исцеление
2 декабря 2022 г. в 07:00
Примечания:
хочется заранее сказать, что писать работы на несколько частей сложнее, потому что основной фидбэк — лайки, добавления в «избранное» — приходится только на первую главу
пожалуйста, оставляйте отзывы, это очень мотивирует
Кэйя чувствует, как в его крохотном мирке постепенно — по крупицам, естественно, природно — разрушаются все обычаи, законы и правила.
И это, если честно, хо-ро-шо.
Вот так, по слогам произнесено даже в мыслях, выговорено в собственной голове неуверенно, с сомнением. По-детски вопросительно утверждено, мол, а точно так? а правда? не обманешь?
Губы чуть вздрагивают, по тем же крупицам разрушая все взгляды на мир и вырисовывая слабое-слабое подобие улыбки.
О таком не обманывают, думается.
***
Дилюк после того случая с ним заговаривает, уделяет ему значительную часть своего внимания, и Кэйе оттого неловко.
Он чувствует себя ребёнком, заполучившим леденец истерикой.
С Дилюком, с тем самым смыслом всей его жизни, с причиной помешательства, с болью, со внутренней тревогой, ему сейчас даже сложнее.
К Кэйе он приходит постоянно: то приносит в штаб Ордо Фавониус еду из «Хорошего охотника», чтобы пообедать вместе с ним, то предлагает вместе сходить на зачистку монстров, то проводит его до дома после работы…
Это странно. И будто душит, что ли.
Потому что еда — это чтобы Кэйя точно не возвращался к голоду, сходить вместе на зачистку — чтобы он больше не втыкал нож себе в ногу и не подставлялся лишний раз, а до дома провести — чтобы оглядеть всё изнутри и проверить, нет ли там разбросанных по углам бутылок да очередных способов самоубиться.
А Кэйя и без того этим не занимается больше, потому что пообещал.
Так и сказал, честно-честно: «Хорошо, Дилюк, я понимаю. Обещаю больше так не делать». Сам себе не поверил, что говорит это, но сказал.
Так и назвал его — Дилюком. Без приставок вроде «мастер» или «господин» и без издёвок в голосе. Со смешком — вполне, но это было защитное.
И жить с тех пор стало страшно.
***
О том, насколько сложно не возвращаться к привычным ножам, стёклам и бездействиям, Кэйя узнал почти сразу.
Оказалось, его психика настолько хрупка, что не может продержаться без самонасилия даже пару недель: чуть что — и руки сами тянутся…
Но он обещал, и это отчего-то важно.
А ещё в жизни появляется нечто странное: его чувства к Дилюку.
Раньше они казались чем-то недосягаемым, возвышенным и в то же время гротескно-ужасным, мол, любить его можно, это ожидаемо и очевидно, предсказуемо, необходимо, но… если это делает Кэйя, то выходит в любом случае отвратительно.
И к Дилюку тянуло, как ни к чему другому: он казался святым, избранным богами; тем, благодаря отношениям с кем сам Кэйя стал бы лучше.
Дилюк казался единственным источником сил, единственной причиной жизни, бьющей в Кэйе ключом. Шансом на спасение и в то же время — основанием отправиться в ад.
И весь мир, если смотреть на него глазами Кэйи — серость, весь мир — бессмысленность, тоска и бездуховщина.
Если ничего (а без Дилюка сперва именно так и было: ничего, никак, ни коим образом) не чувствуешь — считает он теперь, — то незачем и жить, но…
он ведь чувствует.
Да, понемногу, слабо, ещё не совсем понятно, что именно, но чувствует.
Рядом с Дилюком у него до сих пор буря, несдерживаемый поток эмоций, взрыв, всплеск, шквал, но — это бесконечное «но», которое на каждое слово найдётся, но без него никак — но…
Дилюк для него, как бы сказать…
не панацея.
От него всегда, даже если ничего такого не происходит, больно. Не потому что он плохой сам по себе, не потому что боль — его самоцель, просто иначе не получается, сколько ни пытайся. Они не могут находиться вместе слишком долго, не смогут, даже если сильно захотят, вернуть детство, время, когда всё было хо-ро-шо.
Да, Кэйя, когда видит Дилюка, всё так же сходит с ума: в животе сразу бабочки, и шутить хочется, и улыбаться ярче прежнего.
Вот только эти бабочки — от тревоги, и не шутить чаще хочется, а язвить, чтобы защититься, и улыбка-то не улыбка, а оскал.
И даже если выходит по-другому, по-нормальному, им всё равно вместе, рядом, бок о бок быть не суждено в каком бы то ни было смысле: в любом случае они причинят друг другу боль.
И даже если всё хорошо, в пределах нормы, то это ненадолго, ведь неосторожное слово вмиг разрушит всё выстраиваемое годами, одно неосторожное касание — и у Кэйи дыхание перехватит, и снова захочется больше-больше-больше внимания к себе, а способ у него всего один на памяти — к осколкам стекла, к петле, к ножу.
