ID работы: 12827480

Кроличье сердце

Ганнибал, Свежатинка (кроссовер)
Слэш
NC-21
В процессе
488
автор
Размер:
планируется Макси, написано 343 страницы, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
488 Нравится 238 Отзывы 146 В сборник Скачать

Часть 8.2

Настройки текста
Примечания:
Ганнибал даже не вздрагивает в его руках. Он болезненно сжимает держащие скальпель пальцы Уилла, и на какое-то мгновение тому кажется, что Ганнибал скорее сломает их, сломает ему руку, сломает ему шею, — если потребуется, — чем позволит продолжить. Пряный аромат собственной крови, должно быть, в ту же секунду ударяет по всем его рецепторам; сигнализируя об опасности, он велит ему сражаться за свою жизнь любой ценой, велит разорвать противника на части голыми руками. Но вместо этого единственное, что он делает, — свирепо втягивает воздух через нос, горяча его кожу, и сам Уилл тоже зарывается носом в его волосы. Хватка Ганнибала слабеет, он впивается в бок Уилла другой рукой и притирает его к себе так близко, что между их телами не остаётся пространства. Лёгкие покидает едва слышный, неровный выдох. Уилл слышит его, чувствует его вибрации всем телом, и вторит ему невольно, — потому что, когда их тела сталкиваются, интимность, сокровенность этого акта дозволенного ему насилия, накрывает его как тяжёлое ватное одеяло — и душит его. Он уверен: тому, что сейчас происходит, Ганнибал отдаётся всем своим существом, — так же, как он всегда отдавался в своей жизни всему, что имело несчастье овладеть его вниманием, — желая прочувствовать и испить каждый миг близящейся смерти как самый сладкий яд. Капли тёплой липкой крови смачивают его пальцы. Одна за другой, — они щекоткой скользят по коже Уилла, скатываясь по ладони, по внутренней стороне предплечья, впитываясь и окрашивая в красный светлый рукав; тонкой струёй сбегая вниз по шее Ганнибала, теряясь в волосах на его груди; пропитывая его рубашку на Уилле. Её журчащий звук заполняет Уиллу уши. Внезапно её становится слишком много. Затем не остаётся ничего кроме неё. Его рука вздрагивает, и кончик лезвия, сбиваясь с курса, оцарапывает кожу шеи тонкой кривой линией. В следующую секунду Уилл одёргивает руку и отбрасывает скальпель в сторону, словно тот собирался его ужалить. Он едва в состоянии зафиксировать звук, с которым металл ударяется о дощатый пол. Он отталкивает Ганнибала от себя и опрокидывает его спиной на ковёр. — Дерьма ты кусок, — нависая над ним, переполняемый злостью и раздражением, шипит он и ударяет его кулаком по груди, с глухим звуком выбивая из его лёгких воздух. С опозданием Уилл жалеет, что выбрал своей целью не его лицо, — снова не его лицо, — представляя, как от удара могла бы треснуть на его губах тонкая кожа, обнажая окровавленные зубы в оскале; представляя внушительный след от своего кулака, который он мог бы оставить у него под глазом, — было бы так чертовски приятно наблюдать чернеющий оплывший синяк на его всегда невозмутимом лице, и затем ударить по этому месту ещё раз, и ещё раз, и бить до тех пор, пока он не собьёт свои собственные костяшки, пока от его ударов не треснет скуловая кость, пока его глаз не превратится в кровавое месиво. Он мог бы выбить его зубы, сломать его челюсть; в конце концов он мог бы разбить ему его чёртов нос, — обезвредить его самое главное оружие. О, сколько же в нем ярости, как же он зол! Уилл цепко хватает его под горло (ещё сильнее пачкая пальцы в его крови, заставляя Ганнибала непроизвольно хлебнуть ртом воздуха), и впивается ногтями в его шею. — Это было твоё желание, не моё! Ты бы позволил мне! — рычит он, едва сдерживая себя от желания приложить его затылком об пол. — Зачем? Зачем, Ганнибал? И Ганнибал вовсе не беспомощен: его руки свободны, и ноги свободны, и он сам, конечно, свободен от любых угрызений совести; но прямо сейчас, безмолвно и безучастно распростёршись под ним — мягкий, уступчивый и податливый — он обманчиво кажется именно таковым. — Ты знаешь. — Он сдвигает брови на переносице, неспешно моргает и вонзается в Уилла ровным бесцветным взглядом в ответ. Ни черта я не знаю! — хочет огрызнуться тот. — Я не знаю, и мне надоело играть в шарады с тобой! И всё это очень напоминает первые месяцы их знакомства, когда Ганнибал как будто бы невзначай (но теперь-то Уилл знает, что совсем нет) без остановки продолжал подталкивать его (в нужном для себя направлении), подманивая его всё ближе к себе, и Уилл, ведомый исключительно одним только собственным чутьём, продолжал упорно не замечать, игнорировать и интуитивно сопротивляться ровным счётом всем его стараниям и гнул свою собственную линию. Он чувствует, что Ганнибал и сейчас делает то же самое: толкает его куда-то, ждёт от него… каких-то действий, может быть, какого-то грёбаного просветления. И Уилл вовсе не игнорирует его; он научен подмечать всё, что делает Ганнибал, но за такой типичной для него завесой, сотканной из сплошного умалчивания и неуловимых манипуляций, — этого полного загадок места, где прямота и откровенность неприемлемы, — Уилл всё равно не видит и не понимает ни черта. Это всё — его собственная вина, — знает он. — И Ганнибал ни за что не расщедрится так просто облегчить ему жизнь. Ощущая скользкость продолжающей сочиться крови под своими пальцами, Уилл надавливает на тонкий разрез сильнее, на одну абсолютную секунду лишая его возможности дышать, заставляя губы Ганнибала приоткрыться, затрепетать. — Знаю что? Что в очередной раз ты просто хотел взглянуть, что я стану делать? Убедиться, что я не смогу? — гневно продолжает Уилл, потому что, конечно: с самого начала должно было быть таким очевидным, ради чего затевалось всё это представление. — Этого ты хотел? Я уважил твоё любопытство? Глаза Ганнибала заволакивает какой-то по-особенному мрачной чернотой в ответ, и на смену, казалось бы, одолевшей его смиренности и беспомощности, они преисполняются жестоким, тёмным нечто, что у всякого другого человека можно было бы принять за досаду, но на лице Ганнибала — это всё равно что маска гнева. Наблюдая за бурей этих эмоций с расстояния всего одного вдоха, Уилла накрывает предчувствием, что сейчас-то его и опрокинут лицом в пол, чтобы наконец-то предъявить ему всё за его дерзость и нескончаемую нерешительность. Но вместо этого Ганнибал только молчит и продолжает ощупывать взглядом его лицо. Он не шевелится под ним совсем и будто даже не дышит — он будто пробует этот момент, эту вспышку ярости на вкус. И наблюдая за тем, как грудь Уилла продолжает вздыматься то ли в его гневе, то ли в подступающем ужасе, за тем, как пышут голыми эмоциями его глаза, измученные кошмарами, и слезами, и бессонницей, за тем, как с каждым словом его всё сильнее одолевает жар, заставляющий раскраснеться его щёки и грудь, Ганнибал весомо обхватывает руку Уилла за предплечье, которым тот продолжает держать его за горло, и сдавливает его так сильно, что, кажется, кости под его пальцами издают