому что мальчишка-раб, на которого не действовали ни магия, ни целебные отвары, ни лучшие зелья, где соединялись и отборные травы и тонкие, почти неощутимые нити силы, лежал, чуть повернув голову, и смотрел на них невозможными, темно-серыми глазами, в глубине которых, казалось, заблудились искры чистого серебра. Но мальчишка моргнул — странное волшебство мгновения рассыпалось в пыль — и охрипшим срывающимся голосом, едва разборчиво спросил:
— Где я?
И Лара, забыв о собственной ярости, об Анастасе, об усталости — да обо всем, кинулся к нему, пытаясь одновременно напоить очередным целебным эликсиром, рассказать о болезни и выяснить, как он себя чувствует.
На улицу Линнэ все-таки выбрался, но лишь поздним вечером, вместе со Стасом, оставив больного на попечение Гая, и к тому времени все случившееся днем казалось ему страшным сном.
Страшным темным сном.
***
Свет продолжал обжигать даже во сне, и он не мог спать, не мог заставить себя закрыть глаза до конца и увидеть Тьму предвечную и огненные сполохи одновременно. Выплески кипенно-белой силы, казалось были повсюду, они преследовали его, словно он мог от них бежать, словно он вообще мог бежать вот таким: поломанным, растерянным, позабывшим свое имя и самого себя. Он мог бы — вероятно — бодрствовать бесконечно долго, ну или отчего-то был в этом уверен, но тело предавало, ломалось снова, и он забывался тяжелым сном, в котором не то в глаза, не то в самую его суть заглядывала Тьма. Он ожидал каждый раз после первого, открывая глаза, что увидит ее лицо, но видел лишь светлого встревоженного полуэльфа (откуда он знал, что это полуэльф?), а иногда других человечков (откуда он знал, что это люди?), и никогда — Тьму, никогда — себя.
Кого — себя?
Он помнил: когда очнулся, с языка сорвалось нечто, имеющее и смысл, и значение, но позабылось в лихорадке, захватившей его снова минутами спустя, а после он не смог вспомнить ни слова языка, который понимал. Он знал что-то — и не знал откуда. Он мог — он был уверен, что мог, — препарировать каждое из брошенных светлыми заклятий, разобрать их по нити и загасить, мог изменить их суть, мог рассказать, как свивает кольца дикая сила и как подчинить ее себе. Он только не мог облечь это в слова, а что-то внутри и вовсе кричало надсадно: «Молчи, молчи»!
Он был здесь — и не знал, где это здесь, не знал, как оказался в нем. Он хотел бы хотеть домой, но дом оставался эфемерной концепцией, дать которой определения даже для самого себя он был не в силах. Он цеплялся за обрывки воспоминаний: лицо вот этого, светлого эльфенка и пронизывающая боль, обжигающие нити и потоки силы, убивающие его по капле, и сила собственная по капле же копящаяся и проливающаяся вовне под очередным пламенным заклятьем. Предполагалось — он понял как-то перед самым пробуждением — что они должны были его исцелить. Предполагалось. Отчего не вышло?
Мысль захватила его, и он плавал в туманном мареве полусознания, рассматривая ее что превосходно ограненный камень эльфийской работы, со всех сторон. Истина не находилась, но сам процесс увлекал, утягивал туда, где не было обжигающей боли, порожденной чужой и чуждой силой, утомительного ноющего ощущения во всем теле и игл за глазами.
В тот день, когда во сне к нему пришел темноволосый юноша с вечно юным лицом, полуэльф впервые оставил попытки его исцелить.
И он вспомнил.
Не себя, нет, но того юношу, принца а’эйнн, иной расы, не принадлежащей ни к людям, ни к эльдар, вспомнил ароматы металла, озона и крови, вспомнил натянутую до предела, уже надрывающуюся нить жизни и пробирающий до костей мороз. Он вспомнил далекие звезды, сияющие столь нестерпимо ярко, что больно глазам, женский смех и черные шпили, подпирающие небо. Он вспомнил имя этого принца, длинное и непроизносимое, имя, что он никогда не собирался называть, ибо принц был мертв, а он сам, его наследник и преемник, не имел на него никаких прав.
