Saccharine

R
В процессе
39
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 25 страниц, 9 055 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 8 Отзывы 3 В сборник

2. Тысячи смертоносных игл

Настройки
Он просыпается резко. Вдыхает воздух, но ему мало; Сказитель вдыхает еще раз и чувствует невыносимую, просто жгучую боль по всему телу, так, будто его пробивает молнией. Сказитель чувствует, будто Дотторе провел на нем тысячу своих экспериментов, будто в трубках была кислота, которая разъела все его искусственное тело. Сказитель хрипит, хватается за грудь и переваливается через перила ложа, с силой вырывает трубки из рук, вырывает иглу, кажется, капельницу, и острая боль снова будто бы проходит сквозь все его тело. Сказитель воет и хрипит, на тех местах, откуда торчали трубки, раскрывались его чернильные раны; но черное перестает быть черным со временем, и он с удивлением замечает, как кровь приобретает красный оттенок. Тот самый, как у людей. Сказитель обнаруживает, что на его локтях нет шарнир. Что. Что это? Что происходит? Сказитель отшатывается назад и упирается спиной в деревянные ножки ложа: трубки окончательно спадают, разорванные, из них тоже вытекает прозрачная жидкость; Сказитель неверяще смотрит на свои ладони, дышит тяжело, но вдруг чувствует что-то жгучее, что-то обжигающее внутри себя, оно болезненно протекает по венам, как битое стекло, царапает кожу изнутри, и ему кажется, будто он проглотил тысячи смертоносных игл; что-то внутри начинает болеть, что-то внутри начинает стучать, готовое выпрыгнуть наружу, и от этого ужасно, ужасно больно. — Иметь сердце — это всегда больно, ты знал? Буер здесь, голос Буер рикошетит по стенам храма, разбивает окна, стекло и его голову; Сказителю кажется, будто он горит. Он поднимает глаза, смотрит прямо в глаза склонившемуся над ним Архонту, и еще бы она протянула ему руку, ага — библейская картина была бы! Сказитель морщится, но Буер почти святая — улыбается так чисто, смотрит такими большими невинными глазами, что аж тошно, и Сказителю так хочется сделать какую-нибудь гадость, так хочется сказать что-то едкое и колкое, что просто не может. Не может, не может, не может, будто кто-то поставил блок, будто ему промыли мозги, будто существует какая-то невидимая стена для его языка, будто все, что он хочет сказать, в корне неправильно он чувствует это, ощущает кончиками пальцев, всем телом, всем существом своим. Но вот, что странно: существа его не было вовсе, Скарамуччи никогда не существовала, Предвестника Фатуи — тем более, а о Куникудзуши и Кабукимоно и говорить не стоит; и тогда Сказителю открывается истина, потому что в его злом, изголодавшемся взгляде до чужих страданий вдруг появляется эфемерное понимание. — Я вижу, что ты понял, что к чему. Скарамуччи не существует, Куникудзуши — тоже, остался лишь Сказитель, эфемерно-легкий, как перо, который одновременно и здесь, и нигде, и при этом — везде; Сказитель рассказывает сказки и речи его сладкие, как мед, гляди — не поверь на слово, ведь людей так просто обмануть. Сказитель задерживает дыхание — ради эксперимента — и то, что стучит у него в груди, затихает. Но ни один человек не может жить без кислорода. — Как, — на вдохе, свистяще, почти хрипя, спрашивает он — легкие жжет кислородом. — Как? Что это? Зачем? Какого черта? Он пытается подняться, опирается о спинку ложа, и Буер доверчиво протягивает ему руку — глупая, думает, что он примет помощь, но Сказитель ее игнорирует. Буер никак не реагирует, даже губы не поджимает, а просто молча убирает руку. Сказитель пытается отдышаться. Перед глазами все плывет, а еще он хочет, чтобы эта жгучая боль закончилась, но вот, что странно — постепенно он начинает привыкать. И становится тепло. Очень, очень тепло. Руки — до этого холодные, кукольные, будто фарфоровые, очевидно, не живые — становятся теплее, и Сказитель чувствует, как огненное нечто постепенно успокаивается в его сосудах. Кожа приобретает человеческий цвет — немного краснеет, и на себе Сказитель никогда такого не видел — только на