треск. — Ты пришёл этой ночью в мою спальню, желая получить всего меня, Уилл, — произносит он резко, с претензией, наделяя весом каждое своё слово, — и, получив, теперь не знаешь, что со мной делать. Но что хуже всего: ты до сих пор не знаешь, что тебе делать с самим собой. Дрожишь загнанным зверем, боясь пошевелиться лишний раз. Молишь в тайне о том, чтобы я подчинил и сломал тебя снова. Чтобы, избавив тебя от муки выбора, снова принял решение за тебя. И в той же степени, в которой ты этого жаждешь, эта мысль повергает тебя в такой невыразимый ужас, что ты закапываешь себя ещё глубже в землю, Уилл, надеясь, что так тебе не придётся иметь дел ни с чем вообще. Его голос пронизан горечью, и кажется самую малость раздражённым. В ушах Уилла он звучит словно удары метронома, отсчитывающего секунды до приведения смертного приговора в исполнение. Уилл старается унять дрожь, но это бесполезно; он даже не замечал этого тремора, пока Ганнибал ему о нём не сказал. Уилл старается не таращиться на него, — и терпит поражение, потому что глаза и рот Ганнибала, — они словно утягивают его в глубокую кроличью нору, из которой нет спасения. — Скованный собственными мыслями, продолжаешь отрицать свои страхи и желания. Предпочитая замалчивать о своих тревогах, вредишь себе ещё больше, — бранит его Ганнибал. Он дёргает челюстью и его брови сходятся на переносице, когда он почти выплёвывает: — Я позволил тебе уйти, искренне полагая, что ты нуждаешься в пространстве, но вместо этого, Уилл, с самого начала ты сделал всё для того, чтобы я смог найти тебя как можно скорее. Теперь, когда Ганнибал снова упоминает о его побеге, Уилл находит, что изо всех сил сопротивляется желанию обхватить рукой собственное горло — там, где Ганнибал до кровоподтёков сжимал его шею в Техасе; где он придавил его горло на кухне этого дома неделю назад; где едва не уничтожил его в этой самой постели — только что. Той самой рукой, которая сейчас так крепко сжимается вокруг его запястья, — не в попытке причинить какой-то ущерб, — пока, — но просто всецело требуя его внимания. — Если бы ты начал искать меня сам, ты бы не остановился ни перед чем. — Это заставило тебя желать вернуть хозяйский поводок обратно? Забота о ближнем? Вера, что так ты убережёшь свою совесть, если я захочу снова пролить кровь ради тебя? Страх снова навредить кому-то, как когда-то ты навредил своей жене? Внезапное упоминание Ганнибалом его жены сейчас заставляет сотни кошек заскрежетать когтями по внутренностям его желудка. — Или ты просто изнывал по твёрдой руке, которая дарила бы тебе ласку и указывала направление? Потому что сам ты — определённо не в состоянии взять на себя ответственность за собственные решения. Прекрати сравнивать меня с собакой, — почти рычит Уилл, но Ганнибал так играючи и ловко меняет тему, что ему в итоге остаётся только моргнуть молча, когда Ганнибал продолжает: — Много месяцев назад ты по собственной воле выбрал остаться со мной, Уилл, — напоминает он с укором, — но каждый свой день с тех пор, независимо от моих действий, ты возвращаешь себя на тот обрыв и ждёшь, что я столкну тебя вниз. Его голос звучит ещё ниже, и весомость его слов такая ощутимая, что кажется, он винтами вкручивает их непосредственно Уиллу в мозг. — Я не стремлюсь толкать тебя. И я не могу увести тебя от обрыва против твоей воли, Уилл, потому что, так или иначе, ты упадёшь, и падать так тебе будет только больнее. Ты должен сам уйти оттуда, и, если для того, чтобы ты это сделал, меня не должно быть рядом с тобой в этом мире: я готов тебе это обеспечить. Воспользуйся этим, пока я здесь, прямо перед тобой, в твоих руках. — Ганнибал смачивает губы языком, поднимая подбородок выше, рисуясь доступностью своей шеи, и Уилл пытливо прослеживает эти движения, непроизвольно копируя их, облизывая собственные губы, дёргая своим подбородком вверх. — Спаси себя, Уилл, — говорит Ганнибал, и этот добрый совет, этот приказ, это требование, заставляет Уилла снова дёрнуться то ли от болезненного отвращения, то ли от неуместного возбуждения. «Спаси себя, убей их всех», — звенит в его ушах. — Или забудь об этом навсегда. Потому что больше я не буду к тебе так добр. Дыхание перехватывает. Потому что, — оох, — это закономерно, верно? В какой-то извращённой картине мира Ганнибала: если Уилл не способен избавить себя от сомнений, он может попробовать просто избавить себя от Ганнибала? — из-за которого он вынужден терпеть сомнения снова, и снова, и снова; Ганнибала, который хочет видеть его своим верным партнёром, или просто — верным. Если Уилл так и продолжит вязнуть в болоте своих мыслей, не предпринимая никаких попыток выкарабкаться из него, это лишь вопрос времени, — когда он самоубьётся об себя или об Ганнибала, или когда Ганнибалу наконец надоест тащить за собой подобный балласт. Его терпение исключительно, но и оно ограничено в рамках, которые известны только ему одному. И Уилл размышляет: это ли она? Та точка, о которой он думал и которую представлял себе так много раз. Точка его горения. Точка, за которой нет ничего. Только дым. Уилл бросает короткий взгляд на отброшенный в сторону скальпель, на их руки крепко, с упреждением, продолжающие держать друг друга, затем снова смотрит в надменное лицо Ганнибала. Нет. Не-а. Даже не близко. Какого вообще чёрта. Он через зубы втягивает воздух. — Да что ты вообще о себе воображаешь? Думаешь, ты сможешь запугать меня своими угрозами? — Уилл наклоняется к нему, и его раздражение различимо даже через шёпот. — Я не боюсь тебя, Ганнибал. Ни тебя, ни твоих обещаний, ни тяжести того влияния, что ты привык распространять вокруг себя. — Но чего-то ты боишься. И это заставляет твоё сердце замирать каждый раз, когда мы находимся в пределах внимания друг друга. Но Уилл только ныряет ещё ниже, прижимая его за шею к полу. — Я не боюсь тебя, — повторяет он с напором, словно пытаясь вбить эту элементарную мысль ему в голову. — Не боялся никогда. Неужели ты правда считаешь, будто можешь быть для меня страшнее меня самого? — Его губы растягиваются в болезненной зубастой улыбке; кожа на скулах так натягивается, что, кажется, может треснуть. — Неужели после всех этих лет и всего, что я ношу в своей голове, ты правда считаешь, есть что-то ещё, чем ты сможешь меня запугать? Ганнибал на этот выпад только снисходительно улыбается, и Уилл гонит прочь стылое, липкое предощущение. — В самом деле, — уступая, отвечает Лектер ласково, свободной рукой касаясь коротких волосков на его висках почти что с нежностью, и контраст его прикосновений способен вызвать короткое замыкание по всем нервам. — Ведь именно ты всегда лучше, чем кто-либо другой, лучше даже, чем я сам порой, осознавал и взвешивал возможные последствия любого своего решения. И с достоинством, заслуживающим восхищения, принимал их каждый раз. Ганнибал не пытается сейчас намеренно его ранить. Вероятно. Но он знает, о чём это замечание