ID работы: 12833227

Безбожник

Слэш
NC-17
В процессе
165
автор
Размер:
планируется Макси, написана 131 страница, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 72 Отзывы 29 В сборник Скачать

buy you a mockingbird

Настройки текста
1. Вся церковь Фелпса, от первой до последней доски, до каждой занозы, напоминает Генри о приближении старости. Снаружи она куда больше похожа на дом, возведённый по детскому рисунку вместо чертежей, чем на пристанище Божие. Красота её геометрии обесценена белыми полосами слезшей краски, да слишком режет глаз пустота вокруг — ни сучка, ни задоринки, одно только дерево вдалеке. Мёртвое. «Старый дурень», — Фишер катает мысль по дороге на холм, примеряется. Звучит скверно, чувствуется — как зубная боль. Но ведь это то, кто он есть. Дурень. Старый. Внутренности церкви ссохшиеся, ветхие, и пора бы ей, наверное, стать частью городской истории, но заботливая рука удерживает в ней жизнь. По полу пущен новый линолеум, витражи, как ни придёшь, всегда надраены. Генри повидал многое — больше, чем стоило, понял почти всё. Но, как говорится, ещё есть порох. И это плохо, потому что с накинутой десяткой лет он мог бы закостенеть. И не думать о прошлом, не искать ответов, зная заведомо: никто ни черта не скажет. Иногда бывает так. Ходишь вокруг да около того, что тебя давно уже разыскало. Ему не сдержать улыбки, когда отец Кеннет приветственно раскидывает руки и приглашает занять место у алтаря на вписывающемся, вопреки логике, стуле — металлические поручни подлокотников, офисная спинка. Эти встречи всегда приносят облегчение. Под внимательным милосердным взором его сгорбленная спина выпрямляется, седые волосы наливаются цветом, а в глаза вновь входит огонь — библейские чудеса, не иначе. Его чёрное облачение красиво и безупречно. Пастор кошачьи жмурит глаза, накрывает осыпанную рябью ладонь Генри своей. Тот ослабляет узел галстука под горлом. Располагайся, дитя, чувствуй себя как дома. — Никого больше не будет? — уточняет без особого любопытства. Мелочи ведь не важны. — Никого, — соглашается эхо. — Этот разговор только между нами. И тогда дыхание стопорится. Всё так, это происходит. То, ради чего он возвращался сюда снова и снова. — Мой мальчик, — мурлычет Кеннет, единолично претворяет его надежды, — вот и настал день, когда мы предоставим тебе всё, что ты хочешь, — и он готов опуститься на колени, и расцеловать его добрые руки за эти слова. — Мне ничего не нужно, — сипит Генри взамен, — пусть только Диана вернётся… и мой сын тоже. — Конечно, — медовый шёпот заставляет всё тело мелко дрожать, как от маленьких электрических разрядов. — Я знаю, мой дорогой. Я знаю. — Что мне нужно сделать? Стоит Фелпсу скривить брови, как в приход словно просачивается стужа — через множество незаделанных щелей, спрятанных по укромным уголкам. — Путь страшен и тернист. Успех зависит от искренности твоего желания. Салли, улыбающийся во все тридцать два. Его подростковая дурь, заставляющая сбрить половину брови. Диана, которая смешливо возмущается и стирает с его лица крошки. «Мам, мне шестнадцать!» — «А аккуратно есть до сих пор не научился! Весь в отца!» «Ну и отлично, ты же его любишь!» — Господи, — выдавливает Генри, — клянусь Богом, я ничего в жизни так не хотел. Прошу… — Совершать деяния от лица Презревшего Дьявола простому смертному невозможно. Чтобы заслужить дары, каждый из нас принёс в жертву главную ценность своей жизни. Пойми, — его пальцы вспархивают на закрытое строгим пиджаком плечо, — я знаю, каково это. Ты видел мою жену. Она не всегда была такой. — Да, — лепечет он, — но что должен отдать я? — Известен ли тебе рассказ о жертвоприношении Исаака? Стул вылетает из-под его ног — сводчатые стены перебрасывают звук удара. Генри прячет лицо в ладонях. Гипервентиляция близко. — Нет. Что угодно, кроме этого. — Я знал, что ты ответишь именно так, — в уши продолжает затекать спокойный голос священника. — И я не стану тебя торопить. Здесь нет ничего правильного или