других, например, на тех, из Снежной, у кого от мороза краснеют щеки и нос, или как у Нивы, который сгорал от солнца в знойные Инадзумские деньки. — На все эти вопросы я не могу дать тебе ответа, — Сказитель поворачивается, наблюдая, как Буер разводит руками, — Потому что я с тобой ничего не делала. Вкл. Выкл. Как кнопка, которой регулируют свет. Включить. Выключить. Сознание бешено скачет от одного к другому — Сказитель, кажется, ничего не понимает, все его мысли — хаотичны и беспорядочны, ухватиться бы за одну, да не выходит; и Буер улыбается мягко, тепло-тепло, почти завораживающе, и Сказитель будто бы чувствует, как в ее глазах шумит лес и шепчет зелень листвы. — У тебя есть ответ. Подумай хорошенько, и докопаешься до истины — потому что я не та, кто должен назвать ее по имени, и не та, кто должен о ней все рассказать. Ты сам прекрасно знаешь, и почему. И тогда до него доходит. Эврика! Бинго! Как же он сразу не догадался. И знание это — истинное, запретное — просачивается сквозь все его тело, знание это — у него в голове, в его мыслях, в его чертовом сердце, которое она ему подарила, которое она вырвала из себя специально для него; преподнесла на жертвенный алтарь, подарила самое сокровенное и самое человеческое, пожертвовала всей собой ради него, ради НЕГО, того, кто этого не заслуживает. Ведь Сказитель — предатель. Ведь Сказитель не заслуживает ничего от нее. Ведь Сказитель не имеет права даже называть ее по имени. — Зачем? — он хрипит и свистит, ему все еще сложно разговаривать, будучи человеком, а не марионеткой в чужих руках. — Хочешь спросить ее сам? Сказитель делает шаг, но ноги подкашиваются, и он падает на кафельный пол. Голова кружится, его начинает тошнить, и воспоминания дробят его голову, ему кажется, будто кто-то нажал на курок, выстрелив ему в висок. Сказитель пытается отогнать навязчивые мысли, машет головой вправо и влево, будто пытается отвязаться от назойливых мух, и все его движения — хаотичные, вымученно-болезненные; Сказитель вдруг с силой растягивает пару пуговиц на своей рубашке, так, что некоторые отлетели, и тупо смотрит на алое пятно на своей груди. Здесь у людей находится сердце. Тонкие нити покрасневших вен, будто воспаленные, тянутся к тому, что так болезненно бьется. Красный ближе к сути превращается в черный — у марионеток нет крови, зато есть чернила. Он замирает, и весь мир перестает существовать: и теперь он слышит, как стучит с е р д ц е, как оно набатом отдает ему в голову, пульсацией по всему телу — оно гоняет кровь, настоящую, человеческую кровь; и поэтому так больно, потому что это — то, что отличает людей от такого существа, как он. У него не должно быть сердца. Это не его. Э т о ее. — Ну хватит, хватит, — Буер подходит к нему и садится напротив на корточки, заглядывает ему в лицо снова — так доверчиво, будто он совершенно ничего не делал раннее, будто он не пытался ее убить и прикончить, будто он не пытался уничтожить всех Архонтов и весь Тайват. — Разве это не то, что ты хотел все это время? Сердце. Человека ли, Архонта — тебе ведь было не важно, самое главное, чтобы оно у тебя было, так ведь? А с сердцем жить всегда гораздо сложнее; сложнее в сто крат, чем без него, потому что сердце болит, оно может кровоточить, и порой кажется, что в него вонзаются тысячи смертоносных игл. Понял теперь, какого это — жить? Буер улыбается понимающе. Слишком по-взрослому для ее воплощения ребенка и слишком мудро — настолько, что Сказителю кажется, будто она знает его подноготную. — И ведь ты все равно не променяешь это ни за что в жизни. Сказителю тошно, мерзко, гадко, но больше всего, наверное, горько. Горько от того, что Буер права. Сердце — причина всего; никакая власть ему особо не нужна была, это так, маленький приятный бонус, небольшая компенсация за все пережитые страдания, за все три предательства, которые он пропустил через себя. У кукол нет сердец, как следствие — души, но Сказитель знает отличие между добром и злом, знает, что такое хорошо, а что такое плохо, но чувствовать себя полноценным он не мог