заставит его вспомнить. Глаза Уилла озаряются воспоминанием и против воли сыреют как свежая драная рана, потому что из всех пережитых потерь, пожалуй, только смерть Эбигейл стала для него настоящим ударом. Он не мог вообразить подобного исхода. Не мог предусмотреть этих последствий. Пока он не увидел её — живую, живую — на кухне Ганнибала, вероятность её потери была исключена из его уравнения. Она должна была быть мертва (она была мертва, — Ганнибал убил её, — и он принял и простил его за это, и был готов бежать вместе с ним!), — она больше не могла стать ценой его предательства, но она стала, потому что каким-то невероятным образом Ганнибал превратил её в секретный приз, который Уилл, в конце концов, не смог заслужить. Какая же диковинная жестокость: Ганнибал спас её жизнь дважды — только ради него, и чтобы иметь под рукой точку давления на него, — чтобы при необходимости иметь возможность убить её ещё раз, — и наказать его. Она, возможно, осталась бы жива, если бы Уилл поумерил своё секундное мстительное желание уязвить его и не открыл свой рот так невовремя. Эта мысль заставляет его снова начать топить себя в пучине самобичевания, и она же заставляет его задуматься о том, чтобы прямо сейчас заткнуться и не наговорить снова лишнего, подняться на ноги и свалить отсюда на хрен. Но Ганнибал опускает ладонь на его щёку, — заземляя его этим прикосновением, уберегая его и от новых, ещё непролитых слёз, и от возможного побега, — и скользит рукой ниже: костяшками обводит челюсть, колонну шеи, одними подушечками оглаживает его плечо (которое даже на это лёгкое прикосновение отзывается болью) и бицепс, и бок под ним, и ныряет ладонью Уиллу за спину. Его прикосновения обжигают, они весомые, — они такие тяжёлые, и кажется, что приложи Ганнибал немного силы, он размажет его как размазал бы грязь под своим ботинком (за исключением того, что грязь у него хватило бы ума обойти стороной). — Что ты чувствуешь сейчас, когда твоя рука обёрнута вокруг моего горла? Господи, Уилл хочет разбить его бесстрастное лицо — сбить спесь из этого тёмного, непроницаемого взгляда, — как воображал себе так много раз. Он хочет бить по нему, и бить до тех пор, пока оно не расколется на части под силой его ударов. Уилл думает об этом, представляет себе это, и его внутренности скручиваются в тугой узел. — Неужели ты правда не понимаешь? — выдыхает Уилл сокрушённо. — Мне больно. Они так близко сейчас, что это действительно сложно: не наклониться ещё немного вперёд, чтобы обрушиться на его искушающие губы с поцелуем, вылизать его влажный и трагический, но такой высокомерный и самодовольный, рот, разделяя с ним вкус собственных солёных слёз. Рот, который так жестокосердно заставляет его выковыривать, выдирать с мясом из себя все эти вещи. Это почти убивает на самом деле, — то, что даже сейчас, в разгар очередной личностной катастрофы, Уилл не может перестать думать о том, чтобы касаться, целовать, пить и поедать его. Он нездоров, ох, он так нездоров. Кто-нибудь, позовите срочно доктора. — Ты был моим другом, Ганнибал, — говорит Уилл, призывая себя к спокойствию, стараясь совладать с одолевшей его дрожью и двойственностью мыслей. Кажется таким важным, чтобы Ганнибал понял, — потому что какая-то часть Уилла подозревает, что Ганнибал до сих пор не в полной мере осознаёт масштаб того стихийного бедствия, которым он обрушился на его жизнь, — по правде, Уилл подозревает, что Ганнибал вполне себе уверен, будто своим вмешательством он сделал ему целое грёбаное одолжение. — Впервые в жизни я позволил себе довериться кому-то так безоговорочно. По непонятным для меня тогда причинам зачем-то ты хотел иметь меня в своей компании. Не из какого-то профессионального интереса, не потому, что мои навыки были тебе чем-то полезны, не потому, что ты видел во мне инструмент, как все прочие, — а ради меня самого. Уилл ощущает нужду сделать паузу, чтобы озвучить признание, он проводит свободной рукой по его лицу, касается его губ, пропускает чёлку между пальцами, зарываясь в его волосы так, как до этого это делал сам Ганнибал, и тот только ждёт смиренно. — Ты хотел меня, и ты хотел меня для себя. Твои внимание и забота льстили, твои манеры и твои повадки казались чудны́ми, и меня влекло это. Меня влекло это, меня влёк ты. Я сомневался в каждом, но я никогда не сомневался в тебе. Я доверял тебе, Ганнибал. А ты — ты скрыл от меня мою болезнь и повесил на меня свои убийства. Ты убил Беверли за то, что она была добра ко мне, ты угрожал Алане, потому что знал, что я дорожу ей, ты играл со мной месяцами с самого первого дня нашего знакомства, пока не засадил меня за решётку, и продолжил даже после этого… «Вы одиноки так же, как и я. И мы оба одиноки друг без друга», — сказал ему Уилл в один из их последних тихих балтиморских вечеров. Это и много других разоблачающих, горчащих на языке слов, и всё в нём кричало… просто остановиться… Он был так одинок всю свою жизнь и наконец-то встретил кого-то, с кем он мог разделить это одиночество. Он оценил риски и перспективы. А затем с прежним упорством продолжил бросаться с головой в надвигающуюся бурю, зная, что, скорее всего, не переживёт свирепости её ветров. — Ты был первым, кто предал, Ганнибал. — А потом казнил меня за то, что я посмел отплатить тебе сполна той же монетой, как и обещал. — Надо полагать, руки того санитара показались тебе даром свыше, — хмыкает Ганнибал, и его губы кривятся в ласковой полуулыбке. — Тебе они показались даром свыше, — отрезает Уилл. — Я был просто зол на тебя. — Достаточно зол, чтобы сделать это собственными руками, подвернись тебе случай? Случай? Он был заперт в клетке, и за сохранением расстояния между ними неустанно следили санитары. Но сумей он снова сбежать? сумей он снова проникнуть в дом, в офис Ганнибала? сумей он дотянуться до него своими руками, прижать его к стене, обрушить его на пол, — что бы он сделал? смог бы он убить его? — Я не знаю. Ганнибал снова хмыкает согласно, поджимая губы. — Значит, этот увлечённый тобой мальчик оказал нам обоим неоценимую услугу. Это столкновение оставило на запястьях Ганнибала непроходящие шрамы, но всё, что сам Ганнибал чувствует по этому поводу, — восторг и гордость: Уилл был готов убить его (пусть даже чужими руками), — и за это Ганнибал подарил ему Шелдона Айзли, завёрнутого в ядовитый букет. И свободу — в гораздо более развёрнутом значении, нежели высвобождение из клетки. И что сделал Уилл спустя годы? Не успел Ганнибал спланировать покушение на его семью, не успела Беделия поведать ему об интересе Ганнибала к нему, как Уилл тут же преподнёс ему поджаренного до хрустящей корочки Чилтона и затем, одурачив их всех — всех до единого, и это далось ему так чертовски просто! — организовал ему побег из-под конвоя. И если осознание степени сотворённого им с Чилтоном злодеяния стало ему костью поперёк горла, то понимание того, что именно благодаря его усилиям