неправильного. Только искренность твоего желания… — Хватит. Фишер не ищет его глаз. Сжимает переносицу, сглатывает, поднимает опрокинутый стул. Отворачивается, нашкодивший мальчишка. То ли чудится ему, то ли слышится: «Мы воскресим их обоих без памяти о случившемся». Всё трепещет внутри. «Подумай, Генри… живая жена. Здоровый ребёнок». Он не смотрит, когда чужая рука разжимает его собственную, чтобы положить что-то на середину ладони и сжать в кулак. — Помни: в конечном итоге все мы хотим одного и того же. 2. Обратный отсчёт начался сорок мгновений назад. Сорок мгновений назад мать открывала рот. Долго, но это не пугало уже. Стынь, её окутавшая, предполагала заторможенность. Через какое-то время сняла губами кусочек мяса с вилки. Еë нижняя челюсть сближалась с верхней через каждые две секунды. Трэвис считал. Стол на их кухне слишком велик для троих человек. Потому что старый, за таким точно сидели ещё век назад. И они всегда были далеко друг от друга, во всех смыслах. «Я», — подумал последний, должно быть, живой человек среди них. Ничего кроме намёка на своё присутствие наскрести не смог. Лучше всего сейчас было бы подавиться насмерть. Если кусок свинины отрезать мелкий, то это возможно в принципе. Но есть способ надëжнее. Трэвис поднёс стакан к губам, не отрываясь от отцовских глаз. Прихватил тинькнувший край зубами. — Не смей, — предостережение само по себе как вызов. Такое вот слово-подачка, пара центов на дне фуражки нищего. Всё будет хорошо, Трэв. Тебе больше не придётся плакать. Всё. Будет. Хорошо. Хруст. Вспоминается замороженная клубника — много лет назад, тоже июнем, вроде бы. Стеклянная крошка похожа на неё, но жуëтся задорнее. Он услаждëнно лизнул губы. И растянул в клубнично-алой ухмылке. Кулак Кеннета сотряс стол так, что жиденькие овощи, сгребëнные на край тарелки матери, подскочили. Трэвис не заметил. Не успел сообразить. Просто одновременно с ударом что-то блестящее свистнуло из открытого окна над кухонной стойкой. И вспыхнуло зарево. Огонь в мгновение поглотил шкаф. Только Трэвис не видел. Его глаза намертво пристали к Кеннету. К его плавящейся ключице. Рвалось пламя от локтя до шеи. Он метался, крича. Он горел. Вилка падала медленно. Как в плохом слоу-моушне, с перебором. Трэвису понадобился один прыжок. Повалил отца на пол, зажал огонь руками. Заходилась в истерике каждая клетка лопающейся кожи. Сорвал горящий кусок рубашки. Ничего не разбирая в дыму, облезшими ладонями схватил кастрюлю стывшего бульона и выплеснул тому на рёбра. Погасил. Кажется, погасил. Перекинул через свою спину. Поволок вдоль огня к выходу. Тяжело. Нет больше сил. Слишком тяжело. Он вскинул голову и завыл. 3. Рассказ подходит к концу. Он смотрел в пластилиновое лицо матери, по которому плясали всполохи. Хотелось злорадно расхохотаться. Хотелось лечь на пол, свернуться калачиком и умереть под обломками горящего дома. Трэвис выволок отца, вынес на руках оцепеневшую мать. Мальчик-герой, лучший сын на свете. Он жалеет, что не остался внутри. — Слишком хорошо, чтобы быть правдой, э? — издевается теперь. — Кто это сделал? — Содагар мстил. Его компашку с четырьмя бутылками Молотова повязали. На что только надеялся, паскуда. Ему ничто — чистые простыни, сухость и свет. Всё это не имеет никакого значения. Но Салли старается для него. Делает каждую вещь, больше даже. Зачем, спрашивается. Он обвивает обеими руками, как вчера, когда пришла весть о пожаре в доме Фелпсов. Поздновато, если честно. Не успела леска сцепить края ран, заросли сами. Так уж совпало, что окна его комнаты выходят на другую сторону. Это судьба, фатум в чистом виде. Но Трэвис готов держать пари: будь оно иначе, Сал оказался бы рядом сразу. В этом они похожи. У них вообще очень много общего. — Прости меня. — Ну, и за что? — он не догадывается, что похож на дикую собаку динго, когда морщит нос. Рыжую, промошкую под пепельным дождём. Очень худую, очень хищную. — За то, что я не знаю, как тебе помочь. И голос его единственного друга дрожит