***
Вольготно Хенджин откидывает подол шелкового ханбока назад, предусмотрительно — от чужого греха подальше — затянув на талии поясные позолоченные кисточки, опускается на край кровати, располагается в обманчиво расслабленной позе с широко расставленными в стороны коленями, не переставая слышать неумолимые угрожающие возгласы из ванной комнаты, через мгновение начавшие гневно перетекать в обсценные проклятия. Гэбьель расплывается в ехидной улыбке, глубоко внутри себя возлагая мрачное чаяние на то, что основная морока с обезумевшей грязнулей позади и что теперь повозиться ему придется только с тем, что разжигает в нем буйством огней неукротимый запал и исследовательский азарт. — Не ворчи, сласть моя. Просто иди на мой голос. Развел драму на ровном месте. Про бабку-шептуху с окраины твоего Глуходнищенска можешь больше не повторять, я прекрасно тебя слышу и боюсь-боюсь, конечно, — играет насмешливым тоном, поддразнивая и между тем опуская лукавый взгляд на нефритовый сосуд, который задвигает носом ботинка под кровать, — подальше от излишних расспросов. Не успевает он голову поднять, как, опрометью вылетев с порога, едва не спотыкаясь и занося за собой стремительно разбредающийся под потолком пар, на него в слезах набрасывается Бокари, жадно глотая ртом прохладный воздух. От значительно изменившейся силы толчка Хенджин вынуждено упирается ладонями в застеленный свежим бельем матрас, выставив руки позади себя. Феликс вовсе не теряется, седлает его бедра, опускает подбородок ему на плечо, руками бродит по груди, спускаясь к поясу. — Не вздумай, — сердито запрещает ему Гэбьель, пока непокорные тонкие пальцы делают в противовес — тянут за кисточку, распуская узел, сам Бокари по нему елозит, вдыхает одурманивающий аромат с открытых участков кожи, неизменно прохладными ладонями находя свои излюбленные места на его прессе. — Ну мне стоило попытаться, — обреченно вздыхает дьявол, закатывая глаза к потолку, только на этот раз не по причине присущей ему театральной привычки, а из-за внезапного удовольствия, приходя в ужас тут же, когда чувствует, как неугомонный Феликс выцеловывает шею, оставляя влажную цепочку маленьких ожогов. — Непередаваемое чувство, — резко отстранившись, Бокари заглядывает ему в обсидиановые глаза, по необъятной тьме которых в беспрестанном колебании маются кобальтовые огни, и с ропотом произносит, сжимающимися пальцами впиваясь в мускулистые плечи: — Я голоден. Никогда так не был. Не разрывая зрительного контакта, вмиг воспламенившийся Хенджин подносит к искривленным в сумасшедшей ухмылке губам свое запястье, вонзается слегка удлинившимися, заострившимися клыками в фарфоровую кожу. Тонкими струйками рубиновые капли стекают вниз по его руке, к локтю с ниспавшим шелковыми складками рукавом. Застывший, совсем безнадежно загипнотизированный Феликс провожает их до тех пор, пока они не скрываются под тканью ханбока, возвращается вместе с ними вверх и сталкивается с окровавленными пухлыми губами. Пялится на них, долго и мучительно, облизывает свои и хмурит брови. — Чего же ты ждешь, душа моя? Ты голоден. Ничто не утолит тебя так, как моя поющая в твоих жилах кровь. Ну же, — Гэбьель прокусывает свое запястье вновь и протягивает навстречу неосознанно придвигающемуся Бокари, идущему на зов внутренней ярой жажды. — Мои раны, в отличие от твоих, заживают быстро. Свежая кровь бежит, бежит и… — слегка выгибает шею, склоняя голову, детально изучая тени смятения на побледневшем лице его главного эксперимента, — затягивается обратно. Какая досада, мальчик мой, — услуживая его патокой льющимся в полумраке комнаты словам, кровь возвращается к ране, тотчас затягивающейся бесследно. — Роковая ошибка. Вот что нашептывает мне интуиция, — сжимая ткань роскошного одеяния в кулаки, Феликс отворачивает голову, сумев в самый последний момент жгучей потребности остаться верным пока еще человечному себе. — Я не буду пить твою кровь. — А вино? Ты будешь вино? — заискивающе забирается ему в мысли дьявол, на деле же и слова губами не вымолвив, и Бокари его голос, едко въевшийся в подкорки, прекрасно слышит, в раздумьях мельтешит затуманенным взглядом по россыпи расшитого драгоценными камнями черного шелка, опускает слабеющие кулаки, разрывать осязаемый контакт не хотя, оставляя их на сгибе локтей. — Почти, как сыворотка, которую ты изредка пьешь. По-моему, случай предрасполагающий, не правда ли? Раны должны затянуться. Пусть у зайки заболит, а у Феликса пройдет. — Не надо у зайки! — пылко умоляет заерзавший по широко расставленным бедрам Бокари, на изумрудные глаза непроизвольно набегают кристальные слезы, пусть он и чувствует себя инфантильно и ущербно, но с силой дьявола может произойти все, что угодно. Вдруг, и вправду, найдет зайца и отравит его переданной болью? Еще одной жертвы на его душу только не хватало. От мыслей этих, в отрицании живо представшей перед ним картины, он активно качает головой, не ведает, что играет на потеху бархатисто рассмеявшегося Гэбьеля, с мягкими и доброжелательными чертами лица чудовищным контрастом оглашающего черство: — Вино, Феликс. Задаю вопрос в последний раз, будешь? — Буду, — смиренно соглашается он, раздумывая над тем, что сейчас ему это жизненно необходимо. «Это лекарство», — уверяет себя трепетно. — Умница, — расплывается в горделивом умилении Хенджин, поправляя его ниспадающие на лоб белокурые пряди, забирая за уши, обжигая кожу простыми касаниями кончиков пальцев. — Что бы ты хотел к вину? Называй все, что только твоей душе угодно. Не стесняйся. — Я хочу бургер. — Весьма экзотически, — хмурит брови Гэбьель, но одобрительно кивает. — Что-то еще? — Этого достаточно после долгого голодания, — резонно рассуждает Феликс, пытаясь заглушить в себе взбалмошную потребность в крови. — Хорошо, теперь давай-ка сделаем пару глотков, и я пойду, позабочусь о распоряжении сделать тебе бургер с мясом средней прожарки, — он наклоняется вместе с повисшем на нем Бокари, обнявшим его за талию, замершим в предвкушении, к нефритовому сосуду. Откупоривает большим пальцем стеклянную пробку, поддающуюся беспрепятственно, отлетающую поодаль, приземляясь в складки отражающего синие огоньки шелкового белья. — Дело за малым, у зайки же должно все пройти, не так ли? — ехидно ухмыляется, вкладывая бутыль Феликсу в руку, накрывая своей ладонью поверх его, заставляя согнуть каждый палец на узком горле и поднести к потрескавшимся сухим губам. — Все это время зайкой был я? — спрашивает потерявшийся на секунду Бокари и неуверенно припадает губами к нефритовому горлу, под чутким наблюдением высверливающего в нем дыру Хенджина, провожающего его дернувшийся в первом глотке кадык остервенелыми, бездонно черными глазами. — Радует, что до тебя хотя бы в принципе дошло. Пей, — с нажимом давит на его пальцы своими, вынуждая немного запрокинуть голову и поддаться грядущему незнаваемой ранее Силой искушению. Спустя недолгое время хватка его пальцев ослабевает, уже не требуется подчинять себе несведущего Феликса — наивного, доверившегося ему создания, не подозревающего вовсе, что чистоганом пьет свежую кровь. Вокруг расширившихся зрачков ободки цвета яркой зелени ясным погожим днем окутывает алая дымка, превращая их в венки из космических звезд всеохватывающего удовольствия. — Ну и кто у нас здесь такой голодный? — едва не мурлычет заискивающим тоном Гэбьель, замечая, как многочисленные синяки с багровыми кровоподтеками на бледной коже стремительно