Ганнибал, — дикий, опасный и прекрасный во всей своей дикости и опасности, — снова оказался на свободе — вначале, как исполнение самого заветного желания, горько-сладким ядом растеклось по его венам, а затем, достигнув критической массы, столкнуло с обрыва вниз. — В своих фантазиях я перерезал тебе горло так много раз. — Но вне фантазий — ты не можешь, — проговаривает Ганнибал медленно. — Сколько бы ты об этом ни думал. Что бы ты ни воображал. Его слова звучат приговором. Уилл поджимает губы. Это невероятно несправедливо, что сколько бы ущерба Ганнибал ему ни нанёс, сколько бы у Уилла ни было возможностей покончить с ним, — он никогда не мог даже ранить его собственными руками. А когда он, наконец, вышел из себя достаточно, чтобы осмелиться побороться за себя, — тогда, в Техасе, несколько месяцев назад, — это, и всё последующее за этим, настолько сильно вывело его из строя, что он позорно сбежал. И глядя на его снова не разбитое лицо, которое прямо сейчас таким ровным покровительственным взглядом, — будто он знает какой-то секрет, который не знает Уилл, — продолжает смотреть на него снизу-вверх, Уилл признаёт, что он даже ударить его не способен по-человечески. Уилл хранит молчание, ему нечем парировать, и Ганнибал мягко оглаживает его щёку большим пальцем. — Все твои разбитые чувства, вся твоя любовь пронизана таким отчаянием и потребностью во мне, дорогой, — говорит он нежно, и стыд, который Уилл испытывает от собственной беспомощности перед ним, затапливает. — И несмотря на это ты продолжаешь сводить себя с ума, мучаясь болезненными воспоминаниями и фантазируя о жестоких последствиях предательства, которое ты ещё даже не совершил. Ты представляешь, как убиваешь меня, как я убиваю тебя, хоронишь нас в глубинах своего сознания по очереди и, теряясь в себе, оплакиваешь наши жизни, обречённые на одиночество друг без друга. — Потому что, однажды попытавшись поступить правильно и раз и навсегда избавить мир от нашего безумия, меня всё же хватило на то, чтобы бросить нас обоих в океан. Ганнибал, задумчиво гудит, и Уиллу кажется, что он чувствует вибрацию этого глубокого грудного звука всем своим телом. Он, на самом деле, даже не замечает, когда его хватка на горле Ганнибала начинает ослабевать. — Я не могу простить себя за это, Ганнибал, — отзывается он хрипло. — Я не знаю, как ты смог. Смог ли. Вздыхая, Ганнибал запускает руку ему в волосы, и Уилл испытывает позорную нужду потянуться навстречу этому прикосновению. Он так и сделал бы, если бы Ганнибал не отвёл руку ниже, оцарапав его затылок ногтями, огладив шею, ключицу, и не остановил ладонь напротив его сердца. — Ты счёл наш потенциал непосильной для себя ношей, свои чувства — губительными, и восторг, испытанный тобой во время проделанной нами совместно работы, предстал тебе точкой невозврата между жизнью, которой ты всегда хотел, и жизнью, в которой ты всегда нуждался. В стыде за собственные желания ты обрушил нас в пропасть и, побывав в чистилище, в тех водах переродился . Ганнибал сглатывает под его рукой, прежде чем продолжить, и сердце Уилла снова начинает частить за рёбрами. — В конечном счёте ты выбрал жизнь, и выбрал остаться со мной. Уилл считает удары его мерного пульса. Он должен бы поправить его, сказать, что тот ошибается, что не было никакого чистилища — была только его собственная непозволительная глупость; что не было никакого перерождения — только его собственное невероятное нежелание — ужас — остаться в этом мире, в этих волнах, подступающих к нему со всех сторон, в одиночестве. Без него. Но он не делает этого (он даже не собирался пытаться), сбитый снова с толку неожиданным признанием Ганнибала: — Мысли об этом согревали меня долгое время, — говорит тот, и Уилл, застигнутый врасплох, забывает дышать. Есть долгий момент, в течение которого они только молча смотрят друг на друга. — Пока я не покинул твою постель. — Пока ты не пошёл на поводу у своих страхов вместо того, чтобы прийти ко мне, — поправляет его Ганнибал. Ганнибал так много делает для него, делал всегда, — снова думает Уилл, — и он никогда не видел должного отклика на свои действия, и это, должно быть, просто сводило его с ума. Недоверие Уилла сводило его с ума. Настолько, что он не сомневался ни единой секунды, прежде чем вернуться к привычному образу действия, когда альтернатива себя исчерпала. Уилл продолжает молчать и не двигается с места, поэтому Ганнибал наконец одёргивает его руку от своей шеи, практически растягивая его поверх себя. Их пальцы переплетаются на полу. Уилл, упираясь в грудь Ганнибала другой рукой, делает попытку отстраниться, но тот не уступает ему ни единого дюйма свободного пространства. Его рука такая горячая, и сердце бьётся так твёрдо и ровно под ладонью. Свет скользит в его глазах. — Сколько ещё времени ты будешь продолжать истязать себя? — спрашивает он с той настойчивостью, будто действительно ожидает получить ответ на свой вопрос. — Загляни в себя и скажи мне, ты до сих пор готов погубить себя за свои чувства? По-прежнему так сильно стыдишься своих желаний, что тебе проще пережить насилие, чем позволить себе открыться? То горько-сладкое унижение Уилл до сих пор чувствует в глубине своего горла и в каждой поющей мышце своего измученного тела. — Неужели твоё потрясающее воображение способно рисовать только боль и страдания, не позволяя тебе представить мир, где ты свободно принимаешь свои чувства и принимаешь себя возле меня? И проблема не в том, что Уилл стыдится своих чувств. Проблема вообще не в его чувствах, — проблема в нём самом, и стыдится, и презирает он только себя. Это, в конце концов, тот ещё повод для ненависти: самому быть чудовищем и оставаться настолько влюблённым в другое чудовище, зная почти наверняка, что чувства Ганнибала, какими бы они ни были, никогда не будут соразмерны с его собственными. Не потому, что их недостаточно, — вовсе наоборот, учитывая одержимость Ганнибала им; не потому, что Уилл считает их неискренними, поддельными, искусной маской социопата, нужной, чтобы вписаться в какие-то социально-приемлемые рамки, очередным подобием того, что испытывают нормальные люди, — потому что он знает, что истинные чувства Ганнибала так же искренни, как слёзы новорождённого; а потому, что они изначально работают на совершенно другом уровне. Взаимность, которая могла бы стать для его израненного разума по-настоящему целительной, навсегда останется для него такой же недостижимой, как линия горизонта. Он может видеть её, или верить, что видит её, он может идти ей навстречу, бежать или плыть к ней, но она всегда будет оставаться где-то там — бесконечно-прекрасная и таящая за собой новые открытия и приятные потрясения, но такая далёкая, неприступная и обманчивая. То, что чувствует Ганнибал, — голод. Тот острый голод, который был способен утолить даже один взгляд на него; тот томный, тягучий, ленивый голод, который утолили бы неторопливые поцелуи, нежные