так сильно, неприкрыто ломается на последних слогах, что Трэвис вынужден побыть человеком ещё немного. Даже если совсем не хочется. Потому что Салли-кромсали — последний, кого он не ненавидит. — Да всё в порядке, — выдаёт, — сыграешь что-нибудь? — и кисло взмахивает сторону приложенного к стене сквайра. Румяно-оранжевый вечер, всё больше сумерки. Встали первые звëзды над чернью елей, кругом взявших апартаменты. Свежо тянет травой из приоткрытого окна — и всё это здесь затем, чтобы посмеяться над его ничтожеством. — Конечно, — гитара уже у него на скрещённых ногах. — А что хочешь? Плечи Трэвиса бездумно вздымаются и опадают. — Не знаю. Не разбираюсь. С каких-то пор всё очень плохо, раз уж даже дружочки Сала заглядывают — те, кому в первую очередь положено радоваться уничтожению половины его дома. Прикидываются, конечно, что не своего врага навещают, но перестрелка сочувственными взглядами выдаёт с головой. — Есть одна вещь… называется «Кукольная шавка». А ведь ему нахер не упало их сочувствие. Раз, два, три. Три, четыре, пять, три. Это секретная комбинация, какую во всём свете знает только Сал Фишер. Его личная лиходейская магия, авторский рецепт. Дом, построенный на надгробных цветах, Простоял здесь слишком много лет. Тут только груды костей и хрящей, Я не смог найти ничего, что могло бы остаться. Будто бы лёд трогается. Трэвис двигает наконец расширившимися зрачками, подаёт признаки жизни. Переплетение кислорода с незамысловатой музыкой вталкивает его назад, в чувство. А Салли собран, не шелохнётся — совершенно не то, что видели на школьной халтурке. Отсутствие репетиций пробивает тут и там — вот слово покачнулось в конце строки, здесь лишняя струна кинулась под пальцы — но разве это не доканчивает совершенство? И если ты взглянешь внимательно, Сможешь встретиться с ними В суровой зелени канализации. Дымчатый голос светит ему лучом сквозь темноту. Сал в пародии на усталость прикладывает лоб к грифу, прячет не по возрасту глубокие глаза за занавесью волос. Мелодия тлеет в воздухе. Они уставятся на тебя Через решётчатые окна, И ты поймёшь, Что ничего не осталось Ни от тебя, Ни от меня. Откуда-то вдруг сочится запах осенней листвы, словно всю комнату заполонили облетающие клëны. Золото и кровь. Очень легко забыться. Ничего не стоит заблудиться навсегда. Листья плавно кружат, шелестят по его плечам. Ласковые прикосновения, хоть и не людские. Трэвис запрокидывает голову, и притуплённый кронами закатный свет распадается под веками на все цвета. Он слишком поздно замечает, что Сал уже давно смотрит прямо на него, скорее смыкает приоткрытые губы. — Это… круто очень, — кончились все слова, плакали стопки начитанных книг. — Чья песня? Тот смущённо потирает шею. Не знает, что скрутит Трэвису все внутренности единственным словом: — Моя. 4. Эрвин слеп уже пять лет. Не повезло, случается. Уж такой у него диагноз: атрофия зрительного нерва. Если кто думает, что он теперь калека, пусть подумает ещё. Он ведь так и сказал бабуле: ни сломанный хребет, ни проломленный череп не являются доводами для выбора в пользу тупости. Только-только рассвет, а он уже с тростью, хорошеньким мохнатым сопровождающим и однокурсниками по оба бока покидает самоустроенное в апартаментах Эддисона общежитие. Эрвин, между прочим, ещё получше многих живёт. И вас глотать пыль оставит. Так-то. Только сейчас тому, что сохранилось от блестящего ученика, кажется, что он гниёт заживо. Одна и та же история повторяется каждое лето. Скука изводит его, старательно выметает из памяти хорошее. Ему ведь не читать журналов, не взять кассету в прокате — ничего такого простого, человеческого, сиди сутками напролёт у приёмника да щёлкай станции. Возводил вокруг себя стены из гранита науки, бегал от правды, а зачем? Всё одно, догнала и врезала здоровенным фолиантом по лицу. Все студенты живут от сессии до сессии, а Эрвин в своей больной инвертированной скорлупе — от сентября до сентября. В день, когда его мучения кончились — когда