меркнут. — Что я ранее тебе говорил? Через год? Как незаметно год превратился в сутки, — искушающим шепотом приговаривает: — Пей, пей, сласть моя, а я пока посмотрю, что с тобой случилось. Возложив ладонь ему на макушку, Хенджин прислоняется лбом к его виску, закрывает глаза, под сомкнутыми веками просматривая вплоть до детальных подробностей все его воспоминания за минувшие дни и ночи, проходя тропами страданий ровно шаг в шаг. Видит то, для чего его создание использовало молнию, видит убитого духа угольного леса, безграничную ненависть в глазах Лии и превентивную надменность своего заклятого врага — родного отца Феликса, наконец встречаясь со своим. Гэбьель открывает глаза, смотрит на свое создание уже иначе, не веря тому, что произошло при встрече со Всем. Причина, по которой Феликс безнадежно потерян, и то, перед чем бессильно даже само Всё, — любовь. К нему. Придя в себя, он поднимает его свободную руку, подушечкой большого пальца оглаживая ссадины, которые постепенно и вяло, но затягиваются, точно вторя каждому глотку, становясь уже почти незаметными. — Превосходно, — дает лестную оценку дьявол, поднимаясь невесомыми бережными касаниями к плечам и ключицам, где дела обстоят так же. — Ну как чудесно, радость моя. Осторожнее, не подавись, — угрюмо отзывается на раздающиеся по комнате причмокивания вперемешку с покашливанием, остающимся приглушенной вибрацией в дергающейся груди. — Хотя, знаешь, достаточно на сегодня, — выхватывает недопитый сосуд под звуки искреннего и томительного разочарования. — Пузо лопнет, карапузик-шмузик. — Я отлучусь ненадолго и вернусь с твоим запросом, — он находит стеклянную пробку и закупоривает узкое горло, ставит сосуд на прежнее место, все так же задвигает носком ботинка под кровать. — Ты в порядке, Феликс? — снимает его с себя, придерживая за талию и опуская на постель, тот лишь кратко кивает, стирая тыльной стороной ладони с губ кровь, очевидно приходя в себя от потрясения. Того, с какой жаждой он пил, не разбирая вкуса вовсе, возносясь в дали блаженства. — Это точно вино? — бросает Бокари в спину уходящего дьявола, после пары проделанных шагов останавливающегося на пороге, а спустя некоторое время в безмолвствии покидающего спальню. — Значит, нет, — выносит за первородного вердикт над собой он, на удивление пронося каждым капилляром ликующее энергичное воодушевление, а вместе с тем пленяющую потребность, по его затуманенным калейдоскопом пылающих чувств соображениям, в телесной близости. На этот раз не для того, чтобы согреться и найти искомое болеутоляющее утешение, а из-за чего-то иного. Вину за это предвкушающее волнение Феликс взваливает на человеческий голод, довольствуясь тем, что время в одиночестве кажется ему теперь чрезвычайно необременительным, проносящимся одним мгновением, до тех самых пор, пока не раздалась знакомая поступь каблуков и на пороге не оказался дьявол с серебряным подносом. К небывалому изумлению, время за трапезой, после которой от насытившего его бургера остались одни лишь крошки, точно так же, стремительно, прошмыгнуло мимо. Он облизывает губы, встает из-за небольшого столика возле камина, где дотлевают синим огнем охваченные поленья, и, как покорнейшее существо в благодарность за данные ему кров и пищу, присаживается рядом с первородным, опуская голову ему на плечо, вдруг начиная с ума сходить от источающей благоухающий аромат его кожи. Какое-то жалкое мгновение, и Бокари забирается на колени Гэбьеля, до этого мига пребывавшего в обманчивом умиротворении, глубоком забытье, на возобновившуюся близость оторопело вскидывающего брови, смотря на него снизу вверх с уязвимым непониманием: — Ну-с, что на этот раз выдашь, неугомонная ты бестия? Проказливо заулыбавшийся Феликс испытает такое наваждение, что готов утробно заскулить, изводясь внутри себя от неконтролируемого бешенства, неспособный затушить костер ярого стремления впиться в губы напротив, когда они, предательски великолепно, в совершенстве даруемой его очам картине подчеркнуты тенями, отбрасываемыми от трепещущих ультрамариновых огоньков. Не понимая или отказываясь понимать намерения внутренней потребности, он кладет ладони на гладкие щеки, рывком поднимая на себя обескураженное лицо и придвигаясь к нему ближе. — Феликс, знаешь, это… — с придыханием прерывает речь для вынужденной паузы Хенджин, даже немного остерегаясь того, что может выдать ему невменяемая пигалица, продолжая уже в привычной манере, с ироничным подстрекательством, сквозящим между слов: — Как-то настораживает. И Бокари даже не мыслит об отступлении, сокращая между ними расстояние, игнорируя, что дьявол делает наоборот, уже с нажимом фиксирует его лицо, выдерживая зрительный контакт. — Станешь моей Красной Шапочкой, прекрасный шалунишка? — игриво елозит на бедрах шкодливый он, предвещая что-то из ряда вон выходящее в его мало опытном воображении, и тянется за поцелуем, шепча соблазнительным вусмерть губам: — А я стану твоим волком и этой ночью тебя съем! — Тебя случаем не покусал какой дикий зверь? — морщится Гэбьель, противодействуя всем его попыткам себя поцеловать. Или съесть? — Быть может, у него изо рта исходила пена? Вязкая слюна падала на сухую листву. Не замечал такого? Точно не мог пропустить? — подтрунивает с показным удовольствием, пока вдруг не меняется в лице до мрачной отчужденности, слыша произносимое беззаветно: — Я совершенно точно хочу тебя поцеловать. И какое-то время они продолжают неотрывно смотреть друг другу в глаза, изучая потерявшись в безвременье, будто встретились в первый раз, распознали свою родную душу и без лишних слов это поняли. Феликс готов отдать всего себя ему, уже целиком и полностью растворившись в сокровенном моменте, все достичь его губ намеревается, но: — Много чего хочешь, мой дорогой! — картинно кривится Хенджин в категоричном жестком протесте, обхватив пальцами тонкие запястья и отодвинув поодаль от себя наглеющие руки. Не позволяет упорно и безостановочно покушающимся на его щеки пальцам вновь до них добраться, под неудержимым буйством растущего недоумения Бокари начиная свой спектакль: — Я вот не хочу! Ах, не трогай меня! Мне страшно! — виртуозно исполняет роль неженки, сатирой выставляя в свет того, кто сейчас раздраженно закатывает глаза, не получая того, чего хочет до умопомрачения. — Прекрати, понял я, понял, — говорит мягко и примирительно не лыком шитый Феликс, так просто отступать и не помышляющий. Вдруг толкает дьявола на кровать, следуя по зову аккумулирующего под кожей зуд тяготения, велящего прикипеть ей к чужой, добиться своего, взять Силой. Тотчас не успевает понять, как взамен тому, чтобы оказаться сверху и победно получить желанное, он смирненько сидит на кровати с охваченными в плен одной сильной рукой запястьями. Оторопело хлопая ресницами, видит перед собой первородного, бесподобно отыгрывающего ломающуюся, театрально цокающую недотрогу, в завершение сцены устрашающе мрачнеющего. — На честном слове держится твоя невинность, — смотря с насмешкой ему в растерянные смарагдовые глаза, укоризненно рассуждает Гэбьель. — Причем, на моем, — лукаво скользит языком по губам, явно наслаждаясь таким, в корне изменившимся поведением, а затем обезоруживающе улыбается: — Я отберу ее у тебя, но позже, а пока — тык, — тычет указательным пальцем между бровей устремляющему рассредоточенный взгляд к собственной переносице Бокари, бережно придерживая за плечи, когда тот бессознательно валится на спину, полураспахнутыми губами бормоча что-то несвязное, не стоит и труда догадаться, что обсценное и угрожающее в его адрес. — Ты еще не готов и потом ой как пожалеешь, поэтому… — Спи спокойно, Феликс, — Хенджин подтягивает одеяло, накрывая им его по плечи, тушит расставленные по комнате свечи одним кратким выдохом, в тишине сорвавшимся зычно и резко с его губ, и покидает спальню.***
