Леша Квашонкин/Александр Долгополов, блоуджоб, асфиксия, nc17
18 ноября 2022 г., 20:14
Примечания:
верхний!Леша/нижний!Саша минет, асфиксия, тонна философии на полстраницы рейтинга
эта хуйня полностью вытянула из меня все моральные силы
«Дурацкая идея», – он напряженно, со свистом выдохнул, проглатывая возмущение. Сложенные за спиной руки терлись о мягкую, как вата, веревку, прижимаясь предплечье к предплечью. И колени упирались не в пол, а в упругий удобный коврик. Как капля меда в эту огромную бочку с дегтем, – Леш, ты чего, поговорок не знал? – как попытка нашивкой перекрыть большое некрасивое прожженное пятно: криво, неловко, непонятно – зачем. Будто они про себя все давно уже не поняли, успев заглянуть так глубоко, что из чернильной тьмы в ответ блеснули чеширской улыбкой.
Плохая идея. Отвратительная. Мерзкая. Неправильная. И – ладно бы, черт с ним, если бы и правда через весь этот кризис ориентации, двадцать с небольшим – это еще не возраст, все еще менялось, может, он что-то про себя еще не знал. Так ведь – нет. Нет. Затея на уровне «а давай? – а давай!», экспериментом, смехом, но только после первого же витка синтетики по запястьям почему-то стало не до веселья. Доходило со скрипом домашних половиц, мысли – поступью, осторожно-тихо, медленно, чтобы не будить весь старый, тяжело дышащий дом. Откуда брались все эти питерские коммуналки перед глазами, когда за плечами разве что отошедшие обои от угла подоконника и Павловск с ленинскими улицами?
Питер – в серых пасмурных глазах и доброй свойской усмешке.
Он себя «своим» никогда не ощущал. Слишком много «слишком»; и Леша – как полная противоположность, центр, а не периферия среди людей: яркий – теплом, смешной – но не клоун. Словно сумел в самом себе гармонию найти, самого себя в себе отыскать, отряхнуть – и на место поставить. Иногда казалось, что все происходящее – лишь какая-то глубинная потребность погреться в лучах здорового, базисного, уверенного. Детское воровство такое. Наивное и без понимания последствий: хочу – возьму – дай.
В этом они, пожалуй, были похожи.
– Можешь представлять, что это просто сессия, если тебе так легче будет, – его потрепали по волосам, как псину, и внутри вспыхнуло непрошенной, неожиданной агрессией: маленькая дурацкая лающая собака, у которой голова такая крошечная, что мозги уже не вмещались; на весь мир злая собачка, потому что серого, может, и крохи, но чтобы свою ничтожность осознать – вполне достаточно. Сопение вышло скорее обиженным, чем злым. Умиление сверху – пушистым прикосновением разлетевшегося одуванчика.
– «Представить»?
– К словам не цепляйся. Или хочешь наговориться, пока еще можешь?
Пошлость, сквозившая в словах, заставила сморщиться, поджать губы – немедленно стрельнуло тошнотворным чувством неловкости – и придумать в ответ что-то достаточно колкое и обидное, чтобы не одному с ума сходить от сюрреалистичности происходящего: они что, правда собирались?..
– Один раз – не считается? Или как ты там себя успокаиваешь сейчас?
– Саш, – уютный мурлыкающий смех и горячее широкое прикосновение к щеке, – Ты себя видел вообще? Да я каждый раз дважды думаю, прежде чем к тебе в мужском роде обратиться.
«Ублюдок», – пролетело в голове, потому что должно было пролететь, потому что правильное и безопасное. А то, что лицо заволокло стыдливым жаром, стекая по шее вниз, к груди, где стало разом так больно-больно – и резко отпустило лопнувшим нарывом; да это все, в общем-то, ерундой было. Не считалось. Думать о предстоящем, как о чем-то асексуальном, как о практике (очередной, в общем-то, впервые испробованной именно с Лешей) было проще, чем позволять своим мыслям зацепиться за что-то другое: попытка успокоиться, наглая и смешная ложь перед самими собой, но если так было проще – он не хотел отказываться от этой пилюли с плацебо, принимая ее со знакомых теплых пальцев, гладящих губы до расплывшихся красных контуров.
Да нет.
Они же не серьезно, да?