их закончили — тоже было паршиво. Свалил откисать в баре с остальными СиДжей, не показывался Салли-кромсали со своими загадками — те двое, что раскрыли ему правду-утешение: апартаменты — это не дом на самом деле, а цирк уродов. Или разросшаяся коллекция мутантов в склянках. Кому как. Сквозняк прерывает его самоистязания стуком двери. — Хетфилд, ты живой? Тебя не пришибло? — забрасывает Эрвин в глубину прихожей. Глубина всегда отвечала ему цоканьем когтей. Это как с колодцем. Бросишь камешек — услышишь плеск — хорошо. Но плеска нет. — Хетфилд? А ведь ударила дверь входная. — Ребят? — Эрвин насилу проталкивает комок по горлу. — Если это ваши дебильные приколы, то завязывайте! Над убогими издеваться — грех! Тишина. Ну, ладно. Забыли закрыть, с кем не бывает. Послабление — фатальная ошибка. Шею взрезает невыносимо. Он всхрапывает, дрыгается, пальцы пытается протолкнуть под кабель. Никак. Слишком сильно. В глазницах вскипает. Кислород закупорил лёгкие, рвёт изнутри — хочется сблевать, бежать, главное — вдохнуть. Эрвин проваливается в рекурсию. Думает о том, что у других на пороге смерти вся жизнь перед глазами проносится. У него не пронесëтся. Он же слепой. Он надеется на спасение до конца, вплоть до сáмого «ничего», когда остаётся только пустота. И всё бы на том и кончилось. Но после ухода тени его застывший в искажённой гримасе рот вдруг выплëвывает маленькую смятую бумажку, подписанную от руки: «Если вы читаете это, то уже слишком поздно» Листок этот соскальзывает с прокушенной губы, кружит по воздуху, и, наконец, залетает под кровать, где застревает в расщелинке. Его не найдут до деконструкции апартаментов. 5. — Ты рассказал левому человеку о хреновом, гигантском, мать его… — В случайной беседе я выяснил, что Нил превосходно разбирается в техниках обнаружения потусторонних явлений. Кроме того, нам необходим беспристрастный взгляд. Ларри залепляет пятернëй по лбу, и шлепок зычно прокатывается эхом вдоль гротовых стен. В его стиле, безусловно, но сейчас все они паясничают. Крутит оба хвостика на пальцы Сал, чтобы не вцепиться в них в ужасе, посвистывает под музыку в голове Эшли. Самый надёжный способ сохранить трезвость, когда речь о потëмках многомильных подземелий. Просто свести всё в шутку, в ноль. Смех убивает страх по завету короля кошмаров. — Тебе нужно развеяться, парниша, — Салли сносно пародирует ковбоя из посмотренного на ннеделе вестерна, но натянутые нервы мешают шутке. — Если прахом по ветру, то по рукам. Только Тодд не двигает и мускулом лица. Шагает вперёд всех гордо, уверенно, освещает им путь. Человек, который знает, что делает. — Куда теперь? — щекочет ухо шёпотом Эш. Тот колеблется, озирается по совершенно одинаковым сторонам. Чëрт ногу сломит здесь. Им всем бы поучиться у Генделя и Гретты, накидать за собой след из крошек. Да поздно. — Как же тут воняет, меня сейчас вывернет, точно говорю, — усугубляет Ларри. — Вы это чуете? Тут запах сильнее прëт. — Помёт летучих мышей, а также разлагающиеся тела грызунов и… — Заткнись, Тодд! — В чëм тут весь пол, серьёзно? — Эш оседает на колено, чтобы провести пальцем по плесени на камне. — Фу, склизко! — Только не суй в рот, радость моя, умоляю! — Могу в твой сунуть, хочешь? Их перебивает треск молнии. Тодд извлекает из груды проводов, аккуратным катушками набитыми по его рюкзаку, ультрафиолетовую лампу. — Нил одолжил для исследования, — с превосходством поясняет он, задвигая выше по переносице кислотно-оранжевые очки. Сизый свет кружком ложится на пол. Перебегает на стену… мажет по потолку. — Ну, что? Видно что-нибудь? Тодд молчит. Только всё водит и водит лампой. Потом стаскивает очки, вздыхает, без слов протягивает Салу. — Я правильно понимаю, что светлые пятнышки… — озвучивает тот худшее. — Это места, куда не попала биологическая жидкость. Они в заметном меньшинстве. Очки переходят из рук в руки. Четвёрка оглядывает каждый уголок зала, по самый потолок замаринованного в крови, пока Ларри всё-таки не рвёт. 6. Руки