Феликс спал неспокойно. Пробуждением вытягиваемый, по всем ощущениям похмельным, тотчас полусознательное дробящим на составляющие звенья, он выныривает из плотной толщи воды, из мрачных глубин собственноручно воссозданной им бездны, ушедший на дно устроившей расправу над душой совести. Просыпается по-прежнему во тьме, размыкая припухшие веки с посыревшими ресницами, невзирая на укрывающее с головой теплое одеяло, отданный липким объятиям холодного пота. Внимая инстинктивному недоброму предчувствию, невольно сжимается, с себя одеяла полностью не снимая, открывая обзор лишь одним глазам, мельтешит ими, покамест не напарывается на собственное отражение в освещенной тонкой полосой рубинового света зеркальной глади. Растерянно бегающие глаза необычайно яркие — изумрудной плеяды листва ясным погожим днем, не теряющая насыщенности даже при всей истощенности пребывающего в глубокой прострации взгляда, при всем выкарабкивающемся со дна расширенных зрачков страхе одиночества, кричащем хладом о мучительных скитаниях по тропам царства саморазрушения. — Мамочки, — жалобно пискнув, Бокари, подначенный тревогой, откидывает одеяло в сторону, резко поднимается и садится на постель. На себя больше не смотрит, себя боится. Тяжело дыша, сгибает в коленях трясущиеся ноги, превозмогая тупую боль, и осматривает смятую постель. Вскрывающиеся саднящими ранами воспоминания вторгаются в мысли, наливаются стенающим гулом, и что-то вынуждает им воспротивиться, скривить лицо в отрицании, убегая от принятия произошедшего. Рука невольно тянется обратно к одеялу. Феликс вновь хочет спрятаться, отчаянно хватается за ускальзывающий из-под холодных одеревеневших пальцев небесный шелк, вяло комкая непослушную ткань, и наконец целиком укрывается. — Пусть это будет неправдой, пусть это будет неправдой, — как заведенный, повторяет немыми губами, тут же и яро вскипая от того, как плаксиво отражается от высоких стен его придушенный скулеж. Кусок изничтожающего льда, замещающего собой все внутренности, под огнем нарастающей ярости в изнеможенно вздымающейся груди вразрез становится больше, забирает в оковы бьющееся сердце, бешено гоняющее кровь. Как розгой тело пробирает жуткий озноб, по влажной коже ветвистыми цепочками расползаются неприятные мурашки. «Только не это, только не вновь», — в истошной мольбе просит он у чего-то. Всепоглощающие фрагменты ночи, тесной близости, скользящей по спине ладони и искушающе шептавших возле опаленной жаром щеки губ, что недавно испытывали погибающего Бокари на прочность, навестили во сне не единожды, возвращаются смешавшимся в огне и льде градом пуль сейчас. Отдавшись эфемерным касаниям, намеренным скольжениям по чужим бедрам и паху, пленительному аромату мягкой кожи и не перестающему зазывать в дали грехопадения голосу, Феликс не сразу приходит в себя. Въявь, точно заново просыпается, высовываясь опасливо из потайного укрытия и, кажется, даже с запозданием осознавая всецело, что находится в незнакомом доме. В чужой кровати. Теперь окружившие ранее непреодолимыми оградами кошмары осыпаются в пыль, реальность давит набирающим силу наполнением, предметы интерьера приобретают четкие очертания даже в объятой разряженной темнотой комнате, странный алый свет в которую проникает лишь через зазор между плотными шторами с витиеватыми узорами. Бокари видит чрезвычайно отчетливо, настолько, что он, поверженный вдрызг его новой способностью, неподдающейся осмыслению возможностью, подробно различает каждую деталь, каждую мелочь, вплоть до кружащих мириад пылинок, даже тех, что не в обзоре легшего полосой света играют. Бледная ладонь выбирается из безопасного укрытия, пока другая продолжает держать мнимую оборону, прижимая зажатую в кулак ткань к подбородку. Кровавым бутоном вспыхивает огонь в вытянутой перед собой руке, едва ли оголодавши не накидывается на балдахин кровати, озаряя комнату ослепляющим мерцанием. От животрепещущих языков алого костра на стены бросаются причудливые тени искаженных силуэтов мебели и его, спрятавшегося в одеяле. Затухает тотчас строптивая стихия, когда испугавшийся Феликс лихорадочно трясет кистью, не ожидав от себя кидающего в прискорбный ужас могущества. Пламя уже давно погасло, а он все продолжает неукротимые движения, опасаясь того, что случилось с ним в лесу, когда позволил Силе объять его целиком и полностью. Плотные ночные шторы, в аккурат услуживая его небрежным взмахам, отъезжают к стенам, выказывая вид на приоткрытое в верхней части витражное окно, откуда стекает прохладный воздух, медленным и тягучим потоком добираясь до выложенного отполированными досками пола. От представшего вида Бокари замирает. Мутные старинные стекла, объединенные в мифологическую картину с неизвестными существами, его завораживают, при углубляющемся разглядывании паче взывают к невольно зачатой, не разрешающейся загадке, приводят к вскруживающему голову тупику и напрочь искажают по ту сторону пейзаж, кидая в противоречивое чувство непрерывно навевающего стариной одиночества. В филигранно обыгранных деталях он разбирает причудливые очертания раскинувших кружевные кроны деревьев, лучи инакового светила, ювелирно выполненных нефилимов, милосердно протягивающих ладони все никак неподдающимся его восприятию существам, и рассыпанных по ковру из зелени алых рубинов граната. Почувствовав тошнотворное головокружение, Феликс промаргивает навязчивую пелену мутных фигур и растирает пальцами между бровей. Перед его восстанавливающимся взором стелется лоснящийся шелк приятного небесного оттенка, искристо отражает в волнистых складках приглушенные отблески восходящего солнца, по внутреннему ощущению несколько иного, чужеродного, словно людской кровью налитого. Красного. Раскатом разделяющего надвое озарения чужая комната пугает до встряхивающего жилы ужаса. Тихая, неосознанная ранее, череда всхлипов учащается, перед наполняющимися жемчужинами слез глазами — чужие, на грани жизни взгляд которых смертью пожинается. И смерть, превентивно снимая с себя мертвыми звездами усыпанный флер таинственности, им самим из-под покрова гудроновой ночи разоблачается. Видит себя теперь другим. Убившим. — Противоестественное всем законам жизни, ее отбирающее… Это про меня? — животрепещущее стенание так и порывается от истоков замещенного льдом сердца. — Я убил… — теряется между тихими всхлипами, Бокари глотает собственные соленые слезы, собирающиеся на поджимающихся губах. Два слова, озвученные собою, ранят сильнее холодного оружия, наносят уродливым зияющим ранам, не успевшим затянуться, новые увечья, отравляют кровь самоизничтожающей ненавистью к своему естеству. — Невосполнимую потерю на себя взял, — продолжает терзаться содеянным безутешный он, сбрасывает с плеч одеяло, понимая, что хочется окунуться в ледяную воду, вытравить из себя воспоминания, захлебнуться в забытье. И почему теперь не страшно? Пусть заберут, пусть сотрут с лица земли. Свесив ноги с высокой кровати, Феликс осматривается в поисках двери, ведущей в ванную комнату. Видит окружение будто впервые, в то время как страшное