Леша подался корпусом назад, упираясь спиной о стену, и устойчиво развел стопы, пятками ботинок плотно упираясь в пол. Чувствовать себя маленьким и ничтожным, стоя на коленях перед ним, – что-то от собаки Павлова, взрощенное не холодной медицинской рукой, а сотней горячих пощечин и ласковых слов на ухо, когда от чужого дыхания наворачивались и замирали стылыми дорожками слезы.
Почему-то он никогда не верил, что унижение могло быть таким. Что стыд – это не плохо, что боль – это сладко, что любое прикосновение могло выбить почву из-под ног, если знать – как: как сильно, как жестко, как мягко. Что правильным рукам можно было позволить вить из себя веревки, наслаждаясь каждой секундой. Маленьким шрамом на ладони остался тот самый след от ожога – будто сотню лет назад.
– Вдохни, – Леше не нужно было искать особого тона, чтобы приказ зазвенел металлом сквозь улыбку. Как огромная красная кнопка, на которой должна была быть высечена фраза «не нажимать», и оттого соблазн каждый раз оказывался слишком сильным, чтобы не поддаться ему.
То, как быстро и плавно Леша проваливался в нужное состояние, просто ведя плечами, коротко щелкая шеей, костяшками на пальцах, зажмуриваясь на долгую короткую секунду – восхищало, приковывало, биением сердца застревало между ребер тонкой волной опасливого страха. И когда стремительно темнеющие глаза вновь смотрели на него – это было сродни бетонной плите, прижимающей своей невообразимой тяжестью и силой к полу, ментальным жестким прикосновением к загривку, давящим, давящим, давящим так сильно, что он никогда не мог выдержать этот взгляд: ломался, отводил глаза, упирался ими в глянцевую смоль кожи тяжелых ботинок. Не то чтобы так становилось особенно легче.
– Выдыхай.
Шум в голове напоминал успокаивающее журчание прижатой ракушки к уху: и звуком, и подспудным привкусом обмана – никакого моря там не пряталось, это всего лишь кровь бежала по сосудам, а ты верил в романтическую чушь, потому что копаться в правде – это страшно и больно. Гораздо проще было позволить лешиному голосу вытеснить из головы любые мысли и заполнить собой пустое пространство. Бегство от себя – это не трусость.
– Умница, – ладонь хлопнула по щеке без капли боли, лишь кольнув своим пренебрежением под грудью. С шипением зажигалки в воздухе встал густой запах сигарет.
Хотелось уже выкрикнуть: «Да чего ты тянешь?!»
И тут же задушено промычать: «Нет, не надо, не надо, дай мне время, еще чуть-чуть, я не могу!» – когда пальцы крепко вплелись в волосы на затылке, не позволяя отстраниться, и петля ремня зазвенела прямо перед лицом.
черт возьми, черт возьми, черт возьми, черт возьми, черт возьми
Паника разрядами тока била по пальцам, судорожно изгибая их в плотных объятьях бондажа: откажись, откажись, просто откажись, ты ведь можешь, можешь – «красный» – и все остановится, ничего не произойдет, как страшный сон – было и нет, стоит только проснуться. Он тяжело, судорожно сглотнул: сухая слизистая обтерлась друг о друга наждачкой, – приоткрыл рот, уже готовый, уже смакующий это «красный», но грубое давление заставило дернуться вперед, вжимаясь в горячий низ живота, где уколами обтерлась дорожка светлых волос.
Любые слова разом застряли под горлом бьющимися о прутья клетки птицами.
Он перебрал ногами в попытке удержать равновесие, издавая короткие высокие звуки на грани с поскуливанием от того, как сильно давила рука, как сильно натягивались волосы в жестком кулаке, не позволяя отстраниться и на сантиметр: только тереться лицом, случайно скользя губами по обжигающему теплу, и жадные глотки воздуха насквозь пропитались запахом – кожи, мускуса, горечи зарождающегося возбуждения. Его настойчиво толкнули ниже, щекой к горячему, горячему, горячему паху, медленно, демонстративно подаваясь бедрами вперед; все тело прошила нервная резкая дрожь, и он крепко зажмурился, звездами, искрами перед глазами стараясь сознанием оказаться где-то не здесь, отстраниться, отпустить ситуацию.
На уровень лица опустилась тлеющая сигарета, своим красным свечением фокусируя внимание, закрепляя в моменте.