никогда. Такой, как он, заслуживал только страдания. Он был готов страдать и дальше, лишь бы быть человеком. Он думал, что так будет легче, но сердце оказалось ношей, которая невероятно тяготит. Или дело только в том, что ему непривычно? Эта девчонка. Эта глупая-глупая девчонка, которой просто не повезло родиться там, где не нужно, которой просто не повезло попасться на глаза Дотторе, которой просто не повезло встретиться с предвестниками. Сумеру, если так подумать — целый инкубатор для злобного сумасшедшего доктора; полезность Дотторе обусловлена его сумасшедшими идеями, но безумие всегда граничит с гениальностью. Ради феноменального открытия приходится жертвовать чем-то большим, чем баночки-скляночки и новые пробирки. Например, человеческими жизнями. Сказитель пытается выровнять дыхание — и, на удивление, у него это получается. Он снова касается своей груди — кожа, там, где находится пятно, новая, еще нежная, вероятно, останется шрам. Боже мой, у него останется шрам! На совершенном теле, которое самолично создала Вельзевул, на теле, на котором нет ни трещинки, ни царапинки, на почти фарфоровом кукольном теле останется чертово пятно! Сказитель улыбается от этой мысли. Он человек, боже правый, он действительно человек, и радость заменяет боль. Правда, все равно просачивается что-то болезненно-щемящее, странное в своей первозданной форме, что-то невероятно… сентиментальное, как сказал бы он. Что-то, что его невероятно тяготит. Он повторяет себе — снова и снова: «Это ее сердце». Она отдала ему свое сердце. — Получается, теперь она не человек? — спрашивает он гулко, хотя будто бы хотел спросить нечто другое — язык не поворачивается просто. Не поворачивается, потому что он не имеет права об этом спрашивать. — Уже давно. Но не волнуйся: это не твоя вина. Сказитель усмехается кисло. Нет, в одном все-таки Буер не права. Сказитель виноват, действительно виноват в том, что случилось. То, что произошло, случилось по его вине, из-за того, что он так жаждал власти и силы Архонтов, это из-за того, что он так хотел сердце. Сказитель вспоминает, как Буер забрала у него Сердце Бога. Вспоминает, как беспорядочно тянулся к нему, как из его спины выходили трубки, как они рвались вместе с кожей и мясом, как лопались его мышцы и сухожилия — Сказителю тогда чудилось, что прямо сейчас из него делают фарш. Рубят ножом, предварительно отрывая куски для того, чтобы подать главное блюдо в измельченном виде. Все, к чему он стремился, все, чего он желал, неожиданным образом само попало к нему в руки, и пусть это сердце не такое, как Сердце Архонта из демонической семерки, оно, в общем-то, утоляет его бесконечно-долгое желание. Это он сделал ее такой. — Ладно. Ладно, — он не соглашается с Буер; Сказитель просто пытается собрать себя в кучу, как-то отвлечься от этой боли и этих странных ощущений, трет переносицу и выдыхает медленно. Вдох. Выдох. Теперь ему нужно дышать. — Какая ирония: это можно считать моим новым рождением, но мне все еще приходится решать дела божьи. — Тогда я могу поздравить тебя с днем рождения? — Буер улыбается ободряюще, так, что Сказитель даже не может сердиться; она мягко смеется, и кажется, будто в храме Сурастаны от ее смеха распускаются цветы. — Ладно, прости-прости. — Как она здесь оказалась? — А какова была ваша последняя встреча? — Буер неловко пожимает плечами. — Прости, но я даже не в курсе была, что вы встречались, и что такая, как она, может существовать. Я впервые увидела ее только тогда, когда она пришла на фабрику. Она вела себя так, будто знала тебя очень, очень давно. — Разве Архонты не должны знать друг друга? — В том-то и дело, что да, но Небесный Порядок не посылал знака о том, что рождается новый бог. Я поняла, что знаю ее имя только тогда, когда увидела ее. Так всегда бывает, когда мы встречаем кого-то из Архонтов — на подсознательном уровне догадываемся. А может быть, так резонируют наши Сердца друг с другом. Буер неловко молчит. Она продолжает через пару минут: — Об Эми я никогда ничего не слышала — не было ее заслуг ни во время