наперекор. И не сопротивляется внутреннему намерению, изъявившему неподдельный интерес изучить место, в стенах которого под необъятностью ночи он готов был отдаться самому дьяволу, заняться греховным непотребством. Нахмуренный взгляд злокозненно притягивают алые капли, окропившие чудовищным созвездием небесный шелк. Бредя невольно по цепочке впитавшихся в ткань воспоминаний, он достигает патиновых шуфлядок прикроватной тумбы, на которой в багровом мерцании испитый до дна сосуд просвечивает нефритовой пустотой. Бокари даже боится предположить, что он натворил ночью, не помня себя тут же бросается к двери, по смутным фрагментам памяти показавшейся ему знакомой. В ванной комнате перед собой, все никак не успокаивающимся, предстают аккуратно сложенные вещи: идеальные стопки из полотенец, чистое белье, пижамные штаны и рубаха на пуговицах. Переливающаяся цвета индиго ткань настолько ему прельщающая, что он невольно тянет к ней руку с закравшимся, одолевающим всецело желанием просто коснуться ее. К удивлению, Феликс улавливает приятные нотки свежести от запаха стирального порошка и натянуто улыбается понравившемуся аромату. Обводит изучающим, по-прежнему настороженным, взглядом комнату и встречается с поникшими изумрудами собственного отражения в зеркале, тотчас повергается в шок: от подбородка по шее к груди застыли дорожки крови, выступающие ключицы, как и другие участки кожи, ранее усыпанные звездами фиолетовых синяков и разводами коралловых кровоподтеков, теперь без единого следа. Бокари поворачивается к зеркалу спиной, осматривая смертельную рану на позвоночнике, расстроенно вздыхая, изменений не находя. С тонкими темными следами рана едва ли затянувшаяся, с отчетливо виднеющимся бывшим колотым проникновением, поразившим спиной мозг. Согревающий душ и чистая одежда будет лучшим решением. Смыть с себя чужую кровь и грязь. Не с тела, а с души. Неуверенный и нерешительный он топчется на месте еще некоторое время, раздумывая предельно настороженно: не утянет ли водоворот ужаса за собой? Не портал, а личное сумасшествие. Потребность побеждает.***
Вытирая волосы полотенцем, Феликс выходит из ванной комнаты ровно в тот момент, когда входные двери гулко распахиваются. На пороге оказывается тот, кем все его последние думы заполнены до отказа благоразумно мыслить. Дьявол. Неизменно надменен, омерзительно хорош, идеален настолько, что он готов разойтись в кровохарканье от беспощадного вероломства, претерпевая несоответствие безупречного лика и бездушного монстра, затаившегося за выбивающей кислород из легких красотой. Плавные контуры бледного фарфорового лица на контрасте обрамляют густые смоляные пряди, отражающие подобию темной глади воды разноцветное пламя проникающего через старинные мутные стекла света. Невзирая на то, что на нем совершенно простой, свободного кроя льняной костюм, не черного, как обычно, цвета, а нежного циннвальдитового, Князь Тьмы без единого сомнения выглядит тем, кто только сошел с картины, расписанной утонченными алмазными штрихами идеальности. В ступоре застывшему Бокари непривычно видеть его в расслабленной обстановке, несколько… «Домашней», — приводит к такому заключению невольная последовательность мыслей, в отместку которой он не позволяет восхищенному удивлению обнаготиться, лишь едва заметно вздрагивает, попадая в такт захлопнувшимся за вошедшим дверям с каким-то безнадежным, отразившимся в его груди стуком. Неконтролируемое опасение от новой одиозной встречи разливается по жилам стремительно. Сердце тяжело и глухо стучит по ребрам, все еще напоминает о себе, что под прочным пластом льда функционирует исправно. Подойдя к нему, первородный давит нестерпимой близостью, щурит пронзающие навылет, обсидиановые глаза, внимательно и издевательски не спеша следует по нему непроницаемым взглядом. Медленно так, будто нарочито растягивает миг приторно-сладкого вкушения, довольствуясь испытываемой им неловкостью, его беспомощным безмолвием. Феликс сжимает руки в кулаки, теребит индиговую ткань на брюках, а Гэбьель, задерживаясь на тонких изгибах его шеи, без единого намека на бывалые лиловые синяки и чудовищные ссадины, расплывается в самодовольной улыбке. Низменно смотрит уже в глаза, как выстрелом насквозь прошибает, выжигая тлетворным изучением через дно обезоруженных омутов захлебывающуюся черной водой ненависти к себе, обнаженную перед ним душу: — Как поспал? — голос, что тягучая патока бархатного звучания, от которого наперевес Бокари становится совсем не по себе. В попытке мнимой защиты он заботливо себя обнимает, едва почувствовав колкую уязвимость, что одной пижамы мало, хочется скрыться под слоем сотни таких же. Чертоги разума волной накрывает пульсирующее напряжение, и дабы изгнать его Феликс отчаянно жмурится, помышляет впасть в бегство, сорвавшись с места, извертевшись обогнуть на своем пути препятствие в виде самого дьявола, без оглядки устремиться в дали свободы. Лукавый взгляд Хенджина за время спектакля чужого драматичного смятения успевает пресытиться требующимися ему ответами, изучить обстановку и незаметно скользнуть по опустошенному нефритовому сосуду, что на момент его последнего ухода стоял под кроватью. — Серьезно? — вынуждает отвлечься от внутренних распрей о том, кто же теперь Феликс, жалобный вопрос. Вставший поперек горла, тугой ком обиды не позволяет говорить с уверенной интонацией, но Бокари, собрав по крупицам самообладание, с остервенелым бесстрашием вновь ныряет во мрак кошмаров, сейчас предстающий перед ним в человеческом облике: — Может мне в довесок на свои проблемы тебе пожаловаться? — Пожалуйся, — незамедлительно, чрезвычайно необременительно отвечает Гэбьель, в черных дьявольских безднах которого пляшет неукротимое пламя, то самое, адское, истоки свои берущее от дотлевающих с истошными воплями отобранных жизней, в экзекуции вечностью клейменных. Внутреннее терпение лопается, как натянутая до предела струна. Феликс будто себя в этом адском костре увидел, черпнул сил из собственной же ненависти, ей до краев резервуар души заполнив. В крови, той, что ночью испил он, кипит чистая ярость. От представления, как она стекает по его горлу, надвигается неумолимое ненастье безграничного презрения, выбираются на поверхность похороненные эпизоды наслаждения, срезая в воспаленном рассудке, кажется, последние тормоза. Не в силах он больше думать, теперь только чувствовать, как горечью обиды, неустанной болью и раскаленной злобой преисполняются эмоции, взмывают вверх по головокружительной спирали, вознося его выше, до самого всплеска безумства, вспыхивающего парадом кричащих красок кровавой палитры. Но разум даже так побеждает, начиная оперировать губительными вопросами, настойчиво не утрачивающими свою силу. Все теми же: Зачем дьявол пришел за ним раньше времени? Зачем показал, что такое Сила? Какое право на это имел? Им же поставленная метка говорит о том, что он ему сейчас не принадлежит. Через год… Чуть меньше. При условии, что первородный не солгал. Хенджин, со смехотворной легкостью считывая каждую его эмоцию, каждую мысль, картинно закатывает глаза, цокая языком: — Радует две вещи. Ты не грязнуля. Твоя помпезная, исключительная рассудительность к тебе вернулась, а значит ты выздоровел. Мои поздравления, — вяло хлопает ладонью по своему обрученному несколькими тонкими браслетами запястью, имитируя поздравительные хлопки, эдак почти стараясь. Выдохнув горячий воздух носом, Бокари обманчиво