Он вспомнил Тьму. И следом за ней вспомнил все, что знал принц и, наверное, даже то, чего принц не знал, но спутанный клубок собственного сознания не поддавался упорядочиванию и классификации, и он просто смирился, выдохнул, глядя в серебряные глаза мертвого принца и начал учиться жить.
Люди, вспомнил он просыпаясь, есть суть самая короткоживущая из рас веера и самая недостойная. Кровопролитными братоубийственными войнами заслужили люди вечное забвение и запечатанные пути в иные миры.
Свет, вспомнил он, есть суть первая Стихия, равной коей может быть лишь шестая, а по иным мудрецам обе они есть суть пятая, где и Свет, и Тьма — лишь грани великого Равновесия.
Люди, вспомнил он, не приемлют грань Тьмы и…
«… и буде заведет тебя шальной тропой в их убогий мир, ученик, изволь закрыть вуалью собственную силу и не вызови рождение лавины, с коей ни ты и никто не в силах будут справиться».
— Да, мастер, — прошептал он едва слышно собственному воспоминанию.
Рядом зашуршало, он услышал зевок и прикрыл глаза снова, имитируя неглубокий сон. Трое. Светлых было трое всего, два человека и один полуэльф, все трое фонили обжигающей силой, чуждой его темному естеству, все трое дежурили у его постели по очереди. Если бы он мог сбежать — если бы он был в силах — пары дней или недель хватило бы на полное возвращение себе себя, кем бы он сам ни был, но нити судьбы сплелись причудливо и жестоко, и сбежать он не мог.
Он был не уверен даже, что смог бы уйти. Что смог бы ходить.
Сколько отделяло его от смерти?
Способен ли он умереть?
Ни сны, ни молчаливый, испытующе заглядывающий ему в глаза в них мертвый принц не торопились отвечать на этот вопрос.
«Тьма — есть шестая Стихия, — твердил он себе в болезненной полудреме, пытаясь изгнать из собственного тела искры обжигающего Света, пытаясь вновь уцепиться за тонкие нити упомянутой Тьмы в чужих душах. — Стихия, что поглощает, и преумножает, и поглощает вновь и преумножает снова зерна Тьмы, что есть в сердцах и помыслах всего, что живо. Истинный мастер Тьмы сможет найти искру ее даже в Алтаре Света и раздуть в поглощающее все живое пламя».
Пламя. Темное пламя.
Свет исцеляющих плетений полуэльфа обжигал его тело, а Тьма выстужала душу, и он будто бы вновь вскакивал с кресла в комнате с камином и высокими сводчатыми потолками, словно бы там вообще был он, словно бы это на его пальцах плясали искры темного пламени, чтобы мигом спустя обратиться в страшной силы арканы. Он дышал, по счету, как его никогда не учили, но учили кого-то, кто был им, и не выпускал наружу ни грана силы. Только тянул в себя. Отчаяние и боль эльфенка, горчащие на языке, усталую злость и кисловатую зависть человечка помоложе, сладковатую равнодушную жестокость старшего. Он не понимал — как, но эти чувства лишь росли, углублялись, ширились, словно и впрямь он раздувал пожар, а не подъедал, что доступно, подобно отощавшей кухонной мыши. Он потерял — а может, никогда и не находил — счет времени, растворившись в этом, потерял счет дням, и наверное, никогда и ни за что, не смог бы сказать, сколько времени прошло от горячечной вспышки всепоглощающей ярости светлого целителя, чьего пациента едва не убили на его глазах (вспышки, вернувшей ему жизнь и несколько горстей силы), до той ночи, когда мертвый принц с серебряными глазами в его сне склонил голову набок и улыбнулся, словно бы соглашаясь с чем-то и позволяя ему жить. И, казалось бы, все осталось по-прежнему после той ночи, но вместе с тем и неуловимо изменилось: сила словно бы текла в него проще, свободнее, а Свет обжигал куда слабее, чем прежде. Бессонными ночами твердил он полузабытые баллады на языке людей едва слышным шепотом, твердил, пока усталость не заставляла закрыть глаза и бессильно утонуть в подушках.