Войны Архонтов, ни после. Может, она и не Архонт вовсе, но сила в ней мне не знакома. Она не первородная, не принадлежавшая ни Драконам, ни Селестии. Это странно, и сдается мне, что-то ужасное грядет. Катастрофичное. — Что ты имеешь в виду? — Она вела себя так, будто знала тебя, и, если судить по ее виду, ей было отчего-то очень, очень больно. Не физически, если ты понимаешь, о чем я, но, может быть, в этом есть некоторый смысл. Мне показалось, что она тебя ненавидит, но при этом она сама отдала тебе свое сердце. Так не поступают с теми, кто не близок, и при этом этот жест походил на тот, при котором самоубийца раздаривает свои последние вещи окружающим. За такой щедростью всегда следует что-то страшное. Я не уверена, но мне показалось, что она собирается сделать самую главную ошибку в своей жизни. Буер вздыхает. — Честно говоря, меня это немного беспокоит. Сказитель ухмыляется. Конечно, беспокоит! Архонт Сумеру недавно только-только вышла из своего заточения, только-только смогла вновь вернуть веру людей, смогла предотвратить рождение нового Бога, и ей является новая богиня, о которой никто никогда не слышал. Сказитель бы сказал, что она правильно делает, что волнуется — все это не просто так. Он прокручивает в голове воспоминания — снова и снова. Снова и снова, и Сказитель бы не сказал, что она из тех, кто будет бездумно мстить. Он вообще бы сказал, что она не из тех, кто видит месть как единственное свое оружие, значит, за этим кроется что-то другое. А может быть, он просто очень плохо ее знает — очень, очень плохо; он понимал бы ее лучше, если в ней действительно была хоть капля негативных эмоций, потому что он, черт возьми, заслуживает мести. Мести, смерти, пыток, заслуживает быть задушенным, утопленным, разорванным на куски — все вместе, потому что это он виноват в случившемся. Но она почему-то вместо наказания отдала свое сердце. — Где она сейчас? — Ушла. Я не уверена, куда именно, но мне сообщили, что она вышла из Академии и сразу же встретила путешественницу. — Значит, предвидела эту встречу и спланировала все так, чтобы побыстрее смотаться отсюда. — Возможно. — Воспользовалась собственной беспомощностью и безотказностью Люмин и сгинула, чтобы не отвечать на вопросы. — Я думала об этом. — Ну и о чем ты еще думала? — Сказитель спрашивает ядовито, с типично-низменным желанием вывести на эмоции и раскрыть гнилую суть божества, но вспоминает, что теперь это ни к чему. Сказителю странно пытаться не видеть в людях плохое и, честно говоря, у него это пока выходит из рук вон плохо. — О том, что мне придется вмешаться, если это все зайдет слишком далеко. Сказитель замирает — он понял, о чем говорит Буер. Если Сумеру снова будет грозить опасность, она вмешается, как полноправный Архонт. И на этот раз, ей хватит сил предотвратить катастрофу. — Но еще я думаю, что ты хотел бы поблагодарить ее за подаренное сердце, да? — Буер выпрямляется, складывает ладони вместе и улыбается так беспечно, что аж зубы сводит. — А еще, раз ты теперь находишься под моей юрисдикцией, это станет твоим первым заданием. Поверь, это куда лучше, чем одиночная камера. — Как быстро ты нашла мне применение. — Ты можешь быть кем угодно: хоть Предвестником, хоть сосудом для Вечности, но одно останется истиной: ты никогда в долгу не остаешься. А сейчас ты должен много кому: и мне, и той новой богине, и путешественнице, так что, я уверена, ты хотел бы отплатить сполна. Так почему бы не убить двух зайцев одновременно? — Простишь мне все грехи, если я исполню твое поручение? — Это вряд ли. Но ты простишь себя, если снова ее увидишь. О, это вряд ли, Буер. То, что сделал Сказитель, не прощают. И он себя не простит. Но что-то теплится в нем, что-то в нем болит от одной мысли о том, что произошло, что-то не дает ему покоя, что-то его грызет, сжирает, пережевывает, проглатывает; Сказитель замирает, прислушивается к стуку своего сердца: оно продолжает болеть. — Ладно, — вздыхает он, будто смиряясь. — Ладно. Мне нужны ученые из твоей академии: хоть кто-то должен знать, что она тут делала.