непоколебимо реагирует на возрастающий вихрь в собственной голове, от звучащего, словно повсюду, окружив со всех сторон, голоса дьявола пытается запрятаться, выглядеть невозмутимым, не подозревая, что на его обескровленном лице мрачным по белоснежному читается изрядное смятение: — Выздоровел. Круто. Спасибо. Но если бы нашей роковой встречи не произошло, я бы не стал убийцей, я бы никогда не пошел на такое и я, очевидно, был бы… — Мертв? — тут же подхватывает упивающийся его страданиями Гэбьель и игриво вскрывает брови, скользнув языком по губам, упершись им в уголок приоткрывшегося рта. — Как же произошедшее с моей матерью? Могу же я… — Нет. …узнать о той злосчастной встрече? — Зачем ворошить прошлое? Ты тот, кто ты есть, и это гораздо интереснее. Отличается как небо от земли, — осматривает дьявол то, что за его внешним обликом кроется, в заключение почти что одобрительно кивая. Бокари напрочь оторопел, испуская из груди прерывистый выдох. Разум продолжает лихорадочно перебирать все терзающие думы, но рассудительность, как и способность хладнокровно мыслить, покидает стирающиеся грани. На арену вновь выходят чувства, лидирующий из них — гнев, заправляющий жутким балом, в котором сам Феликс, так дьяволом нареченный, рожденный по каким-то неправильным законам, запятнанный порочной кровью, крещенный обречением, проклятой меткой, кружится в танце на остро наточенных ножах. — Бедняжка, — сочувственно вздыхает в гримасе скорби Хенджин, на балу главным гостем являющийся, тем, кто держит эти ножи. Несчастное, терзаемое болью сердце беспощадно колотится. В зеленых глазах с назревающим алым костром, в усладу изучающего его эмоции бесцеремонно воцаряется необузданная горечь поражения, объявлением которой разит удушливым мучением голос: — Это все ты. Из-за тебя я теперь… — задыхаясь в собственных слезах, Бокари с одичалым угрызением смотрит на вытянутые перед собой ладони, о белоснежную кожу которых ударяются громоздкие слезы, собираются беззвучными хрустальными озерами, — убийца, — от самопровозглашенного приговора мутит; покачав головой, он терзает сухие полопавшиеся губы и безжизненно высказывает: — Ненавижу, ненавижу себя… И тебя! — уже энергичнее и громче, когда больно настолько, что самовольно хочется вырвать из грудной клетки собственное, чернильной тьмой напитанное сердце и скормить его чертям. Наверняка, в загоне у самого дьявола найдется парочка таких, вечно голодных и всеядных. Разъяренное негодование накрывает целиком и полностью, неискоренимая досада за собственную отобранную жизнь, за отобранную жизнь его матери, за отобранный свет над запуганными людьми, даже за отнятую жизнь духа леса, и, без сомнений, за жизни многих покалеченных собственноручно Мраком. — Ты не все высказал, сласть моя, — с вызывающим озорством твердит взвинченный предвкушением Гэбьель, аппетитно оттягивая нижнюю губу в жажде страдальческого спектакля с декорациями из прискорбий, отчаяния, озлобления. — Какой же ты вкусный. Продолжай. И брошенный вызов отрабатывает на славу. Феликс себя более не контролирует, кидается вперед, со всей непостижимо откуда взявшейся, нечеловеческой силы толкает первородного в грудь и неожиданно для себя валится вместе с ним на пол. Не теряется, забирается на него сверху, умещаясь на животе, впивается что есть мочи тонкими пальцами в ворот льняной рубашки. Гаденько ему улыбаясь, но милосердно подыгрывая, дьявол не сопротивляется, с корыстным интересом изучает бунтарским духом закаленное поведение. Позволяет этому быть. Занесенная кверху рука, подчиняясь решительным действиям, опускаясь в беспрепятственном порыве, беззвучно рассекает воздух и мощным хлопком отражается от его гладкой щеки, оставляя пылающий след. — Видит мироздание, ты прав! — подтверждает Бокари, не веря, что наконец-то это реальность, сполна ощущая, как ликует его внутренняя жажда отмщения. Тошнотворно восхитительное лицо прямо перед ним, пусть и надоедливо надменное, азартно усмехающееся, но вот оно. Еще один взмах для удара, чтобы выплеснуть накопившуюся злобу, нужно еще, но ему не суждено осуществиться. Хенджин перехватывает его хрупкие запястья, с упоением наблюдая за палящим во все стороны огнем потемневших глаз, почти кровавых. При всем прельщающем его, буйственном неистовстве испытывает весьма и весьма мерзкое жжение после пощечины. Сильно приложился. Никто и никогда не касался его лица так. Озаренную солнечным светом через призму разноцветного витражного стекла спальню наполняет глубокий бархатистый смех. Гэбьеля срывает на расходящийся утробный хохот. — Ебать, — хрипло выдыхает он, сжимая хватку на запястьях. — Ты и в постели такой дикий? — запрокидывает голову на пол, приглушенно ударяясь затылком о деревянную поверхность и въедаясь, как показалось недоумевающему над ним Феликсу, мечтательным взглядом в лепленный потолок, провожая солнечных зайчиков от бликов пылающих красок, в эйфории пребывая. — Если что, нам до нее два шага. Не успевает пораженный Бокари рта открыть, чтобы начать возмущенную гневную тираду, как Хенджин ловко выгибается. Индиговый шелк пижамы на бедрах предательски скользит по каменному торсу, невольно отправляя его съезжать прямиком к чужому паху. Словно по щелчку пальцев до него доходят непристойные, порочные картины происходящего. Сидя верхом на дьяволе, он по осязаемым причинам ощущает себя точно раздетым, беззащитным. Космические агатовые глаза этому только способствуют, секундой ранее сверлящие потолок, теперь тлетворно впиваются в его. От ранее витающего и безучастного взгляда ничего не остается, сейчас он снова холодный, испивающий, как кровавое изысканное вино, душу. — Гори в аду, — объявляет им свою вражду Феликс, выплевывая слова по буквам и ощущая тотчас, как накрывающая собой паническая атака тянет к горлу острые когти, начинает душить. Бездушным градом камней череда событий за последние, превратившиеся в вечность дни непосильно рушится на его хрупкие плечи. Разве такой, как он, в силах совладать с дьяволом? Будет ли когда-то в силах? Судя по тому, как вторя этим вопросам, заблестели обсидиановые омуты, первородному даже нравится, что он неустанно бросает ему вызов, хотя внутри рассыпается от страха в кучку бесполезного пепла, оседая на носках его начищенных до блеска ботинок. — Ты так много думаешь обо мне, Феликс, — руки властно ложатся на талию трепетом ему отозвавшегося тела, плавно скользят по соблазнительным изгибам, перебирают пальцами все ниже и ниже, пока Бокари, парализованный воспоминаниями этой ночи, невольно содрогается, ощущает нечто твердое под искрометно начавшейся пульсацией собственного нутра. Около похожее на ночное предвкушение, приятным томлением обнажающееся чувство дает о себе знать, вынуждая засуетиться в незнании, как совладать с первобытным механизмом. — Когда от мыслей к делу перейдем? — его голос прекрасен как никогда, недюжинным дьявольским обаянием заполняет каждую клеточку организма, призывая подчиниться себе. Однако Феликс даже не думает сдаваться. Стремительно выбирающаяся адекватными ростками здравого разума неприязнь возвращает его к имеющимся исходным данным: Тьма — монстр, вбирающий в себя самое чудовищное, что только может существовать в их мире. — Гори ты алым пламенем! — начинает злиться пуще, пытается избавиться от удерживающих рук наглого обладателя, до кончиков волос великолепного мерзавца, не дающего покоя осатаневшей потребности. Истерика от таких, сеющих в уме хаос, по жилам