Неделей спустя, он был свято уверен, что окружающие его светлые сошли с ума в корне. Целитель-полуэльда почти не оставлял его в покое, не считая ночей, когда ему-пациенту высочайше дозволялось спать. Хмурые человеки постоянно крутились рядом, и он толком не понимал даже, кому адресована взвесь злости и досады в их душах — тому полуэльда или ему самому. Обжигающие арканы становились привычны, а с болью он и вовсе почти сроднился. Возможно, оттого и сменились вечные, казалось, сны с Тьмой и мертвым принцем на нечто более безумное и вместе с тем более понятное. Возможно, оттого он и почувствовал себя живым.
Он слушал разговоры светлых и понимал уже почти каждое слово, и все чаще упоминали они в них продолжение пути, продолжение дороги, и он ждал этой дороги, как не ждал ничего в своей недолгой жизни. Пусть даже не озвучивал он это знание, но знал, что решение принято, что великая темная богиня, Хозяйка Смерти и Судьбы, уже сделала первый ход, и он, никчемная пешка на ее поле, сдвинулся с места, а вместе с ним сдвинулся с места мир.
В ночь перед дорогой — если он понял их верно, этих человечков — ему снова приснилась Тьма. Он сидел на снегу, а лед ткался перед ним, создавая непроницаемо черную гладь, в которую вдруг плеснуло серебром, растеклось, изменяя реальность, и он взглянул в это зеркало мира, взглянул — и увидел лицо мертвого принца, темного принца. Свое собственное лицо. И проснулся.
Темнота вокруг не была подобна Тьме из его снов. Не непроницаемая, разбавленная искрами света звезд и луны до взвеси серой хмари, она заполняла комнату и, казалось, жила и дышала в бесконечном движении облаков по небосводу. Он хотел бы выглянуть в окно, но все еще не чувствовал в себе сил подняться, и оставалось лишь лежать, глядя на неизменные деревянные балки на слишком низком потолке, увитые паутиной, и прислушиваясь к каждому шороху, каждому шагу за дверью. И он слышал эти шаги, слышал скрип, почти облегченный вздох кресла, и шаги снова. Человечки боялись его или за него, он не знал правильного ответа, но точно знал, что они там. Чувствовал Тьму в их душах, их сердцах, их помыслах.
— Смени меня, — донесла до него ночь, приглушенное и нечеткое, а потом тяжелый вздох, чужую усталость, глухую почти ненависть.
Он облизнулся, прикрывая глаза, и всем собой потянулся к дармовым искрам силы, что несли с собой эти чувства. Один из тех, кто стоял под дверью мог бы, наверное, накормить его до отвала, но он опасался тянуть слишком много, опасался раздувать эти чувства в пожар. Грань между влиянием темного и применением силы, за которую — он помнил, помнил, — его могла ждать в этом мире смерть, была слишком тонка. Поэтому он ее не применял.
Что, впрочем, не значило, что он вовсе этих чувств не касался.
Он тянул их на поверхность, осторожно, мягко, почти нежно, так, как был уверен — никогда не умел, а сейчас отчего-то получалось. Зависть ко второму человечку, гордость, что давно стала гордыней, презрение к чужой слабости, темное и сладко горчащее на языке желание убивать. Отчаяние и усталость.