прикосновения и чувственные ласки — ощутив которые однажды, невозможно по собственной воле отказать себе в новых; тот нервный, тревожный голод, который утоляли преследования, запугивания, ощущение погони, азарта, опасности, ощущение запретности заветной цели; тот злой голод — вызванная им нужда вонзить свои когти и зубы, пустить кровь, причинить боль, сломать и изуродовать, разодрать свою добычу на части. Уилл успел ощутить на себе весь спектр. А что насчёт твоих чувств ко мне? — хочет встречно спросить он, желая не только увести от себя его концентрированное внимание, перевести стрелки (сделать то, в чём Ганнибал так особенно хорош), но и получить в конце концов ответ, — потому что это тоже важно, чёрт побери. Потому что Ганнибал до сих пор ухитряется вести себя так, будто его собственные чувства не имеют никакого значения. Будто значение имеет только Уилл и чувства Уилла, — что, учитывая историю всех их взаимоотношений, определённо не может быть правдой. Но он не собирается спрашивать, он не станет задавать этот вопрос. Он знает, что никогда не получит на него исчерпывающего ответа, и у него нет желания снова играть в словесный пинг-понг, который непременно произойдёт, если он хотя бы попытается. Он только насухую сглатывает, силясь избавить себя от кома, застрявшего в горле. — Зачем ты приходил ко мне той ночью, Ганнибал? — шёпотом произносит его рот. Лицо Ганнибала мерцает — эмоции сменяются так быстро, что не будь Уилл собой, он не заметил бы. Словно Ганнибал не может выбрать подходящую, правильную. И подобная реакция только подтверждает подозрения: его сомнения в правдивости слов Лектера следующим утром никогда не были беспочвенными. — Ты кричал, — отвечает Ганнибал наконец с напускной лёгкостью, и Уилл понимает. — Да, именно так ты и сказал, — облизывает он губы. — «Лиса, заслышав вопль кролика, бежит ему навстречу. Но не для того, чтобы его спасти», — цитирует он шёпотом, и глаза Ганнибала снова мерцают. — Ты сидел ночью у моей кровати, слушал моё сорванное дыхание, мои стоны, наблюдал за тем, как я извиваюсь в постели и обливаюсь потом… Ты касался меня, я чувствовал твои руки на себе, — шепчет он, на самом деле не до конца уверенный, было ли давление настоящим ощущением или просто сонным мороком. Ганнибал обрисовывает его лицо глазами, а затем смотрит на него будто сквозь него. Это длится всего мгновение, но Уилл знает этот взгляд. Ганнибал всегда смотрит на него таким образом, когда стоит на пороге принятия решения. Вопрос только в том, какой очередной безумной идее он отдаст предпочтение, — плохой или очень плохой. — Удержаться было невозможно, — признаётся он в конце концов, и Уилл вздрагивает, совсем не ожидая, что тот действительно признается. — Ты пришёл посмотреть? или ты собирался прекратить мой крик, Ганнибал? Пальцы их правых рук по-прежнему переплетены у Ганнибала над головой, и его хватка не ослабевает. Сам Ганнибал свободной рукой по-прежнему зарыт в его волосы. Уилл свободной рукой по-прежнему упирается в его грудь. И даже воздух вокруг них замирает. — Ты думал о том, чтобы убить меня? Их дыхание смешивается. Глаза Ганнибала сияют. — О… — моргает он, и затем рокочет с теплотой, от которой всё внутри переворачивается с ног на голову: — Не проходит ни дня, чтобы мысли об этом не теплились в моём сознании, Уилл. Сердце падает вниз. Это не проясняет ничего, и Ганнибал, конечно, абсолютно не помогает разрядить напряжение между ними. Он вообще ничему не помогает. Он только делает всё ещё хуже. Снова. Живот Уилла напрягается. — Ты всё время думаешь о том, что однажды ты убьёшь меня. Я не прекращаю размышлять о том, что однажды мне придётся убить тебя, — неспешно продолжает Ганнибал, звуча интимно-тихо. «Теперь мы квиты». — Это желание, — вырезать другого из нас будто опухоль, — мы оба разделяем, верно? Они могли иметь это ещё тогда, — или в любой из других спокойных тихих вечеров. Уилл просто должен был отставить в сторону осушённый до дна бокал и сделать первый шаг. Схватить его за галстук, притянуть его к себе. Схватить его за ворот рубашки, обрушить в кресло и оседлать его колени. Он мог запустить пальцы в его волосы и столкнуть их губы, и зубы, и языки, захватить его рот и выпить его до дна. Он мог упасть на колени перед ним. Или поставить его на колени перед собой. Мир мог гореть в огне. Должен был. Взгляд Ганнибала на нём такой тягучий, интенсивный и обволакивающий, что на мгновение Уилл чувствует себя мотыльком, пришпиленным булавкой к коллекционной раме. Это совсем немного абсурдно, учитывая, что сейчас именно Уилл прижимает Ганнибала к полу своим весом. Это абсурдно, и тем не менее, он чувствует, как начинает задыхаться под тяжестью неразрешённого напряжения, снова начавшего скапливаться между ними. Уилл погружает язык в его рот, и пальцы Ганнибала в его волосах сжимаются. Это медленно и чувственно, и затем это дико, и развязно, и беспорядочно. Ганнибал прикусывает его губу, и Уилл отвечает ему тем же. Они обмениваются слюной с энтузиазмом оголодалых псов, Уилл опускается на него бёдрами, елозя яйцами по его животу, чувствуя ягодицами очертания головки чужой эрекции, зная теперь, какая она на самом деле нежная и шелковистая, — зная теперь, какая она на вкус, — спрятанная где-то под тканью его пижамных штанов, и разоряя Ганнибала на тихие вздохи удовольствия; Ганнибал впивается ногтями в его кожу — затылка, шеи, плеча, ведёт с усилием, точно царапая, сдирая верхний слой, оставляя кровавые борозды, заставляя Уилла шипеть и постанывать сквозь поцелуи, погружая ногти всё глубже, вонзаясь всё сильнее, зубами прокусывая губу Уилла до крови. Уилл дёргается, отшатывается. Солёный вкус заполняет их рты, их губы в разводах красного и слюны, и зубы Ганнибала — красные. То, как разгорается огонь в его глазах, заставляет сходить с ума. И среди этого густого насыщенного воздуха Уилл видит совершенно ясно: никогда прежде глаза Ганнибала не застилало такой поволокой глубокой тоски, безумия, голода и вожделения, как в эту самую секунду. Это ощущение настолько тревожное и так рьяно впивается когтями в его сознание, источая такую животную опасность, что не сияет разве что неоновыми буквами в воздухе. (Сражайся или беги. Самое время. Сматывайся. Уноси отсюда ноги прямо, блядь, сейчас!) Каждый мельчайший волосок на коже против воли встаёт дыбом, и холодеют разом все пальцы. Воображение рисует ему картины яростной погони, кровавой бойни, неотвратимого и неоправданного насилия, пира ярости, страсти, боли и скорби… …И он обнаруживает себя запыхавшимся далеко за пределами дома, когда Ганнибал ищущими, наловчившимися пальцами цепляется его за плечо, вспарывая кожу и обрушивая его на землю всем его весом, сам падает вслед за ним. Уилл отбивается, бьёт коленом, бьёт его пяткой по лицу, и это распаляет Ганнибала ещё сильнее: так оказывается только сподручнее перехватить его за щиколотку и потянуть на себя. Уилл