пускающих негу ласк застревает уже где-то в груди, перехватывая дыхание напрочь. — Вот это да, — с нотками самодовольства звучит все тот же, смеющийся голос причины его греховного падения. — Алым, говоришь? Ну что ж… Твое тело чертовски хочет и требует, так опали меня. Сумеешь? И Бокари почувствовал, что правда хочет. Но сумеет ли? Конечно, нет. — Что, Феликс? Сердечко в пах опустилось? Кровь так и наливает кое-куда, — ядовито ухмыляется первородный, стряхивает с себя сопротивляющиеся руки словно надоедливую мошку, зная заведомо, что они ему ничего сверхъестественного не сделают, и накрывает опаляющими ладонями восхитительно подходящие его вкусу ягодицы, поглаживая их. — Ты — весь полыхаешь. Я — все прекрасно чувствую. Можешь не противиться этому, — издает издевательский смешок, от которого рассыпающемуся на осколки Феликсу хочется завыть. Плененный чужим жаром, он не понимает свое тело, неистово желающее мучителя под ним, и не понимает почему всевозможными силами вытесняет из своего поля зрения выразительные, с аловатой припухлостью губы. Неужто действительно хочет поцеловать? — Ошибаешься, — задыхается в возмущении Бокари, объясняясь первоочередно для себя, не замечая или притворяясь, что не замечает — чем больше елозит по эрегирующему эпицентру, тем приятнее делает первородному и себе. — Ошибаешься из нас двоих ты, — незамысловато повторяет за ним Хенджин и сам уже неровно дышит, ладонью надавливая между лопаток сильнее, ближе к себе заставляя придвинуться. — Нет. Нужно оставаться стойким, игнорировать удушающее приветствие паники, которой Феликс героически продолжает не отвечать, и вместе с тем накатывающую истерику. — В самом деле? — хищно улыбаясь, Гэбьель в наигранном удивлении поднимает брови. — Ты это мне или себе пытаешься доказать? — ехидничает игривым ударением на акцентируемых им словах, при всей, кажущейся адом для Бокари ситуации умудряясь соблазнительно ему подмигнуть, вдрызг разбивая маску чужого шаткого самообладания. Разгоняя сотрясающую воздух безысходность, Феликс размахивает руками, бьет Хенджина в грудь, дает пару смехотворных — отрезвляющих, для него самого же, — хлопков ладонью по щеке, больше походящих на поглаживания. Мечтает о независимости от вожделения, в то время как при каждом движении получает сопровождающуюся ноющими, томными и чертовски приятными спазмами нетерпимость. Ради чего дьявол, собственно, и сам героически терпит агонию пылкой ненависти, задыхаясь ей и им, его буйным созданием, неповторимой реакцией, когда распахнув свои ярчайшие смарагдовые очи, тот всецело осознает, что собственная плоть достигла отвердевания. Горя заживо в костре стыда, Бокари на первородного более не смотрит, ничего лучше не придумывая, как податься в нападение: — Зачем ты накормил меня своей кровью? Это из-за нее я теперь такой? Это не я. Я бы никогда… — Если бы я накормил тебя своей кровью, ты бы всю ночь напролет стонал подо мной, — непринужденно отвечает Гэбьель, как бы невзначай вновь сжимая округлые ягодицы, вынуждая тут же отреагировать, дернувшись и прошмыгнув по ширинке его брюк, с мученическим старанием подавить рвущийся из груди стон. Хенджин все запросто считывает — Феликс хочет и весь изводится. — Тебе ничего не стоит воспользоваться мной, — стена, которую так старательно выстраивал Бокари, вдруг дает глубокую трещину. — Просто прикажи. Всего делов-то, — голос его упал до рваного шепота и сейчас ядовито першит. — Это же так просто? Даже сделку соблюдать не нужно. Потому что ты весь такой крутой и могущественный. Тебе нипочем такое, да? — мрачным потоком льются неконтролируемые слова обиды. В свежих воспоминаниях на повторе проносятся заветное, произнесенное вселенским голосом: «…мог бы превратить в пепел свою метку на шее». Мог бы освободиться. Почему же так отчаянно исключает тот факт, что освобождение это было бы несколько иным? Заключительным. — Ты этого хотел? Для тебя я стал убийцей, а теперь что? Личным мальчиком для твоих утех? — по щекам текут слезы, Феликс говорит в порыве ярости, которой он добровольно ответил. Насколько же омерзительна болью обнимающая истерика, прутами давит. — Ненавижу тебя, ненавижу! — он и сам не замечает, как вырывается из плена крепких рук, моментально подрывается и отшагивает на несколько метров, не отворачиваясь от лежащего на полу древнего вампира. От осознания, что древнего, неоспоримо могущественного, вдруг становится безудержно тревожно. Не успевает он моргнуть, как сквозь короткую вспышку догорающей доли секунды дьявол оказывается слишком близко. Волна знакомого страха перед неизвестностью, рядом с ним ставшая коварным сопроводителем, накрывает молниеносно, заставляет вздрогнуть и подорваться на месте, возложив ладонь на грудь. Отчаянно, но тщетно Бокари пытается угомонить бешеное сердцебиение, когда слышит: — Ненавидишь? — проникающий под кожу голос, как металлические когти, оставляет на измученном сердце глубокие порезы. Еще один шаг навстречу, и их тела соприкасаются. Разум идет кругом, грудная клетка замирает на полувздохе, попытка отшагнуть назад венчается неудачей. Рука дьявола грубо опускается на его талию и безапелляционно тянет на себя, резкому сопротивлению не внимая. — Отпусти, — с писком Феликс впечатывается в каменное туловище, оказываясь в неизбежных оковах. — Ты злишься, мне это нравится, — твердят желанные до сумасбродства, даже в порыве белой ярости, соблазнительные губы перед ним. Коварный их обладатель показательно и наигранно медленно приникает ими к его скуле, затем почти касаемо ведет по виску и останавливается где-то над ухом: — Душа моя, если у тебя нет хотя бы малейшего желания, то у меня нет сил тебя заставить, — теплое дыхание щекочет мочку, легкие жжет до боли, пора бы сделать вздох, но Бокари забывает как дышать. Холоднее всех льдов распростершейся мрачной неизвестностью вселенной иллюзорная пощечина накрывает его полыхающие от гнева пунцовые щеки. Слова дьявола он осознает монументально: глубоко внутри, под устоями мировоззрения с привитой ненавистью к кровавым демонам, вбирает их жадно, покамест в предательском подтверждении перед глазами стремительным потоком не проносятся изречения Всего. Принимает, но признавать вслух категорически не хочет. Не будет. Это разобьет его, опустит на колени перед злом, позволит тому властвовать над ним и дальше, завлекать по темным закоулочкам на пути к алому естеству. Безрассудно, вновь он забывает, что такой, как первородный, без труда забирается в голову и ухищрено оперирует встречающимися на стыке сомнениями. Оборонительно Феликс просовывает руки между их телами, толкается ладонями в грудь, пытаясь что есть мочи вырваться из прочного плена, но не получает желаемого, с разочарованным стоном поднимая глаза на своего мучителя, увлеченно наблюдающего за душевным смятением веселящего его создания. — Это неправда! Я не хочу тебя, никогда не возжелаю, — все продолжает возражать, яростно отгоняя прочь беспощадно столкнувшиеся с его новой истиной мысли. — Проверим? — укоризненно бросает Гэбьель с горящими диким азартом глазами. Вопрос оказывается настолько неожиданным, что резко дернувшись, Бокари растерянно моргает, но не смотреть на дьявола не может, продолжая обжигаться о его облик, как об раскаленные угли в разгорающемся костре. Внезапно крепкая хватка ослабевает, и он оказывается свободным, топчется на месте, отчего-то ощущая себя еще более связанным чем мгновение назад. Стоя перед пропастью над