Искры силы расходились по телу блаженной прохладой, пусть даже уже наутро клятый эльфенок снова обожжет его Светом, сейчас — помогало, и он тянул и тянул, пока не почувствовал, что наяву, прикосновение исцеляющей магии, и горло перехватило, словно он вдохнул пламя. Он закашлялся, хрипло и надсадно, после замер, пытаясь отдышаться и надеясь, что никто не войдет. Чувства человечка за дверью потерялись за волной боли, он едва нащупал их снова, но, нащупав, успокоился.
Не войдет.
Не этот.
Он был прав и ошибался одновременно: тот, за дверью, действительно не вошел, но завозились в низком кресле поодаль. Как он только пропустил его, спящего в той же комнате, как только не заметил? Эльфенок подошел — подбежал почти — к кровати и склонился так низко, что почти обжег щеку дыханием. Сырая и отвратительно светлая сила опаляющей волной прошлась по телу. Справляясь с болью и силясь не закричать, не выгнуться на постели, не раскрыть глаз, признавая, что не спит, он слышал голос, но не мог разобрать ни слова, а клятый целитель продолжал и продолжал швыряться все новыми арканами.
Будь он воистину проклят.
Боль прорывалась кашлем, скребущими по матрасу ногтями, скапливалась в спине и затылке, чтобы взрываться, что шары в небесах в День Огня перед Храмом (каким храмом?), и перед глазами стояли вспышки искрящегося белого пламени в озере непроницаемо-черной Тьмы. Она сжалилась над ним, или целитель удовлетворился наконец — но пытка прекратилась, а эльфенок, погладив его по руке наконец вернулся в свое кресло, и он снова смог дышать.
Он прислушивался к чужому дыханию, пока то не выровнялось, пока не превратилось в сонное сопение, и лишь после позволил себе потянуться мыслями и тонкой нитью силы к двери, чтобы услышать — словно нарочно — шаги и голоса, приглушенные, едва различимые, грубые. Человеческие. Он сдержал дрожь, цепляясь всем собой за мерцающие столь желанной Тьмой усталость и отвращение, потянулся ко второму человеку и отпрянул, потрясенный. Он чуял это, чуял и прежде, не понимая даже, что чуял, но сейчас — видел. Видел Тьму, густую и черную, за сияющими ослепительной белизной щитами, приспущенными сейчас щитами, ибо…
Он не понимал.
— Эмпат и целитель, — услышал он. — Чего ты хочешь, Стас? Радуйся, что не требует помогать с выносом судна или рассказывать ребенку сказки, пока сам не может.
— Это не может продолжаться бесконечно, майстер, — со вздохом ответил другой голос, раздался едва слышный шорох, скрип кожи и глухой стон металла о металл.
Уважительное «майстер» — скрипело и стонало в воздухе тоже, имело привкус грозы после удушающей жары, и он проглотил его с наслаждением. Проглотил эту ярость, но оставил на месте последнюю ее унцию, унцию, что вырастет теперь быстрее вдвое.
— Просто Гай, — что-то глухо ударилось о дверь, но ручка не провернулась. — Я устал тебя поправлять, право. И ты прав, Стас, не может, но нам должно терпеть, пока Линн не выберет новый объект своей нежной заботе.
— Но что, если он…
— Довольно, — вспышка раздраженной Тьмы, что он впитал, и короткий, жалящий импульс Света, от которого отшатнулся. Тьма, скованная белыми щитами, порождала Свет. Не это ли безумие? — Мальчик почти готов к пути, и нам хватит коней с учетом запасного, а на случай сложностей — Лара не только людей целить может. Завтра, край через день, мы продолжим путь.
— По вашему слову, мастер, — едва слышно раздалось в ответ.
Лужица сладкой, такой сладкой ярости обратилась родником, и он пил из него и не мог напиться под звук чужих шагов, он почти готов был сползти с кровати и молить этот живительный источник не уходить, когда у самой двери произнесли:
— Я открыт к предложениям, подмастерье Анастас, коль скоро они у тебя есть, — и шаги остановились, а родник превратился в ручей.