пытается отползти, цепляется за ветки и корни деревьев, пинаясь ногами, и все его руки чёрные и мокрые от грязи и талого снега, у него грязь и кровь под ногтями, и, когда Ганнибал наконец до него добирается, Уилл впивается ими в его горло, — то ли пытаясь задушить, то ли отталкивая от себя, — потому что до сих пор, — до сих пор, — Уилл продолжает чувствовать себя неспособным навредить ему. Кровавые глаза Ганнибала сверкают в темноте, мелькают белые острые зубы; русые волосы растрёпаны и тоже перемазаны грязью. Они отчаянно избивают друг друга, пыхтя, рыча, пытаясь блокировать удары; они катаются по земле, сдирая друг об друга, об землю, об камни и ветки кожу, разбивая руки, царапая лица, покрываясь синяками, ссадинами и глубокими рваными царапинами. Он брыкается и пытается пнуть Ганнибала по животу, в пах; превозмогая, тот зажимает его бёдрами и, рыча, накрепко перехватывает его руки. Он взгромождается на Уилла сверху, полностью подминая его под собой, доминируя над ним, переворачивая на живот, заламывая ему руки за спиной, выкручивая их из суставов и заставляя Уилла орать от боли. Он давит на него, — и это не та тяжесть, которой Уилл может противостоять. Ганнибал бьёт его подвернувшимся под руку камнем по затылку один раз, второй, дезориентируя его, выводя из строя, а затем в довесок ударяет лбом об землю, разбивая ему губы, оставляя его задыхаться грязью до тех пор, пока он не становится достаточно податливым, чтобы больше не мочь ему противостоять. Он стягивает его волосы так сильно, что кожа на голове пылает огнём, и до крови вгрызается острыми зубами в изгиб шеи, разрывая плоть, подчиняя его. Уилл орёт, рычит, скулит, трепыхается и извивается из последних сил, как мелкий дикий зверь в крепких лапах превосходящего по размерам смертоносного хищника, и он не может ничего поделать с его подавляющей силой, с его неумолимым напором, с его яростью и желанием растерзать добычу. Уилл — совсем не слабый человек, но Ганнибал, не церемонясь, оттягивает, запрокидывает его голову, смыкая вокруг его шеи сильную руку с чёрными костлявыми пальцами и длинными когтями, и Уилл заходится болезненным стоном, срывающимся на сдавленный хрип, когда… Ганнибал медленно моргает, и Уилл, будто заворожённый, моргает вслед за ним, и всё это безумие прекращается так же быстро и внезапно, как и начинается. Ужас погони и противостояния рассеивается, мысли проясняются. Они по-прежнему в комнате Ганнибала, и Уилл полулежит на нём сверху, глядя прямо ему в глаза, деля с ним одно дыхание на двоих. Щёки пуще прежнего заливает румянцем, дыхание тяжелеет и частит, и губы распахиваются в поисках кислорода, словно он только что в самом деле пробежал спринт. Словно хищник в самом деле преследовал его только что. Его член одним мощным, своенравным импульсом, наливаясь кровью, бьёт Ганнибалу прямо в живот и сочится, и нет ни единого шанса, что на фоне всего остального тот оставит это без внимания. И пусть глаза Ганнибала больше не источают той угрозы, что переполняла его взгляд, изливаясь из него через край, всего секунды назад, они по-прежнему остаются тёмными, ищущими, голодными. Секунды снова растягиваются в вечность, и по взгляду напротив Уилл знает, что ему пора начинать прощаться с жизнью (или, по крайней мере, окончательно — с чувством собственного достоинства). Руки Ганнибала приходят в движение, и сам он приоткрывает рот, собираясь что-то сказать, что-то сделать, — его пальцы в волосах Уилла, на его спине, на его шее, на его щеках, напротив его сердца, — находятся всего в одном шаге от того, чтобы перевернуть их, подмять Уилла под собой, схватить его за горло, и… Когда Уилл прекращает это всё, рывком вскакивает на ноги и отлетает к окну. Нет, он не боится Ганнибала, не боится его обещаний и угроз, не боится его мыслей и желаний, и не боится его влияния. Он боится лишь собственного поехавшего рассудка, который одновременно больше всего на свете, желая остаться рядом с ним, мигает ему всеми сигнальными огнями убираться отсюда немедленно и спасаться от него во что бы то ни стало. Он чувствует себя прямо сейчас ещё более разрушенным и опустошённым, чем когда выныривал в энцефалитной горячке из сознания убийц, на места преступлений которых его не прекращал таскать Джек. Это неудивительно, наверное, ведь на этот раз добыча — он. Уилл делает тяжёлый судорожный вздох, прогоняя подступившую к горлу тошноту, и трёт лицо. Вытирает рот рукавом от крови. Ох. Ох, чёрт. Ему бы одеться. В отличие от Ганнибала, по-прежнему продолжающего возлегать на полу в пижамных штанах (и, повернув голову, наблюдать за ним всё так же снизу-вверх безотрывно), на нём только изгвазданная кровью рубашка с чужого плеча. Собственная футболка пала в неравной битве с могучими руками и давно превратилась в тряпку, а его трусы… Где его чёртовы трусы? Он суетливо шарит беглым взглядом вокруг, пытаясь отвлечь себя хотя бы на что-то, потому что на нём рубашка, а он всё равно чувствует себя так, будто стоит посреди чужой спальни голым, оскорблённым и выпотрошенным. Он сражался с собой битый час, насильно изливая Ганнибалу душу, выкладывая ему вещи, которые копились, разрастались в нём неделями, месяцами, годами, и под гнётом которых он всё это время хоронил себя заживо. Он всё до последнего надеялся, что, может быть, весь этот мыслепоток просто схлопнется однажды, отпустит его, и между ними всё наладится (или, скорее, не наладится — и кроваво закончится) как-нибудь само собой. Но Ганнибал всё равно заставил его разворошить это осиное гнездо. Ведь на то и был расчёт, верно? Уилл пришёл сюда, чтобы его разобрали на части, вскрыли его, и методично, обходными путями, Ганнибал делал именно это. Теперь он просто смотрит на него с той присущей себе клинической внимательностью, с какой смотрел на него с первых дней знакомства. Словно не было между ними этой пропасти длиной в пять убийственных лет, — когда они были просто доктором и просто не-пациентом, и всё было просто просто. Ганнибал смотрит так, словно не было ни этой ночи, ни этой страсти. Ганнибал смотрит так, будто сам не чувствует ничего. Он умело расставил капканы и только терпеливо ждал, пока Уилл наступит хотя бы в один из них, чтобы затем встрять в каждый по очереди. И теперь он выворачивает его наизнанку, атакуя его один за другим вопросами, считывая каждое его сомнение, нитка за ниткой распутывая клубок его мыслей, — вскрывает его разум с тем интересом, словно смакует банку изысканного заморского деликатеса, в то время как сам Уилл чувствует себя проржавевшей банкой с грёбаными червями. Ему стоит уйти — прямо сейчас, как можно скорее, пока его не удерживает на месте ничего, кроме ровного, пристального взгляда. И плевать, что он там думал некоторое время назад о невозможности и нежелании сейчас оставаться в одиночестве. Он как-нибудь переживёт это; он уже не раз справлялся прежде. Он только и делал, что постоянно справлялся в