бездной, по которой воем ходят ураганные сквозняки его самосокрушения, произвольно делает шаг вперед, заблаговременно зная, что проиграет в этой битве. Гордость не позволила ему так легко сломаться, даже выставила глупым, в первую очередь перед самим собой. Но теперь все, в чем он был упорно уверен, пропало. Вечность он может бежать от себя, захлебываясь ослепляющим самообманом, но не от того, кто разбирает его по деталькам, как шарнирную куклу. Голос потешающегося дьявола в одночасье становится строгим, мрачнеющей масти властный приказ в произносимом: — Поцелуй меня, Феликс. Перед ним лик, всех перламутровых рассветов и кровавых закатов прекраснее, дивных черт фарфоровый и бесстрастный, степенно растворяется в самодовольной плотоядной ухмылке, больше похожей на кровожадный оскал. — В губы, — упреждающе уточняет Хенджин. — Сделай это так, как представляешь свой первый поцелуй, который я, так уж и быть, у тебя украду, — озвучивает в снисходительном, награжденном щепоткой милосердия тоне, пока увлекающих за собой бездн уже вовсю палящие адские костры над ним насмехаются. Феликс на перепутье. Картина перед Гэбьелем просто восхитительная: смарагдовые очи распахиваются в неверии услышанному, зрачки неестественно расширяются, сдавая подлинность его непреоборимой тяги в преддверии неземной эйфории, щеки и шея горят от приливающей крови, наливая виски будоражащим шумом неприкаянного пульса, что отдает малиново кандальным звоном по черепным швам первородного. Вздох застревает в горле, оставляя губы Бокари застывшими в раскрытом виде. Ему еще никогда не доводилось чувствовать себя настолько заинтригованным, в то же время до умопомрачения напуганным и злым. Всецело его охватывает чувство предвкушения, возбуждения и напряжения разом. — Позволь этому поглотить тебя. — Подначивающий дьявол с хитрым прищуром наблюдает за каждой изменяющейся деталью на бледном личике, с неистовым аппетитом запечатлевает, как тело Феликса беспрекословно качнулось ему навстречу. Тонкие пальцы накрепко вцепляются в предплечья, до боли, причиняемой самому себе в натягиваемых до предела сухожилиях, подминая льняную ткань. Плененный соблазном перед собой видит лишь пухлые губы, вседозволенности момент используя, чтобы изучить их от и до. Внутреннее желание, озаренное кровавым пульсирующим свечением, накаляется, толкает ближе, повелевает запереть на замок комнату с угрызениями совести, отставить в сторону стремление хорошенько вмазать обладателю, причинившему так много страданий, а теперь предстающему перед ним предательски обезоруживающей роскошью, рядом с которой даже страшно дышать. Оттолкнувшись от крепких предплечий, привстав на цыпочки, Бокари накрывает не утрачивающие магнетизма губы своими и отнюдь не с ропотом, а уверенно, ровно на столько, на сколько мечтал увлечь их в поцелуй с самой первой встречи. И поделом, что они отравлены, что это дурман, особый наркотик, который вызовет привыкание. Поделом. Все силы, мысли, чувства к нему устремляет. Лишь уст его сладкий вкус желает испробовать, самолично лед и пламя всей вселенной испытать. Заклеймить на себе таинство алхимии соприкасающихся тел. Особую магию. Феликс истомно дрожит, щекочущий разряд прошибает до самых кончиков пальцев, раскалывая тело на два обломка, раскрывая под собой того самого, кто умеет страстно желать и не бояться. Не имея ни малейшего понятия, как быть дальше, он озадаченно теряется, слегка отстраняется, чтобы вобрать ртом кислород, но первородный не отпускает, тут же накрывает ладонями его возгоревшиеся щеки, переняв инициативу на себя. Вовлекает обратно, в самозабвенный поцелуй до боли в припухающих губах. К восторгу рассыпающегося искрами блаженства чутко оперирует его потребностью заполучить от этого мгновения все. Бокари видит бриллиантовый звездопад, внимает умиротворению и абсолютному единству. Жемчужины слез от галактических приливов их притяжения покидают его глаза, он понимает, что нашел свое непостижимое успокоение. Прошлой ночью нашел. В нем, кто дьявол. Горячая ладонь исчезает с лица, пальцы погружаются в его локоны, приятно стягивая их в кулак и возбуждая волну жгучих мурашек на затылке. Вокруг тускнеет вся действительность, становится ирреальной, стирающей грани, выбивающей опору под ногами, в избытке неземных чувств толкая к сокровенному сближению, и он сам тянется навстречу, требовательными и влажными прикосновениями достигая отправляющего в нокаут душу экстаза. Хенджин отвечает на его жадные порывы так, как ему в данный миг жизненно необходимо, замещает опаляющую грубость трепетной нежностью, и наоборот, словно желает насладиться не только его кровью, как попавшей в капкан беспомощной жертвой, но и им всецело, хрупким, взывающим к бережности. Феликс понимает, что с ним становится далеким, чужим и ненужным абсолютно все. Лишь бы затягивающие в страсть губы продолжали целовать, а руки ласкать, возрождать огонь, берущий истоки от соприкосновений их раскаленной, как алые угли, кожи. — Это даже забавно, — тихо шепчет Гэбьель, отстраняясь первым. Запутавшиеся в волосах пальцы соскальзывают вниз, неторопливо отпускают густые белокурые локоны. Пусть и упивается он победой над вкусившими плод греха созданием, но абсолютно серьезно протягивает ему в губы: — Ты сладкий. Как я и думал. Пользуясь рассеянной растерянностью, напоследок вонзается зубами в его нижнюю губу, с причиняемой болью оттягивает, не спеша отпускает и сверлит прошибающим насквозь взглядом трепещущие расширенные зрачки напротив, вокруг которых остался лишь тонкий зеленый ободок. Бокари разочарованно выдыхает, безуспешно пытается выровнять дыхание и привести раздольным ветром гуляющие мысли в порядок. С непроницаемым выражением лица Хенджин выскальзывает из ослабевшей хватки, оставляя Феликса повиснуть с застывшими в воздухе руками. Притупленным, наполненным непониманием взглядом провожать его отдаляющиеся агатовые огоньки в глазах. Определенно они смеются, питаемые порожденной в нем жадностью и ненасытностью, растут и кружат, задорно зазывая за собой в вихрь извивающихся языков пламени, что-то недоброе суля. — А теперь, Феликс… Элегантно поправляя упавшую на лоб прядь, Гэбьель спокойно провозглашает команду низменно равнодушным голосом: — Бросайся под машину. Бокари внезапно передергивает от резкой смены обстановки. Вокруг нескончаемый поток автомобилей, яркие огни фар и вывесок высотных зданий. Они стоят на узкой полосе обманчивой безопасности прямо между двух уличных магистралей. Ветер, создаваемый скоростными потоками, колышет первородному волнистые смоляные пряди и подолы тонкой льняной рубашки. Феликсу также приходится поправлять разлетающиеся в стороны влажные локоны, чтобы взглянуть еще раз на отдавшего чудовищный приказ, убедиться о серьезности намерения. — Ты меня слышал, душа моя? — беззвучно, не шевельнув даже уголком губ, спрашивает Хенджин. И он догадывается сразу, что в таком шуме ни за что бы не услышал без новой способности, но и здесь в ней надобности нет. Звучит страшный голос у него в голове. На поставленный вопрос Бокари судорожно кивает, не подозревая вовсе, с каким коварным азартом его скользящий по машинам испуг провожает чужой, казалось бы, вовсе бесстрастный фокус, выжидая, а быть может, и требуя зрелища. Ноги приказу слушаются, медленно, но верно разворачивают его к летящему потоку ближайшей полосы. В помешательстве он вышагивает навстречу несущейся на бешеной скорости машине, ощущая себя испуганным