***

Вообще-то, Томари не всегда ненавидела людей. Это чувство пришло к ней со временем. Как бы так выразиться… Томари раньше, вообще-то, очень любила людей, до боли в сердце, до тысячи смертоносных игл в нем, любила настолько, что хотела отдать всю себя, раздаривая окружающим свою заботу — ведь кто, если не она, так ведь? Томари улыбалась открыто, и сердце не прятала — тогда она еще могла улыбаться без мучений и без скрипа зубов — и верила в сказки, которые ей рассказывали в деревне. Вот только истинная концовка не так уж и сладка. Русалочка не могла говорить, потому что морская колдунья вырвала ей язык, а потом и вовсе превратилась в морскую пену, потому что принц полюбил другую; спящую красавицу обесчестили во время ее проклятья, и проснулась она не от поцелуя любви, а от страшных мук; разгневанная ведьма выгнала Рапунцель в пустыню, а принц был ослеплен ветками дерева после падения с башни — у него более не было шансов выбраться из леса. Хорошие концовки историй — просто пыль в глаза; сладкая ложь, потому что каждый человек хочет жить долго и жить счастливо. Реальность суровее и мрачнее. Томари не считает себя сказочной героиней — уж поверьте, эта роль не для нее, но в детстве ей рассказывали много-много таких историй, она выросла на них, она, как и все маленькие девочки, ждала своего «принца», думала, что она особенная. Как оказалось, она действительно особенная, только немного в другом смысле. От особенных многое ждут, особенных выращивают, как скот на убой — пока у тебя чистое сердце, ты становишься ценным ресурсом для чужого плана по захвату мира. Ладно, может быть, захват мира здесь не при чем, но факт есть факт: эксперимент Предвестников провалился. Из Томари вышло очень плохое оружие. Функция оружия массового поражения — исполнительность, но Томари не выбрала покорность, Томари выбрала месть и ненависть. Томари идет следом за путешественницей по разгоряченному песку, ей кажется, что у нее сварились ступни, но она упорно молчит. Она слышит каждый шаг Люмин, но главным ориентиром выступает Паймон — она болтает и болтает, она пытается заговорить даже и с Томари, но та отвечает сухо и односложно. Томари слишком закрыта в себе. Томари не видит, но чувствует: Люмин, наверное, на нее косо поглядывает. Она бы сказала, что это правда с вероятностью в девяносто процентов, в остальных десяти она все же сомневается. Когда на них открыто пялятся, люди, даже если не видят, все равно чувствуют это. Ощущение такое, будто кто-то невесомо проводит по позвоночнику, но когда ты оборачиваешься, то осознаешь, что никого сзади тебя нет. Томари испытывает приблизительно такое же ощущение — и, в общем-то, испытывала всегда с тех самых времен, как ее лишили зрения. Но Томари, вообще-то, не бесполезная, Томари, даже если и слепая, все равно может много, много всего — научилась за все время. В конце концов, Паймон не обязательно выступать ориентиром — достаточно того, чтобы был хоть какой-то ветер. Есть все-таки большая польза от пресловутого Глаза Бога, который ей подарила Небесный Порядок — Томари может слышать ветер. Буквально. Интересно, слышит ли ветер сам Анемо Архонт? А может быть, он сам — ветер? Томари не уверена, и думает об этом, скорее, исключительно для того, чтобы абстрагироваться от неприятных ощущений. Голос ветра, который она слышит в пустыне, резкий и сухой — буквально; если бы ее попросили описать, она бы сказала, что источник этого голоса — мужчина средних лет, очень угрюмый, он любит одиночество, поэтому его высказывания короткие, но бьют под дых. Вот такой вот ветер пустыни. Томари не нужно с ним говорить — достаточно слышать и вслушиваться. Это бывает полезно в особых ситуациях. Например, сейчас. Томари знает — через несколько километров они встретят банду пустынников, ограбивших караван, и Люмин придется сражаться, потому что ограбить захотят и их, но Томари не уверена, как об этом сказать. Она думает, что у нее еще есть немного времени и идет молча. Прокручивает в голове всевозможные сценарии и реплики — почти репетиция перед важным событием. Что ей лучше сказать? «Люмин, будь осторожна», «Люмин, примерно через восемьсот метров мы