одиночестве, — переваривая фантазии, которые вбрасывал ему его сбрендивший мозг, — и ничего, он до сих пор жив и даже функционирует. Он остервенело зарывается пальцами в волосы, не то пытаясь взъерошить их, не то пытаясь выдрать клок, и не может ни на что решиться, чувствуя подкатывающую к горлу панику. Лучше бы Ганнибал позволил ему задохнуться на своём члене, когда у него была такая возможность. Лучше бы он держал его, и не выпускал его из-под своих рук до самого конца. Это было бы милосерднее. Лучше бы он убил его давным-давно, просто прекратив всё это. Меланхолично наблюдая за сковавшей его тихой истерикой, Ганнибал приподнимается с пола и облокачивается спиной на кровать, смачивая языком губы. Нейтрально, без тени эмоций, он продолжает смотреть на него строго в упор, не отпуская его прицельным взглядом, и Уилл понимает, что Ганнибал знает. Знает, что заставило его сорваться с места, что так сильно его взволновало. Конечно, он знает, чёрт возьми, — и, зная Ганнибала, с большой вероятностью он нарочно позволил ему это увидеть, нарочно ослабил самоконтроль. Нарочно позволил ему настолько глубоко и основательно провалиться в сознание своего внутреннего чудовища, потому что, очевидно, что без этого картина сегодняшней ночи, была бы неполной. Смотри на меня: вот на что ты подписался, когда выбрал остаться со мной; вот он я, и все мои демоны, и вся моя страсть и мой голод к тебе; попробуй сбежать, покуда у тебя есть ноги, но лучше не смей, потому что, если ты попытаешься… Эта последняя мысль, вероятно, всё-таки становится фатальной для его истощённого после сегодняшней встряски мозга. — Нет, — говорит он скорее самому себе, чем кому-то ещё. Он делает ещё шаг назад и упирается задницей в подоконник. Спину сквозь шторы холодит ледяное стекло. — Нет, я не могу, не могу так. Не могу. Я не могу здесь больше находиться, — сдаётся он. Вся комната вдруг начинает особенно сильно ощущаться какой-то гигантской венериной мухоловкой. Она сожрёт его живьём, потому что он как та безмозглая мошка, которая повелась на сладковатый запах нектара, и сама добровольно сунулась в её хищную пасть. Ох, он правда хотел верить, что с паническими атаками на сегодня покончено. И вот она снова тянет свои когти к его лёгким, выдавливая из него способность к жизни. Ему нужно убраться отсюда. Прямо сейчас и как можно дальше. Прямо сейчас, и он плевать хотел на неразрешённые вопросы. Он знает, что паника скоро отступит, но прямо сейчас это чувствуется так, словно он умрёт от разрыва сердца в ближайшие пару минут, если останется здесь. Стоит ему сделать шаг в сторону двери, и Ганнибал преодолевает разделяющее их пространство так стремительно, словно всё это время он сидел на пружине, готовый в любой момент времени сорваться с места. Его рука мёртвой хваткой оборачивается вокруг чужого запястья, и Уилл дёргается, ошарашенный этим актом неприкрытой агрессии. Мышечная память срабатывает как надо, — сама собой, — и в следующее мгновение на чистых инстинктах его кулак с разворота летит Ганнибалу прямо в лицо, — прямо в его красивую острую скулу. Ганнибал ухитряется увернуться, конечно, перехватить и эту кисть тоже; он заводит обе руки Уиллу за спину и теснит его к стене, ощутимо прикладывая об неё позвоночником. Паническая атака давит на него изнутри, Ганнибал давит его снаружи, и Уилл взрывается. — Иди к чёрту! Иди ты к чёрту, Ганнибал! Ох, блядь, о чём он только думал. — Я никуда не пойду. И ты сейчас никуда не пойдёшь тоже, — доносится в его висок. Руки смыкаются вокруг него ещё крепче, и их сдерживающая сила делает его цепенеющим. Уилл зло сверкает на него глазами, в его груди пропасть размером с Гранд Каньон, и мысль о том, чтобы положить все силы на то, чтобы боднуть его лбом в лоб, разбить ему его дурацкий нос, — наконец-то, — в этот раз выглядит действительно одуряюще привлекательной. Ему всего лишь нужно отсюда убраться! Он размышляет о том, чтобы плюнуть Ганнибалу в лицо или врезать ему коленом по яйцам, — и с каждой секундой оба эти желания свербят в нём всё настойчивее. Затем Ганнибал говорит: — Уилл. Не в таком состоянии. Пожалуйста. И пусть лицо Ганнибала всё ещё может оставаться для него закрытой книгой, когда Ганнибал того особенно хочет, — что-то в его голосе в этот раз, что-то неправильное, заставляет Уилла засомневаться, замереть. И он говорит себе, что не чувствует себя кроликом, замершим перед удавом. За исключением того, что он почти наверняка бесстыже себе врёт. Они молча и тяжело смотрят в почерневшие глаза друг друга. Уилл, запертый им со всех сторон, забывает, как дышать, и Ганнибал буквально дышит за него. — Почему бы вам просто не накачать меня снова чем-нибудь, лишающим воли, доктор?.. — шепчет он. Ганнибал прижимается к его лбу своим и отпускает его запястья. Вместо них он кладёт руки ему на талию и сжимает её требовательно. Уилл шумно дышит, втягивая воздух через рот, чувствуя, как ссохлись и окончательно потрескались губы. — Пожалуйста, позволь присмотреть за тобой. Только сегодня. Но за его неправильным голосом Уилл слышит только: «Пожалуйста, не закрывайся от меня снова». «Пожалуйста, не оставляй меня». Просто: «Пожалуйста, Уилл». Их дыхание окончательно смешивается не в такт; Уилл прикрывает глаза, — он чувствует огромное желание вжать в них основания ладоней и давить до тех пор, пока его глазные яблоки не лопнут, или побиться затылком об стену, пока он не раздробит свой череп; потому что ему нужно успокоиться, нужно взять свой мыслепоток под контроль, ему нужно чувствовать что-то ещё, что-то реальное, — что будет болеть и кровоточить, и это будет не его израненное сердце, которое всё ещё бьётся в его груди как бешеное. Ганнибал внимательно наблюдает за тем, как трепещут его ресницы, чувствует, как спотыкается его дыхание, после чего тот снова заставляет себя начать дышать. Уилл облизывает свои губы и выдыхает в его беззвучное: — Нет. И на мгновение Ганнибал почти впивается ногтями в его бока; он совершенно точно впивается в них, потому что Уилл в ответ морщится и дёргает высвобожденными руками, но не предпринимает никакой ответной попытки коснуться его или оттолкнуть. Он просто принимает эту боль и, подавившись стоном, осипшим голосом продолжает: — Я не хочу оставаться в твоей комнате. Не хочу больше видеть и слышать тебя сегодня, — и с каждым новым словом пальцы Ганнибала вонзаются в его плоть всё сильнее, но едва ли кто-то из них действительно обращает на это внимание. Уиллу кажется, Ганнибал способен смять его как тонкий газетный лист, и именно это сейчас и произойдёт, если его не остановить. Он вздыхает судорожно. — Ты выпустишь меня. Ты позволишь мне выйти отсюда, спуститься по лестнице и провести эту ночь на диване внизу, — говорит он тоном, подразумевающим, что ни одно его слово не подлежит обсуждению: Нет, не смей, даже, блядь, не пытайся давить на меня. — И если… Если ты хочешь, ты можешь пойти вместе со мной.