оленем перед желтыми вспышками фар, уже детально, во всех подробностях, представляя, как с глухим ударом отскочит от капота и приземлится на бесчувственный, антрацитовый асфальт. — Зачем ты так поступаешь со мной? Мне очень страшно, — признается он оставшемуся позади дьяволу, мужаясь и тут же рассыпаясь от чудовищного страха на иллюзорные обломки. — К какому же выводу ты себя подведешь? — задается первородный, продолжая оставаться в его мыслях. — Или просто подведешь себя? За истязающее, чередой слепящих всполохов проносящееся время Феликс самым неприятным образом успевает заново пересмотреть свою жизнь. Печально и нелепо прекращать ее путем добровольно уничтожающей стратегии. А добровольной ли? Вот так подвести самого себя? Все то, за что отчаянно боролся? Дух захватывает, от накаливающегося напряжения трясутся жилы, пальцы голых ступней подгибаются, собирая плотный слой дорожной пыли. Затравленный взор застилают ярко мелькающий свет и сизая пелена слез, в ушах, настойчивости не убавляя, стоит гам автомобильного шума. Одно лишь небрежное движение, и его собьет первая встречная машина. — Нет… — срывается робким шепотом, нога так и остается повисшей в воздухе на полушаге. — Нет. — Увереннее объявляет вслух Бокари и чувствует себя так, будто только что отступил от края едва не затянувшей в объятия ужаса пропасти. — Я не буду этого делать, — окончательно убеждается, выдыхая с облегчением. Взволнованный и охваченный трепетом, стремглав несущимся по кровотоку, он запрещает самому себе поддаваться. — Какой молодец, — с примирительно ласковой издевкой оглашает Гэбьель, вышагивая ему навстречу. — Теперь, мой ты заплутавший мыслитель, до тебя наконец дошло? — интересуется высокомерно, резким движением притягивает к себе за шиворот индиговой пижамы. Глотающий воздух губами Феликс опускает потяжелевшие веки, дышит беспокойно, разворачивается и по наитию хватается за край льняной рубашки, с ее помощью подтягиваясь к источнику безопасности. Поднимает руки, судорожно комкая пальцами ткань все на тех же местах, к которым из раза в раз возвращается, как домой. Хочет ликовать, а сердце вырывается из груди, повелевая слезам накрывать щеки, из-за чего от себя становится тошно и мерзко. До сих пор не верит в произошедшее. Одновременная радость от собственной силы, противостоявшей подчинению, и горькое поражение, заставляющее открыть глаза, для начала увериться, что он точно-точно в безопасности, а затем поморщиться от никуда не девшейся, лишь паче заигравшей в венах неприязни к самому себе. «Значит, я тоже монстр», — отголоском проносится в мыслях уже когда-то сделанный им вывод, таким исходом только подтвердившийся. В объятом прохладой воздухе повисает густое молчание. Посторонние шумы заглушены, время застыло. В округе все замерло. Рука Хенджина крепко сжимает подбородок Феликса, насильно поднимает опущенную голову, заставляя посмотреть на себя. Дьявол ничего не говорит, лишь что-то выискивает в глубоких изумрудных омутах напротив, в то время как Бокари поражено ахает, насильно встречаясь с ним взглядом. В груди разом перехватывает учащенное дыхание, остановленные секунды и для него теперь обращаются безвременьем. Несмотря на все пленение и безудержную жажду изучить отточенные черты того, с кем несколькими минутами назад вознесся, он пытается одернуть подбородок, но первородный в ответ лишь сильнее и больнее удерживает, забавляясь этим, как игрой, вести которую ему никогда не станет скучно. Умилительные гляделки, правила, где Тьма навечно и априори крещен победителем. Хватка ослабевает, пальцы отпускают смятый циннвальдитовый лен рубашки, взамен этому робко ложатся нежными прикосновениями на грудь первородного, что в мгновение замирает, вопросительно уставившись на тонкие запястья. Феликса от такого пробирает будоражащим электрическим током. Разом он оживает, слегка качает головой, ошибочно поспешив и уже трезво оценивая, что после случившегося ночью, после распрей на полу и их поцелуя такой жест будет казаться откровенным вызовом. Тут же избавляется от науськивавшей — броситься в омут голову очертя — дымки, в которой их соприкасающиеся обнаженные тела предаются пылкой похоти, и отдергивает руки от груди, отпрянув как от раскаленного металла. — Метка? — окончательно придя в себя, интересуется он. — Это из-за нее тебе удается влиять на меня? — Конечно же нет, — словно услышав несусветную чепуху, отмахивается Гэбьель, скривившегося лица которого касается гримаса постылой насмешки. — Лишь говорит о том, что тебе не сбежать, — он отпускает его подбородок и отходит на один шаг. Они оказываются в комнате, пока клубящийся туман, густой и затмевающий изначально собой весь обзор в округе, степенно рассеивается. Все закончилось, но даже в царствующем спокойствии комнаты ощущается огненная наэлектризованность. — Твоя смерть в числе тех, что не помогут тебе избавиться от меня или себя, Феликс. Если бы я не вмешался, ты бы погиб еще до лабиринта, а так как ты нужен мне живым… Сам понимаешь, я не буду стоять в стороне, если тебе угрожает что-то смертельное. По-настоящему смертельное, — потупив взгляд в стену, Хенджин не скрывает неоднозначного изменения в своем поведении, которое Бокари расценивает, как нечто, даже чересчур пренебрежительное по отношению к себе. Первородный зажимает ноздри пальцами, сполна ощущая, что возможное времянахождение рядом с созданием, источающим навевающий голод аромат, подходит к концу. — Возвращать из мертвых задача непростая, не хотелось бы мне возиться еще и с тобой… Оборвав речь на последнем слове, поняв, что взболтнул лишнего, Гэбьель продолжает угрюмо, с по-прежнему зажатым носом: — Завтра я верну тебя в Виспиран. В ту чудо-школу волшебников, чтобы за оставшийся год ты смог обучиться тому, как стоит ковыряться в грядках, сажать чеснок и препарировать лягушек, — склоняя голову набок, напоследок проходится впитывающим в себя каждую деталь его тела взглядом. — Ведь тебе это та-а-ак пригодится, да? — внезапно смеется добрым мальчишечьим смехом, от которого по коже Феликса проносятся приятные будоражащие мурашки. — Но… — Тебя больше никто не обидит. Я похлопотал, сладкий, но ты все равно старайся. Это будет нашим с тобой маленьким секретом, а пока отдыхай, — рассеивая розовое облако, уже успевшее свить прочную ограду вокруг отдавшегося влюбленности Бокари, как гром среди ясного неба рубит последними словами: — Спи и ничего не бойся. Картинно, не отпуская пальцами зажатые ноздри, в своей привычной манере надменности поспешно покидает комнату, оставляя легкий шлейф из аромата благоухающих цветов, созревших фруктовых плодов и рьяной свежести, вдруг остановивших в дверях и через плечо напоследок бросив: — Гэбьель меня зовут. Двери захлопнулись. Пребывающему в запоздалом шоке Феликсу лишь остается растерянно хлопать ресницами, постепенно отходить от произошедшего и переваривать сказанное первородным. — Но я не хочу возвращаться туда… Слышишь? Невольно он тянется к плечу, стараясь как можно глубже вдохнуть собственный аромат и убедиться, что от него не пахнет чем-то странным. Какова причина такого поведения… Асмоде… Гэбьеля? Что-то не так. Пахнет кровью. Подойдя к зеркалу, Бокари расстегивает пуговицы и опускает с плеча начавшую промокать кровью рубашку, разглядывает раскрывшуюся рану, непонимающе обводя пальцами заведенной за спину руки рваный контур на позвоночнике. — Но почему рана все никак не заживает? И что, правда — Гэбьель?