Трэвиса завëрнуты в бинты без надобности. Комедия абсурда: приходится валять в поддельной крови, нарочито шипеть, когда задевают ладонь. А на самом деле под марлей всё чистëхонько. Он в курсе, зажило, как на собаке. И вроде бы здорово, отчего не порадоваться? Но странно же. Слишком. Как будто равняет с хтоническим ужасом, которого он боится сам. Он свешивается через поручень своего моста, грудью соскребает слой ржавчины. Тот валится в мутную воду. Трэвис тоже мог бы. Не из замашек самоубийцы, ни в коем случае. Просто чтобы испытать грань возможностей. Ржавь жрёт его убежище. На днях развалится. Наросты похожи на лишайники — такая же неубиваемая дичь, вылезет на чëм угодно, дали бы время. «Больше не пострадаешь ни ты, ни твоя семья. Я обещаю», — так он сказал. Сал Фишер — грёбаный лжец, и грош цена его заверениям. Это прояснилось ещё тогда, когда Трэвис увидел ошмëтки от руки прибитого к койке отца. Но он прощает ему ложь. Иначе не получается. Хочет. Не может. Он колупает податливый налёт. В конце концов, защищать положено ему, а не его. Это не рисунок, — соображает заторможенно, глядя на получившиеся под ногтëм зарубки. Это же надпись: «тэ плюс эс». А теперь дорисуй сердечко, бетон к шее и в воду. Станешь кормом для рыб — всяко полезнее, чем позорить белый свет своим существованием. Фелпс знает. Ничего он себе не сделает. Он может только ковырять рану, не давать ей зажить. Для другого кишка тонка. И он намеренно вгоняет себе гвозди глубже под ногти, напирается на прямоту мыслей. Подарить бы Салли цветы. Хочется так сильно, что он больше не может спокойно ходить мимо цветочных лавок — дотягивает до целой мечты, наверное. А ведь раньше плевал на всю эту сахарную мишуру. Глупая шелуха, не по-мужски, ничего стоящего. Цветы могли бы быть большими и пурпурными — его любимый цвет, потому что родной. Шарики пионов, забавные бутоны. Или маленькими, частыми и трогательными. Яркими, рыжими, с терпким ароматом — бархатцы. Просто собрать их по клумбам, оборвать штук сто. Лучше — тысячу. Таков его маленький поганый секрет-дефис-мечта. Торги с собой он подводит под сделку: всё по мере благодарности за подставленное плечо и предложенное ухо. От Уитча до шиповниковой рощицы рукой подать. Трэвис раздвигает кусты, как Моисей — воды, царапется об шипы. Его появление тревожит спящих в цветках шмелей. Да. Белый цвет — самый безучастный, ничем чувственно не окрашенный. Наплевательский такой, то что надо. Он вдыхает, и снежные лепестки щекотно облепляют нос. Закрывает глаза. Вкусно. 7. Злые языки распустились ещë в Джерси. Мол, совсем плох Фишер, не оставил на дне стакана места даже для сына. Нет бы завязать пояс потуже и дальше вкалывать, лучше сразу за троих. Годами из-за женщины убиваться — это как-то несерьёзно. Если время не лечит, старая добрая трудотерапия справится. Он не хотел оправдываться. На это не было сил. Генри пил, но чëрт бы его побрал, если он не старался быть хорошим родителем. Просто когда однажды достаёшь своего ребёнка из петли, почва из-под ног уходит уже у тебя. И, чтобы из душевного головокружение перевести в физическое — с ним ведь хотя бы понятно, что делать — разбавляешь дело спиртом. Рецепт самого грустного напитка на свете. Генри не возвращался пьяным домой очень давно. Сегодня он делает это по разным причинам. И потому что страшно до трясучки, и чтобы отсалютовать предыдущей жизни. Сегодня будут тихие похороны. Приглашён он один. Ветер сгоняет пот по разгорячëнной коже. Изгородь у окнон первого этажа дышит чем-то липовым. Он стоит напротив зловещей тëмно-зелëной двери, никак не заставит себя дëрнуть. Запутался в своих же вдохах и выдохах, как в силках, скоро удушится. Может, так бы оно и проще было, если бы в тот день подождал немного — и за Салли следом. «Господи, мне велено сделать ужасное. Я не хочу, не хочу. Но только если оно должно быть сделано… дай мне знак», — Фишер вжимает сцепленные костяшки в лоб. Жмурится так сильно, что ресницы мокнут от слëз. В тот же миг какая-то мелочь обваливается на нос его туфли. Он поднимает к глазам криво перемотанный нитью пучок белого шиповника. Под нитью раскачивается бирка с подписью: «четыреста два». Генри Фишер, утопленник, отбрасывает соломину, вместо неё сильнее стискивая в кулаке пластинку рогипнола. 