– Пиздец, – хрипло донеслось сверху, и на мгновение так сильно захотелось увидеть лешино лицо, что он позволил себе поднять глаза – и застыл, сталкиваясь с лихорадочным удивленным блеском в глубине темных провалов зрачков.
Ладно.
Кажется, не он один здесь переживал какой-то кризис.
И эта неожиданная слабость словно придала сил уже ему, позволяя включиться в игру, не бояться ее, смириться со своей ролью и своим положением – он согласился, он представлял это, он знал, что будет страшно, тяжело, что границы никогда не поддавались легко: это было не ласковыми попытками их подвинуть – это было чертовой кувалдой по бетонной стене, рассыпающей ту в мелкую скрипящую на зубах крошку.
Прикоснуться губами к пульсирующей плоти за тонкой тканью белья оказалось гораздо проще, чем думалось: ощущение живой кожи будило самые древние примитивные реакции, волнуя и рождаясь вспышками животной потребности быть ближе, еще ближе, как можно сильнее, не считывая ни ситуации, ни пола, ни контекста. Человек человеку – не волк и не враг, а свое, близкое, родное; и Леша, перебирающий его волосы, курящий, трогающий за уголки рта – свое, свое, свое. Если отказаться от мишуры чужих мыслей, отринуть сотни возведенных стен в голове, то чем это отличалось от всего, что они уже делали? Чем пальцы, нежно скользящие сейчас по языку, так разительно, бесконечно, кардинально отличались?
Ничем. Человечество само придумало себе рамки.
– Санечка, – мурлыкали ему, нежа лицо в ладонях, пока он скользил губами вдоль, прихватывая и пачкая слюной, выступающей темными скользкими пятнышками. Это же Леша. Просто Леша. Его запах, его вкус, его весомая тяжесть на языке – ни капли отвращения, лишь легкие пузырьки шипучки в голове: любопытства, игривости, чего-то совершенно нового – проходя через это вместе. Ему нравилось слышать грохот рушащихся стереотипов и представлений в своей же голове, слизывая вяжущую терпкость с глянцевой слизистой, смакуя и перекатывая ее по небу. Леша давал ему наиграться. Смотрел тяжелым взглядом, толкался вместе с большим пальцем, оттягивающим губу – едва-едва, больше прокатываясь по кончику языка, чем пытаясь получить удовольствие.
Потому что он у ж е получал удовольствие.
– Какой же ты... Блять, я же до последнего не верил, – широкая рука обхватила основание, сжимая; мокрыми губами он тут же прижался к пальцам, толкнулся между фаланг, вылизывая, ощущая сигаретную горечь, и смазка оставила быстро остывающий след, растворяющийся в жарком прикосновении влажной кожи. Ведомый каким-то внутренним импульсом, с трудом осознаваемым, глубинно-животным, инстинктивным, он потерся об этот жар всей щекой, позволяя сладковато-пряному запаху осесть на рецепторах в носу и на языке, укрывая своим тонким полотном.
– Сука, – вытолкнул Леша шипением сквозь зубы, с глухим стуком въезжая затылком о стену. Выдох, смешанный с серыми клубами, окутал лицо.
Самодовольство растеклось патокой: ему нравилось, нравилось. Рука, ласковыми ногтями до этого перебирающая волосы, сжалась, натягивая нервы чувствительными струнами: потоками лавы, вниз по позвоночнику – дрожью и слабыми стонами. Рот распахнулся в болезненном, громком выдохе, и Леша легко толкнулся вперед, сильно, туго проезжаясь по спинке языка, глубже в горло: горячим спазмом мышц, прокатившим от самого желудка по пищеводу.
Протестующее мычание клокотанием умерло в дерущей глотке, всхлипами дергаясь в бесполезных легких – жадные мелкие глотки воздуха смешивались с густой слюной судорожным кашлем. Давление на загривке ослабло всего на секунду – и он немедленно согнулся, сотрясаясь в спазмах раздраженной слизистой, задыхаясь, не в силах совладать с полноценным вздохом: паникой, болью, уколами головокружения и тошнотой парализуя мышцы.
– Нежный какой, – его дернули за мокрый подбородок, обдавая горечью и низким непривычным смехом, чтобы следом замахнуться в короткой и громкой пощечине.
– Язык опусти. И, блять, расслабься. Давай, будь хорошим мальчиком, постарайся.