наткнемся на банду», «Люмин, достань оружие, не задавай вопросов, просто достань оружие». Ага, конечно. Вопросы все равно возникнут, а Томари на них отвечать не хочет от слова совсем — Томари, вообще-то, как бы не строила из себя загадочность и отрешенность, не уверена в себе гораздо больше, чем можно представить. Ее единственное утешение — мысль о том, что скоро все закончится. Скоро все закончится, надо только потерпеть. — Люмин, давай не пойдем этой дорогой. Она все-таки нашла в себе силы сказать. Люмин останавливается, Томари слышит это от ветра, а еще характерно шуршит песок под чужими ногами, и Томари останавливается тоже. Она не придумала объяснение, которое бы устроило путешественницу, и пусть Люмин для нее — всего лишь незнакомка, лишних потрясений ей не хотелось. — Как интересно, — говорит Люмин. — Я как раз сверялась с картой и думала о том, чтобы обойти. Ров выглядит опасным, а ты в своем состоянии навряд ли сможешь лезть по скалам… Люмин выдерживает долгую, тягучую паузу: —… если ты, конечно, мне не врешь. Томари неопределенно пожимает плечами: она не знает, что ей сказать, и путешественница со вздохом прячет карту в сумку. — Молишь, значит. Люмин подходит к ней — Томари слышит это по шагам. Томари не двигается с места, и Люмин некоторое время тоже молчит. Смотрит и молчит, будто пытаясь прочитать, или что-то увидеть в ее пустых дырах вместо глаз, но, кажется, ничего не может разглядеть. — Ладно. Пойдем в обход. Томари знает, что путешественница ей все еще не доверяет — возможно, это просто какая-то проверка, о которой Томари мало что знает, возможно, что-то задумала сама Люмин. Плевать, в общем-то: путешественница сообщает, что они сдвигаются по курсу, пускай это займет чуть больше времени, и, под недовольные восклицания Паймон, они теперь идут к северу-западу. Дальнейший путь они проводят в молчании. Когда начинает смеркаться, Люмин разбивает лагерь, и Томари садится рядом, пока путешественница пытается развести огонь. Томари сидит молча, больше погружаясь в себя: шайка пустынников оказывается позади, поэтому о возможной стычке она не волнуется. Наконец, она чувствует тепло — прямо по коже; Люмин, видимо, смогла зажечь огонь. — Ты, наверное, голодная, — буднично осведомляет она. — Хочешь чего-нибудь поесть? — Нет, спасибо. — Ты, случайно, не заболела? — с неподдельным беспокойством интересуется Паймон, и Томари только водит плечами, пытаясь отогнать не то ее, не то собственные навязчивые мысли. Томари тяготила чужая забота. В частности, из-за того, что она считала себя тем человеком, который этой заботы не достоин. Они некоторое время снова молчат. Томари слышит, как бурлит котел, и как Люмин что-то режет на импровизированной доске. Еще слышит Паймон, она все-таки перестала летать рядом с ней и болтает с путешественницей; вернее, болтает только она, а Люмин преимущественно слушает, иногда выдает саркастичные шутки про аппетит своей спутницы, и та или ворчит, или смеется. Томари чувствует себя лишней, и в очередной раз вспоминает, кем являлась раньше. Иногда один человек может в корне переменить твое существование. Иногда один человек может тебя уничтожить. Физически. Морально. Люмин вдруг садится рядом с ней: — Поешь все-таки. Она протягивает ей миску прямо в руки, и Томари неловко сжимает края тарелки. — Я не знала, что ты любишь, поэтому решила приготовить сумерское рагу. Надеюсь, ты ешь мясо. — Спасибо. Томари ковыряется ложкой в тарелке; свое «не стоило», которым она хотела закончить предложение, решает оставить при себе. Они снова молчат некоторое время, занятые едой, и не говорит даже Паймон. — Удивительно, как тихо в пустыне, — говорит Люмин через некоторое время. — Да. — И как видны все звезды на небе. В городах небо обычно не такое. — Угу. — Как ты лишилась зрения? Ты же не всегда была слепой. Такие шрамы не бывают при рождении. Томари жует медленно, будто бы нехотя, елозит ложкой по тарелке и долго-долго молчит. Ей не очень хочется рассказывать, как это произошло. Не очень хочется лезть к себе в душу, не очень хочется переживать снова те события. Да и Люмин это ничего особо не даст. Томари предполагает, что она интересуется, потому