8. Салли смотрит на фигуру без каких-либо конкретных черт на фоне жёлтого прямоугольника дверного проёма, и дремоту как рукой снимает. — Пап? — выпрямляется на кровати, откидывает чёлку с голого лица, силясь уловить чужую эмоцию. — Что-то случилось? Тот стоит неподвижно, скренившись к косяку. По старой — казалось бы, не нужной уже — привычке Сал закусывает губу от долетевшего перегара. Скверно. Вот и истёк срок действия счастья, с крохотным уточнением под звёздочкой, что потом станет хуже. — Подожди, я сейчас… — он быстро оборачивается зажечь лампу — так же быстро в детстве нëсся в постель, чтобы монстры из темноты не сцапали. Откидывает угол пëстрого, всего в лоскутах одеяла, приглашая присесть. Отец разлепляет ссохшиеся губы. — Нет, всё хорошо. Вот, принёс тебе содовую, — и правда, у него в руках стакан. Диск поверхности трясëтся. — Как ты любишь. Салли улыбается, ласково поджимает прижëнное веко под полой глазницей. — Спасибо, пап. Пусть вороватое как будто бы, но знакомое прикосновение тупит бдительность, и он не сопротивляется, когда отец пушит его волосы. Как раньше. — Так странно видеть тебя совсем взрослым, — слова того же механического толка. Вспоминал былое? Слишком редко дома? Сложности на работе? Трудно разобрать. Сал отводит глаз в сторону тумбочки. Кусочек щепы торчит сбоку — проглядели его с Трэвисом тогда. — Не таким уж и взрослым… время идëт, а я всё как слепой котëнок тычусь, — он спорит больше для проверки его реакции, чем из настоящего интереса. — Ничего не становится понятнее. Кажется, они врали, пап. Восковая фигура греет краешек его постели. — Ты подожди, всё образуется, — ну точно Тодд построил робота копию прототипа теперь испытывает. — Ладно, сложный был день… Встретимся завтра. — Спокойной ночи, — бормочет Сал уже закрывающейся двери. Что это было. Довольно вопросов. Он валится обратно в кровать. Перекатывается на бок, запускает руку вниз, в черноту, и ощупью выискивает шкатулку Ларри. От ещё пары попыток хуже не станет. А потом спать. Не тут-то было: кот проворной тенью плюхается на стол с укрытия на шкафу и сбивает стакан, про который его хозяин уже и забыл. Единственное, что спасает дом от звона — подвернувшийся ковёр. — Гизмо! Ты что творишь? Тот одаривает его неопределённым взором, а затем как ни в чëм ни бывало принимается лакать то, что попало на пол, а не впиталось в ткань. Через несколько минут его лапы подворачиваются. Он вздыхает, кренится и падает в руки Салли, глухо уставившись в стену. 9. «Врубаешься в бредовость ситуации?» — спрашивает Трэвис Фелпс свежий тетрадный лист. «Я не знаю тебя, а ты — меня». Двенадцать ночи. Он сидит в пронизанном сквозняками доме. Дышит следами пожара. Один. «Знал бы ты, сколько бы я отдал, чтобы стать частью твоего мира». В этот час Робу Содагару не спится на жёсткой койке. Пружины колют бока, лжёт распятие на стене. Никакого спасения, только приговор на долгие, долгие годы. Лежит чета Фелпсов в тихой больнице Нокфелла. В самых далёких друг от друга палатах, на разных этажах. Трэвис выводит послание по буквам, чтобы после скормить огню. «Я не должен так думать. Но эти мысли циркулируют в моих венах, как яд. И всё из-за тебя». Стук. «Мне стыдно за каждое своë движение, каждый взгляд в твою сторону». Стук. «Но если бы ты только ответил тем же, я бросил бы всё, что осталось, лишь бы быть…» Булыжник разбивает его окно. Просто вламывается и приземляется в середину комнаты. Трэвис с подкосившимся глазом, с дрожащей от домыслов челюстью медленно выглядывает через пролом. И чуть не седеет, потому что снизу, задрав лицо к лунному свету, на него таращится Сал в обнимку с рыжим комком.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.