Никакого ответа от него не требовали, тут же фиксируя рукой нижнюю челюсть и продавливая корень языка в самой глубине до новых крутых спазмов, уходящих в сосущее тоскливое чувство: в груди, в животе, постепенно затихая и вновь разгораясь в едином ровном темпе. Жестком. Безжалостном.
С каждым толчком оказываясь глубже, и громкие хлюпающие звуки – стыдом, пожаром, едкой щелочью по сердцу – сладко-больно, тяжело, хорошо. Не про возбуждение, но – про удовольствие, не имеющее слов, чтобы его описать. Мерные движения сглаживали все острые углы; это было так просто: плотно обнять губами, расслабить шею, вдыхать в коротком мгновение между толчками, ловя бликующие звезды на черном зареве от того, насколько этого было мало, недостаточно, как горели чистым пламенем легкие. Душно и влажно. От того, как крепко ладонь сжималась под челюстью, сдавливая сонные артерии – всполохами и резью под веками, – мир мутился, погружаясь в сумрак.
– Вот так, – о натертые саднящие губы прошлись с нажимом, стирая слюну, смазку и давая желанную передышку. – Умница. Какая же ты умница, да, Саш?
Он чувствовал сдерживаемую дрожь возбуждения: волнами напряжения мышц на животе, к которым прижимался щекой, жадно и быстро, шумно дыша через нос, и головокружение поднималось снова – то ли от спертого воздуха, то ли от желания сомкнуть зубы по выступающим косым мышцам, ближе к паховой складке, по самому нежному месту, чтобы Леша сорванно застонал, давясь затяжкой, и сильно дернул за волосы, оставляя немеющий шлепок по губам в наказание.
– Только начинаешь тебя жалеть – и ты сразу какую-то хуйню делаешь, – он раздраженно цокнул, окидывая пристальным тяжелым взглядом, от которого внутри все сжалось тисками, ноя и кровоточа. Уголки рта протестующе стреляли болью, надорванные и саднящие – он толкался в них языком, жмурясь и наслаждаясь: тем, как загорались опасным возбуждением стылые серые глаза. Красивый, оголенный торс ходил ходуном – выдавая ту тонкую грань, на которой они оба находились.
– Хотел же тебе помочь, – Леша деловито прищурился, с влажным скользким звуком проходясь кулаком по всей длине, задевая костяшками его подбородок. – Думал, тяжело тебе, плохо, сложно. А у тебя сил выебываться еще хватает, оказывается.
Да что ты пиздишь.
Не хотел ты ничего.
И сам распахнул рот, послушно, тяжело принимая, заходясь вибрирующим жалобным стоном, когда нос вжался в соленую от пота кожу; неудобно заломив голову, царапая свои предплечья, скованный, терпящий – распятый на алтаре их общей ненормальности, – плыл, едва осознавая и себя, и Лешу, и то, что творил и то, как будет потом с этим жить. Все мысли крутились вокруг простого, примитивного, не связанного и связанного самыми крепкими канатами: «мне хорошо, мне безопасно, мне правильно»; мучения истязанием счищали корку сукровицы с души, оставляя лишь молодую розовую кожу, блестящую и нежную. Глубоко в горле разливалось горячей пульсацией, резонируя со сдавленными, урчащими стонами – сверху.
Он сплюнул смешанное со слюной на пол, глотая вместо этого зарождающиеся горючие слезы – водой по старым-новым шрамам, едкой солью по ранам, и – больно, и – хорошо, и самые нужные руки держали стальными канатами, не позволяя упасть, снимая веревки, нажимом и жесткими пальцами проходясь по задубевшим мышцам:
миллиарды, миллиарды, миллиарды мурашек-иголок по рукам и по сердцу
жаркой колкой волной по хребту, изгибая дугой, вплеском огня в бурлящую кровь
ослепительно яркой вспышкой в закоулках сознания, пульсирующей и живой
– Хороший мой, Санечка, маленькая, – шепот, поднимающий легкие волосы возле уха, спутанные потом и слезами, – Дыши со мной, дыши. Тише.
Свернувшись на лешиных коленях – он все такой же маленький и слабый. Но с каждым словом, каждым наполненным болью вдохом все наполнялось внутри ласковым морем спокойствия, шумящим той самой ракушкой из детства.
Теплые поцелуи позволяли больше не думать ни о чем, кроме ощущением бесконечного и безраздельного принятия.