что ей хотелось бы доверять новой спутнице, и Томари уважает ее решение — только пересилить себя не может. — Честно говоря, я сначала подумала, что это сделали мудрецы из Академии. — О, нет, не волнуйся. Они хоть и заперли Кусанали в храме на пятьсот лет, но на этом их жестокость заканчивается. Они слишком… как бы это сказать… трусливые для этого. Полноценно пачкать руки побоятся. — Пустынники? — Нет. — Прости, что лезу не в свое дело. — Это сделали люди из моей деревни, — на выдохе выпаливает Томари и прежде, чем молчание снова разольется между ними, продолжает. — Ничего. Ты имеешь право знать, пускай я и не хочу об этом говорить. В конце концов, я бы хотела, чтобы ты мне доверяла во время нашего путешествия. — Но почему они сделали это с тобой? — влезает в разговор Паймон — и по ее голосу Томари догадывается, что ее слова спутниц вполне шокировали. — Неужели тебя настолько ненавидели? — Нет. Они любили меня. — Как можно любить человека и при этом приносить ему вред? — В этом виновата вера, — туманно, но не без ироничных ноток отвечает Томари. — А вообще, любовь и ненависть — это две крайности одной сущности. Может быть, они любили меня настолько сильно, что в итоге возненавидели равносильно этой любви. Томари сжимает в руках чашку. Она всеми силами старается говорить размыто, ничего не конкретизируя, потому что Люмин не нужна правда. Не сейчас, не когда Томари может воспользоваться ее помощью, чтобы все закончить. Это только все испортит. Потому что, на самом деле, Томари уже наврала ей. Наврала, что некий артефакт из гробнице способен вернуть ей зрение, наврала, что случится что-то невероятно плохое, если она все-все расскажет. Чушь это все. Просто Томари очень, очень плохой человек, зацикленный на своей мести и возмездии, просто Томари прогнила настолько, что никакая внешняя белизна не спасет. Не существует никакого артефакта, Томари невозможно вернуть зрение, но если Люмин узнает ее истинные мотивы, то Томари придется распрощаться со своим планом. «Прости, Люмин, ты правда очень-очень хорошая, я вижу, как ты стараешься меня узнать и вижу, как ты стараешься завести дружбу. Но ты ошиблась. Мне очень, очень жаль, но ты — всего лишь инструмент; потому что злости моей на весь белый свет нет конца». Да. Вот такая мерзкая, противная правда. Все, что есть сейчас у Томари — бесконечная, почти что огненная злость, сжирающая глотку, заполняющая собой всю ее голову. Иногда Томари кажется, что она и человеком никогда не была, и та, прошлая девочка-Томари — всего лишь призрак, или тот самый выдуманный персонаж из сказок. Прежней Томари никогда не было, вместо нее родилось что-то злое, омерзительное в своем существе. Злость никогда не возвышает человека над бренностью. Злость — это то, что разрушает последнее человеческое, что вообще может остаться, и Томари больно до сих пор, невообразимо больно, но она предпочитает уверить себя в том, что боль эта — от предательства, а не от того, что она самозабвенно разрушает себя. — Знаешь, — Томари вздыхает, пытаясь перевести тему, — однажды я могла назвать все созвездия, которые находятся над нашими головами. — Ну ты прямо как Мона. — Второй раз уже упоминаете некую Мону. Так она — астролог-провидец? Интересно было бы увидеть ее будущее. — Мне интересны, скорее, различие ваших предсказаний. — Я думаю, смысл в том, что она истолковывает то, что говорит ложное небо Тайвата. Я же вижу дальше — я вижу суть. Я вижу то, что скрывается за этим Ложным Небом. — Ложное небо… — задумчиво повторяет Люмин, и Томари догадывается, что она от кое-кого уже услышала это словосочетание. Поэтому снова меняет тему: — Если назовешь примерное расположение звезд, я могу сказать, под каким созвездием мы сейчас сидим. «Потому что для тебя, Люмин, лучше неведенье; потому что для тебя, Люмин, уготовлена очень, очень важная роль. Не подведи меня, прошу». И, когда Люмин описывает ей одни из самых ярких звезд, которые рассыпаны по небу, как только Люмин сопоставляет все линии к каждой яркой точке, Томари улыбается очень, очень печально: — Над нами — созвездие Ориона.
39 Нравится 8 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (4)