О, видит Тьма, он мечтал обратить этот ручей в реку!
— Возможно, — медленно протянули за дверью чуть громче, чем прежде, и по небу растеклось темное, сладостное удовлетворение, — у меня есть одна или две мысли.
Он почти всем телом ощутил ответный смешок и волну злого, горчащего веселья, а после чувства схлынули, но схлынул и Свет, тот неистребимый почти фон, что окружал его все эти дни. Стоящий за дверью опустил щиты еще ниже, словно позволяя себе дышать, и в нем не было сладкой ярости или горько-кислого презрения, но было что-то еще, что-то иное, что-то столь темное, что это хотелось впитать, на это хотелось лететь подобно мотыльку, всем телом, но…
Но.
Это темное порождало Свет.
***
Дайну было больно, но эта непреходящая боль давно уже стала такой родной и привычной. Он свыкся с ней, и, наверное, даже и не представлял себе, что может быть по-другому. Боль была частью Дайна.
Или Дайн был частью боли?
Нет, о таких тонких материях раб не задумывался.
«Не следует вещи полагать себя разумной», — сказал много лет назад надзиратель, вбивая в него, совсем еще юного тогда, науку послушания, и Дайн запомнил эти слова.
— Совсем зарвались, — процедил хозяин, допивая остатки вина из очередного (которого уже по счету?) бокала. — Управы на них нет, шавки орденские… Вина, Дайн!
Раб коротко поклонился, тоскливо глядя на кроваво-красное закатное солнце за окном, и наполнил бокал до краев. Самоуправство учеников столичной академии Ордена его волновало мало, если ни сказать не волновало совсем. Разве что за того найденыша он искренне радовался. Мальчику повезло. Родился, не иначе, под счастливой звездой, что и помогла ему ускользнуть от участи, коей, в свое время не избежал сам Дайн.
А орденцы… хозяин и не злится всерьез, это же видно по полуулыбке, то и дело кривящей тонкие губы. Пошумит для приличия, повздыхает о потерянной прибыли (хотя какая прибыль-то с полумертвого ребенка?), да и успокоится. Знает же, что это просто мальчишки-ученики, что отцы Ордена никогда не выступят всерьез против работорговцев. И сами грешны.
Добрые. Светлые.
Дайн чуть заметно улыбнулся, переливая рубиновую жидкость из бутылки в кувшин, и тут же, утвердив последний на низеньком и шатком треногом столике, бросился открывать дверь. Спина отозвалась на резкое движение болью, но лучше, право, было потерпеть, чем заслужить очередную трепку.
— Кто там, несносный мальчишка? — благодушно крикнул из комнаты хозяин, а Дайн стоял перед открытой дверью и беспомощно смотрел в темно-синие глаза мужчины из ордена, который снился ему вот уже который день.
С тем полумертвым мальчишкой на руках снился. И без него.
Раб густо покраснел и спешно отступил, пропуская незваного гостя в дом.
Наверное, если бы Дайн был чуть смелее — или чуть наглее — он бы рискнул подслушать, о чем несколько часов подряд говорили его хозяин и герой его ночных грез. Но он был собой, так что тайной для него остался предмет разговора, после которого раб-Дайн перестал быть рабом.
Впрочем, переступая в последний раз порог дома Арка, того самого, которого он даже в мыслях не смел назвать иначе, нежели «хозяин», в свою свободу Дайн еще не верил.
Да и что есть свобода?
Нет, все-таки надзиратель был прав. Не должно вещи полагать себя разумной. Не должно игрушке полагать себя человеком.
А ведь все мы игрушки в руках судьбы.
Засыпая, бывший раб представлял себе гротескные шахматы улыбающейся Мирэ и пешку-себя, передвинутую по доске на пару клеток вперед. И, хотя впервые за много-много лет он не чувствовал своей родной и привычной боли, ему было очень и очень страшно.