И даже если тут всё пойдёт прилично, у них всё ещё есть то самое, что разрушит любое хрупкое счастье, — воспоминания.
Кэйя всегда будет помнить, как ревновал, как завидовал, как наказывал потом себя за чувства, которые даже распознать не мог. И как стыдно ему было, когда Дилюк пришёл его спасать, он тоже не забудет.
И это всё… болезненно и необязательно, что ли.
Кэйя думает о том, что с Дилюком можно не обрывать все связи, но значительно ограничить их. И это кажется правильным решением.
Они братья, думается, пока Кэйя вспоминает тот самый ответ на вопрос, зачем его спасать. Названые братья, всё ещё самые близкие друг другу люди и то самое, что осталось от их совместного счастливого прошлого; эту связь не сотрёшь и не забудешь, сколько ни пытайся. Это и незачем, на самом деле.
Можно оставить всё так, как было раньше: раз-другой в месяц встретиться, обменяться парой-тройкой слов и всё на этом.
Сейчас Кэйя ловит себя на том, что чувствует хоть что-то рядом и с другими людьми тоже. Всё кажется странным и непривычным, незнакомым, но прислушаться к себе у него получается почти всегда.
Когда он помогает другим, особенно детям, где-то в груди становится теплее. Он улыбается мягче, чем обычно, и нет остроты, нет ухмылки — они не просятся на лицо.
Когда он тренируется или сражается с похитителями сокровищ, он может распалиться, и всё тело будет ощущаться жарче, двигаться быстрее.
Когда он вспоминает о Дилюке в прошлом и о том, как всегда находился в его тени, он чувствует… злость.
Она становится первой эмоцией, которую Кэйя распознаёт и называет. К ней примешана обида, зависть, и эти чувства плохие, неправильные, от них печёт внутри, возле сердца и в животе и слёзы наворачиваются, губы кривятся, и эти чувства некрасивые, их показывать нельзя, и Кэйе за них
страшно.
Нельзя такое чувствовать к названному брату, к тому, кто спас, кому Кэйя обязан, по сути, жизнью, но он чувствует.
И хочется, уже импульсы уходят куда-то в мозг, мысль порывается вылететь, установить хоть какую-то стабильность, вернуть всё на круги своя, не позволить последнему неизменному, единственной оставшейся стабильности исчезнуть, кануть в лету, в небытие.
Одно лишь ощущение, одно лишь чувство, хочется сказать, никуда не уходит. Кэйя ещё недавно, ещё жалкий месяц назад цеплялся бы за него, держался бы как мог, не отпуская, и вторил бы себе, кричал мысленно в мысленную же пустоту у себя в груди: всё ещё не ненавижу никого больше, чем себя.
Терпеть не могу, причём до ужаса. Хочу извести, изничножить, измучить, но… это уже не кажется — «не чувствуется», хочется добавить, и Кэйя даже улыбается мягко, осторожно, думая о том, в какой же момент стал обращаться не к мыслям, рациональному и понятному, а к чувствам — правдой.
Он всё ещё себя недолюбливает. Ну, не нравятся ему такие скрытные, притворяющиеся, сложные люди, как он сам, с этим ничего не поделать. Однако ненависть как таковая ушла.
Руки всё ещё иногда, когда больно или обидно, по привычке опускаются, если Кэйя сражается с монстрами, чтобы пропустить удар; и ровно по той же привычке тянутся к ножику, чтобы удар уже не пропустить, а наоборот — попасть точно в цель. По себе.
Но.
«Я обещал, — сперва он одёргивает себя именно этой мыслью, однако уже спустя секунду-две додумывает до конца: — А чёрт с ним, с обещанием. Я больше не хочу умирать и больше не обязан себя калечить».
А потом откуда-то всплывает ещё, и оттого всё кажется куда серьёзнее.
«Я живу не ради Дилюка и не из-за него, а… вопреки».
Потому что Дилюк, если честно, для него не спасение, а смерть. Медленная, мучительная, но едва ли заметная.
Ему это не нужно.
И в это убеждение не верится сначала: оно кажется… неестественным, неродным, инородным. Но Кэйя берёт — и с трудом, превозмогая, продолжает бой, не допуская на себе ранений; берёт — и сразу выкидывает стеклянные бутылки, чтобы не разбить их и не сойти с намеченного пути. Выбрасывает затупленные лезвия, на ножи старается не смотреть лишний раз, чтобы не думать о том, что было раньше.
Берёт — и к Барбаре не приходит не потому, что не заслуживает помощи или не хочет позориться, а потому что смысла больше никакого: нет крови или переломов — не нужна и медподдержка.
Кэйя берёт — и заставляет себя верить.
берёт — и ничего на свете не любит больше…
чем этот свой сомнительный, последний шанс на новую жизнь.