***

Уилл мог бы просто накрыться пледом с диванной подушкой под ухом, и ему было бы этого достаточно. Но Ганнибал настаивает (ставит его перед фактом) на том, чтобы застелить диван чистым постельным бельём и принести подушки и одеяло из его спальни («Всегда нужно спать в постели, Уилл»). Плюнув, уступив ему возню с обустройством, лишь бы больше не видеть его сегодня, Уилл уходит на кухню. Там он жадно выпивает ещё стакан воды и долго умывает холодной водой лицо, пытаясь, может быть, смыть с себя собственную кожу. Легче становится самую малость, и он всё равно чувствует себя разбитым (разбитый он и есть). Он слышит, как Ганнибал продолжает нарочито шумно перемещаться по комнатам, делать что-то, и потому не торопится покидать своё убежище. Вместо этого он долго сверлит взглядом холодильник, и в конце концов сдаётся и открывает дверцу морозильной камеры. Запаянный пакет с куском его печени так и лежит нетронутым, теперь на самом видном месте. Он совсем небольшой. Может быть, половина от того, что Стив отрезал. Одна порция, часть, которую Стив оставил для себя. В какой-то момент его посещает идея пойти и смыть этот кусок в унитаз, потому что он знает, что есть что-то откровенно нездоровое в том, с какой навязчивостью Уилла одолевают мысли накормить Ганнибала собой. И если Ганнибал после этого вдруг войдёт во вкус… Уилл не уверен, что он чувствует по этому поводу. Он вертит пакет в руках, таращась на наклейку с его фальшивым именем и датой упаковки, выведенными рукой Стива, до тех пор, пока пальцы не начинает жечь от холода, а потом кладёт его обратно на полку в камеру, закрывает дверцу и возвращается на свой стул. Ганнибала нет в комнате, когда он возвращается. Зато он оставил для Уилла одну из своих футболок взамен испачканной кровью рубашки и его утерянные боксеры. Уилл, морщась, натягивает трусы. Он знает, что футболка будет пахнуть чистотой и порошком, и всё равно не может сдержаться и не зарыться в неё носом. Это простой хлопок, но она принадлежит Ганнибалу, и она такая мягкая, пошитая специально, чтобы дарить тепло и комфорт, и оттого он чувствует себя ещё более расклеенным чем пять секунд назад. Он не надевает её, просто откладывает в сторону. Усталость наваливается на него мёртвым грузом почти сразу же, стоит его голове коснуться подушки. Оставшись в гордом одиночестве после пережитой эмоциональной и физической встряски, он чувствует себя обманутым, хотя едва ли он имеет на это право, ведь он сам просил о том, чтобы его оставили в покое. И всё же. Его голова ощущается основательно вытраханной, а мозг — удивительно пустым. И без единой связной мысли в уме он уже дрейфует где-то на волнах сна, когда чувствует, как одеяло позади него приподнимается, а диван проседает под чужим весом. Здесь не слишком много места для двоих, и спустя секунду за грудину его обнимает тяжёлая тёплая рука, а шеи касается рваное жаркое дыхание. Уилл чувствует, как губы Ганнибала парят в миллиметре от его загривка, но так и не притрагиваются к нему. Уилл замирает на несколько секунд, а затем кладёт свою руку поверх руки Ганнибала, переплетая их пальцы, прижимая её ещё теснее к себе, и, сопротивляясь желанию поднять её к своим губам и дотронуться до неё поцелуем, он запускает их сплетённые руки себе под рубашку, укладывая поверх старого шрама и позволяя их пальцам коснуться рубца. Он жмурит глаза. Лежать рядом с кем-то, — рядом с Ганнибалом, — быть так плотно прижатыми друг к другу, держа друг друга за руки, деля одно безумие на двоих, — всё равно что откровение. Он делает глубокий, полный смирения и невысказанной горечи, вздох, и некоторое время спустя, пребывая на границе сна и яви, он отзывается: — Ты отрубил мне пальцы, — тихо говорит он грубым и невнятным от подступающего сна голосом. — Положил мои руки на разделочную доску и отрубил пальцы кухонным топориком. Когда дыхание Ганнибала позади неожиданно сбивается на полувздохе, но даже спустя время никакого комментария не следует, Уилл не может не восхититься должными стараниями Ганнибала уважать его желания о молчании. И потому он разрешает: — Ты можешь спросить, если хочешь. — Что послужило причиной? — звучит любопытствующий шёпот в его кожу, и от дуновения тёплого воздуха у Уилла топорщатся короткие волоски на шее. Нервная дрожь электрическим током пробегается по всему позвоночнику до самого копчика, и устремляется в пах. — Я плюнул тебе в лицо. Во время недавней ссоры на кухне, — отвечает Уилл, вспоминая, что в действительности он на это так и не отважился. — Ты ответил, что раз я использую свой рот не по назначению, его стоит зашить. И сделал это. Но проснулся он не от этого. — Твои пальцы, полагаю… И в этой части сон становился странным. Он проснулся, когда его собственные пальцы, пытаясь найти себе путь наружу, разодрали его горло изнутри. Он снова просто истёк кровью. — Ты заставил меня их проглотить, — отвечает он с той будничной интонацией, словно в этом действии не было совершенно ничего необычного. — Кормил меня с рук и получал удовольствие от этого. Уилл сглатывает и сонно вздыхает. — Ты был тошнотворно-аккуратен, когда делал это. Почти нежен. Он не знает, почему из сотен образов, подброшенных в разное время ему его мозгом, он выбрал и решил рассказать именно об этом. Может быть, потому, что это был его последний сон на данный момент, и именно из-за него он вообще проснулся этой ночью. Может быть, потому, что на фоне многих других — он казался достаточно невинным: пальцы, руки, какая невидаль. Может быть, потому, что на фоне всех остальных — расправа в нём ощущалась наиболее заслуженной. Может быть, потому, что сегодня пальцы самого Ганнибала успели побесчинствовать в его горле. И они так же пытались проскользнуть по его пищеводу вниз, как во сне это делали его собственные. Разве что замысел был в корне различен. — Обычно ты всегда так нежен… — бормочет он, — даже когда делаешь все эти жестокие и ужасные вещи. Может быть, потому, что ещё пару часов назад он всё не мог поверить в то, что его пальцы при нём и ощущение их вовсе не фантомно, а сейчас Ганнибал ласкает его пальцы своими и, возможно, это — самое чистое, ненавязчивое и настоящее касание, которое они с ним разделили впервые за очень долгие недели. Может быть, он просто решил попробовать дать Ганнибалу шанс — услышать себя. — Я не раз задумывался о том, чтобы проверить, что произойдёт, если я действительно сделаю это, знаешь? плюну тебе в лицо. — Это было бы крайне грубо, Уилл. — Да. Ганнибал всё же прижимается распахнутыми губами к его шее, обжигая дыханием, едва задевая её зубами. — В этом весь смысл. Он думает о том, что эта мысль, должно быть, заставляет Ганнибала улыбнуться. После этого глаза Уилла наконец-то окончательно закрываются, и он уходит в состояние, близкое к дремоте. Но он не спит. Ещё нет. Мозг словно переходит в режим какого-то резервного питания, не позволяя ему провалиться в бессознательное. В его мыслях Ганнибал трахает его. Там, позади его закрытых век, он переворачивает Уилла на живот, подминает его под собой, крепко сжимает в кулаке его волосы, шею в локте, и заламывает ему за спиной руки. Он топит его лицом в подушки и трахает его, до отказа наполняя его собой и своим семенем, выплёскивая в него свою нужду, и злость, и усталость, и до отвала насыщая свой голод, впиваясь зубами в его шею, и в плечи, и во всю доступную плоть, пока Уилл под ним так растянут, раскрыт, подавлен и податлив. Он был бы тихим и послушным, и очень, очень благодарным, и пел молитвы его рукам и тяжести его веса на своём теле, и принимал каждую его жестокую ласку с первобытным благоговением. Уилл стонет тихо, вымученно, из последних сил; тело против воли сводит судорогой желания, заставляя его толкнуться назад в поисках необходимого контакта. Чужая рука на его животе предупреждающе напрягается. Он слышит тихое «Шш» в свою шею. Ничего больше не происходит. Спустя несколько шумных выдохов, граничащих с истерикой, он наконец отключается.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.